Шнурок

Шнурок

Рассказ

В августе нынешнего года состоялось Второе региональное совещание сибирских авторов, организованное Министерством культуры Новосибирской области и редакцией «Сибирских огней». Поиск новых авторов — давняя традиция журнала, которую мы стараемся сохранять. Молодые прозаики, поэты, критики, руководители семинаров — все без исключения люди творческие, и разговор на протяжении нескольких дней шел именно о творчестве, о литературе. Молодым было высказано много пожеланий — я в данном кратком предисловии повторять их не буду, скажу лишь одно: дерзайте! Именно творческой дерзости порой не хватает ныне входящим в литературу. Но надежда на будущее есть, и с этой надеждой мы представляем сегодня нашим читателям рассказы участников совещания.

Михаил Щукин,

главный редактор журнала «Сибирские огни»

 

 

Не давал покоя Федьке Свистуну поклонный крест с самого дня его появления.

А это тютелька в тютельку третий год, с августа четырнадцатого, — загибал длинные мозолистые пальцы мужчина. — Революционер я или кто, в конце концов?!

Привычные слушатели, собутыльники в пивной, кивали, хлопали по спине с неподдельным сочувствием:

Революционер, еще какой революционер, всем революционерам революционер!

Свистишь, точно как Троцкий, — полушепотом говорили остальные сельчане, зная нескладный, бунтарский характер Федора еще со школы, когда он бросился с кулаками на физрука, за то что тот нелицеприятно высказался в адрес Свистунова-старшего.

Отца Федька не любил (уж больно тот пил, как не в себя, и колотил домашних, вплоть до кота), но и говорить про родителя гадости никому не позволял.

Не из революционной породы батя — кто же его защитит, если не я?! — вздыхает гулко единственный сын, а голос словно из бездны. — От слабости квасит и колотил нас, когда кулак мог сжать, тоже от слабости, а теперь рюмку самогонки и ту расплескает, пока до рта донесет. Как мамка преставилась, так и батя за ней ушел — живым мертвецом ходит-бродит, одно только знает — глотает горькую и горькой запивает.

Чаще же всего «революционеру» не с кем поговорить. На работе с утра до вечера токарит, ни рук, ни глаз не жалея, вечером в пивнушке — уже залитые до краев дружки и теплое пиво. Топает Федька до дому, опустив низко голову, придавленный небом (где нет места Богу, лишь птахам свободным) и величественным шестиметровым крестом, что в устье реки Ирмени сразу за селом. И крест поклонный, чуется Федьке, давит на него потяжелее небесной громады. Гнет головушку так, что колени прогибаются.

У! — замахивается всякий раз человек, проходя мимо места последней битвы сибирских казаков с ханом Кучумом.

Именно в честь этого события да в память о начале присоединения Сибири к России возвели сей ненавистный Федьке мемориал. Помнит тот августовский день Свистун: с явлением епископа народу, щелканьем затворов фотокамер, молодыми казачками с флагами, песнями и плясками, с реконструированной сценой стрелецкого боя…

Но в сердце раной осталось совсем, совсем не это.

В ночь на двадцать первое августа мама уснула и не проснулась.

Хорошая мамка у тебя была — тихая, кроткая, мирная, вот и ушла так, — разбавлял самогон слезами отец. — Ангелом земным была. Вот и упорхнул наш ангел раньше времени, оставив нас, чертов рогатых, кипеть в нашем собственном, рукотворном аду.

Сын не слушал отца, вцепился в край стола до синих ногтей и, если б из-под ногтей не брызнула кровь, вырвал бы, как пить дать, кусок деревянной столешницы. Кровь не отрезвила, боль не привела в чувство.

Да лучше бы это был ты! — заорал в помятое бордовое лицо родителя, выхватил стакан с алкоголем, заправленным отцовскими слезами, и впервые в жизни проглотил зеленого змия, проглотил залпом и не поморщился.

Змий тоже не помог.

Мерзкая гадюка только шипеть и может — когда не шипеть, а дела делать надо, — революционно размышлял Свистун.

Кличка прицепилась сразу, с детсада; в армии Соловьем-разбойником звали, с уважением звали, пряча глаза; а вернулся в село — Соловья ощипали родные односельчане, знающие его как облупленного, вновь до привычного Свистуна.

Знаете-то знаете, да внутрь не заглянете, значит, не всё-то и знаете, — грозно поговаривал Федька, глядя исподлобья страшным взглядом.

Не любила мамка его этот взгляд, отмахивалась, крестила. Федька отмахивался от материнского крестного знамения:

Ма, ну перестань меня этим самым святить. В семье у нас ни один мужик в Бога не веровал, вот и я. Да и какой может быть Всевышний в наше-то время? В себя никто не верит, а уж в Бога подавно!

А ты, сынок, в кого веришь? — Голос матушки — пушинками в уши и на душу.

Хмурится сын:

Ну как? В тебя верю.

Мать улыбалась чище самого солнечного света:

А еще в кого?

В революцию! — выпаливал не то в шутку, не то всерьез Федька.

Революция для него лишь слово, ограждающее от Бога, от всего непонятного, чужого. На любое посягательство извне Свистун отвечал однозначно:

Революция все поправит.

Начиная с забора, завалившегося на заднем дворе, гулящей соседской девки Машки и кончая повышением пенсионного возраста и состоянием страны в целом.

Революция все решит, исправит, расставит по местам! А верить в Бога — как сказкам верить. В ту же Бабу-ягу с Кощеем или домового с Дедом Морозом!.. Ну что даст такая вера?

Вздыхала матушка:

Так ведь без Бога ни до порога, сынок…

И сын демонстративно перешагивал порог дома.

Мать вслед незаметно крестила, снова и снова.

 

О той самой битве, на месте которой крест черной птицей возвышается, маленькому Феде рассказывал дед — путаясь, привирая, чадя вонючей папиросой, кашляя через каждое слово и матерясь.

Бились там, кхе-кхе, где Ирмень в Обь впадает, значит, воевода Андрей Матвеевич Воейков с отрядом из стрельцов, да казаков, да служивых татар, бились с войском собаки хана Сибирского ханства Кучума, что пятнадцать лет продыху нам не давал, оторви и брось. Кхе. Был указ самого царя Бориса Годунова, — желтым от курева указательным пальцем, как царским перстом, махал дед перед Федькиным носом, — сыскать становище Кучума и изничтожить к едреной матери, ибо мешал сучий сын Кучум продвижению Русского государства на восток. Ну, и Божьим милосердием и государевым счастьем, так сказать не своими словами, побили хана, крюк мне в дышло, к полудню двадцатого августа. Кхе-кхе. Полдня с небольшим секлись. Догнали и тех татарских всадников, что из окружения вырвались, обожги их кипяток. Тут и битве конец, а Кучума самого ни среди живых, ни среди мертвых-то и не нашлось. Слинял, песий хвост. Чтоб я так жил. А в плену у нас его жены, штук восемь, с гарема, да сыновей с пяток, князей и высших сановников всяческих. А вот Кучума след простыл. Мож, в водах Оби сгинул, морда, так туда ему и дорога. Кхе… Так вот с той поры, — вновь желтый перст тычет внуку в нос, — объявился в наших краях синий конь.

Вот тут дедово воображение, подогретое свекольной настойкой, разыгрывалось не на шутку. И веселых матюгов становилось больше с каждым новым витком фантастической истории про коня, вернувшегося за своим потерянным раненым всадником на поле боя.

А увидеть его можно в оный день Ирменского сражения и нынче, ибо не нашел конь хозяина своего, забодай тебя блоха.

Кимаря, дед рассказывал историю, как они с другом, еще задолго до войны, отправились караулить синего коня на холм, где сосна да береза только и росли. Натянули вожжи, забрались на деревья, стали ждать. Да вот беда, заснул дед («чтоб мне пузырем лопнуть, чтоб век ничего крепче кваса не пить»), а поутру дружок, ехидина сопливая, поведал о встрече с синим конем. Будто среди ночи явился блестящий туман, послышался шум, грохот, крик людской, стук копыт и звон оружия — то эхо минувшего сражения. Вдруг из тумана серебристого — с диким ржаньем конь невероятно синего цвета, грива волной струится, копыта бьют, искры голубые летят. А сквозь коня события тех давних дней видать — прозрачный конь. Почуял тут конь дух человечий, рванул и налетел на вожжи, и разорвал их в клочья, и заржал горько, и растворился с туманом.

Брешешь, говорю ему, сопляк. А он мне куском вожжи по роже — хрясь. Эт потом я смекнул, что наверняка, подлец, ножичком их.

Дед засыпает. Внук дергает старика за усы:

Почему конь синий, а не красный, деда?

Мычит, кряхтит дед сквозь дрему свекольную:

Поди да узнай почему, глазопялка.

Куда пойти? На холм? К реке?

Храпит вентилятором испорченным дед, аж воздух дрожит. Махнул рукой внук, дернул еще раз деда за ус и никуда не пошел.

Ни до речки, ни до холма за селом Федька так и не сходил на поиски синего коня: не верил в сказки Федька. В сражение и хана Кучума верил, в дедушкины ранения и деревянную левую руку верил, в войну, на которой эту самую руку дед потерял, верил.

Когда спрашивал про войну, дед поглаживал протез, бурчал всегда одно и то же:

Победили.

 

Федька Свистун гордился, что пошел в деда, сравнивал лицо с желтых, отцветших фотокарточек со своим лицом на цветных глянцевых фотках.

Копия, — самоутверждался. — Ну вылитый!

Отец соглашался, говорил:

Знаешь, у твоего деда в военном билете запись была, печатью на всю жизнь: «Безбожник». Вот и этим ты в него — ни в Бога, ни в черта с пеленок не веришь. Даже в Деда Мороза не верил и в зайчика, что гостинцы передавал.

Свистун воспринял это как комплимент, гордо взглянув в окно на синее, как выдуманный конь, небо:

Безбожник.

Свистунов-старший же после смерти жены собрал ее иконки и все спрятал себе под подушку. Все чаще с пьяных уст слетали слова о Божьем прощении, принятии, покаянии, Божьей милости.

Слабый отец, — отвечал на отцовские молитвы сын и поспешно уходил в мастерскую на заднем дворе работать над своим тайным революционным проектом.

Визжал наждак, стучал молоток, скрежетали напильники, кричало железо…

 

Это похороны мамы. Все село вышло на дорогу. Идут ровными рядами к катафалку и автобусам. Плачут люди, плачет небо — моросящим дождем, плачет солнце — мягкими теплыми лучами, плачут птицы — молчанием. И лишь поклонный крест, огромный, непоколебимый, не плачет. Глядит с величественной высоты, и кажется Федьке: улыбается, потешается крест над копошащимися внизу людишками.

А как Федька вошел в тень креста, так и увяз в растаявшем под ним асфальте, провалился по пояс, и трясина потянула ниже и глубже… Барахтается Свистун, а кричать не может — нельзя, не полагается на похоронах. Одно слово «мама» в голове волчком вертится. Высвободил Федька руку из черной каши, а ухватиться не за что, шарит рукой по воздуху, и вдруг — что такое? — крест вслед за асфальтом тоже мягким сделался, согнулся над тонущим человеком, подставляет спасительную перекладину. Оттолкнул от себя руку помощи Свистун, оттолкнулся от креста и провалился во тьму, полную криков, плача, хруста, стонов и скрежета зубовного…

Проснулся мокрый, будто и впрямь куда окунулся, пот холодом обжигает, с простыней хоть воду выжимай, сердце под кадыком колотится, и на душе, как три года назад, тоска кровавая — ложись и не дыши.

Плохой сон.

Поднялся Федька. Тревожно скрипят половицы, готовые в любой момент расплавиться под ним; чайник на плите взволнованно загудел; утро серое, неприятное давит на окно беспокойством и паникой.

У Федьки тишина всегда вызывала панику — хочется зашуметь, застучать кулаками, затопать, только бы испортить, нарушить эту тишь, смерти подобную. В такие моменты Федька начинает свистеть. Свист рождается из глубины его неспокойного, бунтарского сердца, проносится по гортани к губам, врывается в мир соловьиной, доселе не слышанной трелью. Иногда свист подобен ветру из затерянных краев, иногда плачу неведомых существ, чаще это долгий и пронзительный крик о помощи, жадный вопль перемен…

Не свисти, все деньги и всё на свете просвистишь, — бранилась мама.

Или досвистишься до Бога, — пьяно ерничал отец, — или до черта.

В детстве Федька послушно переставал. Теперь же засвистел, не боясь разбудить отца в спальне, свистел по дороге на работу и у токарного станка, нарезая резьбу за резьбой, свистел, не обращая внимания ни на шутки ребят из цеха, ни на угрозы бригадира. Свистел.

Хочешь быть услышанным всеми — свисти, — у самого уха знакомый женский голос.

Это Люба из столовой — маленькая, пухленькая, стеснительная. Когда он смотрел на нее, она всегда краснела и не знала, куда деть непослушные руки.

Выключил станок Федька, обернулся, снимая защитные очки.

Да это так, баловство, — сказал и тоже покраснел.

Федька долго избегал встреч с Любой, считал, затаила она обиду на него из-за старшего брата. Его Свистун поколотил как-то под Новый год, за то что прошлую жизнь ругал, память предков.

Люба подошла первая, попросила просверлить отверстия в самодельном дуршлаге.

Сыну, Павлуше, по труду задали, — оправдывалась женщина, заламывая белоснежные руки, — а у меня ни гвоздя в доме, ни молотка.

Сегодня она протянула Свистуну кусок пирога на тарелке, завернутой в целлофан.

Нам с Павликом много на двоих, а ты, смотрю, на обед не пришел, вот и…

И Люба впихнула тарелку в чумазые руки мужчины, торопливо ушла — до того, как щеки запылали румянцем. Ленька-слесарь, наблюдавший всю картину, осторожно присвистнул. Федька показал слесарю кулак.

Утренняя тревога, заеденная яблочным пирогом, на время притаилась. Звонок об окончании смены разбудил ее. Заметалась тревога, замутила голову Федьке до тошноты.

Ленька позвал в пивнушку:

Пару кружек опрокинем, за жизнь побалакаем. — Отметив нулевую реакцию, соблазняюще добавил: — Может, морду кому набьешь. Революцию замутим местного разлива, — хихикнул.

Не, я до дому. Чуйка с утра ноет, как бы батя чего не натворил.

Серьезность в голосе токаря заставила слесаря ретироваться.

Тогда в другой раз, — сказал Ленька, где-то глубоко, на уровне подкорки, чувствуя: другого раза не будет.

 

Отца нигде не было. Федька на сто рядов обошел дом, двор, стайки, мастерскую, даже в «черную дыру» уличного туалета заглянул. Сжимая кулаки, скрипя зубами, в огне мыслей — что-то случилось, что-то нехорошее! — на улицу, вокруг пивной и магазина.

Батю не видели?

Не, не видели!

За школу, через стадион, к лавочке, где отец частенько выпивал со стариками.

Что-то отца найти не могу, не появлялся здесь?

Старики пьяницы дружно открестились: не было, нет, не приходил. И тут кто-то:

Видел его после обеда, ага. Сказал, молиться пойдет.

Все дружно загоготали.

Свистун угрожающе нагнулся над пьянчугами. Пьянчуги дружно вжали головы в тощие тела, дружно, как один, зажмурились. Федька сплюнул.

Поклонный крест раскроил сознание — черной туалетной дырой, кровоточащей раной… Пока бежал за село, громыхая наспех напяленными тяжелыми сапогами, сын вдруг осознал, что никогда в жизни не называл отца папой. Батя, родитель, отец, предок, старик, шнурок, пахан — и никогда — никогда! — папа.

 

Все тот же крест резанул по глазам, ослепил. За много метров сын увидел свернутого калачиком отца в канаве, в пыльной траве, на повороте к центральной дороге к поклонному кресту.

Отец не дошел до желанного места, не помолился. Он потерял равновесие и скатился кубарем вниз.

Батя, батя, ну что же ты?

Сын поднял осторожно родителя на руки, легкого, невесомого, как травинка, пушинка, пылинка. Отец открыл глаза, открыл рот, не произнес ни звука; слеза обожгла щетинистый скуластый подбородок сына. Тот крепче прижал отца к себе, сердцем слыша его боль, надлом, рану.

Все будет хорошо, бать, ты, главное, это, не засыпай давай и крепись — выберемся.

Сын говорил не замолкая все то время, пока шел по шоссе в сторону города с отцом на руках, говорил до первой остановившейся машины.

Блин, я подумал, с ребенком. — Бритоголовый водитель растерянно выбрался из авто, растерянно открыл заднюю дверь. — Подумал, ребенка несешь, понимаешь? Машина сбила на дороге, подумал. А тут…

Федька, укладывая отца на заднее сиденье, сказал лишь:

До больницы.

Сел рядом с водителем сын, обернулся на крест вдалеке, черный знак, росчерк, метку его судьбы на зелено-голубом фоне августовского пейзажа.

Сплюнул и захлопнул дверцу.

 

Поперечный перелом крестца, смещение шейных позвонков, сотрясение мозга…

Врач рассказывала о лечении, анальгетиках и блокаде, неврологических осложнениях, массаже и витаминном комплексе. Федька кивал, угукал, со всем и вся соглашался… Диагноз — поперечный перелом крестца — сложился в нем крестом, поднялся с низа живота, пронзая желудок, сердце, дальше по горлу, воткнулся в нёбо — ни вздохнуть, ни пошевелиться. Открой он сейчас рот — и врач, уверен Свистунов, увидит черную блестящую верхушку креста.

…злоупотребления, возраст, сами понимаете… Уход и еще раз уход.

Да, да, да, все сделаю, — не разжимая губ. — Я попытаюсь все исправить.

Исправить все вряд ли…

Мужчина не дал женщине договорить, поднял руку, как школьник:

Можно я завтра приду? Сейчас мне надо позарез.

Врач закивала:

Конечно, идите. Ваш отец под успокоительными как минимум до утра проспит.

И Федька встал, закатив страшно глаза, перебирая и хрустя костяшками пальцев в предвкушении суровой, страшной битвы. «Похлеще Ирменского сражения». Лишь на миг взгляд подобрел, когда пальцы сжали костлявую холодную ладонь отца.

Я все исправлю и завтра вернусь, обещаю, папа.

В ответ ладонь приятно потеплела.

Вышел из больницы Федька, посмотрел на темнеющее небо, набрал в легкие вечерней прохлады, привычно сплюнул и побежал. И бежал бы, нисколько не уставая, до самого села (злость, месть, ненависть всегда придают человеку силы, делают его на время бесстрашным, безумным, бессмертным), да подвернулась попутка.

Разговорчивый водила говорил за себя и за пассажира, а под конец, подъезжая к селу, выдал:

Крест на Сибири поставили. Чего уж — на России крест стоит! Куда ни глянь, всё в крестах!

Свистун молчал. Слова — это не для него. Слова расслабляют: начнешь говорить — не выполнишь задуманного. Лающая собака не укусит. Месть не любит разговорчивых. Мстить надо со свистом, присвистывая любимый мотив. А слова лишь сотрясение воздуха, мыслей, чувств.

 

Мимо дома, бубня: «Так и знал… как чуял… немного еще осталось… почти готово… только наточить ребра…» Прямиком в мастерскую, плотно закрыв дверь. И загудело, застонало, загрохотало все внутри железным лязгом, стенаньем, криком… Час, другой, третий — и музыкой стала песня металла. Для уха Федьки самой прекрасной мелодией на свете. Мелодия революции. Песнь отмщенья.

В свете растущей луны, в наступившей с последним звоном тишине вышел Федька из мастерской с самым настоящим, как есть царским скипетром в руках. Мечта детства — металлическая дубина с шестью острыми пластинами-перьями, пернач, шестопер. Рисунок Федя увидел у деда в бумагах. Дед отнекивался, дескать, знать не знает, что это за такое и как у него оказалось. Но внук видел этот огонек в дедовских глазах! Так в людях горят мечты. Горят и сгорают.

Вот, дед, взгляни, — поднял Свистун к звездному небу шестопер, покрутил, показывая каждое из ребер булавы. — Мой подарок тебе и этому миру! Потому что мечтам гаснуть нельзя!

По небосводу, мерцая, ползет спутник, крохотное сердце огромного космоса — именно так и ощущал себя Федька. Но с таким орудием в руках он больше, чем просто точка.

Пришло время революций! Время правды! Время мести! — махал шестопером Федька. — Посмотрим, кто кого! Слышишь? — Он прокричал это в сторону поклонного креста. — Готовься, я иду сразиться с тобой!

 

Тишину августовской ночи пронзил металлический лязг и грохот: это Свистун по дороге к месту битвы тренировался, сбивая и круша своим чудо-шестопером урны, железные столбики, все, что попадалось под руку.

Выйдя на главную дорогу к намеченной цели, засвистел так сильно, как мог, чтобы слышало небо и звезды, а особенно та еле заметная песчинка-спутник. Со свистом Федька зашел в ограду мемориала — верной дорожкой из плит к кресту, сливающемуся с темнотой.

От меня не спрячешься. Правда должна восторжествовать! И восторжествует!

Свист стал еще громче, еще яростней. Свистун запрыгнул на каменный постамент, занес булаву над головой, целясь в основание креста, сплюнул — и небо над ним, вместе со спутником-точечкой, взорвалось мириадами падающих звезд.

Удар.

 

Рассказывают (особенно это любят делать бывшие дружки-собутыльники Федора Свистунова), что когда в ту роковую для него ночь Федор ударил первый раз по кресту, то услышал эхо давно минувшей битвы и вокруг него развернулось Ирменское сражение.

Окропленный кровью зарубленных воинов, обливаясь чужим потом, в пыли и пепле битвы, он ударил второй раз. Вот тогда и отскочил его шестопер, вылетел из рук кеглей игральной, — по секрету рассказывает слесарь Ленька. — Смотрит Федька: что же смогло остановить его несокрушимую булаву? А перед ним конь синий, это он подкову свою подставил. Не веря глазам — не сон ли это? — революционер наш схватил за синюю гриву коня. Взбрыкнул конь и понес Федьку в неведомые места, где прошлое и будущее встречаются. Чего уж увидел там Свистун, одному Богу известно. До рассвета носил революционера синий конь по мирам всяческим…

Очнулся Федька с первым лучом солнца у подножия креста, встал на колени и помолился. И первая молитва в его жизни, а годков ему — ровно Христовых, сделала из него другого человека. Уверовал Свистун. — Тут бывший Федькин собутыльник крестится. — Женился на Любе из столовой, у них уже двое ребятишек народилось. Отца лекарствами и молитвами откачал. Бегает до сих пор старикан, горькую, правда, уже не так попивает, но и не бросает это дело. Хотите — верьте, хотите — нет, а так все и было. Мне сам Федька в первые дни, пока шибко верующим не стал, рассказал. А за рассказ купите пол-литру.

 

Павлуша, старший сын, еще не называет Федора папой. И отцом не называет, не называет батей, предком, шнурком, стариком… Федор понимает — сам такой был! — время назовет все своими именами и даст всему названия. Время.

Павлуша же часто спрашивает про синего коня, особенно перед сном:

Правда, дядь Федор, что ты встречал его, коня синего, когда на крест с булавой ходил?

Светло и чисто, совсем как любимая матушка, улыбается Федор и крепко сжимает в кулаке нательный крестик на необыкновенно сверкающем синем шнурке.