Солдат, рассказавший неправду…

Солдат, рассказавший неправду…

Рассказ

…Возможно, кто-то сочтет этот текст некорректным, такая точка зрения не лишена основания, и я не собираюсь ее оспаривать. Автор рассказывает историю, которая — якобы! — случилась во время Великой Отечественной войны, но у него нет даже тени доказательств, подтверждающих реальность произошедшего. Более того, господин сочинитель явно хитрит, ведь он сам открыто ставит под сомнение то, о чем рассказывает его главный герой — солдат величайшей в истории человечества Войны. И хотя эта, в общем-то, довольно примитивная хитрость никого не защищает и не оправдывает, именно она в итоге и породила в авторе долгое и мучительное сомнение, но сомнение не в рассказе солдата, а в наших знаниях человеческой природы и основах человеческого бытия.

Улыбнусь: не великоваты ли будут такие философские блуждания для простенького рассказа, в который, как ясно уже из названия текста, никто так и не поверил?.. Думаю, что нет. Видите ли, в чем дело: когда-то давно я, скажем так, «пытался заниматься юмором» и однажды вдруг понял, что юмор — юмор настоящий, а не тот, источник которого находится ниже пояса — всегда трагичен, эта трагическая нотка может быть совсем крохотной и легкой как перышко, но она — всегда есть. Ее легкость можно сравнить с невесомостью воздуха, которым мы дышим, а видимость на фоне реальной жизни — с прозрачностью того же воздуха, но разве от этого воздух нам менее нужен?.. Тут суть в том, что даже когда мой писательский «юмористический период» был закончен, привычка искать некую трагическую нотку все-таки осталась. В сущности, это было даже не привычкой, а… не знаю… наверное, желанием докопаться до самой-самой сути вещей, что ли?..

Это глупо?.. Ну, разумеется! Ведь вложенная в алгоритм поиска некая тенденциозность, идея которой, какой бы разумной ни казалась, всегда будет врагом объективности. Именно так писатель невольно признает собственную слепоту, потому что алгоритм его поисков выходит за грани обычной (научной, формальной, рутинной) логики и становится похожим на веру…Улыбнусь: и даже более того, речь снова идет не просто о слепоте, а о слепоте трагической. Например, я, с одной стороны, никогда не верил, что человечек, который нарисован на бумаге, может познать суть этой бумаги, а с другой стороны, я убежден, что если человечек, который нарисован на бумаге, не пытается познать основы, на которой и благодаря которой он был создан самым что ни на есть трагическим образом, то рисунок теряет всякий смысл.

Мы говорим о «бумаге», а ведь есть еще и краски… Какой внутренний ужас вдруг овладевает человеком, когда он теряет радость на пути познания и радость самого познания? Разве и это не трагично?.. Ведь именно краски, словно сойдя с ума, вдруг создают фиолетово-депрессивный мир, напрочь лишенный света, и даже если искатели истин изрекут миллионы правд, они все равно останутся последними лжецами. Мир не жесток, он всего лишь парадоксален, он рождается из ничего, но это ничего — он сам. Что значит звездное небо над головой?.. Ничего. Но это ничего будет ничем только до того, как не проснется человеческий разум и человек вдруг не поймет удивительнейшую истину, что небо не может быть пустым…

Когда меня одолевают такие — то ли драматические, то ли комические мысли, я люблю наблюдать за играющимся со своим хвостом котом. У моего Рыжика нет примерно трети хвоста, ему несколько труднее играть с ним, чем другим котам, но тем не менее мой легковесный котишка не теряет ни капельки своего кошачьего оптимизма. Рыжик давно забыл того старого и злющего кота, который откусил ему хвост, он принимает мир и самого себя без малейшего намека на творческую депрессивность, а его жажда познания — я имею в виду жажду познания холодильника вместе с хозяином — имеет и свою меру, пока хозяин находится рядом, и свою настоящую и светлую жажду, которая проявляется в полной мере тогда, когда хозяина отвлекают дела. Кот Рыжик на удивление прост, и именно эта — едва ли не святая и чистейшая! — простота позволяет ему низвести все парадоксы мира до простейших отношений с хозяином и другими котами на улице. Он не боится этих отношений и живет, в общем-то, счастливой кошачьей жизнью.

Наблюдая за своим котом, я вывел формулу жизнерадостного оптимизма. Оптимист, на мой взгляд, это тот, кто отказывается принимать как должное свое болезненное одиночество, а это значит, что он вполне адекватно и спокойно воспримет противодействие и окружающей среды, и некоей хозяйской ладошки, которая иногда может-таки цапнуть за шиворот. Но ожидание закономерного наказания не убивает кошачьего жизнелюбия. Рыжик с каким-то удивительным упрямством воспринимает неприятности как предтечу радости, и тут мы снова приходим к разумности идеи как можно чаще наблюдать за играющим со своим хвостом котом и чаще откладывать в сторону и зловредную бумагу, и коварные краски. Улыбнусь: ну их!.. Если творчество — всегда только работа, тогда почему упрямый осел не стал человеком? А ведь человек всегда эксплуатировал ослов куда как больше, чем Создатель человека. Кстати говоря, после работы осел стоит в темной конюшне, а мой вороватый Рыжик спит на мягком диване, и на кошачьей морде можно легко увидеть последствия, нет, не выполненного, а удовлетворённого чувства долга…

 

…Знаете, если честно, то в данный момент я чувствую себя довольно неуютно. Я старательно ищу нужные слова и мне очень трудно находить их. Наверное, именно в этом причина моего многословия, а еще в том, что я поставил перед собой не игрушечно неразрешимую, а попросту серьезно нерешаемую задачу. Я неплохой рассказчик и отлично знаю, что для того, чтобы текст получился интересным, нужно поставить перед собой цель в виде, казалось бы, неразрешимой задачи. Потом ты играешь в слова и загадки, отшатываешься и приближаешься к цели повествования и, наконец, найдя нечто парадоксальное, все-таки эффектно решаешь то, что только казалось нерешаемым. Это, в общем-то, довольно простой алгоритм писательства, но в данном тексте моя задача оказалась и в самом деле нерешаемой…

Снова вернемся к смыслу текста: вот посмотрите, солдат, прошедший Великую Войну, спустя двадцать три года рассказывает о ней ложь. Ему никто не верит, потому что ни один человек, даже десятилетний мальчишка, не может поверить в то, о чем он рассказал. Рассказчика никто не останавливает. Он говорит быстро, вдохновенно, и у него горят глаза. Я видел, как мой отец, который сидел напротив, опустил глаза, а мама, которая стояла у двери, вдруг стала рассматривать свои руки. Мои родители были явно смущены. Наверное, солдат понимал, что ему не верят, но это не остановило его…

А почему не остановило?

 

…Мне снова придется чуть отшатнуться в сторону. Мы все примерно знаем, что такое мифы и легенды. Миф не привязан ни к месту действия, ни ко времени, а легенда это, как правило, домысленное реальное событие или действительное лицо, которому приписываются какие-то подвиги. Как они рождаются?.. Кто-то кому-то что-то когда-то рассказал… И нет никакой гарантии, что первый из этих «кто-то» все не выдумал, а второй не преувеличил услышанное. Миф или легенда могут оказаться красивыми, но пустыми. Хотя кто в полной мере способен оценить их полноту?.. Разве они — наполовину полный или наполовину пустой стакан? В силу отдаленности во времени они абсолютно виртуальны, тем не менее они реально воздействуют на нашу жизнь, и это едва ли не доказывает существование Бога. Услышав их, кто-то только пожмет в ответ плечами, а кто-то, как, например, полупрофессиональный археолог Шлиман, поедет искать свою Трою. Кстати говоря, некоторые ученые не без оснований полагают, что древняя Троя легко уместилась бы на площади, равной двум футбольным полям, ведь число ее жителей не превышало шести тысяч человек. То есть Троя была всего лишь деревушкой в сто дворов, а не могучим городом. Тогда что же описывает Гомер: эпическую войну или драку двух хулиганствующих сельских группировок? А с другой стороны, легенда, созданная Гомером, пережила уже почти три тысячелетия.

Тут хочется спросить: может быть, дело все-таки не в размерах Трои, не в мере правдивости легенды о ней и даже не в том, что именно происходило когда-то с этим небольшим поселком, а в том, что совершалось внутри самого человека? Почему легенда Гомера не умерла, а спустя тысячелетия в нее поверил Шлиман? Позволю себе предположить, что тогда, во времена Гомера, в человеке впервые прорезались зачатки цивилизованности, и они, несмотря на свое внешнее варварство, уже не были случайными. В данном случае я рассматриваю цивилизованность как победу над исторической человеческой немотой. Человек впервые заговорил с богами, боги стояли рядом с ним и отвечали ему. Конечно же, это все только писательские домыслы, ведь такая наука, как «историческая психология», впервые обозначенная советским ученым Львом Выготским, несмотря на свой вековой жизненный путь, все еще находится в зачаточном состоянии. Слишком огромны ее задачи и слишком короток срок ее существования.

Но суть опять-таки не в этом. В данном случае мне хочется воскресить совсем другой смысл, и он заключается в том, что человек — всегда в центре бытия. Только так!.. И какими бы нелепыми ни казались придумки Гомера и его творческих потомков, никакая несуразность не в силах вытеснить человека из этого центра. Это доказывают хотя бы две главные христианские, равные друг другу, заповеди о любви к Богу и человеку. Бог становится рядом с человеком, Он не мешает ему, и человек сам выбирает меру своей любви.

А эта мера может быть очень разной… Она — загадка, равная загадке покаяния, потому что само покаяние немыслимо без, пусть самой крохотной, меры любви. Той меры, которую ты выбрал сам…

 

Мой отец не воевал в Отечественную. Те, кто родились в 1928 году, не были на фронте. Наверное, именно поэтому мой отец любил слушать рассказы о Той Великой Войне. Он часто приглашал домой фронтовиков, и они — за выпивкой, конечно, — что-то рассказывали ему. Я, восьми-девяти-десяти-одиннадцатилетний мальчишка, вертелся рядом и кое-что запомнил.

Что меня удивляло больше всего, фронтовики почти ничего не рассказывали о боях, атаках и о том, как они мужественно отбивали атаки немецких танков, швыряя в них связки противотанковых гранат. Чаще всего эти рассказы были… не знаю, как сказать… чем-то уж совсем безобидным. Например, я запомнил, как один гость отца долго рассказывал ему о том, как они пробовали прострелить рельс из обычной винтовки. Бронебойная пуля не брала его, крошилась, а простая пробивала навылет. Фронтовик рассказывал, как они упорно ставили рельс «на попа», а он почему-то постоянно падал. Он смеялся и рассказывал о том, как они (двадцатилетние ребята) чуть не подрались, ведь каждый из них точно знал, как именно нужно было поставить рельс так, чтобы он не терял свою устойчивость. Мнения были самые разные и не было ни одного похожего.

Отец удивился и спросил, почему они не стреляли в лежащий на земле рельс и почему так упрямо пытались поставить его вертикально. Фронтовик умолк и едва ли не полминуты удивленно рассматривал лицо отца.

— Ну, как это почему… — начал он и снова замолчал.

Я вдруг понял, что у него нет ответа. Фронтовик капельку смутился. Он многое забыл, и все то, что касалось небоевой обстановки (то есть все то, что не несло непосредственной угрозы жизни), его память сохранила только как… снова не знаю… как что-то забавное, что ли? Может быть, именно поэтому многие фронтовики, рассказывая о войне, улыбались… Они упорно находили что-то забавное в, казалось бы, несущественных (явно додуманных только теперь!) бытовых мелочах и — к моему пацанскому возмущению — упрямо молчали о своих подвигах. Возможно, врачи-психологи назовут такое свойство человеческой памяти «защитной реакцией психики», а я вижу в этом хотя и похожее, по сути, но все-таки немного другое — стремлением живого существа хоть на минуту выйти из привнесенного в него извне мира насилия. Особенно сильно это было заметно у тех, кто так и не стал солдатом в полной мере, кто не огрубел до бесчувствия и чей подвиг — главный подвиг! — был в том, что человек преодолевал и свой животный страх, и — как бы это горько ни звучало — некий нравственный порог. А преодолевая этот порог, он вступал на территорию беспощадной войны с иными нравственными законами, о которых ему не рассказывали родители и которые он не учил в школе…

Много-много лет спустя, когда я взялся за этот текст, я все-таки нашел ответ на вопрос, почему солдаты ставили рельс вертикально. Кое в чем помогла память, а кое-что подсказала простая логика. Ответ примерно такой: рота молодых солдат шла к передовой. Неподалеку от разбитого моста командир объявил привал — саперы еще не закончили строительство понтонной переправы, и переход через реку откладывался на несколько часов. У солдат был спирт — они уже воевали и у них имелись кое-какие трофеи. Человек десять молодых ребят скрылись от строгих командирских глаз и «дерябнули» по пятьдесят грамм. Больше было нельзя, за большее могли наказать. Потом они нашли рельс, отброшенный от моста взрывом.

Почему они пытались поставить его вертикально? Потому что если бы рельс лежал на земле, было бы труднее попасть в перемычку между верхом и низом рельса. Если стать слишком далеко от рельса — можно было легко промахнуться, а если слишком близко — линия прицеливания становилась слишком крутой, и пуля попадала бы в рельс не под прямым углом. Кроме того, рельс, вероятно, изуродовал взрыв, он не сохранил свою прямизну и, лежа на земле, он не представлял собой хорошую цель. А еще мешал снег на земле, ведь шел январь сорок пятого года. Наверное, солдаты пытались прислонить рельс к деревцу, столбу, просто вбить его в землю или присыпать землей в свежей воронке. Может быть, кто-то, давясь от смеха, предлагал опереть рельс на старшину или подбросить его в воздух, как тарелочку для охотничьей стрельбы. Это была игра и ребята просто дурачились… Они смеялись, перестали думать о войне, но это не было нарушением устава, ведь только откровенный дурак не может найти в нем строчки «Дай отдохнуть людям». Да, могли налететь немецкие самолеты, но кто-то все-таки наблюдал за воздухом и итог этого налета совсем не зависел от итогов стрельбы по рельсу. Командир роты смотрел на забаву «молодняка» сквозь пальцы, у командиров взводов тоже были свои дела, и ребят никто не пытался остановить. Те из солдат, что были постарше, спокойно наблюдали за забавой «молодняка», кто-то ел, кто-то пытался написать письмо домой, а кто-то попросту перематывал портянки.

Война отступила… Она отступила так, как это может произойти только на самой войне — внезапно, без следа и с оглушительной тишиной, в которой жил лишь мальчишеский смех. Войну не смогли воскресить даже выстрелы по рельсу. Ведь выстрелы были не более чем игрой мальчишек в войну, а для кого-то, возможно, и чем-то вроде лекарства… Того лекарства, когда человека сжирает горе, он пьет днями, пытаясь утопить черную беду в водке, слабеет, болеет, но на утро вдруг находит некое облегчение в ста пустячных, легковесных граммах. И разве не так же пьянит война?..

 

…Я хорошо запомнил его — бывшего снайпера. Хотя, мне стыдно признаться, я почти ничего не помню из его рассказов… Кроме одного — самого последнего. Возможно, эти рассказы были слишком коротки, маловыразительны, и в них не было ничего броского. Гость и сам был ничем не примечательным человеком с суровым, неулыбчивым лицом. Когда он опирался локтями на стол, его ладони замирали возле лица и только указательный палец правой руки жил какой-то своей, отдельной жизнью. Палец почти всегда указывал на потолок, и я чаще смотрел на него, а не на лицо гостя. И как-то особенно остро вдруг понимал, что там, за потолком, есть небо, что у неба нет дна и что этой безмерной вечности жизни противостоит не меньшая вечность смерти…

Я боялся гостя отца?.. Наверное, все-таки да. Но бессознательно, и скорее, даже не самого гостя, а того, что приходило в наш дом вместе с ним. Это был упоительный, почти романтический ужас, равный ужасу перед разбушевавшимся океаном.

Однажды гость посмотрел на меня, попытался улыбнуться, подмигнул и спросил:

— Боишься меня, пацан?

Я ответил, что нет.

Гость кивнул. Он отвел глаза, вздохнул, немного подумал и, продолжая разговор с отцом, сказал ему, что из него получился бы хороший автоматчик. Польщенный отец пьяно заулыбался.

— Ты небольшого роста, крепкий и шустрый, — пояснил гость. — Когда рота в атаку шла — словно горсть гороха в сторону немцев швыряли… Только спины и видно было — там, там, там… В общем, перебежками шли. Но если будешь слишком медленно бежать, немцы очухаются и попадешь под минометный обстрел, а если вовремя не заляжешь — срежет немецкий пулемет.

Да, все было именно так — снайпер чаще видел спины своих друзей. Его задачей было выбивать пулеметные гнезда, корректировщиков артиллерийского огня и офицеров во время немецкой контратаки.

Наверное, именно тогда я понял главный принцип войны — чтобы выжить солдату, нужно бежать на пулемет, потому что сзади за ним гналась смерть от мин. Достигнув окопов, пехота никого не щадила. Люди, преодолевшие страх собственной смерти, словно согревали на своей груди холодную змею, она становилась ручной, теплой, но не менее ядовитой. Иногда они специально не добивали пленных раненных…

Моя мама не любила гостей отца. Молодая, красивая и высокомерная, она входила на кухню, распрямив плечи, и от этого казалась еще красивее и еще моложе.

— Все, Коля, твоя королева пришла… — с виноватой улыбкой констатировал гость.

Он умолкал и, кивая головой, покорно выслушивал монолог разгневанной женщины. Мама говорила о том, что только дурак может попусту болтать языком о «таких вещах» при ребенке, что «если ты выпил, то и веди себя как положено» и что «какой муж, такие и гости».

Мама никогда не боялась скандала. Я имею в виду те случаи, когда она защищала своих детей или ей казалось, что она защищает их. А бывший снайпер только виновато улыбался ей в ответ…

Теперь о том, последнем рассказе снайпера. Одно время я думал, что он придумал его затем, чтобы доказать маме, что война это… ну, что на войне тоже можно остаться человеком, но уже теперь я убежден в том, что он придумал его для чего-то совсем другого.

Это произошло во время штурма Кёнигсберга. Бои шли жесточайшие. Однажды в прицел русского снайпера попал мальчишка в немецкой форме. Ему было лет пятнадцать-шестнадцать, не больше. Мальчишка словно лежал на ладони (грязной и открытой ладони войны), и снайпер мог легко убить его. Но он пожалел пацана и выстрелил ему в ногу. Через день снайпер был легко ранен в левую руку, его война закончилась, как и бои за Кёнигсберг.

Потом снайпер нашел того немецкого мальчишку среди раненных пленных немцев. Он словно чувствовал, что тот жив, и даже когда пленные пытались его убедить в обратном, он не верил им. Солдат понимал, что немцы боятся за жизнь своего сородича. Шла война, и, возможно, русский солдат хотел зачем-то отомстить мальчишке, на которого бесчеловечный Гитлер нацепил немецкую форму.

Снайпер все-таки нашел раненного юнца. Тот лежал возле самого выхода из подвала, битком набитого ранеными. Снайпер присел рядом и улыбнулся. Он показал пальцем на свою винтовку, потом на забинтованную ногу раненого и на себя. Жесты могли значить только одно — «это я тебя ранил». Но немецкий мальчишка вдруг понял гораздо больше — два дня назад русский мог легко убить его, но не стал этого делать. Он понял это, потому что русский добродушно улыбался, а в его глазах не было ненависти. И тогда немецкий мальчик робко и неуверенно улыбнулся в ответ…

Снайпер пришел в гости к раненому не с пустыми руками. Он принес тушенку, хлеб и бутылку молока. Его рота взяла «в плен» корову, которую хозяйственные немцы прятали в одном из бесчисленных подвалов, и командование батальона сочло возможным выделить снайперу как раненному герою целую бутылку. Правда, при условии, что он надоит молоко сам. Конечно же, все солдаты предпочитали спирт, но снайперу было нужно именно молоко. На «концерт» в виде дойки коровы любовалась целая рота!.. Снайпер чуть ли не десять минут гладил капризную корову по спине, а стоящие рядом товарищи советовали погладить ее не по спине, а по ляж… то есть ножке или напялить на головы (себе и корове) фашистские каски. Герой-снайпер краснел от стыда, но терпел. Доить корову мешала рана на левой руке, но он снова терпел. Он вытерпел даже такую шуточку, когда кто-то из солдат, воспользовавшись его сосредоточенностью во время дойки, взял коровий хвост и принялся щекотать им шею «дояра». А тот не видел этого, зябко поводил плечами и ласково просил «немецкую сволочь» не лягаться…

Снайпер как мог обустроил жизнь раненного немецкого мальчишки — ему нашли более удобное место и даже шинель, которой у него до этого не было. Потом снайпер обругал матом немецкого хирурга, когда тот высказал опасения по поводу того, что, мол, рана на ноге мальчика слишком опасна и что… Тут хирург наконец-то решился взглянуть на русского солдата и побледнел от страха. Выслушав нелицеприятные замечания в свой адрес, он снова опустил глаза. Монолог был произнесен на русском языке, но суть его была бы понятна даже в том случае, если бы солдат высказался на монгольском. Хирург быстро пообещал сделать все возможное, чтобы спасти ногу раненного юнца. Он явно опасался русского снайпера, потому что тот производил впечатление опытного и беспощадного вояки. А такие очень часто были опаснее офицеров.

Солдат приходил к раненому четыре дня, до тех пор, пока их роту не отвели с бывшего поля боя, а его самого не отправили в медсанбат. На второй день он принес в импровизированный немецкий госпиталь гораздо больший паек — две буханки хлеба и две банки тушенки. Солдат отлично понимал, что мальчишка не сможет съесть все один, но в этом и был смысл подарка, — увеличенный паек был платой его раненным товарищам за терпимое отношение к юнцу, которого посещает их враг, и, возможно, за ту небольшую заботу, которую они могли бы оказать ему.

Небольшая хитрость удалась — немцы, казалось, не обращали внимания на визиты русского солдата. Об этом ему рассказала едва ли не единственная медсестра советской армии в импровизированном немецком госпитале. Девушка отлично говорила по-немецки, у нее были грустные еврейские глаза и тоненькая, как стебелек, шея. Она рассказала солдату, что немцы не говорят о раненном мальчишке ни слова, а когда один из них все-таки счел возможным высказаться по этому поводу, его тут же одернули и спросили, а приносил ли он хлеб и тушёнку какому-нибудь раненному русскому Ивану зимой сорок первого года. Тот обиделся и замолчал.

На следующий день солдат принес бутылку молока и медсестре… Именно эта девушка на четвертый день перевела просьбу немецкого мальчишки передать его матери невесомый серебряный крестик на такой же невесомой цепочке. Женщина жила в Берлине, советским солдатам еще только предстояло штурмовать город, и мальчишка очень боялся за нее. Он рассказал, что у него были два брата, они погибли, и если мать не узнает о том, что он остался жив, она попросту сойдет с ума от тоски.

Русский согласился… Это было глупо. Их часть не собирались перебрасывать под Берлин, он был ранен, да и вообще, просто невозможно было найти женщину во время штурма огромного города. Война не знает пощады ни к солдатам, ни к гражданским людям, она — безбрежна, и у нее нет дна. Что мог сделать солдат?.. Обратиться к своим друзьям? А что могли сделать они?.. Ну, разве что найти кого-то еще, кто был чуть-чуть ближе к ненавистному Берлину…

И тем не менее крестик нашел умиравшую от тоски немецкую женщину. Он прошел чуть ли не через десяток солдатских ладошек, нагрудных карманов, его приходилось оттирать от крови, но все-таки во время штурма Берлина он попал на нужную улицу и в нужный дом. Женщина узнала фамильный крестик, с которым ее сын ушел на фронт. Потом в контратаку пошли эсэсовцы. Русские солдаты обругали немку матом и толкая кулаками в спину, отправили ее в подвал. Они были похожи на зверей, эти русские… Покрытые кирпичной пылью и грязью, возбужденные чуть ли не до безумия близостью смерти, они ни в грош не ставили чужие жизни. Немка просидела в подвале больше двух суток… Ей дали хлеба и воды только после того, как позволили выйти наверх. Наверное, старший из офицеров долго рассматривал ее колючими, злыми глазами, но так ничего и не сказал. С ней вообще никто ни о чем не говорил, только однажды девушки-связистки, уже после того, как стихли бои в городском районе, попросили показать им крестик. Кажется, о нем уже знали все. Немка очень боялась, что русские девушки отнимут крестик, и с ужасом смотрела на склонившиеся над ее ладонью милые, розовощекие лица. Девушки не тронули крестик, а одна из них вежливо поблагодарила по-немецки. Потом штаб то ли полка, то ли батальона покинул разрушенное здание, но немку не оставили без присмотра… Ее взяли с собой, и еще целых две недели, до пятнадцатого мая, она прожила при полевой кухне. Она мыла котлы, собирала деревянные щепки для походной печки и, как ей казалось, воровала кашу для немецких детей. Потом она поняла, что русские видят ее неумелое «воровство» и просто не обращают на него внимания. Тогда она впервые заплакала, потому что наконец-то поверила в то, что ее не убьют русские, что не нужно воровать, что война все-таки кончилась и что ее сын вернется домой…

 

Я уже писал о том, что, слушая историю снайпера, мой отец прятал глаза, а мама рассматривала руки.

Когда солдат ушел, мама окликнула отца.

— Что тебе? — не поднимая головы, грубо спросил отец.

Мама подняла руку и повертела пальцем у виска.

— Твой дружок совсем ку-ку, да?

Отец промолчал, а на его покрасневших щеках заходили желваки.

Мама не была на фронте, но она видела снесенный войной почти до основания Воронеж. Она отлично знала, что такое война. Война ненавидит добрые сказки. Она уничтожает их воем пикирующих бомбардировщиков, артобстрелами, а тем, кому повезло меньше, она доказывает несостоятельность простодушных историй хриплым матом в рукопашных схватках. Война утверждает свою правоту голодом, пронизывающей до костей стужей и мертвой дорогой, проложенной по заснеженному и безмерному русскому полю средней полосы России. Нет, человек не слаб, но однажды в нем просто кончается теплота. Она кончается потому, что всему есть передел, и часто этот предел оказывается крепче вымороженной на морозе бронебойной стали.

Отец поднял глаза и какое-то время рассматривал лицо мамы. У него были больные, какие-то обиженные глаза, а бледные губы на осунувшемся лице кривила усмешка. Отец вдруг закричал о том, что мама, хотя и видела войну, но «ни черта не знает о ней». Он кричал о том, что «снайперы — это боги войны», что снайперская засада — это самое страшное, что может случиться с человеком на войне и что даже танковая броня не может спасти от меткого выстрела.

К моему удивлению, мама молчала. Она молчала, даже когда отец грохнул кулаком по столу и заявил, что «снайперов одинаково ненавидели и свои, и чужие» и что именно снайперы довели искусство войны до совершенства.

Но это были какие-то чужие, холодные слова, которые были сказаны совсем ни к месту. Я тогда воспринял их именно так…

— Знаешь, Коля, а ведь ты не автоматчик, — наконец оборвала мама отца.

Отец замолчал. Мама всегда умела находить очень неожиданные слова.

— Ты — пулеметчик, потому что у тебя слова не кончаются, — пояснила мама. — Иди-ка охладись на веранде, вояка, а я пока со стола уберу.

Отец тихо выругался, встал и вышел. Мама убрала со стола тарелки, оставив только одну и большую бутылку с недопитым до конца самогоном. У нее было хмурое лицо, и я вдруг с удивлением заметил какую-то обиду и на ее лице. Примерно такую же, как и у отца — обиду и недоумение.

Мы были на кухне вдвоем. Тикали ходики. В окно светило густое, приземленное солнце. Мама сердито гремела посудой в раковине.

Она вдруг громко и возмущенно сказала:

— Нет, я все понимаю, но врать-то зачем?!

Я осторожно сказал:

— А может быть, он не врал?

Мама оглянулась и посмотрела на меня так, словно я только что вошел на кухню.

— Еще один герой-автоматчик нашелся! — пренебрежительно сказала она.

Мама передернула плечами и отвернулась. Даже со спины она была похожа на гордую королеву. После того, как посуда сердито громыхнула десяток раз, мама вдруг сказала странные слова, которые я запомнил на всю свою жизнь:

— Будь моя воля, взяла бы я этих героев да ремнем по ж…!

Я смутился… Но вдруг понял, что физическая боль умирает с солдатом на поле боя, но есть еще другая боль, которая остается на долгие годы с его близкими. Она — почти бессмертна, потому что сопровождает человека долгие-долгие годы.

Время тянулось бесконечно долго. Я не мог уйти, чтобы заняться своими делами. Я не совсем понимал, чего же я жду…

— Сволочь какая, а?! — снова возмутилась мама и вдруг всхлипнула. — Врать-то врал, конечно, но все равно задел… Зачем?!

Мама все-таки пожалела незнакомую немку и ее сына. Да, она видела войну, она видела все, что принесла война, и от этого было еще больнее. Ведь там, в далеком Кёнигсберге, в апреле 1945 года немцы стреляли в русских не за тем, чтобы только ранить. Та Великая Война никогда не была игрой в войну. Там не было места сказкам. И все мы отлично понимали, что русский снайпер все-таки убил мальчишку в немецкой форме.

 

Прошел год, и как-то раз, на рыбалке, отец спросил меня:

— Ты дядю Костю помнишь?

Я спросил, какого дядю Костю.

— Ну, того… Снайпера, — отец долго раскуривал притухнувшую папиросу, не отрывая взгляда от поплавков. — В мае умер… Война догнала. Его то ли тупой осколок, то ли камень в Германии задел. В общем, опухоль в районе позвоночника образовалась. И слишком близко к кости, неоперабельный вариант, что ли?.. Год назад рана ожила, и врачи ничего не смогли сделать.

Я не знал, что ответить.

Отец продолжил:

— Может быть, он потому и про немку придумал?.. Ну, понял, что смерть пришла, а потому и мальчишку пожалел. Мол, жаль, что… Понятно, в общем, что жаль. Молодой ведь совсем парнишка был. А крестик, наверное, рядом с убитым лежал… Мне даже сон такой приснился…

Но законы боя просты и чужды любым придумкам, какими бы благостными они ни казались. Если не убьёшь ты — значит, убьют тебя.

— …А с другой стороны, война уже кончалась, — сказал отец. — И Кёнигсберг этот гадский как коровий блин в лепешку раскатали.

Отцу было тяжело говорить, и он с трудом находил нужные слова. Чувствовалось, что они не устраивают его… Слова казались слишком обыденными, простыми и совсем не глубокими.

— Жаль его…

— Кого? Дядю Костю?

— Всех… И даже тех гадов в Кёнигсберге. Словно бессмыслица какая-то творилась. А с другой стороны, ну, как иначе-то?!. — отец сплюнул окурок папиросы в воду и ругнулся. — Я не знаю. Это война, в общем… С одной стороны, ты вроде как должен быть сильным, а с другой… — долгая пауза. — А с другой, в чем эта сила?..

Я никогда не страдал от недостатка воображения, и перед моим мысленным взором вдруг предстали спины автоматчиков, идущих в атаку. «Как горсть гороха бросили…» А среди них — мой отец. Сзади взрываются мины, а впереди строчат пулеметы. Автоматчикам нужно не только выйти из этой смертельной «вилки», но еще ворваться в окопы и уже там уничтожить бешено сопротивляющегося врага. «Война, в общем…» Каким нужно быть, чтобы выжить в таком аду? И если бы мой отец был старше всего на один год, то мне — мне, рожденному через много лет после войны — пришлось бы выживать вместе с ним. Осколки и пули догоняли не только тех, кто был на Той Великой Войне.

— …Костя ведь толком и не рассказывал ничего, — продолжал отец. — Так, мелочи всякие, и никогда о том, как стрелял, а главное, как… ну, это… как рассматривал через оптический прицел лица тех, в кого стрелял. Разве что когда выпивал с нами… Только это все уже неправда была… Там даже дурак догадался бы, что неправда.

— Почему неправда? — спросил я.

Отец усмехнулся:

— Потому что слов таких нет. Твоя учительница говорит, что ты сочинения хорошо пишешь. Вот вырастешь и найдешь такие слова. А если не найдешь, тогда новые придумаешь… За нас придумаешь и за нас всё расскажешь…

 

Прошло много-много лет…

Я не придумал новые слова, но у меня есть вопрос: кто есть человек? Если человек только то, что он есть на самом деле, мы должны и имеем право построить рай на земле. Потому что человек — прост. Он — видим, и он — понятен. Его стремления — на виду, а его любовь — природна и прагматична. Такому человеку не нужен Бог, потому что Бог никогда не полюбит рай на Земле, построенный человеком.

Но если человек не только то, что он есть на самом деле, а еще и то, кем он хочет стать?.. Пусть он такой всего лишь на один процент, на половину процента или даже только на одну его десятую часть. И что тогда?.. Тогда земной рай обязательно рухнет. Он рухнет, потому что человеку совсем не обязательно хотеть стать хорошим, он может захотеть стать и плохим. Стать им там — в своей потаенной, даже от самого себя, глубине. И этот выбор будет делать не привнесенная в человека педагогическая логика, а та природа, в сторону которой однажды человек сделал незаметный, но очень важный шаг. Человек — свободен, он свободен без всякой меры, да и все эти деления на «хороших» и «плохих» — условны и относительны. Люди не делятся на «плюсы» и «минусы», они — просто разные. И это только одна из причин того, что человек и сам толком не знает, кем он хочет стать по-настоящему.

«Быть» и «стать» — разные вещи. Быть это сегодняшний день, а стать — уже завтрашний, который может и не наступить. А на войне?.. Например, разве добропорядочный немец, пришедший с винтовкой в руках на нашу землю, перестал быть добропорядочным?.. Совсем нет. Он мог дать конфетку ребенку и перевязать раненного врага. Цивилизованность не так уж беззащитна, потому что обладает огромной инерцией. Ее не так просто убить, и что-то противоположенное ей нужно упрямо выращивать с самого детства.

А что такое это загадочное «то», чем человек хочет стать?.. На мой взгляд, ему никогда не будет найдено точного определения. Таинственное «то» поднимает человека вверх или рушит вниз. Оно — враг любой цивилизованности, потому цель цивилизации — рай на земле. Но загадочное «то» никогда не примирится с цивилизацией хотя бы потому, что цивилизованность — инертна, а значит, бездумна, она поддается законам природы, арифметическому исчислению, а значит, и воле человека. Она — как круги от камня на воде. Камень — первопричина волн — давно лежит на дне, а волны бегут к берегу и все дальше удаляются от места падения камня. Между камнем и волнами нет ничего общего. Их природа — несопоставима.

Возможно, загадочное «то» — это причина человека или импульс, породивший взрыв его разума. Только причина, которой много сотен тысяч лет, которую можно попытаться забыть, потому что очень часто она — лишь сотая доля процента человека.

Да, я не придумал новых слов, но я нашел одно забытое моим отцом старое. Это слово — покаяние. Русский снайпер убил немецкого мальчишку с винтовкой, а потом, спустя двадцать три года, вернулся в тот бой и пощадил его. Почему?.. Может быть, потому что впервые понял цену человеческой жизни, осознав конечность своей. Ведь человек начинается сам с себя и именно он сам является мерилом всего сущего.

Солдат рассказал неправду?.. Нет, он победил время, он переиначил его, и я уверен, что Бог был рядом с ним. Человеческий век не так длинен, но человек все-таки может победить время. Он может вернуться назад, он может изменить суть своего поступка, и, может быть, именно поэтому о людях было сказано «вы — боги». Да, мы — боги, потому что мы — смертные! — все-таки властны над временем. А когда человек понимает это, он начинает иначе относиться к смерти. Он готов положить свою жизнь за жизнь другого человека, и именно потому в рассказе снайпера возник невесомый крестик. Ведь донести этот крестик до матери мальчишки мог только его друг… «За други своя».

 

Я — далеко не идеалист. И я слышу, как часто нам говорят о некоем то ли политическом, то ли нравственном покаянии за прошлое. Но существуют ли такие его виды?.. И почему что-то сокровенное, до немоты личное и кажущееся до ужаса нелепым лишь только приоткроется его крохотный краешек, вдруг должно стать оглушающе орущим? Это все равно что поставить рядом объяснение в любви зрителям со сцены эстрадного певца и рассказ снайпера… Все в мире придумано, сам мир придуман, но разве нам не нужно стараться понять — зачем?

В какого бога верят те, кто не создает, но требует покаяния? Даст ли их всегда «новый бог» человеку власть над временем или ему нужно что-то совсем другое, и нужно только сегодня для того, чтобы построить сегодняшний рай на земле?..

Но рай — это конец человеческой истории, а история всегда только начинается. Ведь человеческое познание может идти не только в глубину природы, но и в глубину самого человека. Тут мне хочется воскликнуть: да оставьте же вы этого человека в покое!.. Дайте ему отдышаться от гонки, осмотреться и хоть немного подумать. Но не оставят. Да и не должен человек замыкаться сам в себе и превращаться в «черную дыру». Люди не делятся на плохих и хороших, они всего лишь разные.

Просто пожалейте человека примерно так же, как когда-то, стыдясь своего неверия и сочувствуя чужой боли, пожалели бывшего снайпера и немецкого мальчика мой отец и моя мама.

Разве этого мало?..

Мы должны вспоминать не о войне, а о человеке, и не о том, что подтолкнуло его к убийству, а о том, что заставило его задуматься и переосмыслить совершенное. Нет, они так и останутся каждый на своей стороне, русский снайпер и немецкий мальчик, и никакая сила в мире не сможет объединить их в гипотетические и общечеловеческие «жертвы войны». Между двумя горными вершинами всегда есть ущелье, земля — не биллиардный шарик, а нравственное жулье всегда очень умело тасует добро и зло, как черт колоду карт. Суть не в том, кто где был, а в том, куда идет человек и к чему он стремится. Именно поэтому русский снайпер дядя Костя останется для меня дважды героем: и победителем в Великой Войне, и победителем в схватке со смертью и временем.

А еще дело в том, что мы помним и зачем мы это помним. Человек всегда сражается со временем. А когда человек побеждает его, он всегда становится, пусть с маленькой буквы, но все-таки богом…