Стихотворения

Стихотворения

ОЖЕРЕЛЬЕ

 

В прошлой жизни я был цыганом:
пил вино, воровал любовь.

Помню, как-то в запале пьяном,
за плетнями тверских дворов,

в кабаке, где тянуло прелью
и гудело полсотни рыл,

я жемчужное ожерелье дочке конюха подарил.

Пошутил: «В нём душа живая,
только ныне укрыта сном.

А разбудишь (сама не зная) —
мы, бедовые, совпадём.

В каждом веке найдём друг друга,
будем вместе в любых мирах».

И ушёл… И скулила вьюга,
как собака скулит впотьмах.

 

Сотня лет с той поры минула.
Не кочую — свой дом, жена,

на парковке — седан сутулый,
в чубе — ранняя седина.

А на сердце свинец и тучи:
чувства есть, да всегда не в масть.

Но недавно мне выпал случай
с проводницей одной совпасть.

Мы, обнявшись, летели в бездну,
а потом поднимались ввысь.

Было жарко в купе и тесно.
И разгульно пьянила жизнь.

Пахло волей, полынью, Тверью,
проводницей, сырым бельём.

И мерещилось ожерелье на горячей груди её.

 

 

У КАЛИТКИ

 

Постоим тихонько у калитки,

за которой вёрсты пустоты.

Сонный крестовик на тонкой нитке

в паутину кутает кусты.

Низко над землёй летает ворон,

высоко — гнездятся облака.

Жизнь — река, вдоль берега которой

ходит смерть в обличье рыбака.

Ветер вымер, высохший орешник

комарьём и мошками отпет.

Будет час, когда сорняк нездешний

через мглу проклюнется на свет,

заплетёт окрестные долины.

 

И растают в памяти людской

этот хутор с песней тополиной,

вечным бездорожьем и тоской,

кладбище, часовенка и пашни,

пасека у старого пруда.

 

Постоим, покуда день вчерашний

будет плыть над нами в никуда.

 

 

***

Мы повстречались в N-ске, где мир отчаян,

где каждый первый жаждет в Москву отчалить,

но до неё пара тысяч холодных вёрст.

Ветер кусал нам щёки, царапал руки,

лез под пальто и тыкался мордой в угги,

выл, словно псина, и всюду совал свой нос.

Были дома расписаны, как шкатулки,

тропы вели в пустынные переулки,

плакало небо и скупо цедило свет.

Ты говорил, что наши следы сотрутся,

нас не отыщет время, поскольку улиц,

да и, пожалуй, N-ска на картах нет.

 

Чтобы взлететь, а после упасть и сбрендить,

мы согревали зиму палёным бренди,

вязли в офлайне, привычно забыв про сеть.

Мы не боялись взглядов и пересудов

местных святых, в которых не спят иуды,

тех, что любили из окон на нас глазеть.

Это казалось странным, пустым, и только.

 

Нас прошивало нитью калёной, тонкой.

Ты говорил, что прорвёмся, но не сейчас.

Пеплом стелился «Винстон», сходились тучи.

Шли второпях часы, и на всякий случай

мы целовались неистово… про запас.

 

 

ТРЯСИНА

 

Она приходила к нему по ночам,

в квартиру, где залежи пепла,

и лампа на кухоньке, будто свеча,

тревожно моргала и слепла,

где ёж из окурков, в салатнице — мёд,

а в рамке цитата на синем:

«Трясина заманит, сожмёт, засосёт.

Любовь — это та же трясина».

Ей не было страшно (лихая душа),

ему было как-то до фени.

Он плавился, если она не спеша

садилась к нему на колени.

Плевали они на этический ГОСТ,

дурили всерьёз, без страховки.

Он ей говорил: «На конечной — погост,

мы спрыгнем за две остановки».

И время от них ускользало в ночи,

трезвея, стонало невнятно.

 

Он утром на сумочку клал ей ключи,

она возвращала обратно.

 

 

ЛЮБЛЮ

 

У меня семья, работа, дети,

в сумке книга, два карандаша.

У него экзамены, и ветер

бродит по квартире не спеша;

старый комп, студенческое ложе,

в чашке кофе стынут облака,

сто рублей в кармане и, похоже,

больше не предвидится пока.

Он в любой огонь, не зная броду,

сунется и выйдет из огня.

У него событий за полгода,

как за век, пожалуй, у меня.

Плюнув на шаблоны, своды, ГОСТы,

если счастье сводится к нулю,

он на каждом встречном перекрестке

пишет мне короткое «люблю».

А потом посыльный из неробких

или из стыдливых, всё равно,

мне вручает трюфели в коробке,

или приглашение в кино.

Мы идем украдкой, боже святый —

встретиться знакомым на пути.

Пахнет поцелуй холодной мятой,

сорванной в июльские дожди.

Сладость разливается по коже,

путаются мерные шаги.

Он на восемь лет меня моложе.

Восемь лет, зачеркнутых другим.

 

 

ДАВАЙ ПРИДУМАЕМ ЛЮБОВЬ

 

Давай придумаем любовь: пусть выйдет боком.

Мы сумасшедшие с тобой — пробиты током,

полны безудержных идей и прочей дури.

Нас друг от друга пятый день температурит.

Лежит весна на потолке,
в портьерных складках.

А мы с тобой — накоротке, и на лопатках.

Читаем прозу, сеем мирт, бежим от быта

туда, где время то летит, то позабыто,

где разливается рассвет, как кровь на плахе,

а наши губы шепчут бред…
и счастьем пахнут…

На расстоянии двух па танцуют птицы,

трава примятая груба, как власяница.

И ты касаешься меня горячим взглядом.

Дрожит и плавится земля, и всё, что рядом.

Рука ложится на плечо, немеет сердце.

 

Мне до озноба горячо… Но не согреться.

 

 

СНЕГУРОЧКА

 

Горит костёр, чадит, клубится,
косматый дым — на сто аршин.

Шумит народ, умолкли птицы,
и мрак выходит из лощин.

Мне душно — воздух пересушен,
стою у лютого огня.

Вдали, над лесом, чьи-то души.
Я вижу их, они — меня.

Молюсь в тревоге. Сердце ноет,
а руки сложены крестом.

Сбивая пламя смоляное,
мелькают люди над костром.

«Довольно стыть, айда за нами!» —
соседка милая кричит.

И вспоминается мне мама
у жарко пышущей печи,

её опущенные плечи и васильковые глаза.

Плывёт в светёлку спелый вечер,
ложится тень на образа,

мурлычет кошка на полатях,
висит засушенная сныть.

Я слышу строгий голос тяти:
«Иди, погрейся, хватит стыть!»

В окне закатный луч алеет,
макушки сосенок медны…

И мне всё горше и больнее —
здесь, в полушаге от беды,

где выжжен снег, растоплен иней,
где чумовая толкотня.

В пылу, в костровой сердцевине
я вижу смерть, она — меня.

Я всем чужая — это страшно.
Насмешки слышу за спиной.

Бегу к огню… И веет с пашен
благословенной тишиной.

 

 

НАША ВЫСОТА

 

Осень — старая сумасбродка,
распустив дождевые нити,

начихав на людей и сводки,
заявила нам: «Извините!»

Не простили мы… В знак протеста,
поплотнее закрыли шторы.

И не двинулись к эверестам
из привычных своих предгорий —

в однокомнатном закулисье,
беззастенчиво, беззаботно,

мы познали другие выси
на ландшафте сырой субботы.

И в то время, как дворник
грубо костерил то листву, то ветер,

мы ловили губами губы,
примостившись на табурете.

Жизни — врозь, а мечты — едины:
путь запутанный, каменистый.

Мы достигли с тобой вершины,
как бывалые альпинисты.

Ты сказал мне: «Не плачь, ну что ты?!», —
и прикрыл одеялом плечи.

И сгорала во тьме суббота,
а вначале казалась вечной.

 

 

МАМА

 

Много лет не была я в своём городке.

Там с плаката старуха в пунцовом платке

вечно в душу смотрела упрямо.

Там от края до края — не край, а дыра,

но в заросшем квадрате большого двора

ждёт меня постаревшая мама.

 

Помню, ссорились с ней, разгоралась война.

Мамин голос звенел и хлестал докрасна,

достигая намеченной цели.

Ты к нему не пойдёшь!

Не удержишь, пойду!

Мы по-женски умели придумать беду.

А потом, обнимаясь, ревели.

 

Ты курила!

Да ну, это пахнет весной.

Отгуляю весну, а потом выпускной.

Гул затихнет, шагну на подмостки.

Ты же девочка! Ветер играет в крови?!

Не целуйся до свадьбы, лицо не криви.

Ты куда?

Прошвырнусь до киоска.

 

Время мчится. Я снова в родимом краю.

«Здравствуй, мама. Не пью, не даю, не курю».

Убедительно вру, как реклама.

Городок безмятежен, спокоен на вид,

а с плаката (мне чудится) в душу глядит

не чужая старуха, а мама.

 

 

ВЫХОДИ ПОМОЛЧАТЬ

 

Выходи помолчать. Посидим

на земле, у подножья рассвета,

где в ленивый серебряный дым

городские задворки одеты.

Где до неба не больше версты,

и от этого грустно, наверно.

Где сгоревшие наши мосты

разметало дыхание ветра.

Мы сожгли их в четыре руки —

дураки — ни о чём не тревожась.

Плыли тени вокруг воровски,

рисовали узоры на коже.

А потом поползла тишина

вот в таком же серебряном дыме.

И висела больная луна

на фонарном столбе, как на дыбе.

Было больно, была горяча

эта ночь в перекрестье печалей.

 

Выходи посидеть, помолчать —

мы так долго с тобой не молчали.

 

 

ЗА ДЕСЯТЬ ДНЕЙ ДО СВАДЬБЫ

 

За десять дней до свадьбы он сказал:

«Я не готов».

И крыть мне было нечем.

Рубцом белела в небе полоса —

гудящий лайнер небо изувечил.

Я плакала у старых тополей

во дворике, в субботней дребедени,

где, путаясь в развешенном белье,

расхаживали люди-привиденья.

Какой-то дед — поддатый старый чёрт

сипел: «Не хнычь. Мы тонем там, где мелко.

Беда твоя, как молодость, пройдёт,

пей залпом жизнь… И дай на опохмелку».

Горланила старуха: «Лысый хрен,

не лезь до баб — чужая хата с краю».

 

Здесь не было годами перемен,

поскольку перемены всех пугают.

И я клялась забить на мужиков,

да ну их на, от них сплошное горе.

Шумели птицы, тени облаков

висели, как циновки, на заборе.

 

…Я шла домой, глотнув такую муть,

что бил озноб, до жара пробирая.

И так хотелось вечер обогнуть

с безлюдного нехоженого края,

упасть в траву, не думать, не спешить,

смотреть, как в паутине муха бьётся,

летит оса и тащат мураши

в чужую даль расколотое солнце.

 

 

В БОЛЬНИЧНОЙ КЛЕТКЕ

 

В больничной клетке ветер дул из окон,

покуда пеленая солнце в кокон,

январский полдень плыл, не торопясь.

Хромая санитарка из Тамбова

ломала тишину ядрёным словом,

и тряпкой по углам гоняла грязь.

Я думала: «Прорвёмся — выпал повод.

Вот только б не вошёл в палаты холод,

и врач не нашаманил нам беды.

Вот только б не просили больше денег.

А жить начнём, Алёшка, в понедельник,

когда уйдём из пасмурной среды».

 

Здесь веяло то плесенью, то скукой.

Я шла из гардероба, мыла руки.

Вот мёд, вот сыр, с ним запах костромской.

И выстрелом казался голос рядом:

«Не нужно, мама, стены мерить взглядом.

Не нужно здесь сидеть. Иди домой».

И было горько, было больно снова.

 

Мне снилась санитарка из Тамбова.

Она смотрела гневно в пустоту.

Я ей кричала вслед: «Пойми, сестрица,

пройдёт и это. Жизнь нам только снится».

…И просыпалась с криками, в поту.

 

 

ПОД БУГУЛЬМОЙ

 

Закрой глаза. Однажды будет встреча

в каком-нибудь кафе под Бугульмой,

где пресная баранина и гречка

заправлены остывшей тишиной,

где публика до мая разлетелась,

сквозняк и пыль пасутся у двери.

Мы снимем медовухой онемелость,

и всяких пустяков наговорим,

чтоб жизнь глядела весело и пьяно,

и сдержанность была невмоготу.

А месяц вынет ножик из кармана,

ломтями накромсает темноту.

Нас вынесет на улицу к воротам,

к мангалу, где дымок нетороплив,

где мы сойдём с ума бесповоротно,

друг друга в этом месте застолбив,

чтоб сутки бредить в местном пансионе,

дразнить судьбу, вытряхивать суму,

любить взахлёб, очнуться, и спросонья

не вспомнить ни себя, ни Бугульму.