Стихотворения
Стихотворения
Я вывожу гулять собаку
Я вывожу гулять собаку.
Мы с нею оба на ремне.
На ней есть видимый ошейник
и есть невидимый на мне.
Я не хватаю кости с пола
и не тяну за поводок,
и это я веду собаку
и в социальной сети блог.
Едва собака занеможет,
к еде добавлю ей пилюль.
Я сам умеренно здоровый,
но самого себя люблю ль?
Я сам и отчий дом, и школа,
я сам бегу наискосок,
я сам и шея, и ошейник,
я сам рука и поводок.
А человек – венец творенья
и царь природы. Полудог.
Грелки
Мы ехали в город мне резать чирей –
мама, папа и я.
Я обещал, как меня учили,
чтоб как мужик, без нытья.
Но было больно сидеть на попе
совсем-совсем без ну-ны.
Сказали: «Представь, что сидишь в окопе
Отечественной войны!»
В районной больнице были картинки.
Одна была про войну:
на ней солдаты несли носилки
с вытянутым в струну
военным с завязаными глазами
и красно-белой ногой.
Солитерами и глистами
был страшен плакат другой.
На третьем подписано было мелко,
что если болит живот,
то народное средство – грелка
от смерти меня не спасёт.
И хоть мне сказано было снова:
«Мужик никогда не ссыт»,
тогда по слогам я выучил слово
страшное – ап-пен-ди-цит.
А на обратном пути в Скобцово
водитель был боевит,
и мы летели по Льва Толстого,
где стоит броневик,
пока не догнали чёрный-пречёрный
с алой лентою грузовик.
И мне сказали: «Это районный
заслуженный большевик».
И ещё сказали: «Это валторны,
что похожи на змеевик».
Я думал, что непохожи тарелки
на те, с которых я ел,
и что виноваты, наверно, грелки
в том, что он заболел.
С тех пор ушли египтяне, греки,
с вокзалов ушли на культях калеки
и йод как-то меньше жжёт,
но перед рассветом слетаются грелки,
целуют меня в живот.
Римская цифра I
То ли чайки кричат, то ли дети,
подъязычную кость теребя.
Никогда не случалось на свете
первобытней и ближе тебя.
У фонтана на площади Треви
(в две монеты любовь и семья)
то ли духи сидят, то ли звери,
то ли эти – такие, как я.
Серёже Томилину, где бы ты ни был
Прошла над нами снежная гроза –
как снегу полагается, ленива,
как древние глухие голоса
пиратского болгарского винила.
Винил фонил, слюнил, вонял, линял
и от восторга тыркался и фыркал.
Один певец был, помню, Ниил Янъг.
Другой певец был, помню, Диип Пърпл.
Нассал на пол, но горе не беда –
там живы мама с папой за стеною.
А я такой же нудный, как тогда.
Такой же дым над тою же водою.
Леночка
Дождь в апреле каждый день
В Питере
Ходит – кепка набекрень –
В кителе
По песчаной по косе
К Балтике,
А у Леночки в косе
Бантики.
Сны растаяли, в Неву
Вытекли.
На газонах мне траву
Выпекли,
Как на Пасху куличи
Сдобные.
Мы, апрельские дожди –
Съёмные.
Есть там в Пушкине одна
Девочка,
А по имени она
Леночка.
Босоножки, голытьба,
Пяточки,
Но играет, как судьба,
В пряточки.
Дождь в апреле каждый день
В Питере.
Все вокруг кому не лень –
Зрители,
Как пичужку под мостом,
Пеночку,
Питер прячет под зонтом
Леночку.
Король Козлобород
От улицы Коровий Вал
до Сретенских Ворот
на белом джипе гарцевал
король Козлобород.
Дудели простенький мотив
гаишники в рожки,
и солнце, как дистрибутив,
грузилось вдоль реки.
Тарам-парам, парам-тарам,
держи его, держи!
По тротуарам и дворам
уходит вечный джип.
Любовь лежит, как бутерброд,
у ног, где реагент.
А я голодный нищеброд,
отчисленный студент.
Лестница на небо
Дым над водой и пламя в небесех.
Я постепенно забываю всех:
вот этот кто-то из Днепропетровска,
с которым много выпито вина,
и эта кто-то там из Люблина,
с интуитивной нежностью подростка.
Особенно она – из Люблина –
изъята из меня, истреблена:
убили, расчленили марсиане;
когда они вошли в её мозги,
как Джимми в домик в Новом Орлеане,
там были Дженис и её Макги,
и призраки. А я ещё храбрюсь.
Я, собственно, такая Мини-Русь:
расслабился – и угодил под эго,
и то ль на смертну сечу рвётся рать,
то ль рыбки половить, грибков собрать,
то ль на плохом английском поорать
про лестницу, ведущую на небо.
Памятник Гоголю
Щенки от чирикающей войны
и вымысла ясна сокола
(у каждого по две головы –
не менее – как люблю)
родились тяжело больны
расхититом высокого –
их спасли, им снимают швы,
хозяину трут соплю.
Я ж всё жду, когда мы с тобой
свидимся подле кулера.
Жми на хвостик – и заскулит
одноногий щенок!
Снег летит за моей судьбой
в Тропарёво-Никулино.
Дух живёт там, где свет горит –
иногда между ног.
Ты ж прости меня, голубя
Вертухая Насильича,
что на голову Гоголя
Николая Васильича.
Малые голландцы
Отшуршали наши кисти по холсту –
малого голландца видно за версту.
Мёртвая природа, биты фазаны.
Вот и отстрелялись наши пацаны.
Малого голландца видно со спины
по стихам со вкусом вяленой слюны.
Приготовил повар муху из котлет –
книгу, череп, глобус. Пачку сигарет.
То ли в Самарканде, то ли в Бухаре,
девочку-радистку спрятав в бороде,
сваленной из мягких войлочных антенн,
жив ещё полярник бывший – Эроген.
А над Самаркандом и над Бухарой,
над больной, поникшей долу пахлавой,
над притыком мёртвых слов, проулков, стен
ищет Эрогена лётчик Техноген.
Здесь порой такая ледяная тишь.
Боже, я – Челюскин! Где же ты летишь?
А порой такая гробовая дрожь.
Спасе Ляпидевский, как ты нас найдёшь?
Скоро ставить ёлку. У меня ОРВИ.
Запытал шпиёнку, далеко ль свои.
– Спятил. Пьёт. Контужен. Амундсен, как скот.
– Что у нас на ужин?
– Битый самолёт.
На соседней льдине с трубками во рту
малые голландцы скрип да скрип по льду.
Флот
Когда нас вызовет на суд
прокрастинатор-крот
и скажет: «Там, и сям, и тут
вы виноваты вот и вот»,
нас четвертуют и запрут,
и наши имена сотрут
и с воздусей, и с вод –
тогда на выручку придёт
из жарких нулевых широт
волшебный русский флот.
Босой ногой, как зимний дым,
ощупывая лёд,
ощерясь Пушкиным седым,
в темницу он войдёт,
и нам, за Мезенской губой
непозванным к столу,
нам с нашей чувственной губой,
раскатанной к теплу,
он протрубит: «Проснись и пой,
и пой «Прощай, Лулу!»
То не Вертинский нам поёт –
то вертится великий Пётр,
предательский наш дух.
Он виноват, он признаёт.
Он отнесёт наш Питербурх
на юх, на юх, на юх.
Там наши почва и судьба
под тёплою волной
голы до дна, вот стыдоба,
развяжутся с войной,
и мы, как птицы кораблей,
стрекозы субмарин,
наевшись соли и соплей,
над миром воспарим.