Русский беркут

Русский беркут
Главы из книги. Окончание

*

С белой пеной смешивая тьму…

В конце апреля 1934 г. в Москве была сформирована писательская бригада, которую надлежало откомандировать в Таджикистан — для проведения в Сталинабаде серии заседаний по подготовке к Первому всесоюзному съезду писателей.

Состав бригады был довольно представительным. Возглавлял ее Бруно Ясенский. Под его непосредственным началом находилась группа московских писателей и журналистов: Виктор Шкловский, Михаил Зенкевич, Павел Васильев, Борис Лапин, Захар Хацревин, французский писатель Поль Низан, а также Садриддин Айни и Абулькасим Лахути. Лахути выполнял роль «проводника», гостеприимного хозяина и координатора мероприятий.

22 апреля в Сталинабаде прошло первое заседание бригады с участием местных писателей. Картина вскрылась совершенно удручающая. Писательские склоки как на литературной, так и на национальной почве, обиды на местных литературных начальников и московских переводчиков, искажающих смысл написанного, политические ярлыки — все это звучало, пенилось, бурлило, приводя гостей в замешательство. Достаточно послушать несколько реплик, которые сохранила стенограмма, чтобы оценить ситуацию по достоинству.

 

Рахими. <…> Тарловский превратил меня в оппортуниста.

Абдуллаев. <…> По отношению к старым писателям был произведен левацкий загиб… Писателей неправильно вычищали из союза, а оргкомитет за них не заступился.

Махмутова. <…> Я пишу на узбекском языке… Показала рассказ Садыкову, он посмотрел, говорит — оппортунизм, а почему оппортунизм — не рассказал.

<…>

Павел Васильев спрашивает — есть ли среди собравшихся критики. Происходит замешательство, и никто не признает себя критиком.

 

Короче говоря, обнаружилось, что в писательской организации Таджикистана (как, впрочем, и других азиатских республик) некому было даже провести профессиональный разбор написанного. Но дело обстояло куда хуже.

Стенограммы этих совещаний высвечивают один чрезвычайно интересный момент: полную потерю национальной литературой ее национальной специфики. «Стариков», хранивших вековые традиции, из союза предусмотрительно вычистили, а оставшиеся «национальные кадры» полностью утратили тот колорит, который один и создавал неповторимое своеобразие таджикской (или узбекской, киргизской, туркменской) литературы. И защищать эту самую национальную специфику на глазах местных «националов» взялся… русский поэт.

О том, как это происходило, рассказала газета «Коммунист Таджикистана» от 27 апреля 1934 г.

23 апреля в Доме ИТР состоялся вечер молодого автора с участием бригады московских писателей. После чтения стихов, поэм и пьес началось обсуждение, тон которому задал Виктор Шкловский.

 

Шкловский. Таджикские поэты, осваивая наследие классической фарсистской поэзии, должны учесть богатейший опыт русской революционной поэзии, сумевшей в лице своих виднейших представителей (Маяковского, Багрицкого и др.) использовать старое литературное наследие для создания новой формы.

Поэт Павел Васильев отметил как один из недостатков молодой поэзии Таджикистана ее чрезмерную общность и отсутствие национальной специфики. Дехканин-ударник, изображаемый в произведениях многих молодых авторов, ничем не отличается от ударника любой другой республики, в то время как в действительности отличается не только своей внешностью и костюмом, но и тем сложным путем, который привел его из феодального кишлака на поля социалистического колхоза. По выражению тов. Васильева, поэзию Таджикистана необходимо одеть в таджикский национальный костюм.

Отвечая тов. Васильеву, писатель Бруно Ясенский предостерегал поэтов от увлечения чисто внешней «восточной» спецификой Таджикистана, излишнее увлечение которой заставило многих русских писателей, работавших на материале Средней Азии, удариться в поверхностный экзотизм.

 

Весьма характерная полемика. Спор идет не об «экзотизме», а о сохранении своего национального лица, но лишь один Васильев из всех присутствующих пытается назвать вещи своими именами. Газетный отчет, естественно, не передает эмоционального накала всего разговора, но можно предположить, что проходил он отнюдь не в академических тонах.

Имя Васильева уже было достаточно авторитетным в литературных кругах. Тот же «Коммунист Таджикистана» счел необходимым подчеркнуть, что в составе писательской бригады находится не просто рядовой литератор, но «автор поэм “Соляной бунт” и “Кулаки”». И этот автор парадоксальным образом вторгается с «таджикским уставом» в таджикский же «монастырь», напоминая собравшимся молодым «националам» об их национальном достоянии.

О том, что происходило в дальнейшем, у нас нет достоверных сведений, но можно предположить, что события развивались следующим образом: Садриддин Айни и Абулькасим Лахути попытались в приватном застольном разговоре объяснить Васильеву его «неправоту». Павел никогда не лез за словом в карман, а эта «воспитательная беседа», надо полагать, возмутила его до крайней степени. Результатом стал крупный скандал, следы которого обнаруживаются в бумагах Союза писателей.

 

Протокол № 8

30 апреля 1934 г.

Присутствовали: Ясенский, Лахути, Шкловский, Лапин, Зенкевич, Хацревин, Айни.

Постановили: поэта Васильева за поведение, недостойное советского писателя, исключить из состава бригады и предложить ему ближайшим поездом выехать в Москву. Довести подробно о причинах этого мероприятия до сведения Оргкомитета Союза писателей СССР.

 

В этот же день Васильев, прекрасно зная, чем обернется это «доведение до сведения», пишет покаянное письмо:

 

Бригаде писателей в Таджикистане.

Прошу бригаду не исключать меня из своего состава за безобразный скандал, который я учинил в присутствии товарищей Лахути и Айни в момент сильнейшего опьянения и который имел политическую окраску.

Глубоко раскаиваюсь в этом поступке, недостойном писателя Советского Союза, и даю твердое обещание, что это в последний раз.

Приношу лично глубокое извинение тов. Лахути и тов. Айни. Думаю, что товарищи поверят мне в том, что я совершенно искренне и навсегда хочу прекратить свое хулиганское поведение, являющееся следствием разнузданного пьянства.

30 апреля, 34 год.

Павел Васильев

Сталинабад

 

Письмо возымело действие, и Васильева не отправили в Москву раньше срока. 1 мая состоялось очередное совещание группы, на котором постановили, в частности, «одобрить к печати переводы стихов Дехоти (пер. Зенкевич) и Гани Абдуллаева (пер. Павел Васильев)». 2 июня «Пролог к поэме “Вахш”» Абдуллаева был опубликован в «Литературной газете».

 

В волнах, о Вахш, твоих,

о Вахш, темно —

клинки, осыпанные жемчугами,

во тьме потока падают на дно

и вверх идут, поблескивая сами.

Ты назван диким, диким потому,

что с пеной белой смешиваешь тьму!

Вода стадами грузными идет,

и тишина, и только водяные

ревут стада да камень в камень

бьет,

и изгнаны все звуки остальные.

Нет тишины у Вахша, даже той,

что прячется в прибежище

укрытом —

у человека с громкой пустотой

под самым сердцем, горьким

и разбитым.

<…>

Так Вахш течет! В глазах

его несытых

веселье, возмущение и гнев.

Так Вахш течет! И, только

присмирев,

вдруг смутно вспоминает об обидах.

Но почему до этих пор не сыт?

Гневится чем гордец холодноглазый,

никем не укрощенный и ни разу

не взнузданный, чьих не простит

обид?

 

Текст Васильев выбрал по своему темпераменту, по своему нраву. И не свой ли автопортрет воплощал он в работе над «вольным переводом»?

Окончание этой истории было, к сожалению, весьма тривиальным.

Уже после того, как Павел Васильев был арестован и объявлен врагом народа, в парткоме Союза писателей разбиралось дело Бруно Ясенского, о чем газета «Правда» сообщила в номере от 12 мая 1937 г. Представляет интерес один из эпизодов этого разбора.

 

Характерные факты о «подвигах» Ясенского и об его окружении сообщил товарищ А. Лахути.

Перед Всесоюзным съездом писателей оргкомитет направил в Таджикистан писательскую бригаду во главе с Бруно Ясенским. В Сталинабаде их встретили как дорогих гостей и отвели им дом Совнаркома за городом, обильно снабжали продуктами и вином, предоставили даже двух поваров. Бригада удобно разместилась в доме Совнаркома, забыла о Сталинабаде, о творческой помощи таджикским писателям, о подготовке к съезду. Устраивались оргии. П. Васильев горланил, с ужимками рассказывал контрреволюционные, антисемитские и похабные анекдоты, поносил лучших людей нашей страны, а вся бригада во главе с «коммунистом» Ясенским поощрительно хохотала, надрывая животики.

 

Лахути безостановочно лгал и нагонял страх на присутствующих, мстя за своеобразное унижение, за то, что Васильев имел «наглость» напомнить его соотечественникам, что они — таджики, а не перекати-поле нового замеса. Лахути прекрасно помнил, что Ясенский возглавлял собрание по изгнанию Васильева из бригады, но теперь «аксакалу» была предоставлена возможность разобраться в лице Ясенского со всей «русской бригадой» скопом, сославшись, естественно, на арестованного «врага народа», который с тех самых пор стал личным врагом Лахути.

После всего сказанного можно составить ясное представление о том, чего стоят злобные и гнусные сплетни, распространявшиеся о Васильеве его пристрастными современниками, и в каком виде выставляют себя нынешние сочинители, эти сплетни пересказывающие. Так, в № 11 журнала «Дружба народов» за 1995 г. А. Зорин опубликовал статью «“Веянье веселого ужаса”: заметки о поэзии Павла Васильева», в которой написал следующее: «Вот случай, который мне рассказал его современник, тогда вхожий в литературные круги. Группа писателей из Москвы, среди них Васильев, приехала в какую-то южную республику. В ресторане под открытым небом их обслуживала красивая официантка. Все были пьяны, но отрезвели мгновенно, когда Васильев потребовал от писательского начальства эту женщину к себе на ночь, угрожая, что, если желание его не будет уважено, использует у всех на глазах козу. В серьезности его намерений никто не сомневался. Коза, привязанная к колышку, паслась неподалеку».

Что это за «современник», рассказывающий гнусности про Васильева через много лет после гибели поэта, — как будто прижизненных было мало? Впрочем, так ли это важно? Потоки поношений не утихают и по сей день — велик же соблазн рассказать пикантную историю о «звероподобном», не знающем нравственного закона русском поэте. А если уже известных фактов не хватает, то что стоит присочинить все необходимое, сославшись, как водится, на некую безымянную, но «вхожую» личность?

* * *

Справедливости ради надо сказать, что эпизод с Таджикистаном позднее приобрел в васильевских пересказах несколько иные оттенки вплоть до смены места действия. Так, осенью 1934 г. Павел встретил в Москве своего старого приятеля Андрея Алдан-Семенова. И диалог между ними получился запоминающийся:

 

Что делаешь в Москве? — спросил Павел.

Уезжаю в Казахстан на поиски акынов…

Акыны, ашуги — Гомеры ХХ века, — встряхнул каштановыми кудрями Павел. — Меня, кстати, недавно выслали из Средней Азии.

Тебя из Средней Азии? Выслали? — растер я короткую фразу вопросами. — Это за что же?

В Ташкент ездила писательская бригада, устроили мы там литературный вечер. Театр полон, выступаем, читаем. Овации, записки. Меня спрашивают: «Хорош ли поэт Б.?» Отвечаю — дерьмо! В зале смех, а председательствующий Гафур Гулям, которого в шутку называли узбекско-советским Омаром Хайямом, в колокольчик трезвонит: «Если, Васильев, неприлично себя вести будешь, лишу слова». На другой день меня выслали как великодержавного шовиниста.

 

Этот «великодержавный шовинист» кроме переложений казахского фольклора оставил после себя переводы из Ильяса Джансугурова, Ахмета Ерикеева, Георгия Леонидзе и еще ряда других советских поэтов из национальных республик. Причем эти переводы были не механическим переложением ремесленника, а серьезной поэтической работой — каждая строка несла на себе «васильевское тавро». К слову, в апреле 1935 г., накануне роковых событий в своей жизни, он переложил двенадцать строк Джансугурова, которые долгое время принимались за оригинальные стихи Павла. По непонятным причинам это стихотворение все время печаталось без второй строфы. Думается, самое время привести его полный текст:

 

Родительница степь, прими мою,

Окрашенную сердца жаркой

кровью,

Степную песнь! Склонившись

к изголовью

Всех трав твоих, одну тебя пою!

За поручни саней! И вслед за нами

Несметный гул несется, осмелев.

Боярышня с черкесскими глазами,

Черкешенка с губами нараспев.

К певучему я обращаюсь звуку,

Его не потускнеет серебро,

Так вкладывай, о степь,

в сыновью руку

Кривое ястребиное перо.

 

Другое дело, что Павел прекрасно знал цену тому, что километрами переводилось на русский язык в качестве демонстрации достижений многонациональной советской литературы, и на дух не выносил национальных «литературных генералов». Гронский, давая показания в 1938 г. в НКВД, вспоминал о своей стычке с Васильевым на квартире Ахмета Ерикеева:

 

На мое замечание о необходимости развития татарской литературы Васильев начал резко отвечать. В этом выступлении, явно шовинистическом по своему духу, он заявил, что перед русским народом все другие народы должны стоять в струнку. Васильева я тут же отругал, а его выступление назвал «фашистским». <…> Обо всех этих разговорах Васильева я информировал коммунистов, работавших тогда в «Новом мире», в частности парторга журнала Рожкова.

 

Поэта уже не было в живых, и повредить ему нельзя было уже ничем — ни дополнительными протоколами чужих допросов, ни газетной истерикой, когда «фашист Васильев» склонялся на каждой странице.

* * *

Именно после истории с Таджикистаном и появилась знаменитая статья Максима Горького «О литературных забавах», написанная в преддверии I Съезда Союза писателей. Горький, по инициативе которого был фактически разогнан первый оргкомитет по проведению съезда, отстранен от реального влияния на его проведение Гронский, а сам съезд был перенесен с мая на август, — крайне неудачно пытался после возвращения в Советский Союз играть роль литературного вождя. Надо сказать, что надежды на Горького были в первую очередь у травимых и «избиваемых» «попутчиков». Кое-кого из них Горький брал под защиту, но писателям, связанным с подвергшимся беспрецедентному насилию крестьянством, пощады от «великого пролетарского писателя» не было никакой. Более того, Горький сделал все для того, чтобы вовлечь в непосредственную работу по руководству новым Союзом писателей-рапповцев, в связи с чем писал Сталину из Сорренто:

 

За три недели, которые прожил у меня Авербах, я присмотрелся к нему и считаю, что это весьма умный, хорошо одаренный человек, который еще не развернулся как следует и которому надо учиться. Его нужно бы поберечь. Он очень перегружен работой, у него невроз сердца и отчаянная неврастения на почве переутомления. Здесь его немножко лечили, но этого мало. Нельзя ли дать ему отпуск месяца на два, до мая? В мае у него начинается большая работа, большая работа по съезду писателей и подготовке к празднованию 25 Октября.

 

В результате горьковских забот Авербах в октябре 1932 г. был введен в Оргкомитет Союза советских писателей, а также в число редакторов книги «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина», с которой, кстати, Васильев был хорошо знаком.

Статью «О литературных забавах», опубликованную в «Правде» 14 июня 1934 г., Горький начал с излюбленной темы:

 

Считаю нужным поговорить о литературных нравах. Думаю, что это вполне уместно накануне съезда писателей и в дни организации cоюза их.

Нравы у нас — мягко говоря — плохие. Плоховатость их объясняется прежде всего тем, что все еще не изжиты настроения групповые, что литераторы делятся на «наших» и «не наших», а это создает людей, которые, сообразно дрянненьким выгодам своим, служат и «нашим» и «вашим».

<…> В то время, когда «единоличие» быстро изживается в деревне, — оно все более заметно в среде литераторов. <…> …закоренелый в зоологическом индивидуализме деревенский житель… Однако я считаю нужным сказать, что, по моему мнению, в ту пору, когда «рапповцы» действовали товарищески дружно и еще не болели «административным восторгом», они, не отличаясь необходимым широким и глубинным знанием литературы и ее истории, обладали зоркостью и чуткостью подлинных партийцев и хорошо видели врага, путаника, видели попугаев и обезьян, подражавших голосу и жестам большевиков. Мне кажется, что и нравы литературной молодежи при «рапповцах» были не так расшатаны.

 

Горький сделал все от него зависящее для того, чтобы в новых условиях жизнь единого Союза писателей начала строиться по законам недоброй памяти рапповского застенка. Естественно, всё с самыми благими намерениями, для «исправления литературных нравов». И главное, вольно или невольно обманывая читателей, а может быть и самого себя, и веря каждому слову, которое в этот миг выходило из-под его пера, проливая сентиментальные слезы, ставил себя в «страдательную позицию»:

 

Условиями, в создании которых я не считаю себя виновным, на меня возложена роль мешка, в который суют и ссыпают свои устные и писаные жалобы люди, обиженные или встревоженные некоторыми постыдными явлениями в литературной жизни. Не могу сказать, что роль эта нравится мне, но, разумеется, обилие жалоб тревожит меня.

Жалуются, что Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни порицают хулигана, — другие восхищаются его даровитостью, «широкой натурой», его «кондовой мужицкой силищей» и так далее. Но порицающие ничего не делают для того, чтобы обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтобы перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те, и другие одинаково социально пассивны, и те, и другие, по существу своему, равнодушно «взирают» на порчу литературных нравов, на отравление молодежи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа».

 

Роковое слово сказано, приговор произнесен. Оставалось только подкрепить его «аргументом», который Горький не замедлил предъявить:

 

Недавно один из литераторов передал мне письмо к нему партийца, ознакомившегося с писательской ячейкой комсомола.

«<…> Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть литературной молодежи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова все более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Васильева) это враг. Мне известно, что со Смеляковым, Долматовским и некоторыми другими молодыми поэтами Васильев дружен, и мне понятно, почему от Смелякова редко не пахнет водкой и в тоне Смелякова начинают доминировать нотки анархо-индивидуалистической самовлюбленности и поведение Смелякова все менее и менее становится комсомольским».

 

Далее неизвестный «партиец», расправившись со Смеляковым, Сергеем Васильевым, Ойслендером, переходил к «старшим товарищам»:

 

«В самом деле, — пусть прочтет меня Олеша, Никулин, В. Катаев и многие другие, — не мне и не нам их учить, они воспитывались в другие времена. Нам важна их работа, пусть живут, как хотят, но не балуют дружбой наших молодых литераторов, ибо в результате этой “дружбы” многие из них, начиная подражать им, усваивают не столько мастерство, сколько манеру поведения, отличавшую их в кабачке Дома Герцена. Хорошие намерения дают далеко не хорошие результаты».

 

Приведя сей текст, Горький не преминул сопроводить его недвусмысленным комментарием:

 

В письме этом особенного внимания заслуживает указание автора на разлагающее влияние некоторых «именитых» писателей из среды тех, которые бытуют «в кабачке имени Герцена». Я тоже хорошо знаю, что многие из «именитых» пьют гораздо лучше и больше, чем пишут. Было бы еще лучше, если бы они утоляли жажду свою дома, а не публично.

 

Все читавшие эту статью прекрасно поняли, что дело не в количестве выпитого и не в месте очередной писательской попойки. Прозвучало поистине убийственное: «от хулиганства до фашизма расстояние “короче воробьиного носа”». Все прекрасно понимали, чем это пахнет.

Подобное уже было десять лет назад, когда товарищеским судом судили Сергея Есенина, Сергея Клычкова, Петра Орешина и Алексея Ганина, которые так же за пивным столиком, не таясь, громко обсуждали положение русского писателя и нарвались на обвинение в антисемитизме. Михаил Кольцов (Фридлянд) писал тогда в «Правде» от 30 января 1923 г. под заголовком «Не надо богемы»:

 

Славянофилов из «Базара», с икрой, с севрюгами, разговорами о еврейском засилье… на старом месте не найти! Но если очень хотите — они отыщутся. Их трибуна теперь — мокрый столик пивной. Хоть хуже, хоть меньше, но осталось все для потрясения ума попутчика…

Конечно, педагогические способы борьбы в духе идейного поощрения трезвости тут мало помогут. Надо сделать другое. Надо наглухо забить гвоздями дверь из пивной в литературу. Что может дать пивная в наши дни и в прежние времена — уже всем ясно. В мюнхенской пивной провозглашено фашистское правительство Кара и Людендорфа; в московской пивной основано национальное литературное объединение «Россияне». Давайте будем грубы и нечутки, заявим, что все это одно и то же.

 

Эта линия на искоренение «русского фашизма» заново зазвучала в начале 30-х после избрания в Германии канцлером Адольфа Гитлера. Что в этой ситуации означало слово «фашизм» в контексте горьковской статьи, когда на соседних полосах того же номера газеты мелькали заголовки «Фашизм в Англии», «На службе у фашизма», «Неудачное восхождение Мосли на Олимп», «Переговоры Гитлер — Муссолини», «В защиту Тельмана», — нетрудно себе представить.

И ничего удивительного в том, что на Васильева обрушились литераторы во всех возможных органах печати, свидетельствуя свою непричастность к «литературным забавам». Первым отметился Лев Никулин:

 

Письмо в редакцию.

Прошу опубликовать следующее:

В связи с цитированием в статье М. Горького «О литературных забавах» письма, в котором упоминается моя фамилия, я считаю необходимым указать, что хотя и не являюсь активным членом общества борьбы с алкоголизмом (что вообще не очень существенно), но ни в какой связи с хулиганствующими и антисемитствующими литераторами типа Павла Васильева не состоял и не состою и отношусь глубоко отрицательно не только к ним, но и к тем, кто в порядке меценатства и «перевоспитания» им благоволит. Л. Никулин.

(«Правда», 1934, 22 июня)

 

А дальше посыпалось как из рога изобилия.

 

28 июня состоялось очередное собрание творческого актива журнала «Рост», посвященное обсуждению вопросов, поднятых в статье Максима Горького «О литературных забавах». <…>

Вопросом, поднятым в докладе т. Киршона, был вопрос о классовой бдительности в литературе вообще и в выращивании литературных кадров в частности. Тов. Киршон, проанализировав личный состав пишущей молодежи, выделив и охарактеризовав наиболее здоровую часть ее, указал на различные категории примазавшихся и неустойчивую, поддающуюся влиянию классового врага часть мелкобуржуазной молодежи. <…> Тов. Рабинович говорит, что в литературе классовая бдительность нередко притупляется в угоду талантливости. Так, П. Васильев в присутствии писателей-партийцев позволял себе безобразные вылазки, и партийцы только улыбались, они смотрели на это как на своеобразное литературное молодечество. Такое притупление классовой бдительности, с одной стороны, и безудержные похвалы, с другой, придают Васильеву очень много уверенности…

(«Рост», 1934, № 15)

 

Возьмите творчество П. Васильева. Вот она, Сибирь, кондовая экзотика; вот они, герои, их жены и дети, вот они, широкоплечие, грудастые, с зычными голосами, с биологической влюбленностью в жизнь. Это не столько кулаки, казаки, это не столько классовая борьба, сколько великолепные животные, пожирающие друг друга. Слово, художественное слово здесь своей революционизирующей функции не выполняет, оно красуется и охорашивается, как беззаботная невеста. Беззаботность же в отношении смысла и идеи имеет под собой и некоторый расчет: это картинное буйство «мелкобуржуазной стихии» должно беспокоить критику, на то она и марксистско-ленинская критика, чтобы исправлять разного рода идейные «горбы» и «горбики».

(Караваева А. Расширить круг интересов молодых поэтов // «Молодая гвардия», 1934, № 8)

Все же создавалось в писательских (да и не только в писательских) кругах ощущение, что Горький явно пересолил, — особенно после того, как «Литературные забавы» выполнили роль камушка, приводящего в движение снежную лавину. Началось буквально сведение взаимных счетов между литераторами, причем многочисленные соперничающие стороны потрясали газетными листами с горьковской статьей как неотразимым аргументом в свою пользу. Обстановка накалилась до предела. Михаил Пришвин публично крыл Горького чуть ли не матом. Знаменитый оппозиционер, создатель антисталинского «Союза марксистов-ленинцев» Мартемьян Рютин в своих тюремных записках также особо не стеснялся в выражениях:

 

Прочел на днях статью Горького «Литературные забавы»! Тягостное впечатление! Поистине, нет для таланта большей трагедии, как пережить физически самого себя!

Худшие из мертвецов — это живые мертвецы, да притом еще с талантом и авторитетом прошлого.

Горький-публицист всегда был тем нашим «любимым» русским сказочным героем, который на похоронах кричит «Таскать бы вам не перетаскать!» — а на свадьбе — «Канун да свеча!».

Горький-публицист позорил и скандализировал Горького-художника.

 

Любопытно, как попытался смягчить негативное впечатление от горьковского сочинения «Литературный Ленинград». Через неделю после его перепечатки газета поместила анонимную статью
«О дряни и грязи»:

 

Советская литература должна делаться чистыми руками… В то же время нужно бороться и против опошления этой борьбы, против превращения ее в погоню за сенсационными разоблачениями. <…> Есть у нас еще такие «читатели» горьковских статей. Это они после статьи, критикующей произведения писателя, в коридорах издательств и в литстоловой злорадствуют — «а звезда-то его закатывается, скоро ему конец и печатать его не будут» (так было и после критики Горьким романа Молчанова). Это они, услышав о каком-нибудь проявлении буржуазных пережитков в нашей среде, захлебываясь, передают друг другу пикантные подробности… Этих мещан, этих лицемеров трудно разоблачить. Они умеют превосходно маскироваться. И тем более нужна нам бдительность, ибо они не менее опасны для советской литературы, чем «фокусники слова, хулиганы, халтурщики».

Значение письма Горького нельзя недооценивать. Это письмо касается не только вопроса о дальнейшей судьбе Васильева. Оно — и в этом его огромный смысл — говорит обывателям от литературы — прочь руки от нашей, такой большой, такой почетной работы по поднятию качества писателя, как советского гражданина, революционера, бойца за социализм, по поднятию качества литературы, как острейшего оружия ленинской партии в борьбе за социалистическую переделку сознания миллионов.

 

Евгений Долматовский в своих воспоминаниях счел возможным отдельно указать на неизвестного «партийца», чье письмо процитировал Горький:

 

Признаться, без особого труда разгадал, кто автор письма. Это был вовсе и не партиец, а окололитературный переросток, всеобщий ненавистник и завистник, а сообщение его было адресовано вовсе не одному из литераторов, а в иное, весьма серьезное учреждение.

 

Из этого учреждения, надо понимать, донос поступил в редакцию газеты «Правда», где лег на стол главному редактору Льву Захаровичу Мехлису. Тот не просто предоставил его Горькому, но сообщил дополнительные компрометирующие сведения о том же Васильеве, а также о Михаиле Пришвине и Андрее Платонове. Горький незамедлительно написал ответ:

 

За информацию о трех писателях — очень благодарен Вам, Лев Захарович.

Пришвин, старый и верный ученик Иванова-Разумника, конечно, неизлечим, но все же он — сравнительно с прошлым — подвинулся вперед и налево…

А. Платонов — даровитый человек, испорчен влиянием Пильняка и сотрудничеством с ним.

П. Васильева я не знаю, стихи его читаю с трудом. Истоки его поэзии — неонародническое настроение — или: течение — созданное Клычковым-Клюевым-Есениным, оно становится все заметней, кое у кого уже принимает русофильскую окраску и — в конце концов — ведет к фашизму.

 

Вот чего они все боялись! Возрождения русского начала, ассоциировавшегося для них с фашизмом, которым они пугали своих сограждан.

В общем потоке «послегорьковских» поношений обращает на себя внимание статья Льва Сосновского «Заметки о культуре и культурности». Именно Сосновский был инициатором раздувания на страницах печати «дела четырех поэтов» в 1923 г. с обвинениями в антисемитизме. Именно он учил молодых поэтов «культуре». Именно он, этот цепной пес Льва Троцкого, получил еще одну, к счастью, последнюю возможность пропагандировать свое русоненавистничество на печатных страницах. И именно он не мог не отметиться в кампании, организованной против Павла Васильева.

 

В небольшом кругу литераторов Павел Васильев читал свои стихи. Читал и старые стихи, написанные еще до начала провозглашенной им перестройки. Читал и новые стихи, носящие следы перестройки. Потом началась беседа о перестройке поэта. О том, что Васильеву нужно поскорее сбросить груз кулацких влияний и стать настоящим советским поэтом — об этом спора не было.

Все соглашались, что у Васильева, помимо несомненного дарования, можно признать и искреннее желание, добрую волю стать поэтом современности. Чего же ему не хватает, чтобы таковым сделаться?

Васильев должен овладеть учением Маркса-Ленина — говорили одни.

И это правильно.

Васильев должен поездить по стройкам — прибавляли другие.

И это тоже было правильно.

Васильеву придется обзавестись совершенно новой словесной аппаратурой, — замечали третьи и поясняли: нельзя одними и теми же изобразительными средствами давать и толстозадое, жиромясое степное казачество, и одухотворенных строителей социалистических заводов.

И это тоже было правильно.

А в сущности ему не хватает еще одной мелочи.

Культуры. Общей культурности.

<…> Наш Есенин, скажем, путешествовал и по Европе, и по Америке, но все это с него как с гуся вода бесследно скатывалось, ничем не обогащая его творчество.

Кстати уж о Есенине. Павел Васильев своим культурным (вернее, бескультурным) обликом отчасти напоминает Есенина.

Есенин был не только носителем мелкобуржуазных влияний в нашей литературе. Он, кроме того, был до крайности беден культурно.

Трудно сейчас понять психоз тех людей, которые в дни похорон Есенина водрузили плакат с надписью: «Великий национальный поэт».

Следовало бы этим увлекающимся людям прочесть у Ленина статью «О национальной гордости великороссов». Тогда бы они поняли, сколь чудовищно прославление певца русской азиатчины, духовной косности и собственнического свинства как национального да еще и великого поэта.

 

Вся эта бредятина, что небезынтересно, оказалась востребованной в наши дни. Уже упоминавшийся А. Зорин, естественно, не ссылаясь ни на Сосновского, ни на Ленина, повторял фактически то же самое: «Вообще печальное влияние Есенина на так называемых поэтов из народа — от сохи или от станка — докатилось до наших дней. Принятые в Союз писателей, они пропивали в ЦДЛе свои ущемленные дарования… Влияние <Есенина>… пагубно действовало только на почву, не обработанную настоящей культурой». При чем тут Васильев? А вот при чем: «Но кто же ему мог подать пример жертвенной любви? Семья, недалеко ушедшая от нравов Домостроя?..» Ну хоть в любую брошюру по разрушению семьи 20-х гг. безболезненно вставляй!

* * *

Еще за месяц до появления в печати горьковской статьи в Оргкомитете по подготовке к Первому писательскому съезду выступил Николай Асеев, который готовился к докладу о поэзии на самом съезде. В его выступлении, в частности, перечислялись поэты, которых Асеев обвинил в «прямом отказе от актуальной тематики» и провел следующую градацию между ними: «мотивированный отказ» — Борис Пастернак; «немотивированный отказ (зазывание в фольклор, в орнамент)» — Павел Васильев; «искажение действительности»: «злостное искажение» — Николай Заболоцкий, «пассивное искажение» — Владимир Луговской, Леонид Лавров, Константин Митрейкин.

В эти же дни на страницах «Правды» велась кампания под лозунгом: «Неослабно продолжать борьбу с шовинизмом!» Одним из актов этой «борьбы» стала премьера оперы Дмитрия Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда», на которую в организованном порядке приводили заводских рабочих. Токарь Скоробогатко отмечал «удивительно метко переданное музыкой движение городовых, этих каменных истуканов, которые идут раздавить своей тяжкой лапой личное счастье Екатерины». А токарю Анисину, воспитанному, по его словам, на образах «старых мелодий», «музыка “Леди Макбет” понравилась простотой и доступностью». «Я, кажется, — сказал разметчик Сапиро, — понял музыку целиком. Ни одно место не осталось для меня темным, неясным».

Интересно, кто обрабатывал для публикации эти высказывания? Уж не Богданов-Березовский ли, напечатавший в № 11 «Нового мира» за 1933 г. на соседних страницах с третьей частью васильевского «Соляного бунта» следующую апологию оперы, обливающей помоями старую Россию:

 

В первую очередь… нужно говорить о работе Шостаковича как о работе музыкального драматурга, осознающего глубину и значительность взятой им темы и правильно идущего к ее развитию… Несомненно, что именно мейерхольдовский «Ревизор» с его сатирой про николаевскую Россию, с его гротеском и фантастикой, с его социальными обобщенными символами оказал огромное влияние на формирование первой оперы Шостаковича. <…> Автор волнуется, возмущается, страдает за судьбу бесправной русской женщины, гибнущей в условиях некультурной и жестокой среды, за судьбу общества, задавленного полицейским произволом, за судьбу класса. <…> В «Леди Макбет Мценского уезда» советская опера впервые поднимается до философской проблемности, до большого социального пафоса, и впервые в ней композитор подходит к теме, вооруженный отточенной техникой разумно отобранных прогрессивных приемов письма, и оттого, что сюжетом оперы не служит русская действительность, достоинство ее отнюдь не умаляется.

 

Как говорится, пример для подражания дан! Несоответствующих ему просят удалиться из советской литературы и искусства. Общаться с «шовинистами» и «хулиганами» — себе дороже. Кампания разоблачения потенциальных «врагов» покатилась как снежный ком.

20 июня на партийно-комсомольском собрании в Оргкомитете состоялось обсуждение статьи Горького, тон на котором задал В. Ставский:

 

Выступления ряда «комсомольцев» на совещании отличались беспринципностью. Тт. Поделков, Панченко и другие говорили о чем угодно, но не о политических выводах из статьи А. М. Горького. Дважды бравший слово Яр. Смеляков (за три дня до этого принятый в Союз писателей. — С. К.) также пытался вначале свести дело к вопросу о том — пьет ли и сколько пьет он, Смеляков. С барским высокомерием Смеляков обрушился на комсомолку Сомову, осмелившуюся критиковать его — «лучшего производственника». Только после резкой отповеди тт. Волина, Жак, Гольдберга и других т. Смеляков вынужден был признать, что главная его ошибка в том, что он попал под влияние П. Васильева — «звериного индивидуалиста, кулака», как охарактеризовал его сам же Смеляков. Но всей глубины своих ошибок, полного осознания сущности статьи Горького Смеляков так и не понял до конца.

 

То, что на самом деле творилось во время этого обсуждения, наглядно демонстрирует стенограмма, сохранившаяся в домашнем архиве Валерия Кирпотина:

 

Сидоренко. После чистки был поставлен вопрос о том, что должна быть создана единая комсомольская ячейка при горкоме писателей. Это мероприятие начало проводиться в жизнь, но до конца не было реализовано. Смеляков, Долматовский продолжали быть на отшибе… Ойслендер обманул комсомольскую организацию, скрыв свое социальное происхождение… Теперь о статье Горького. Я Смелякова с Васильевым на одну доску не поставлю. Васильев занимается спаиванием товарищей…

Поделков. Почему получилось такое положение с Ойслендером? Может быть, есть еще такие: большей частью всегда пишут «рабочий», и под видом рабочего пролезают кулацкие сынки… То, что Павел Васильев занимается спаиванием Смелякова и Долматовского, мне кажется странным. Если я не захочу, вряд ли кто сумеет меня заставить.

Долматовский. Что ты гордишься, что ты лучше других, что ли? Просто не хватило места, чтобы перечислить и твое имя…

Ставский. Появились стихи Долматовского. В них вы прочтете «Выпьем, закусим, чем бог послал».

Смеляков. Я наиболее замешан в этом деле. Обо мне говорилось в статье Горького. Конечно, известно всем — водка вредное дело. Все это верно и честно — я пью. Про меня еще говорят, что я педераст, что я сын помещика… Эта атмосфера сплетен, склок, кража строк — невозможно понять: то ли ты украл, то ли у тебя украли.

Что я не вступил в комсомол. Я не хотел сидеть рядом с людьми, которые мне неприятны.

Я пьянство свое не отрицаю. Я не ребенок и никто мне в рот водки не льет…

Могу сказать спасибо Алексею Максимовичу. Надеюсь, это будет быстрым концом к тому, чтобы покончить скорее с Васильевым, Олешей, Катаевым и другими.

Волин. Я главный начальник Главлита и по политической и по военной цензуре. У Павла Васильева не вышло ни одной книжки, кроме «Соляного бунта». А почему не вышло? Когда наше государство печатает книжку — это политический документ. Павел Васильев — враг. Вы, Смеляков, дружите с врагом. Но как вы сдружились? Вы, комсомолец (очевидно, Волин пропустил мимо ушей слова Смелякова о том, что тот так и не вступил в комсомол. — С. К.), будущий член партии, зачем вы дружите с врагом? Говорят о том, что вы талантливый человек, умеете выражать очень образно свои мысли рифмами, размеренным слогом. Вы — комсомолец, я бы с вами не разговаривал, если бы вы им не были. Ответьте мне, сколько вы написали полезного и сколько вредного. В ваших книжках есть много есенинщины…

Смеляков. Первый раз слышу такой отзыв.

Вольберг. Основание для тревоги есть. В среде политического молодняка есть дрянцо, которое мелко гадит. Как они себя ведут такие, как Павел Васильев?.. Считают его талантом, а он прокладывает дорогу, чтобы свою идеологию распространять. Некоторые товарищи из «Комсомольской правды» видели фотографический снимок Васильева и Смелякова. На обороте карточки Павел Васильев написал Смелякову: «Ты надежда советской литературы, я надежда кулацкой литературы».

Смеляков. Это наглость, идиотизм совершенный.

Вольберг. Будьте осторожны в своих выражениях, товарищ Смеляков… Карточка — это дело десятое. Многое сплотилось вокруг человека явно не нашего. Я говорю о Павле Васильеве. Враждебный поэт, а талантлив. Не будет он певцом нашей страны, мы этого просто не допустим. У нас и Главлит есть, и другие органы есть. Мы дороги такому таланту не дадим.

Панченко. Вот здесь Смеляков назвал идиотизмом заявление товарища из ЦК в отношении кулацкой поэзии и пролетарской. Такой надписи не было. Мне Смеляков показал карточку и говорит: «Вот надежда пролетарской поэзии, а вот надежда кулацкой поэзии».

Караваева. Мне больше других понравилось выступление товарища Волина. Он очень хорошо, продуманно, партийно говорил… Смеляков, твое выступление — плохое. У тебя хорошие, теплые глаза, искренние и удачные произведения, но ты не думай, что тебе все будет прощаться. Мы хочем (как говорила одна колхозница) поднять тебя в жизнь…

Колосов. …Я должен отделить Васильева от Смелякова и Долматовского. Товарищи, Павел Васильев — это очень характерная фигура, чуждый классовый элемент, как кулак в колхозе…

Ставский. Я знаю, что надо делать с Павлом Васильевым. Мы должны поступить с ним как поступают с врагами. У нас есть могущественное средство перевоспитания, которое не калечит людей, которое совершенно их перевоспитывает. Мы знаем людей, которые, пройдя соответствующую школу, через воспитание, через труд, через дисциплину, становились благородно воспитанными. Если для иных товарищей есть ступень перевоспитания — школа комсомола, то у нас есть широкая сеть исправительных возможностей. Эти возможности исправляют самых порочных людей.

 

Короткий комментарий. Слова эти прозвучали на «Заседании с молодыми писателями» 15 июня 1934 г. Ни в каких скандалах, чудовищно раздутых позднее прессой и постаревшими «мемуаристами», Павел еще не участвовал. Но участь его была уже предрешена: формулировки Ставского не оставляют в этом никаких сомнений. Так что сущей ложью являются позднейшие заявления советских и постсоветских литераторов, что, дескать, получил свое… За драки и «антисемитизм».

 

Волин. Товарищ Ставский, ты на съезде будешь нашим полпредом, поэтому я старался, чтобы ты сам поглядел на наших молодых писателей.

Смеляков. Я не закончил своей речи. Я не согласен с Волиным, что есть в моих стихах есенинщина. Есть много ненужных стихов. Это вопрос количества. Я хотел бы сказать о важном. Моя дружба с Павлом Васильевым — акт не политический. Правы товарищи, когда меня крыли за это и говорили, что дружба нехорошая.

Ставский. Тебя предупреждали…

Смеляков. …Я согласен с этим. Да — это враг. Это страшный, зверский человек, который мог бы и меня предать. Наша дружба прошла и через ссоры. Он мне чуть не дал по уху, а я ему — стаканом. Мне было обидно, как возились с Васильевым. Он, например, пристроился к покойному Луначарскому. Он много преувеличивал, но им все-таки многие интересовались из крупных людей. А я не был вхож к таким людям. Это меня и злило.

Если бы я умел много пить, я бы мог скрывать… У нас не пьют только те, кто не умеет пить. Слабость какая-то характера. Дело не в том, что я дружил с Васильевым. Важна линия его политического облика. Это был явный неврастеник… <…> Статья Горького мной прочувствована очень глубоко, очень тяжело… На моем иждивении 8 человек. Я десять раз хотел уехать в Донбасс. Мне очень тяжело все это пережить. Я надеюсь, что найдутся добрые люди или злая воля…

Ставский. Второе выступление Смелякова показывает, что он не совсем еще разобрался во всем происходящем, когда говорит, что писатели в нашей среде пьют. <…> Ты ссылаешься на то, что тебе не говорили, тобой не занимались. Вспомни: о Васильеве я тебе сам еще год тому назад говорил и разъяснял, что он из себя представляет.

Смеляков. Один раз и на улице.

Ставский. <…> Ясно одно. Враг есть, он лезет во все поры… <…> Да было время, когда комсомольские писатели вешались…

С места. Но с Есениным не стояли вместе.

Ставский. Мы по всему этому ударили… <…> Классовый враг еще не добит. Смысл выступления Горького в том, что он крепко ставит вопросы классовой бдительности.

 

Ничто не уходит в песок, и ничто не растворяется бесследно в воздухе. Вспомнил ли Васильев в минуты смеляковского «покаяния» при всем «неосознании» свое собственное отречение от Клюева и Клычкова в редакции «Нового мира»?

Павел, при всей драматичности ситуации, стремился не унывать. Из уст в уста передавались его эпиграммы, сложенные после прочтения горьковских инвектив: «Выпил бы я горькую, / да боюся Горького. / Горького Максима, / ах, невыносимо!» А еще одна эпиграмма привела в шутливый восторг самого «великого пролетарского писателя»:

 

Пью за здравие Трехгорки.

Эй, жена, завесь-ка шторки:

Нас увидят, может быть.

Алексей Максимыч Горький

Приказали дома пить!

 

Смех смехом, но временами накатывали самые настоящие приступы отчаяния, которое сменялось нешуточной душевной остервенелостью. От Горького стало поистине горько жить!

А «Правда» в это время публиковала выводы комиссии по чистке партии и хронику этой чистки. И. Кулик, будущий враг народа, докладывал о том, что на Украине «разоблачены и разгромлены националисты, кулацкие подпевалы в литературе, петлюровцы и двурушники». Теодор Драйзер писал об американской литературе: «В массе буржуазной публики все еще преобладает уверенность, что существующая система — лучшая в мире… Американская литература спит глубоким сном… Мы — ничтожнейшее меньшинство среди огромного количества писателей, угодливо разрабатывающих темы преуспевающих бизнесменов». И из номера в номер публиковались материалы о спасении челюскинцев.

В конце июня Павел, еще не отошедший от дикого количества печатных поклепов, был приглашен Валерианом Куйбышевым в Кремль на торжества по случаю приема участников челюскинской экспедиции. Не исключено, что Куйбышев пригласил поэта сознательно, именно в пику Горькому, как бы демонстрируя не в меру возомнившему о себе «первому писателю Советского Союза», что слово последнего не является приговором окончательным и не подлежащим обжалованию и что Васильев пользуется полным доверием у высшего руководства. Васильев пришел на прием нервный и взвинченный. Почти весь вечер молча пил и со стиснутыми зубами слушал произносимые тосты. А когда ему предложили почитать стихи (стихотворение «Ледовый корабль», посвященное Отто Юльевичу Шмидту, было опубликовано тремя неделями ранее в «Вечерней Москве»), он, чувствовавший себя явно не в своей тарелке, окончательно «слетел с катушек». Встал, провожаемый одобрительными и любопытными взглядами, посмотрел в упор на Сталина, Молотова, Ворошилова, Кагановича и остальных, сидящих за центральным столом, обвел глазами героических летчиков-полярников — и громко запел тут же сочиненный экспромт на мотив «Мурки».

 

Здравствуй, Леваневский,

здравствуй, Ляпидевский!

Здравствуй, Водопьянов, и прощай!

Вы зашухарили, «Челюскин»

потопили,

А теперь червонцы получай!

 

За столом воцарилось мертвое молчание. Кто-то хмыкнул, кто-то тихо захохотал, уткнувшись лицом в ладони… К Васильеву быстро подошли люди в форме, аккуратно взяли его под руки, вежливо и проворно вывели из-за стола, проводили за пределы Кремлевского дворца и оставили в покое уже за воротами.

Павел неподвижно застыл на тротуаре, будучи не в силах удержать нервную дрожь. Перед его взором стояло лицо Сталина, который без тени улыбки, внимательно и пронизывающе смотрел ему в глаза.

* * *

Намеки на «писателей-партийцев, благоволящих хулигану», не нуждались в пояснениях. В частности, это прекрасно поняла Елена Усиевич, которую в литературных кругах начали обвинять в покровительстве Васильеву и другим «хулиганам» вроде Смелякова. Елена Феликсовна мобилизовала всех своих соратников по журналу «Литературный критик» и бросила их в бой. Дальнейшие перипетии наиболее точно отражает, пожалуй, спецсообщение секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР «О ходе подготовки к I съезду Союза советских писателей» за подписью помощника начальника СПО ОГПУ Горба:

 

В редакцию «Литературной газеты» поступила статья Розенталя (из «Литературного критика»), которая, по-видимому, явится попыткой обелить Е. Усиевич в связи с брошенными в отношении ее в статье Горького упреками по поводу покровительства П. Васильеву, Я. Смелякову и др. Статья эта написана очевидно Розенталем под давлением самой Усиевич.

Усиевич и сам П. Васильев проявляют большое нетерпение и заинтересованность в напечатании этой статьи в «Л[итературной] г[азете]».

Усиевич неоднократно звонила по этому поводу в редакцию отв[етственному] секретарю Цейтлину и его зам[естителю] Берковичу, но Цейтлин и Болотников пока задерживают статью, согласовывая ее с Юдиным и требуя, видимо, по настоянию Юдина, внесения Розенталем ряда поправок.

П. Васильев в связи с печатанием этой статьи сам приходил в редакцию «Лит[ературной] газеты» справляться о том, когда статья будет пущена, и разговаривал об этом с Цейтлиным.

 

Борис Пастернак, встретив Павла Васильева в Доме Герцена, пожал ему руку, сказал демонстративно громко: «Здравствуй, враг отечества!» — и, смеясь, прошел дальше. По поводу статьи Горького он сказал следующее:

 

Чувствуется, что в Горьком какая-то озлобленность против всех. Он не понимает или делает вид, что не понимает того значения, которое имеет каждое его слово, того резонанса, который раздается вслед за тем или иным его выступлением. Горьковские нюансы превращаются в грохот грузовика.

Что касается Павла Васильева, то на нем горьковская статья никак не отразится. Его будут так же печатать и так же принимать в публике.

 

Гронский, вытесненный Горьким из Оргкомитета, также прекрасно понял, что речь в «Литературных забавах» идет о нем. Удар нужно было смягчить, и Гронский настоял на том, чтобы Васильев написал покаянное письмо.

 

Глубокоуважаемый Алексей Максимович! Я вполне понимаю всю серьезность и своевременность вопроса о быте писателей, который Вы поставили в Вашей статье «О литературных забавах».

Меня лично Ваша статья заставила глубоко задуматься над своим бытом, над своим творчеством и над кругом интересов, которые до сих пор окружали меня и меня волновали.

Я пришел к выводу, что должен коренным образом перестроить свою жизнь и раз и навсегда покончить с хулиганством…

Вы, Алексей Максимович, человек, окруженный любовным и заботливым дыханием всей нашей великой страны, человек, вооруженный неслыханным авторитетом, больше, чем кто-либо другой, поймете, что позорная кличка «политический враг» является для меня литературной смертью.

Большинство литераторов и издателей поняли Вашу статью как директиву не печатать и изолировать меня от общественной работы… Я думаю, Алексей Максимович, что такая заклевывательная кампания вовсе не соответствует Вашим намерениям, что Вы руководитесь другими чувствами и что мне открыты еще пути к позициям настоящего советского поэта.

 

Даже эта слабая попытка защитить свое достоинство не устроила Горького, и он настоял на другом тексте, выражавшем «полное покаяние». Эта вторая редакция вместе с ответом Горького («Я не стал бы отвечать Вам, Павел Васильев, если б не думал, что Вы писали искренно и уверенно в силе Вашей воли. Если этой воли хватит Вам для того, чтобы Вы серьезно отнеслись к недюжинному дарованию Вашему, которое — как подросток — требует внимательного воспитания, если это сбудется, тогда Вы, наверное, войдете в советскую литературу как большой и своеобразный поэт».) была напечатана в «Литературной газете».

«Покаяние» возымело свое действие. Парадокс ситуации заключался в том, что наибольшее количество публикаций в периодике и издание единственной книги Васильева «Соляной бунт» пришлись именно на 1934 г., в течение которого не прекращался поток брани и грязи на страницах тех же газет. Разумеется, после горьковского выступления ни о каком приглашении Васильева на I съезд писателей не могло быть и речи, но на самом съезде о нем говорилось немало.

Впрочем, еще до съезда Горькому дали понять, что он перестарался. Вскоре после начала все набиравшей силу анти-васильевской истерии к Алексею Максимовичу пришли в гости Гронский и Алексей Николаевич Толстой. За обеденным столом Горький в упор смотрел на Гронского и наконец спросил:

Не сердитесь на меня за Павла Васильева?

Не сержусь, — Гронский изо всех сил соблюдал выдержку. — Я поражаюсь вам, Алексей Максимович! Как вы могли это написать? При чем тут бутылки? Васильев, к вашему сведению, и не очень-то пьет. А стихи вы его читали?

Да так. Кое-что, — замялся Горький.

Так вы что же, пишете о литераторе, не имея о нем никакого представления?! — Гронский вскипел уже не на шутку.

Внешне это был спор о Васильеве. Но подтекст был гораздо глубже. Лицом к лицу сошлись два непримиримых противника в борьбе за командные высоты в новом едином писательском Союзе. Тут всякое лыко было в строку, и повод для жесточайшей ссоры находился мгновенно.

Алексей Толстой молчал и, улыбаясь, слушал разгорающуюся свару. В ту минуту, когда собеседники совершенно перестали выбирать выражения, он поднялся, вышел в соседнюю комнату, принес несколько журналов, открыл номер «Красной нови».

Да хватит вам ссориться! Давайте лучше стихи почитаю. Оно полезнее будет.

 

В черном небе волчья проседь,

И пошел буран в бега,

Будто кто с размаху косит

И в стога гребет снега.

 

На косых путях мороза

Ни огней, ни дыму нет,

Только там, где шла береза,

Остывает тонкий след.

 

Шла береза льда напиться,

Гнула белое плечо.

У тебя ж огонь еще:

В темном золоте светлица,

Синий свет в сенях толпится,

Дышат шубы горячо.

 

Горький застыл с рюмкой в руках, забыв отпить глоток. Гронский смотрел на него со злорадной улыбкой.

Кто это? Чьи это стихи, Алексей Николаевич? — послышался бас маститого классика.

Толстой, не отвечая, продолжал читать.

 

Отвори пошире двери,

Синий свет впусти к себе,

Чтобы он павлиньи перья

Расстелил по всей избе…

<…>

Сквозь казацкое ненастье

Я брожу в твоих местах.

Почему постель в цветах,

Белый лебедь в головах?

Почему ты снишься, Настя,

В лентах, в серьгах, в кружевах?

<…>

Ты спознай, что твой соколик

Сбился где-нибудь с пути.

Не ему во тьме собольей

Губы теплые найти!

 

Не ему по вехам старым

Отыскать заветный путь,

В хуторах под Павлодаром

Колдовским дышать угаром

И в твоих глазах тонуть!

 

Кто это? Что это? Что это за поэт?! — Горький не мог сдержать волнения. — Да скажите же наконец!

Это Павел Николаевич Васильев, — Толстой перегнулся к Горькому через стол. — Тот самый, которого вы, Алексей Максимович, обругали.

Быть этого не может!

Пожалуйста. Извольте убедиться, — Толстой передал журнал Горькому, а рядом положил стопку других, раскрытых на стихах Павла. — Читайте, читайте.

Горький впился глазами в журнальные листы. Невесть сколько времени прошло, пока он вспомнил о своей рюмке с шотландским виски. Выпил. Утер усы. Помолчал.

Неловко получилось, очень неловко, — слеза классика потекла по краям усов.

Хэппи-энда, увы, не получилось. Прослезиться в момент чтения Горький мог. Печатно взять назад свои слова — никогда в жизни.

Приближался I съезд Союза советских писателей. Многократно перетряхнутый Оргкомитет обрел наконец свой окончательный состав. Роли были распределены. Программа расписана. Должности прорисованы. Кандидатуры отобраны. В последний момент на крутом вираже осадили Асеева: «маяковская линия» должна была на этом съезде уступить место другой. Докладчиком по поэзии был утвержден с подачи Горького и при согласии Сталина Николай Бухарин.

Съезд открылся 17 августа 1934 г.

 


* Окончание. Начало см. «Сибирские огни», 2018, № 5.