Стихотворения
Стихотворения
3.04
Я проснулся –
а небо яснее,
чем взгляд любимой.
Слушал Элвиса,
брился,
решил,
что пойду в плаще.
Полчаса танцевал,
полчаса простоял в гостиной.
Ничего не хотел.
Никуда не хотел
вообще.
Я спускался в подземку,
пальцы касались кнопок:
«Украду тебя в восемь?
В Питер ползёт весна».
А потом был хлопок.
Едкий запах.
Многоголосье.
Чьё-то звонкое «мама».
Влево
ушла
стена.
Поезд выплюнул двери,
что-то упало оземь,
я подумал о ней,
боже,
только бы не война.
Чьи-то красные руки,
чёрные с пеплом косы,
я подумал о ней,
боже,
только бы не она.
А потом стало тихо,
холодно
и бескровно.
Опустилась тугая
влажная простыня.
Поезд прибыл,
как должен.
Сенная.
Два сорок
ровно.
Без вагона.
Без окон.
И без меня.
НИ ДНЯ БЕЗ СТРОЧКИ
Мне приснилось, сынок:
эти сволочи входят ночью,
поднимают тебя,
по паркету тебя волочат,
и у сволочи зубы волчьи,
привычки лисьи,
под забралом блестящим
у них ни единой мысли.
Открывается пасть.
Закрывается дверь машины.
И увозят тебя по дороге слепой и длинной.
Мне потом объясняют, что ты провинился в чём-то,
мне потом объясняют, что…
к чёрту, да ну их чёрту.
Мне приснилось, сынок:
ты сидишь в серебристой клетке,
а вокруг – сотни птиц,
клювы-иглы
да лапы-ветки.
На трибуне застыл чернокрылый огромный ворон,
я никак не пойму его птичьего разговора:
кар-кар-кар-у-пэ-кар-
кар-кар-кар-двести-двадцать-восемь,
ты кричишь:
«Мне подбросили –
мне же подбро –
подброси – »
но людские слова растворяются в птичьем грае.
Мне опять объясняют,
я снова не понимаю.
Мне приснилось, сынок: ты привязан к цепи собачьей,
но по правилам джунглей не принято жить иначе.
Я боюсь отпирать и знакомым, и незнакомым,
я боюсь, если кто-то задержится возле дома,
я боюсь просыпаться. А что если всё взаправду?
Ты не вырос,
не стал ни актёром, ни космонавтом,
не женился, да не развёлся ещё ни разу,
а из светлого мальчика вырос кровавым мясом?
Отвратительный сон.
Ну хоть ты мне скажи на милость:
всё по-прежнему, верно?
Конечно.
Нам всё приснилось.
Вот кроссовки твои точно так же стоят в прихожей,
а уехал другой,
на тебя как близнец похожий.
Раз в полгода конверт.
В нём размашистый детский почерк.
У меня же теперь не случается дня без строчки -
я пишу и пишу поперёк голубой решётки,
на полях,
на столе,
я пишу тебе во всю глотку,
я пишу по земле, по асфальту, траве и крышам,
я пишу и надеюсь, что кто-нибудь да услышит,
семь зацикленных букв:
эс – вэ – о – бэ – о –дэ,
с
в
о
б
о
д
а.
Ты вернёшься к обеду?
Он стынет
уже
три года.
ТОШНОТА
К декабрю я наелся мира до сартровской тошноты.
Я не мог наблюдать квартиру.
Обои.
Порог.
Цветы.
Угол тумбы.
Окружность чая.
Раму окон.
Пейзаж в окне.
Мир наполнил меня до нёба
и не может сидеть во мне.
Я не мог выносить дорогу,
где в трёх формах стоит вода.
Ноль от люка.
Укол флагштока.
Крест над улицей.
Провода.
Всё –
знакомо до скрипа в скулах.
Всё –
«откуда-то» и «куда»
я таскал силуэт сутулый,
пока город не встал у рта.
Я с трудом находился в теле.
Слышал пульса синкопу.
Вздох.
Я терпел, как в своём вольере
не находит покоя кровь.
Кость запястья.
Шрам цвета мела.
Месяц ногтя и плеч квадрат.
Я жил в теле своём умело –
пока быт не пошёл назад.
Я пугался угла бумаги,
нот колючих
и джаза рифм.
Был так сыт, что его созвучья
за бесценок вручил другим.
Точек россыпь.
Следы от ручки.
В буквы впаянный децибел.
В общем, доктор,
типичный случай.
Только
где же ему
предел.
* * *
Ты станешь линией на обоях. Напоминанием непокоя. А я, как прежде, за нас обоих – всё, препарируя, разложу. В окне – осколки полотен Гойи. Луна застыла лимоном голым. И только слово застряло в горле. И ветер ходит по этажу.
Всё это – принцип монтажной склейки. Рапидной лентой плывут флэшбэки: два человека сидят напротив, железным танго гремит вокзал. Ты станешь проводом над дорогой. А я, наверное, ради Бога – озвучу всё, что ты никогда бы, под страхом смерти – не рассказал.
Как двери хлопали в эту осень, ползли по Невскому монстры Босха, как сотни самых красивых писем без адресата ушли в Delete. Как роем бились в висках вопросы – вплетались в крыши, дома и косы. Как прежде я – у парадной в восемь, но арка скалится и молчит.
Как неслучившееся когда-то вдруг стало лёгкой небесной ватой, и так не больно, что двор толкает и отпускает подошвы вверх.
И я лечу.
Мне казалось – больше не будет крыльев и неба – тоже, но каждым из сантиметров кожи – я выше этого, выше всех.
Ты станешь строчкой финальных титров. Я – незнакомцем картин Магритта. Как прежде я – в одинокий Питер, куда угодно. А ты? Где ты?
И правда в том, что теперь – неважно. Ты стал вчерашним. Ты стал бумажным. А я – касаясь верхушек башен,
теряю память
от высоты.
ОСТАНАВЛИВАЙ, МЕФИСТОФЕЛЬ
Останавливай, Мефистофель. Дай, пожалуйста, насмотреться на вандэйковский тонкий профиль и глаза цвета соли с перцем.
Твои пальцы исполнил Дюрер, Микеланджело – слепок бюста. Твоё тело – почти скульптура. И ты вся – без пяти искусство.
Ты же помнишь: четыре года бегал следом, как верный корги, пережил всех твоих уродов, переждал все твои заскоки, как учил наизусть то фото на крыльце университета, где тебя обнимает кто-то, где меня (как обычно) нету, как ты острая, неземная, каждый раз проходила мимо, я, бледнея и погибая, замирал безобразным мимом, как оставил тебе поэму в капюшоне осенней куртки, как решал все твои проблемы, как играл под балконом Курта?
Ты смеялась.
Ты так смеялась, выбирая из фаворитов, слуг, поклонников и прохожих, ты – проклятие, Маргарита. Я с упорством идеалиста добивался короткой встречи.
А теперь ты лежишь так близко.
И останешься здесь навечно.
Кости женщины при ударе не прочнее хрустальной вазы. Нож. Пакет. Едкий запах гари. Ты раздроблена, как Пикассо, ты кричишь человечком Мунка, на полу происходит Поллок, и тебе не поможет, сука, ни твой хахаль, ни косметолог.
Ты красивая.
Ты изящно тонешь в сепии и кармине. Мне не нужно сильнее счастья, чем забыть о простой картине: я с огромным горячим сердцем жду тебя на холодный кофе.
А теперь?
Да куда нам деться.
Останавливай, Мефистофель.
ЮРОДИВЫЙ
Я юродивый, я – юродивый
и на площади при народе я
всё кричу, задыхаюсь, требую,
сам едва разбирая суть.
Ноги – правая, после – левая,
всё бегут, а куда – не ведают,
и я сам до конца не ведаю,
кто придумал им этот путь.
Буквы – гласная, после – громкая,
площадь режут,
бомбят
и комкают,
моя глотка иерихонская
всё не ржавится,
как ни пей,
всё поёт свои песни чёрные.
В тряпках пёстрых на пузе города
всё юродствую я, отчаянный,
и меня не найти смешней.
Я во сне вижу только страшное:
самолёты, пожар над башнями,
лица – белые, лица – мёртвые,
землю, зубы, стекло, войну –
и я должен сказать им, господи,
но слова мои стали плоскими,
все мелодии стали тихими,
и как вырываться –
не пойму.
Я фоню одиноким рупором,
ртом бессмысленным и пурпуровым,
и я порчу им воскресение,
и я порчу красивый вид.
Я не справлюсь, не справлюсь, господи,
с этой скоростью, с этим голосом,
только бросить всё это, господи,
богородица не велит.
Пальцы вертятся, уши прыгают,
о прохожих бьюсь мёртвой рыбой я
и транслирую что-то жуткое,
так что, господи, поделом:
руки – мягкая, после – жёсткая,
вдруг –
хватают меня за волосы,
хруст –
ломают меня по косточке,
бум –
и я на земле ничком.
Распластался бордовой лужицей,
а асфальт всё гудит и кружится.
Я бы так и валялся, господи,
пересчитывал этажи.
Бесполезный,
пустой,
уродливый,
совершенно
ненужный
родине.
Для кого голосить мне, господи?
Сжалься,
выгляни
да скажи.