Смола

Смола

Рассказ

1

 

В первый погожий день ранней весны, особенно ценный на Севере, солнце над тайгой преломится как-нибудь так исключительно, что отпотеет и прожжёт мёрзлый слежалый снег небольшая коринка, оставшаяся при дороге от проползшей за трактором лесины. И тогда в старом сером щелястом заборе, смертно наклонившемся и подпёртом частыми кольями, вдруг «вспыхнет», вдруг «заиграет», вдруг «загорится» морёными наплывами какая-нибудь одна-единственная доска, против тления и угасания напитанная красной лиственничной смолой. И такая она сделается янтарная и сквозная, что, кажется, посмотреть через неё всё равно что приблизить к глазам луковую шелушинку. Назавтра зачернеет, понесёт ветром, снегом, рваным печным дымом и снова ветхий забор, шершавые пыльные доски, сплошной мёртвый хлам. Но ты-то знаешь, что это не так.

Об этой доске со смолой я думаю, когда вижу на реке Пузырька.

Пузырёк – мой сосед по границе, одной из тех, которые издавна намечали между своими и чужими удами ленские крестьяне, промышляя зимой налимов, и из года в год эти речные пределы строжайше соблюдали, а когда оставляли своё ремесло, то те, кто приходил им на смену, по уговору с бывшим владельцем или на правах наследования получали реку в виде своеобразных угодий, размежёванных незримо, но зато и незыблемо. Из числа местных мужиков таких властителей сопредельных рыбацких территорий теперь несколько.

О Пузырьке следует сказать особо.

Сперва, конечно, о его прозвищах, которых три. Основное потому, что занимает на водку одной и той же фразой: «Выручай на пузырёк!» Суслик: это смалу и порядком забылось, а пошло, скорее всего, от физических признаков. Но самое комичное Черномырдин: так его, не объясняя причин, окрестил дядя Милентий, колючий на язык рыбак, да к тому же выдвинул гипотезу, что в детстве Черномырдин ел дерьмо отсюда и везение. И вправду: у всех глухо, а Пузырьку фартит, прёт с реки рюкзак, будто напиханный мягкими поленьями, поневоле взмолишься: «Да хоть бы ты загулял!» Чтобы понять, почему от Пузырька ждут, что он запьёт и заморозит крючки, надо вспомнить его жизнь.

После армии, как почти все деревенские, работал в совхозе, и даже была напечатана в районке фотография, на которой молодой Пузырёк и другой наш мужик, Валентин Михайлович (которому под этот Новый год откромсали ногу), вздымают в честь конкурса пахарей Трудовое Знамя с профилем Ленина на остром от ветра треугольнике. Хорош ли, плох ли был Пузырёк как пахарь теперь неважно. Худо ли, бедно ли, но корпел за общее дело, скорее всего, и не подозревая об этом, а всё-таки жил и трудился! Да деталью в основном, безжалостном к деталям, механизме, но, верую, лучшей деталью. Одной из тех, которые ни сами не сбоили, ни других не подначивали, а, наоборот, изо всей мощёнки крепили весь механизм и не давали ему сокрушиться, и было это незаметное, но великое и мучительное подвижничество, каким от роду родов стоит русская земля.

Из тех лет, когда Пузырёк был нужен, на памяти только то, что этот маленький невзрачный дядька с тонкой шеей, похожий на беспутного подростка, которого вышибли из школы, едва ли не всегда ходил с оплывшим, как раздавленная сливовая мякоть, синяком под глазом, потому что кто-то неведомый раз за разом стрелял в него с плеча. Стали, что ли, зерно в сеялку насыпать, да Пузырёк выронил мешок, или кого-то перепил в честь красной даты, кого перепивать нельзя, и этот, кого перепили, оскорбился, полез бодаться. И мужики, черти, не мешали, обступили и глазели, а кто-то, наверное, запрыгнул на ГАЗ-53 и комментировал. И Пузырёк, чтоб не упасть в грязь лицом, тоже стрелял, но кулаки были круглые и ватные, парусили по ветру.

Так они жили-были: то пашут не за награду, то пьют до упаду, а то пластаются за комбайнами. Стоят на общем снимке в обнимку. Потом сама Москва выстрелила залпом, и мужиков разбросало. Один мёртвым остался, второй в город смотался, а третий залёг на дне воронки и время от времени высовывает на палке шапку: не перестали по своим?! Шапку сбивает ветром.

 

2

 

Нынче жизнь Пузырька такова: всё он пьян или с бодуна и дома конфликтует со своей бабой, о чём, как водится в деревне, – многочисленные свидетельства. Когда попадает шлея под хвост, он не шатается по посёлку, а проворно обегает его из конца в конец, иногда не по разу за день, и всё равно что-нибудь да смышкует. Клепаешь, например, в ограде лодку, нагнулся, чтобы взять молоток, встал через миг, а тут, глядь-поглядь, – Пузырёк! Навалился на штакетник – как только подошёл. На самом деле он уже давно наблюдает. Сейчас спросит пятьдесят рублей! Он всегда просит на «Боярышник» – ни больше, ни меньше. Глаза мутные; рот накось; ворот свитера распялся и видно бледно-красное, как у ощипанного гуся, горло, всё в пупырышках и морщинах. Жалко его, и зло берёт, и надоел хуже горькой редьки. Но и отказать нельзя, сославшись на отсутствие денег. Неудобно врать этим людям, потому что у них отняли всё, чем они жили, а жить по-другому они не умеют…

Тебе легче! Ты сподобился, как паршивый пёс у булочной, который сунул нос в приотворённую дверь, откуда самый запах. И дышит, дышит!

Этим людям так нельзя: они гордые. Они и просят от безысходности, а то бы век тебя не знали. И вынесешь, и сам вложишь в руку. «Чтоб отвязался!» – сужаешь область боли. И скорее выпроводишь, якобы работы невпроворот. И Пузырёк всё-всё поймёт, сожмёт в кулаке и, ничего не сказав, на всех пара́х к магазину, но, зайдя за угол, с тревогой пересчитает. Всё точно, шире шаг! Но это недоверие к тому, кто выносит, эта нелюбовь к дающему – не из-за чёрной неблагодарности, в которой нас во все века обвиняют фарисеи и книжники, а из-за глубокой и выстраданной бедными людьми обиды на тех, у кого деньги, несмотря ни на что, есть, кто призывал рабочего к станку, крестьянина – к сохе, а сам, курва, жил несколькими парами рук, и когда одна пара стала не нужна, он поправил очки и преспокойно вынул из футляра другую, нужную и кормную сейчас. И только у народа одни руки! Ваши деньги, очкарики, он, конечно, пропьёт, но не в этом дело.

Оттёртый на обочину, Пузырёк спасается, как может. Сын с дочкой в городе, жена – на пенсии, а ему не вышел срок. Скот он, как и большинство в посёлке, зарезал: на всё рыночник накручивает дозволенные тридцать процентов! В область привезти те же комбикорма – тридцать, в район – тридцать, в районную деревню – ещё тридцать… В копеечку! Из прежнего деревенского неизбывен только огород. На лето, правда, Пузырёк нанимается на пилораму. Рано утром, как и другие мужики, курит на перекрёстке возле сельсовета, ждёт вахтовку. И уезжает на весь день. Вечером – отжатых, молчаливых – их высаживают тут же, до следующего утра. Но дирекция рассчитывается неисправно, сообразно с отводимыми лесными делянами, а когда производство застаивается, командирует народ по домам, чтоб не платить дарма. И надолго Пузырька не хватает: его надо оцеплять сплошным обручем. Нет – так он отвяжется! Или лучше на реке будет, а то в лесу.

В лесу он собирает грибы и ягоды, но в заядлых не значится, скорее, пережидает очередную репрессию, последовавшую за тем, как в женином кошельке была обнаружена недоимка. Собачонка при нём на вооружении, тоже пропитая и прокуренная, всю дорогу выступает на защиту хозяина: гав да гав! Но больше берёт на себя. Топнешь – показывает Пузырьку, куда убегать. Пузырёк не побежит: у него полное ведро груздей! Сухих, с землёй в отливающих синевой раковинах и с налипшими хвоинками. Весел по случаю. Козырёк оползшей на уши бейсболки задран, как щиток на маске электросварщика, рукава хлопчатобумажного пиджака раз-другой подвёрнуты, голяшки резиновых сапог хлябают под коленами – во всём Пузырёк мал. С удовлетворением глядит на твою руку кренделем, продевшую дужку пустого ведра.

О том, о сём:

Рябчиков-то видал?

Не-а.

А я спугнул выводок! Надо завтра с пулемётиком прошвырнуться…

Вечером едет на мотоцикле «Иж-Планета» с дощатым коробом вместо коляски, упразднённой за ненадобностью. Кончик титанового советского спиннинга раскачивает огромная тяжёлая блесна, подвешенная к верхнему пропускному кольцу. Ноги земли не достанут! Спиннинг или удочка для Пузырька если не баловство, то пережиток древнего, некие первобытные орудия, и уповать на них нечего. Всё равно что сжинать рожь серпом. Ничего как будто диковинного, дело не совсем забытое, но наш мужик с этим в поле уже не выйдет. Он испорченный – механизированный, с социалистической размашкой. Ему комбайн предоставь. Покидать-то блесну или крючок с червяком он покидает. Но это так, для видимости. Ближе к ночи сдёрнет с короба брезент, а под ним сморщенная надувная лодка и китайские сети…

На рассвете, жёлто горя фарой, спешит проверять, на всякий случай – тоже для понта, да и за тем, чтобы другой раз не ездить, не жечь бензин, которого на два пальца в баке – везёт в коробе пару алюминиевых фляг под воду. Перед спуском под угор задувает фару: чих-пых в темноте! Бряк-бряк – фляги… Иногда случаются проколы: завоет в тумане, аки волк, продлится на воде дымчатый луч прожектора, высветив, словно на клубном экране, щетину тальников, мерцающую от капель сеть и перепуганного мужичка в резиновой одноместке. И вот уже, бросив концы в воду, Пузырёк шибко чешет через Лену со скоростью двух выгребающих реку маленьких пластмассовых вёсел, а за ним тем энергичнее – катер государственной рыбинспекции.

 

3

 

С замерзанием Лены Пузырёк переключается на уды. У него два участка – по оба берега. Раньше на этих местах рыбачила, наверное, дюжина мужиков, в том числе старики, которые наследовали эти берега ещё от отцов, а те – от своих отцов. Но и мужики, и старики умерли, потому что это время срыло всех: и сильных, и слабых. И Пузырёк колотится один, как исчисляющий последнее исконное метроном.

Сообщить, что он выходит на лёд первым, мало. Он и живцов запасает прежде всех, ещё по открытой воде, зачастив сквозь облетевший ольшаник на речку Каза́риху. Там в тихих заводях, выстланных жёлтыми листьями, караулит корчажкой гольянов – небольших рыбок из сорных пород, с краплёной синевой на боках, с чёрной или светло-коричневой, судя по характеру дна, спинкой. Или плюхнет корчажку повыше моста, а сам сядет на угор и ждёт, когда сплывутся на размокшую хлебную корку. Добывает сотни две-три, учитывая потери, неизбежные при хранении. И всё равно в феврале или марте снова на Казарихе, дырявит лёд промёрзших ям.

Но до этого ещё далеко, а пока шуга дёрнулась раз-другой… и встала, заложив Лену на все засовы. Пузырёк скорей на лёд!

Из-за спины, словно огромные стрелы из колчана, торчат вырубленные в ка́лтусе1 вешки. Назавтра с утра – на реке. Первую неделю после ледостава налимы не просто ловятся, а «идут». Пузырёк, проверив крючки и сменив одежду – шубенки2 на варежки, ушанку на пидорку, драные бахилы на парадные суконные боты системы «Прощай, молодость!» – ходит с авоськой и продаёт. Из уцелевших учреждений самый надёжный прибыток дают клуб и сельсовет, да Пузырёк ещё и скостит десятку в сравнении с городским рынком. Сто тридцать за «ки́ло»! Домой только через магазин…

Шпана, бывает, скучкуется к ночи, пройдёт с саночками сверху вниз – и не столько ограбит, сколько разроет и заморозит лунки, которые следует утеплять снегом. Пузырёк на другой день патрулирует по посёлку, гоняется за воришками:

Да я же вас вычислил по следам!

 

4

 

Зимой Пузырёк не только рыбачит. Иногда прокладывает за ЛЭП лыжню и настораживает капканы на соболя – штук пять-шесть. Ставит под деревом на толстую жердь, вырубив на её конце площадку под капкан, который привязывает к наклонённому перевесу – гибкой деревинке, укреплённой выше жерди на стволе дерева таким образом, что при метании зверька капкан соскальзывает со стопора и деревинка, перевесясь тяжёлым комлем, другим концом, а именно лёгкой вершиной, вздёргивает добычу, делая её недоступной для мышей и лис. В качестве приманки Пузырёк, не мудрствуя лукаво, гвоздём на сто пятьдесят пришпандоривает к жерди обрывок дохлой курицы.

И, по всему, ничего не ловит, но виду не подаёт.

Так, возвращаешься из леса – румянец и снег, гремучая судорога лыж да скрип кожаных ремней, в которых резиновая галоша бахил точится, как жучок под корой валёжины, – Пузырёк, если он в это время на реке, обязательно подождёт! Тщательно осмотрит с ног до головы, сосредоточась на брезентовом рюкзаке с заскорузлыми от смёрзшегося пота лямками, объём которого может послужить Пузырьку при распознавании им типа и размера добычи, и только затем спросит:

Ну, откуда идёшь?! Чё несёшь?!

И подробно: сколько капканов, скольких соболей уже взял, где лазишь, в каком распадке зимовьюшка, есть ли на участке диетическое мясо в виде изюбрей и сохачей и, вообще, резонно ли ему, Пузырьку, прогуляться по твоей лыжне…

Всякий раз, когда увидишь Пузырька, который опёрся на черенок пешни и курит, скашливая на снег, всё закипит в тебе, забурлит, объяв голову полымем. И в сердцах выругаешь себя за то, что не перешёл Лену в другом месте, а Пузырька – за то, что стоит, ископытив лыжню, и упорно дожидается вестей. Налима заблаговременно снял с крючка и заныкал. Рюкзак раскорячил на снегу как-нибудь так, чтобы ничто не выпирало и выглядел совершенно пустым. Все улики уничтожил – кровь возле лунки запорошил снегом, а руки и лезвие складного ножа вытер о мешковину…

И вот то, что подготовился, а тебе свернуть нельзя, изозлит в край!

И уже зарядишь ядрёный крупный мат, чтобы с честью ответствовать дотошному Суслику, пересыплешь просветы между словами неким общим смыслом, дабы сидело туже и выстрелило кучнее, и даже пожалеешь Черномырдина: сейчас его убьёт наповал, а он и не знает! Но лишь только Пузырёк заговорит – и всё в тебе словно ветром задует, и хотя ничего особенного в его речи нет, а, однако же, остановишься и легко отвечаешь на самые склизкие вопросы и даже, удивляясь себе, сообщаешь что-то сверх сказанному, то, о чём тебя никто не спрашивал.

Пузырёк, видя такое расположение, тоже откроется всей душой и не моргнув глазом соврёт:

Я-то тоже задавил в ельнике трёх! Сра-а-азу!

Намекает, что в трёх из шести поставленных с грехом пополам капканов при первом же обходе оказались соболя.

Или начнёт вспоминать, как белочил вот по этой сопочке. Собаки у него, конечно, были – твоим голя́вшинам не чета… Ну, шёл так один раз, до́был два десятка белок и соболя (каких теперь нету), а под вечер собаки облаяли в распадке быка, да здоровенного, метра два-три в холке! Понужнул его, понятно, в глаз, а из-под хвоста вышло. Освежевал. Шею, грудинку и сердце с почками-печенью поднял на жердяной чумо́к, сотворённый на скорую руку между деревьями, на некоторой высоте, а голову и разрубленную тушу накрыл шкурой. Назавтра вернулся с саночками – ни кровинки, ни шерстинки…

Сука у меня текла, а за ней по следу шли от посёлка девять кобелей! Ка-ак я не знал?! Только потом вычислил… – Пузырёк отсекает рукой: – Всё-ё подобр-р-рали! Даже снег до земли слиза-а-али! Спасибо, чумок выручил…

Вежливо – чтоб не оскорбить взаимной симпатии – просветишь потёмки Пузырьковой души наводящими вопросами, ещё раз убедишься, что врёт – и сам сменишь пластинку. Посетуешь, например, что нынче капканы-то запретили, аж из самой столицы бумага пришла, – так он пропустит мимо ушей! Или посмотришь на лыжи Пузырька – две небрежно обструганные доски с едва задранными носками. И Пузырёк, перехватив твой взгляд, тоже вперится в лыжи, но уже в твои, дикие и лохматые:

Из чего сделал?

Из ёлки.

Кла-а-асные!

Не нужно принимать за похвалу. Такого же мнения Пузырёк и о своих скороходах, и когда ему напомнишь, что раньше он прятал лыжи возле дороги, там, где своротка к реке и первой уде, а нынче уносит домой, перекинув через плечо, Пузырёк позволит себе необходимое уточнение:

Дак это старые были, чуть ли не мои ровесники! Ещё батя ходил! А эти-то?! – И тогда догадывайся, что зарой Пузырёк новые лыжи в снег – всю округу вдоль и поперёк проскребут граблями, хотя, сказать по чести, воткни на лобном месте – никто не тронет, разве что какой-нибудь полоротый, проезжая на «Белорусе», зачекерует и утащит на дрова…

 

5

 

Но лес лесом, а Пузырёк, прежде всего, жив рекой.

Во всём, что касается рыбалки, в особенности подлёдного лова налимов, он придерживается неписаных правил, вместе с Леной перенятых им от стариков, хотя теперь и эти правила, и эти старики мало кому памятны. Пузырёк не преминёт, скажем, заткнуть тебя за пояс, если наживишь свою уду слишком близко к его крайней пограничной, но сделает это не обидно, а на том же дыхании, с каким минутой ранее снял шубенки и развернул на морозе карамельку:

Чё-то границу не соблюдашь! Соблюдай-ка!

Или повадится ловиться мелюзга – жалко на такую изводить живцов, все ходят от уды к уде, как трезвые на пиру, никак в толк не возьмут, в чём причина, и только Пузырёк в курсе:

Такая ерунда раз в семь или шесть лет случатся! Я уж давно замечаю. Она, мелочовка-то, или спускатся сверху, или, наборот, подыматся, большие налимы ни хрена не успевают! Большой только-только подойдёт, а этот артист уже на крючке! И так всю зиму! А долбить-то всё равно надо, чё поделашь…

Пузырёк, атакующий Лену со дня первых заберегов и убирающий крючки незадолго до ледохода – все давным-давно закруглились, и вдоль берега синеют отволгшие старые лунки с чернеющими штрихами вешек поперёк, – только в середине зимы устраивает передышку, исчезая с реки под вечер 31 декабря и образуясь на ней снова и также порывисто, но уже после рождественских колядок, когда всё пропито и проедено. Но это уже не тот Пузырёк, что был до Нового года, а результат его кустарной реинкарнации с помощью кочерги, которой хозяйка Пузырька выцарапала мужа из-под стола, отряхнула, раз и другой хлобыстнув о дверной косяк, напялила на голову ушанку, посадила на голицы – и пяткой под зад, чтобы при участии силы, ею произведённой, катился прямо и беспечально до самой матушки Лены.

И вот уже, не прошло и полгода, Пузырёк опять на реке!

Бродит от лунки к лунке, худой и облезлый, как покинувший берлогу медведь. Если, конечно, можно вообразить медведя с пешнёй и лопатой, с рюкзаком за спиной, с окурком в зубах и в просторной (чем-то заляпанной в связи с последними событиями) аляске со светящейся в темноте нашивкой «ВЧНГ», что есть «Верхнечонское нефтегазорождение». Сию справу Пузырёк приобрёл у вахтовых мужиков, когда шуровал им налимов.

За полмесяца, что медведь был в рабочем отпуске, лунки промёрзли насквозь, и пешня уже коротка́. Пузырёк, постлав запасные шубенки, становится на колени и долбит из-за плеча. Голова его мотается от ударов, а со стороны кажется, что Пузырёк неистово молится. Пока выстеклит хотя бы одну лунку – не раз размажет по лицу горсть шершавого снега! Но уж когда пешня прорвётся в пустоту, потянув всего, а в лунку брызнет вода, и вешка отколется с ледяной перемычкой, то Пузырёк, обливаясь по́том, с похмельным причетом: «Ох-ох-ох, что ж я маленький не сдох!» – отчерпает из проруби последнюю, уже сырую крошку и, завершая первый круг своего адового возвращения, медленно возденет уду на всю длину руки и осторожно, стараясь не развалить, вынет на лёд размытого, как банное мыло, налима с белым брюхом: налим, вопреки известному мнению о рыбе, начинает гнить не с головы, а с живота, тугого от икры и печени.

Вызволять из протухших рыб крючки Пузырёк считает за удовольствие ниже среднего и, прежде чем брезгливо отшвырнуть налима лопатой, с затаённым дыханием отрезает поводок, каждую секунду боясь облеваться.

Крючок за зиму перегнивает в двух местах: на сгибе, где закреплён гольян, и в ушке, к которому привязана нитка, и для повторного пользования не годится. И хотя ни крючок, ни тем более дохлый налим ни к чему, замороженную снасть Пузырёк ни за что не бросит, будет клевать до победного, пока не восстановит все свои уды – словно колья, которыми сам себя подпирает. Вешек же у Пузырька – только у Таюрского-капитана больше. Попробуй-ка!

 

6

 

И вот однажды иду в такую пору, высмотрев сеть, а Пузырёк сидит на лыжне, сдвинув шапку на затылок, и, по своему обыкновению, курит – только уже не сигареты, которым вышел расход, а сконструированную из окурков газетную самокрутку. Утирает шубенкой обветренное, ещё больше зачерневшее лицо. Глаза – голубы. Но голубизна эта такая – не сплошь, а мазками, вроде сливок с раздавленной голубикой. Аляска на груди распахнута, как на мороз форточка. Дышит – весь…

То да сё.

Говорит, несмотря на похмелье и усталость, необычно живо и много. Лакает за выдохнутыми словами воздух. До самых пальцев сосёт самокрутку, подмазывая рассыхающиеся края языком. Не дослушав твоё, тут же – поперёк! Какое-то весеннее пробуждение, ярчайшая жажда высказаться. Как будто сто лет прожил на арктическом берегу, одинокий и ненужный. Или блудил в пургу по тайге, ломая за собой веточки, а там – глядь! – чья-то лыжня, собачий лай и дымный вихрь за деревьями. Откровение души – вроде первой речной полыньи на выходе из долгой и муторной зимы: сверху ночной ледок, а под ним – а ну-ка! Нырнёшь с макушкой и дна не проскребёшь. Одна ушанка чернеет поверху, как утонувшая мышь…

В сеть-то чё попадат, нет?! – раскуривая новую самокрутку, заливистым криком допытывается Пузырёк, и весь он сейчас – в этом неумении отладить звук, какое бывает, когда ломается голос, и вдруг то пискнешь, то забасишь. – Чё-ё-ё молчишь?!

Сети начинают ставить по первому льду, пока он тонкий. Продолбив ма́йну – основную большую прорубь, через которую потом выматывают сеть, дальше с заданным отступом ноздрят лунки поменьше, так что последняя будет там, куда придётся конец сети. Затем в майну просовывают длинную гибкую жердинку с верёвкой на конце, равной длине сети плюс необходимый запас. И, будто стёжки ведут, время от времени прихватывая пальцами, проталкивают эту деревянную иголку от лунки к лунке, направляя из каждой специальной рогатиной, и когда достигают крайней, поддевают жердинку за кончик и вынимают. Всё, верёвка пронизана от майны до противоположной проруби! Потом, потягивая за верёвку в обратном порядке, стравливают сеть…

Работа нехитрая, руки помнят её с детства, так что закрой глаза перед сотней других работ – руки сами найдут нужную и возьмут. Но одному было хлопотно, к тому же припозднился, вышел на промёрзший лёд. Да ещё, как назло, скрала напасть: то лёд двойной, то блуждающие обломки торосов, а то в спешке упустишь вместе с мотовильцем уже продетую верёвочку. В довершение – вероятно, чтоб совсем доконать – хрястнул черенок пешни!

Тут ещё Пузырёк, копошась возле очередной проруби, то и дело выглядывал из-за ледяной горки, словно из-за нарытой рядом с норкой земли. Застыв любопытным сусликом, с беспокойством контролировал мои перемещения, душевно желая, чтоб наступила какая-нибудь такая погода, когда бы ветром или чем-то ещё принесло с другого берега Лены самую суть совершающихся там событий. Спросить об этом открыто, рявкнув, например: «Ты чё там опять выдумывашь?!» – он, видимо, не решался ввиду чрезмерности расстояния, а я всё время молчал, стиснув зубы, или говорил себе под нос такие вещи, знать которые обидчивому Пузырьку было ни к чему, ибо смысл их прямо адресовал все мои страдания энергетическому – и, разумеется, разрушительному – влиянию соседа.

Ну, с грехом пополам управился. Однако с того дня на всякий случай решил обходить Пузырька за километр. Пузырёк, напротив, искал встречи, но найти не мог.

Волнение его было понятно: высматриваемая сеть если не верная и не мгновенная удача, то её бодрящее и не объяснимое никакими словами предчувствие, которое перемалывает всё: и пот, и мороз, и незадачи, и само долгое и часто напрасное ожидание! Однако удача удачей, а пойманная рыба для северной деревни значит всё ещё много. Поэтому иные, такие, как Пузырёк, наводят мрак на свои рыбацкие секреты, а чужие, напротив, норовят выведать и взять в оборот. Но как не из жадности, а единственно из-за боязни сглаза сторожат своё ремесло (буквально, например, при встрече на реке зажимая в кулаке самодельную мушку, от которой теперь чумеет ленок), так и выслеживают других вовсе не за тем, чтобы позавидовать и вспугнуть фортуну, а, опять же, с одной лишь надеждой – пополнить собственный ларец ещё одним бесценным знанием, отложив его в голове поверх других, как в несколько слоёв солят рыбу.

И вот Пузырёк дождался! И я, хотя втайне и костерил его, откровенно пожаловался, что несколько раз сети приходили пустыми, а нынче поймалась мелочёвка, из которой рыба – только двухсотграммовый хариус.

Спрашивает, крупную ставлю или мелкую. Советует крупную.

Я один год вот здесь, напротив Николай Львовича, ставил, как и ты, ельцовку – и тоже ничего! Ну, воткнул деревянную, из толстых ниток – на 60 или 70, я уж забыл! – сра-а-зу смотали кубарем! Выпутал: два тайменя. Они же парами ходят…

Вдруг даже не советует, а со страстью убеждает:

Поставь-поставь, дело тебе говорю!

И, глядя прямо в глаза, дразняще смеётся, только отомкнутый рот и видать, а в нём – белый с похмелья шмат языка:

Я-то как ты не выёживался, одна прорубь – и всё!

Как это?! – всё поднимается торчком, и главным образом – прозвища Пузырька.

А вот так! Кинул бутылку – и готово!

 

7

 

Вымотать душу из северянина – что из проруби сеть: то же нарастание кровообращения в жилах по мере приближения последних метров, которые тяжелы и парусят незримой рыбиной.

Но когда вымотаешь – что же?

Оказывается, этот некорыстный русский мужичок, мимо которого пройдёшь и только что не плюнешь, исповедует вот какую политику: выдолбит майну на умеренном течении, таком, чтоб не «ложило» снасть, запузырит в прорубь налитую водой пластиковую бутылку, а уж та, продвигаясь подо льдом, как поплавок, сама повлечёт и расправит привязанную сеть!

Не забудь второй конец зарочи́ть! – хрипит, не может ни проглотить, ни отхаркнуть. – А то у меня так одну сеть утартало!

Неуверенно возражаю, привожу доказательства от противного.

Как ракета полетит! – отметает Пузырёк.

И, внезапно осекшись, переводит взгляд на едва початый ряд замороженных лунок. Глаза, между тем, всё ещё сверкают, но уже так, как бывает на кончиках мартовских сосулек, когда весь день текло, а под вечер, вместе с приморозом, замолкло, однако отвори форточку и увидь, что прямо над тобой дрожат живые капли.

Видишь, какая у тебя удача?! – качает головой, словно хочет смахнуть эти капли на снег, убедить всех и сам убедиться, что и не было никаких капель, а так, нахлестало ветром. – Наверное, и спать не будешь!

Уд-то у тебя ещё много? – спрашиваю немного погодя, утишая в себе подлую радость от этой «удачи», избавляющей впредь от многих мучений и бесцельной траты времени, но и чувствуя всю лживость моего якобы «сострадания» к чужой судьбе.

Ой, и не говори! – вздыхает мученически. – Да я выдолблю все, мне один хрен делать нечего… – И, поковыряв носками бахил, суёт ноги в стоптанные стропяные ремни, подхватывает пешню и лопату и идёт, оступаясь на своих косолапых лыжах и тихо матерясь…

И ты, словно расщеплённый молнией на две половины: ту, которой наплевать, и эту, которой отныне и до конца больно за всё, что творится под этим небом, – внезапно очухиваешься этой первой половиной и, сращивая её со второй, даже не вспоминаешь (потому что никогда не помнил этого), а как будто выносишь из яркого огня, образовавшегося за чудесным разрядом, что это никакой не Пузырёк был перед тобой, не Суслик и тем более не Черномырдин, а – дядя Витя, бывший совхозный механизатор и даже твой однофамилец, которому ты запросто «тыкаешь». Нынче ему на пенсию – и слава Богу, потому что последние пятнадцать-двадцать сводит концы с концами, ходит в старом и заплатанном, частенько распоясывается и, окликая в дороге, унизительно клянчит: «Займи на пузырёк!» – а когда отказывают или даже прогоняют, отстаёт и плетётся позади с таким видом, как будто не дали со стола красное яблочко.

Случается, конечно, что занимаешь, но не совсем, как оказалось, от чистого сердца, потому что много в твоём мнимом добре разных примесей, нужных в первую очередь тебе. Да и даёшь ты, надумав всякий раз что-то сверх самого займа, выстроив на этом некую народолюбивую философию, благоприятствующую, опять же, только тебе, между тем как самому народу от неё ни холодно, ни жарко. А если совсем по совести, то и не сделал ты ничего для этого народа, кроме того что скрепя сердце потряс копилку и выручил одного-единственного страждущего, и когда круг замкнулся, он, этот страждущий, разломил надвое своё, драгоценное и последнее: бери, пользуйся на здоровье! – и ничего не попросил взамен, не взял при этом сам от тебя, не спросясь, не нагрузил свой поступок каким-то выгодным только ему образом мыслей и поведения, равно как вообще ничего не сотворил кроме, а явил, так сказать, единственное в своём роде и цельное, как монолит, своё отношение к другому человеку, которого прижала нужда, а у него, братцы, «чисто случайно» отыскалось, чем помочь.

И ты стоишь, как будто из зимнего ручья попил, и с захлёбывающимся, перебивающим самого себя восторгом, постигаешь, что нет и не будет завершения этому народу, который поёт и плачет, и скачет через палочку на краю, но умеет остановиться и опахнуть такой искренней нерастраченной красотой, какую ты и не подозревал в русском человеке и какая милосердно дарует тебе веру в его нравственное бессмертие, несмотря на всё, что ждёт его впереди!

И когда ты обо всём этом подумал, когда новое знание о жизни и человеке ухнуло в тебя потрясающим космосом, за которым не видно края и даже неба от слёз не видно, ты вдруг, ещё сам не зная за что точно, ощутил горький стыд перед этим простым человеком, как бывает совестно за хлеб с маслом, если заходят с улицы, а в животе от голода бурчит. Может быть, назавтра дядя Витя раскается в излишнем откровении и опять надолго заткнёт душу в шубенку, но этот миг расположения человека к жизни и людям был, а значит, была и есть душа в человеке.

 


1 Ка́лтус – болотистое место с кустарниками и редкими чахлыми деревьями.

 

2 Шу́бенки – меховые рукавицы (чаще всего – из овчины).