Сердитый был вердикт

Сердитый был вердикт

Рассказ

С директором Нижнеколымского быткомбината Костиком собрались в пятницу к легендарному бригадиру рыбхоза Бенидзе. Созвонились с директором рыбхоза: будет ли к Бенидзе назавтра оказия? Оказия подворачивалась сказочная, амфибия повезёт в бригаду продукты и зарплату. Об этом уже сообщили в бригаду по рации.

Солнце в два полуночи стекло под горизонт. Но уже в четыре утра, расплёскивая вишнёвый сок, воцарилось в небосводе на востоке. И, оторвавшись от земли, залило свинцово-колымскую ширь рубиновым окрасом.

За пару ночных августовских часов скользнула в тундру вкрадчивой разведкой первая стужа. Она выбелила травы изморосью и свирепым возмездием настигла тьмы кровососущих.

Ещё вчера гнус клубился над тундровым размахом нещадной вихревой жутью: жалил, облеплял серой коростой всё, что двигалось и струило в себе кровь. Ныне над тундровым кочкарником, над Среднерусским Приполярьем накалялась неистовой киноварью бездонная чистота, в коей истребилось комарьё.

* * *

Предстартово рычащая амфибия вобрала в себя Костика, три ящика пива и три бутылки со спиртом, меня – телерадиогазетчика с аппаратурой. И двух, примкнувших к экзотике визита, жён. К потомственному гагринскому грузину навострились два столь же потомственных казака и их половины – вальяжная еврейка Алла в содружестве с романтичной полуармянкой Татьяной. За рычаги амфибии воссел директор – поволжский немец Гроссман.

Был спущен на всех один язык, единая Красная Империя и общий интерес: подпитать свой персонально-тощий быт Колымской жирною зарплатой. Матёрая практика жизни трезвонила: кто выдержит трёхлетнюю соплеморозку здесь – катаются, как сыр в масле, там, на материке. Первый год Заполярья подтвердил весомо, грубо, зримо – всё так и будет.

Амфибия ревела, зубодробительно трясла пять людских тел в своей утробе. Она давила мохнатую мокреть мшанников, рвала в них гусеницами незаживающие годами, сочащиеся чёрной кровью шрамы.

Железный зверь ухал с калёным шипом в озёрные зеркала, гнал перед собой волну. От него шарахались серебряные косяки муксуна, чира, взмывали в синюю высь стаи уток. Высунувшись из люка, мы били их дуплетами поочерёдно. Останавливались, подбирали пернатую, ещё трепещущую плоть, корчуя из себя непрошеную жалость: валилась с неба не хухры-мухры, не манна небесная – мясная, драгоценная еда.

С железным лязгом трогались дальше. Надо всем, несущимся мимо нашего чудища, висела плотная уверенность: надежней зверя, чем амфибия, в тундре нет. И этот проходимец, нас трясущий, доставит всех до места, хоть опрокинься небосвод.

В бригаду Бенидзе прибыли к обеду. К машине с рёвом, визгом бросилась шестерка ездовых псов. Навстречу вышли трое. Впереди – бригадир Бенидзе. Стоит перед глазами до сих пор: от всех щедрот Создателя досталось этому вдоволь. В болотных сапогах под пах, с карабином через плечо шагало клиновидное человечье совершенство – за два метра ростом, с метровым разворотом плеч. Оно протянуло красную лапищу и, забирая в неё поочередно наши лапки, лишь обозначало пожатье. Наверно, так берёт за шею львица львёнка, чтоб затащить детёныша в логово.

Иван – назвался бригадир. Представился для жён, поскольку мы были давно знакомы.

А почему не Вано? – с зачарованным восторгом пропело неистребимое кокетство Аллы.

Вано я в Гаграх, шени чериме. А здэсь Россия – ответило грузинство в великане. Он был моложе Аллы лет на пять. Но говорил с ней как воевода с наивным несмышлёнышем.

Выгрузили продукты из амфибии: соль, сахар, мыло, муку, бочки солярки и боеприпасы. Гроссман прощально махнул рукой из кабинной амбразуры. Вездеход взрычал, пустил в стерильность воздухов сизую вонь выхлопа и покатил по своей же колее обратно. За новую колею по тундре полагалась вздрючка – лишение тринадцатой зарплаты – как самое щадящее. Но был и худший вариант в рыбхозе: гнали в шею недоумка из рабочего коллектива за флороживодёрство по второму разу.

Мы забрались на древесный завал на Колымском берегу. Река размахнулась здесь километровой ширью.

По чистой глади наперерез течению торчком плыло ветвистое дерево. Оно росло, буравило стремнину, пока под ним не обозначилась горбоносая башка. Лось – глыбистый имперский рогоносец, вымахнул на берег. Расставил ноги. Отряхиваясь от воды, содрогнулся всем телом, окутавшись соцветьем радуги.

Ревела, бесновалась перед ним собачья стая. Рогач, пригнувши голову, лениво, в полшага прянул на шерстяной содом, дав понять, кто здесь владыка. Собаки с визгом сыпанули по сторонам: то были ездовые псы, а не охотники за дичью.

Вано, стреляй! Уйдет же! – Неистово взыграл в Костючихе охотничий рефлекс колесивших по пустыне прапредков.

Зачем, шени чериме? – спросил хозяин данных Богом и Гроссманом владений – в две Бельгии размахом.

* * *

И было всё потом, что запоминается до гроба. Столетиями несла река на себе и ошкуривала до белизны неисчислимые сонмища стволов. Она подмывала берега в верховьях, и в воду с трескучим стоном валились лиственницы, сосны, ели. Река несла всех в океан. Шторма их грызли пеной, волнами, швыряли белёсые, уже бескорые стволы на сушу. Завалы из брёвен росли, громоздились на берегах. Рыбари всех времён и мастей – от кроманьольцев до советских рыбаков, сооружали из дармовых сокровищ избы, бани, лодки, нарты, обшивали досками погреба, продолбленные и прожжённые в вечной мерзлоте.

Туда, в Бенидзевский ледник, мы и спустились с берега. Иван зажёг фитиль под стеклом и поднял фонарь над головой. У дам перехватило дух: незыблемо вздымалась стенами ледяная твердь. С неё алмазно стрелял лучами в глаза иней. На полках глыбились припасы: распластанные балыки из муксуна и чира. Свисали c потолка окорока – лосиный и медвежий. Лоснились жиром копчёные тушки гусей и уток. На полках батареями блистали банки: солёные маслята, огурцы, капуста и морошка. Багряною горой вздымалась в стеклянной чаше красная икра из нельмы. Белёсое, распоротое бревно-тело её, готовое для строганины, стояло у стены торчком, возвысившись над головой Бенидзе. В углу лежала на полу, серебрилась груда ряпушки.

Скажи, зачем стрелять? – спросил вторично бригадир у женских половин. И мудро усмехнулся: восторженной тоской сочились женские глаза – невиданную роскошь предстояло лишь распробовать, но не унести с собой.

Из ледника поднялись наверх, в стук топора. Лениво и вальяжно рубил поленья Пётр, зам. бригадира. Труба над жилым кильдымом – деревянным срубом, струила пухло-серый дым. И от избы тёк сумасшедший запах, томилась на плите ряпушка в своём соку, в грибной, морошковой и луковой приправе.

Иван повёл гостей в избу. За ними шествовал Пётр со сливочною грудой дров. Мы до сих пор не услышали от мужика ни слова.

Спирт с пивом внедрялись в организмы третий час под вакхически-неописуемую закусь. Икра из нельмы мешалась с хрусткой пряностью огурчиков, грибков, капусты. Балык из муксуна и ряпушка в своем соку янтарно таяли на языках. Копчёная грудинка гуся, подкислившись брусничкой и ублажив языческую сущность ртов, скользила в чрева с бешеным восторгом саночника-олимпийца.

Мерцали свечи язычками пламени. Малиново струила жар чугунная буржуйка. Петро с Василием, не рассчитав своих возможностей, приняли на грудь пол-литра спирта и по пять – пивка. На том и угомонились, теперь блаженно всхрапывали рядышком на шкурах у стены. Бенидзе, наклонившись к нам, спросил с иезуитским любопытством:

Кто сколько випьет пива, нэ виходя под кустики?

Я знал по предыдущим опытам – две. Костик поднял планку до трех бутылок.

Бенидзе, цикнув зубом, сморщился:

Рахитики!

А ты? – спросили мы.

Пятнадцать заглотну, нэ поднимаясь.

Мы гоготнули над грузинской фанаберией:

Такого не бывало ни в Грузии и ни в России!

Э-э, бичо, я выпью пятнадцать, нэ вставая. И завтра едем на охоту.

Он высился над всеми грузным Гулливером, в резиновых сапогах под самый пах.

Ванюша, ты сапоги бы снял, сопреешь ведь в полезных местах, – пособолезновали дамы уже вторично.

Мадлоб, мои красавицы. Без сапогов я как кобель бэз блох, сапсем не полноценный, – учтиво и непонятно отклонил заботу бригадир.

Ты обещал нам анекдоты, – не отлипали пошедшие вразнос сирены.

Сначала грузинские тосты. Бенидзе обэщал, Бенидзе сдэлает, – сказал грузин с восхитительным акцентом. И, подняв свой фужер со спиртом, плеснул на нас первым тостом.

Ми здэсь, чтоб падарить наш братский, я би сказал – коммунистический лубоф для наш началнык трэста таварищ Пицхавэли. Наш дарагой Гагита! Ми пьем нэ за тваю квартиру в дэсять комнат на проспекте Руставэли. Ми тоже нэ под кустиком живем. Ми пьем нэ за твои три «Волги», одна везет твой мудрый, драгоценный попа, две возят тёщин зад и остальных племянников. Ми тоже ездим нэ на ишаках. Ми пьем канэшно, не за якутские бриллианты в семь карат, которые висят на шее у твоей царицы Тамара. Все наши жены, мамой клянусь, давно нэ носят бижутерию чехословаков.

Ми поднимаем свой бокал за то, что наш любимый дарагой таварищ Пицхавели прямой, как палка, ленинец! И нас-с-стоящий коммунист!

Постанывали, кисли в смехе Танька с Алкой на дощатых нарах. Зауженное лежбище под ними предназначалось одному. И потому две женских плоти в спрессованной синхронности подрагивали на боках.

Мы с Костиком, одолев пяток пивных бутылок, не выдержали, ломанули из избы во двор. Вернувшись, зафиксировали: Бенидзе добивал восьмую пива, сидя истуканом. Продолжил.

Теперь поднимем свой бокал и випьем за врагов товарища и коммуниста Пицхавели! Мы пьём за то, чтобы у его врагов были такие же квартиры на проспекте Руставели! Чтобы у них всегда стояла на столе чёрная икра и хачапури, шашлык и бастурма, канэшно, осетрина пэрвой свэжести! А так же сами лючи из дэликатесов: слэгка поджаренные яйца африканский гамадрила!

Мы випьем за врагов и за их мебель! За дэфицитный гарнитур из красный дэрево! Карельской березы! И морёный дуба, как в кабинете нашего отца народов Джугашвили!

Чтобы на этот мэбель из морёный дуба стояли тэлэфоны. Чтобы оттуда раздавались звонки из Совета министров Грузии и из ЦК! И чтобы каждый из врагов! Два раза в дэнь…

Иван оскалил зубы и взревел:

Кидался к тэлэфонам, чтоби позвонить: нол один! Нол два! Нол три! Пожарная! Милиция! Скорая!

Внезапно в его рёв вонзилось звуковое нечто. От рыбарей, лежащих у стены потёк задавленный и жалкий писк:

Пи-и-и-и-у-у-у…

Обвиснувшую тишину проткнуло пониманье: один из стопорящих клапанов (Василия или Петра), не выдержав утробного давленья изнутри (капуста с пивом – блеск!), дал слабину и стал «травить». Давленье нарастало, писк повышался в тоне, достигнув обертоновых пределов. Тут клапан сорвало и тишину прорвал свирепый треск:

Р-раф!

Костик ткнул пальцем в переносицу, поправил очки. Определил с холодным прокурорским интересом:

Василий вынес свой вердикт грузинским тостам.

Татьяна с Аллой тряслись в припадке пароксизма несогласованно и не синхронно. В итоге, лежащая снаружи Костючиха, толкнувшись о Чебалиху, свалилась на пол.

Бенидзе на глазах белел: чистейше-гостевое джентльменство было грубо испоганено. При дорогих гостях! Рыча, грузин вздымался под потолок медведем. Метнулся к опозорившим его утробам, выхрипывая по-грузински адские проклятья. Сгрёб за грудки две туши, поволок к дверям. Вломился с ними в сени и захлопнул дверь. В сенях трещало, громыхало, брякало, тряслось. Потом, переместившись из сеней во двор, всё стихло.

Постанывая, взбиралась Костючиха с пола на топчан. Протиснувшись между Татьяной и стеной, стала умащиваться.
А умостившись, всхлипнула в восторге:

Прелестный, но сердитый был вердикт!

Вернулся бригадир чернее тучи. Он был один. Татьяна с Аллой всполошились:

Ванечка, где Вася с Петей?!

Бенидзе рыкнул:

Лэжат в амбаре.

Ты что, озверел?! Замёрзнут ведь, ночами до минус пяти!

Вспатеют! На сетях лэжат, под сохатиный шкура.

Он сел и выдул из горла десятую бутылку пива. Мы с Костиком пригнулись к бригадиру:

В кусты, без нас конечно, бегал?

Бенидзе величаво ухмыльнулся :

Мамой клянусь: нэт!

Такого не бывает. Колись, в чем дело?

Допью пятнадцать, как сказал. Тогда пойдем смотреть!

Пятнадцатая влилась в его утробу с непостижимой, неандертальской легкостью. За это время спустил Бенидзе Костику с его быткомбинатом заказ на всю бригаду: три прорезиненных комбинезона, три меховые шапки из шкуры тугута (оленёнка), три овчинных полушубка под брезентом, три пары валенок.

Татьяна с Аллой перебазировались на пол: на пышную, просторную упругость оленьих шкур, под одеяла в белоснежных пододеяльниках. И провалились в сон.

Пошли, – позвал Иван. Зажёг фонарь.

Мы вышли: было три ночи. Уже вовсю алел восток. Бездонная глухая тишь, проколотая звездами, нависла над мирозданием. Чуть слышно, вдалеке на Колыме тоскливым одиноким комаром зудел чей-то лодочный мотор. Фонарь висел в кустовом перехлёсте и освещал священнодействие Бенидзе. Натужно, с тугим скрипом он сдирал с ноги резиновый сапог. Содрал и опустил вниз раструб голенища. На землю рухнул водопад – продукт пивной переработки литра три. Второй сапог хранил в себе не меньше. Иван сказал нам, остолбеневшему порожденью мегаполисов:

Кто хочет здэсь ходить бэз костылей – пей пиво в сапогах.

Это как?

Рэзина, рэвматизм. Пять месяцев в году путина, лодка, сети. Другой лекарства нэт!

* * *

Я бывал у Бенидзе и летом, и зимой. Лето донимало почти тридцатиградусной жарой и тучей гнуса, в коей было невозможно дышать без накомарника. Комарьём и мошкой была нафарширована необъятная ширь от облаков – до мшаников. Они висели грозно зудящим смогом, не позволяя снять брезентовый комбинезон и нижнее бельё. Но всегда находился с десяток кровососущих мудрецов, добиравшихся непостижимыми путями до мокрого, изнывшего в духоте тела. Добирались до цели, чтобы вонзиться хоботком в неё и расстаться с жизнью под шлепком ладони. У впереди идущего спина мохнато и лениво шевелилась серым слоем. Ладонь, пришлепнутая к эдакой спине, оставляла на ней багряный отпечаток пятерни: один шлепок давил две-три сотни кровососущих.

Жара и гнус гнали сохатых в воду висок. Извилисто, неторопливо они стекали по тундре в Мать-Колыму. Причудливо вилявшие притоки щетинились там и сям лосиными рогами. Топырились и прорастали виски рогатой смертью. Перед летящей по извилистому руслу во весь мах казанкой вдруг дыбился за поворотом костяной куст: гнус загонял лосей под воду. Удар, переворот дюральки, и человек, упакованный в брезент и мех, шёл камнем на дно. Вода в 1–2 градуса добивала температурным шоком. По руслу уплывало от него днище лодки, облепленное серо-зудящим слоем. Кому удавалось выбраться на берег, окостенев от стужи, сдирали мокрую одежду, пытались запалить костер. Но этих обволакивал комар вампирским ненасытным слоем.

Не было висок, чьи берега не пятнали бы скелетно-белые груды костей.

Гнус и мошка искали крови, гонимые великим инстинктом размножения самих себя… и остальных.

Остальное летало, плавало в воде и насыщалось живой манной, безмерно и щедро спущенной Создателем.

Сидящие на яйцах утка или гусь, почуяв голод, поднимались на крыло, чтобы сделать пару кругов над гнездом. Они буравили воздух с разинутым клювом, пробивая в нём быстро зарастающий тоннельчик. И возвращались на яйца с плотно набитым зобом.

Вода в озёрах бурлила серым кипятком от пиршеского разгула лягушачьих стай, ондатр и рыбы. Пучеглазые сонмища квакш, чир и муксун обжирались личинками комара. Ондатры – лягушками и рыбой.

Вяленый, копчёный колымский балык был пищей богов, по вкусу превосходящий балыки из осетровых. Кто пробовал вяленых и копчёных колымских рыб: чира, муксуна и нельму, выросших на личиночных щедротах, тот согласится.

Несметные стада ценнейшей рыбной продукции питаясь кровососущими, плодились в полумиллионе якутских озёр. И всё это вращалось вековечным, биологическим перпетум мобиле. Озера зарыблялись самопроизвольно – пернатыми, переносящими рыбью икру на лапах. Но, параллельно, шёл процесс добычи океанической и морской, на вкус часто пластмассовой, рыбищи – с немереными тратами на топливо, хранение и заморозку, на зарплаты, доставку на материк.

Я был у Бенидзе зимой. Пуржистая, не протыкаемая тьма над тундрой подхватывала, волокла по снегу любую плоть, отважившуюся выйти из укрытия. Калёное ветрило вцеплялось крючьями в унты, одежду и начинало разгонять по насту в безразмерность далей. У дали был единый адрес: чёртовая матерь. Распатланно виляя космами позёмки, с остервенелым визгом подвывая, не мать, но мачеха-пурга гнала и скрючивала тёплую добычу – чтоб остудить в своих объятьях. Короткой, бешеной весной из проседавшей хрусткой бели вдруг выпирали там и сям меховые куклы. Из капюшона в синь небес пялился глазными дырами рафинадный череп, заботливо ошкуренный песцами. Неумолимую, грозную дань брала зима у каждого посёлка – пять-восемь жизней.

Ещё задолго до снега главной заботой Бенидзе была конструкция из направляющих добротных кольев, воткнутых в тундровую хлябь. Они прочерчивали направленья – к амбару, погребу, сортиру и поленице из дров, к пунктиру из железных бочек вдоль взлётной полосы для ИЛ-14, к озёрным лункам для сетей. Бил коротко первый мороз, затем хозяйственно давил второй. И тундра каменела, намертво прихватывая колья. Они опутывались верёвочной куделью. И эта благость одомашненной сети для человечьих мух хранила их от челюстей пуржистой ночи.

Случались недолгие затишья. Тогда великое безмолвье мироздания над колымской ширью дышало и сжималось циклопической гармонью. На ней играл Перунько. Меха её сияли буйным многоцветьем: кобальтовую синь сжирала желтизна, чтоб тут же, полыхнув кровавой киноварью, истечь в оранжевую рябь.

Под буйным хаосом полярного сияния бригада долбила полыньи в озёрном льду, протаскивала в них сети. Их проверяли дважды в сутки. Нафаршированные рыбою полотнища ползли, струились из ледяных проранов под стеклянный перезвон. Пятидесятиградусная стужа с ветром преображала стекающие струи в ледяные струны за мгновенье. Сосули лопались с хрустальным треском.

Улов грузили в нарты. Собачья упряжь волокла их к избяному стойбищу, над коим круглосуточным задиристым хвостом торчал, иль дергался по ветру, Его первосвященство Дым. По насту распластывали квадраты задубевшего брезента и громоздили на них груды улова. Концы брезента узлом затягивали наверху, заваливая снегом до вершины.

А перед этой акцией над рыбьей дармовщиной безмолвно, хищно вспарывали тьму полотнища полярных сов. С янтарным бешенством гляделок пикировала крючконосая химера, хватала рыбину с ещё не зачехленной вершины. Отпрянув, похитительница брякалась с добычей неподалеку и начинала обдирать с костей ещё не промороженное мясо, заглатывать его с чешуей. Вертлявыми зигзагами кружило вокруг неё опушенное зверьё: песцы и лисы, соразмеряя – удастся ли отобрать халявную добычу или придётся коченеть здесь с продранной когтями шкурой? Василий истекал хозяйским возмущеньем:

Во наглые заразы! Иван, я ж говорил: бери мелкашку!

Петро согласно, с одобреньем взмыкивал. Бенидзе трубно сморкался и разворачивал вопрос с мелкашкой в другую плоскость:

Вы кушали сегодня трэтий раз. Бедный питичка адин раз покушать может?

«Бедный питичка», будто услышав заступничество, вдруг взмыла ввысь. И с перьевым свистом обрушилась на молодого лисёнка: оголодавшие наблюдатели её достали. Мохнатая зверушка с истошным визгом ринулась прочь. Но после двух клевков между ушей рухнула на снег и забилась в железном когтевом захвате. Спустя минуту – затихла и окоченела.

Дней десять-двенадцать сетевого лова заканчивались радио-сигналом в дирекцию совхоза: «Ждём борт». Давно и загодя оконтуривали посадочную полосу бочками, перевёрнутыми кверху дном. Её равняли после пург, сдирали с наста наледи, бугры и засыпали впадины. Потом в жилом кильдыме долгожданно оживала рация: «Борт вылетел». На днища бочек умащивали слой пакли, пропитывали её соляркой и поджигали.

Краснокрылый ИЛ-14, приметив из бездонной тьмы мерцающий двойной пунктир из факелов, прицеливался носом и стекал в посадку. Крылатая машина, слепяще высвечивая на снегу полосу, садилась с громом, свистом и полозным визгом.

С осатанелой радостью ревели, бесновались псы, подпрыгивая, лизали иней с задубевших лиц, не различая пришлых и своих. Шипучим благом раскупоривался праздник, нафаршированный до стона долгожданной почтой и зарплатой. Нераспечатанные пачки сторублёвок кидались в персональные хайла раскрытых сундучков – несчётно, равнодушно.

Всё завершалось обжорной вакханалией застолья – с солёной пряностью грузинских анекдотов.

Потом борт улетал, и начинался новый круг работы – девятый, адовый, но добровольный круг. Из этой хладной преисподней всем дозволялось выбраться – в два года раз, на целый месяц. Недельку тратили в Москве, проматывали тысяч пять иль семь (жигулёнка) – на шмотки, рестораны и девиц. Но остальные три недели проводили дома, взахлёб напитываясь цивилизованным раем. Для многих этот рай дичайшим, непонятным образом вдруг начинал давить веригами скуки. Она преобразовывалась в ностальгию по дикому безбрежью Заполярья. И многие, не выдержав, досрочно и опрометью сбегали из оков цивилизации, не совладав с бессмысленностью бытия: бежали от тупой хронометражности рабочих шестерёнок, от нищенских зарплат– в свирепую и каторжную муку вольного труда.

* * *

Наутро в спёртом амбрэ кильдыма царила и похрапывала тихая нирвана. Костик и дамы нежились в сонной отключке. Звериная упругость шкур под ними, облапив ворсом, струила из себя пульсары сновидений.

Я выглянул в оконце. Арбузный сок реки, растекшейся до горизонта, разнежено баюкал на себе казанку с рыбаками. Там трое проверяли сети. Когда успели встать?!

Зудела муха в полутьме. Я поискал глазами: чем прихлопнуть? Припомнилось вчерашнее: над изголовьем каждого висела странная конструкция для мухобойства: в расщеплённых, полуметровых палочках ошкуренной ольхи зажаты и пронизаны гвоздками толстенные пучки бумаги – квадратной, бурой, плотной.

Снял со стены конструкцию. Дождавшись пристекления нахалки-мухи, прихлопнул её с треском. Ещё раз осмотрел орудие убийства и остолбенел: сквозь бурую обляпанность засохшей мухоты проглядывал лик Ленина. То были сторублёвки. Одна из них – стандартно месячная зарплата на материке инженера, медика и журналиста.

Вошел с хозяйским грохотом Бенидзе, рыкнул:

Подъём!

За ним – Петро с Василием. Иван распорядился:

Ми на охоту – Кузьмич, Евгений, я. Мясной запас на зиму дэлать будим. Петро останется при наших шени чериме: обед варить.

Лежащая на шкуре шени чериме Костючиха с удовольствием потянулась и не согласилась:

У плиты мужик, а две бабы не при деле? Не пойдёт. Ванюша, мы с Татьяной вам устроим пир, покормим всех из женских рук. Признайся, красавец, когда здесь пахло женщиной последний раз?

Здэсь никогда нэ пахло, – с суровой безнадёгой признался бригадир. – А вам готовить нэ положено. Ви гости, гостям нэльзя к плите. Петро заделает уху из нельмы.

Ша, тему закрыли, – обрезала колымская Суламифь – мы Петечку к плите не пустим. Я знаю, как и что сготовить.

На берегу я вспомнил мухобойку. Воткнул вопрос в лоб бригадиру:

Иван, у вас, случаем, крыша не поехала? На мухобойках пачки сторублёвок.

Клянусь, нэт крепче бумаги. Уже два года служит.

И сколько в каждой мухобойке?

Ми что, считаем? Берём пачка в палец толщиной и протыкаем гвоздиком. Она нэ только муху – таракана насмерть бьёт.

* * *

…Проутюжив лодкой с сотню метров побережья Колымы, круто нырнули в узкую протоку – виску. Неслись на двух «Вихрях» по извивающемуся руслу. Наращивали скорость с суицидным бешенством. Добычу дичи обеспечивал лишь скоростной режим. Я и Бенидзе закостенели на носу с двухстволками, Василий с Костиком сидели сзади. Готовясь к зимнему отлёту, пернатая бесчисленность сбивалась в стаи именно на висках. Заслышав рёв моторов, наученные горьким опытом, вожаки срывали стаи на крыло, шарахаясь от лодки врассыпную. Наращивалась гонка: кто раньше успевал – или охотник к стае, иль дичь к недостижимому для выстрела пределу. Пока нам не везло: утиная рассыпчатая резвость рассасывалась в высях загодя и обесценивала выстрелы.

Первый морозец отменно даванул по тундровому размаху: проредились пространства. Всего лишь пару дней назад висел над тундрой зудящий фарш из гнуса. Сегодня колыхалась реденькая кисея. Но и она секла на скорости по лицам и рукам, она же загоняла по-прежнему в протоки тундровых сохатых.

В особо жёсткой поворотной крутизне Василий у «Вихрей» остервенело дернулся, скрутил рули. Дюралевый нос «Казанки» влип в берег, вздыбился, взлетел над илистым обрывчиком и замер. Нас вышвырнуло на кочкарник. Мы поднимались на карачки, выхаркивая грязь из ртов, размазывали ил по лицам. Мат-перемат, вспухавший в глотках, там и остался: в двух метрах торчало из воды и дергалось надолбище рогов. Лосино-бронетанковая туша перегородила русло. С метровой горбоносой морды сочились ужасом две обезумевших гляделки. Лось дыбился, забрасывал копытные ходули на береговую слизь. Копыта прорывали борозды в чёрно-сметанной жиже, и лось сползал обратно.

Сидели, заморожено смотрели. Рывки и дёрганье лося слабели, в них всё заметнее копилась предсмертная безнадёга.

Иван, – подал голос Костик и потянулся к влипнувшей в мох двухстволке.

Сиды, нэ дёргайся, – вполголоса пресёк поползновение грузин и вытер локтем грязь с карабина.

Да ладно…

Закрыли хлеборезки! – Совсем уже свирепо оборвал бригадир, снял карабин с предохранителя. Зависла тишина. Хрипела загнанно и гулко горбоносая башка – в трёх метрах, сотрясалась над свинцом воды мокрая щетина холки. Текли минуты. И вдруг взметнулся бригадир, вскочил, взревел:

Вуррр!

И грохнул ввысь из карабина. Лось, содрогнувшись, вздыбился, рванулся ввысь – вперед. Плеснув фонтаном из под ног, плашмя упал на брюхо. Он скрёб передними копытами кочкарник. Бенидзе скакнул, схватился за рога лося, взревел:

Чего сидим, мать ваша женщина?! Сюда!

Мы сгрудились за бригадиром, поволокли с надрывом тушу за рога. Он, наконец, поймал опору задними ногами и вымахнул на берег. Нас разбросало кеглями.

Рогатая махина, передвигая полусогнутыми ходулями, заковыляла в тундру, струя с сосулистого брюха водные потоки.

Остановилась, скособочив голову. Измученно вбирал дикий зверь людишек в сизый объектив глазницы. С глубинным и утробным стоном выдохнул предсмертность пережитого. И, убыстряя шаг, побрёл в слепящую обретенность воли.

От нас удалялось не мясо, не пищевой продукт – прекрасное и безупречное изделие Создателя, которое вписалось столь же безупречно в стерильную бескрайность, в совершенство тундры.

г. Самара