Существо

Существо

Дзыньк! Финальный аккорд сонаты для разбившейся вдребезги кружки.

Сожаление о бренности кружечного бытия, страдание (а кружки, поверьте, могут страдать), боль (и кружкам бывает больно), её мечты, в один момент превратившиеся в безжизненные осколки, — всё это вместилось в коротком «дзыньк!».

Сука! — дылда Доронин тоже умел лаконично выражаться. Не так музыкально и благозвучно, но куда громче.

Это была его любимая кружка, он привёз её с собой из родного далёкого Томска, и мне всегда казалось, что с ней связана печальная любовная история — так трепетно относился к кружке хозяин. Но каждый раз, допытываясь, в ответ я получал только красноречивое «отвали». Впрочем, кружка могла оказаться просто маминым подарком.

На соседа больно было смотреть. Разбей его кружку кто-то из нас: я или первокурсник Зуб, — Доронин навалял бы виновнику, однако собственной неуклюжести тумака не отвесишь; ничего не оставалось, кроме как суетиться с веником, сметая осколки в совок.

Оставь хоть один, — посоветовал я. — Или ты их так просто выбросишь? Осколки — ведь тоже память.

Выброшу. И тебя вместе с ними, — однокомнатник одарил меня ненавидящим взглядом.

Несправедливо. В моих словах не было издёвки.

Какой-то кусочек фарфора, похоже, залетел под кровать: внизу подо мной зашевелилось Существо, а потом что-то звякнуло. Доронин нагнулся и уже почти просунул веник в зазор между кроватью и полом, но не тут-то было — я, усевшись, наступил на веник босой ногой:

Не смей. Разбудишь его.

Доронин выругался, но послушался. Нарушать заповеди комнаты ему не хотелось.

Кроватей у нас было две: «мамонт» у одной стены и «жираф» у противоположной. Мамонтами в физтеховском общежитии называли двухэтажные кровати, а жираф — тот же мамонт, только с разобранным первым этажом, так что под верхним ярусом помещался рабочий стол. Под мамонтом обитало Существо — его, сам того не желая, привёз в общагу я.

 

***

Я не помню, когда Существо впервые появилось в моей жизни. Просто однажды в раннем детстве стало ясно: у меня под кроватью живёт чудовище. Родители успокаивали, говорили, что это ночные страхи. Но они ошиблись. Когда папа, взяв фонарик, полез под кровать, чтобы показать — нет там никого, — Существо выскочило из своего убежища и предстало передо мной: дрожащее от страха, чёрное, неухоженное, напоминающее трёхглазый мячик, отчего-то заросший колючей шерстью.

Привет, — робко прошептал я Существу, не придумав ничего лучшего. — Я Алёша.

Существо фыркнуло в ответ и забилось в тёмный угол комнаты. Отец вылез из-под кровати:

Вот видишь, никого нет. Можешь не бояться, — и, не заметив трясущийся в углу чёрный комок, вышел из комнаты, оставив нас с Существом вдвоём.

Так мы и познакомились: поначалу опасались друг друга, позже сдружились, в конце концов стали самыми близкими душами. Нет лучше друга, чем тот, который знает о тебе всё, всегда готов выслушать и понять, так думал я. Нет лучше друга, чем тот, кто в тебя верит — так считало Существо.

Когда я уехал учиться в столицу, Существо увязалось со мной — дома оно оказалось бы никому не нужной тварью. Я удивился, но был рад: оно связывало меня прошлого с теперешним, не давая расколоться на части.

 

***

Лена всегда заходила около шести-семи вечера, чтобы побыть со мной наедине в тот короткий промежуток, когда Доронин уже мчался на футбольное поле, а первокурсник Зуб ещё не вернулся из читального зала.

Три коротких стука, как обычно, и заходит. Я знал, она сейчас скажет: «Привет, Лёша!» — обойдёт непременно слева стол, служивший нам обеденным (ей для этого понадобится ровно семь шагов), рядом со мной усадится с ногами на кровать и запустит руку в мою лохматую шевелюру.

Привет, Лёша! — слышу голос, и кажется, будто запела крошечная челеста. Четыре слога, четыре искристые нотки: ля, си, си, соль-диез.

Лена проходит слева от обеденного стола, не спешит, чтобы стол как можно дольше оставался преградой, отделяющей её от меня. Это такая игра. Семь шагов — и, наконец, она запрыгивает ко мне на кровать, а её крошечные пальцы теребят мои волосы. Лена — светлая ты моя, Лена, песенка ты моя, cantilena. Я утопающий, который даже и не думает хвататься за соломинки. Пой, Лена, только не прекращай петь! А я утону в мелодии твоего имени, обертонах твоего голоса, симфонии твоего запаха. Где-то внизу замирает Существо и, словно захлебнувшись вместе со мной в роковых чарах этого вечера, этой песни, забывает чередовать вдохи и выдохи — чтобы только нам не помешать. Дышите, не дышите — какая к чёрту разница, ни один доктор уже не вылечит нас, не спасёт!

Не спасёт… Я знал: ровно через сорок три минуты она выбежит из комнаты, громко хлопнув дверью; Существо, не в силах помочь, в панике забьётся головой о пружинную сетку кровати, а я уткнусь лицом в подушку и буду тщетно пытаться выдавить слезу.

Две вещи, которые я теперь не умею — плакать и ошибаться.

 

***

Когда около девяти вечера вернулся из института наш сосед, мелкий и настырный первокурсник Саша Зубов, Доронин уже не злился из-за чашки. Футбол и «Квантовая механика» Ландафшица, которую он пытался читать, творили с ним чудеса. Я по-прежнему молча лежал на кровати и дулся в подушку.

Что, Алексей, опять Елена заходила? — весело спросил Зуб, карабкаясь на своего жирафа.

Заходила, да не твоё дело! — огрызнулся я.

Не моё, конечно. Но знаешь, я вчера узнавал у комендантши. В нашей общаге живут две Ирины, Даша, Марина, Света, Катя. — загибал пальцы Зуб. — Ах да, ещё Настя. Всего семь девчонок. И представь себе, ни одной Елены.

И что с того?

А то, что всё-таки ты псих! Лена твоя — воображаемая.

Узнал бы у комендантши, живу ли здесь я. Вот потеха, если окажется, что и я у тебя воображаемый!

Хотел бы я увидеть испуганное лицо Зуба, когда он, наконец, расспросит Николаевну обо мне. Сам я, конечно, ничего объяснять не буду — всё равно не поверит.

Из-под мамонта зарычало Существо. Бедняга Зуб: если ночью ему приспичит выйти из комнаты, он подскользнётся или обнаружит, что в его тапки кто-то налил холодное молоко. Существо умело пакостить, и первокурсника оно невзлюбило давно и сильно.

Я тебя не понимаю, псих. Чего ты мелешь?

Доронин, безуспешно пытавшийся сосредоточиться на учебнике, всё-таки не выдержал:

Оба вы психи! Не мешайте заниматься.

Полчаса тишины. Доронин постигал премудрости теорфиза, Зуб валялся в обнимку с ноутбуком, я рассеянно глазел на листок с общажными заповедями, висящий на дверце шкафа:

Не буди ближнего своего,

Не пей из кружки ближнего своего, не ешь из тарелки ближнего своего,

Не оставляй немытую посуду на обозрение ближнего своего,

И да не сливай макароны в унитаз.

Из коридора начинали доноситься звуки гитары, ворожба на шести струнах. Зуб спрыгнул с жирафа и убежал слушать — меня всегда удивляла его любовь к музыке, и за неё я готов был простить ему всё.

Доронин отложил Ландафшица — ну как тут позанимаешься!

Он всегда играет одно и то же, — проворчал мой сосед.

Ага, Таррега, арабский каприз, — сумничал я, — каждый вечер, в одно и то же время. Минута в минуту.

Не хочешь с ним познакомиться. Вдруг он такой же паранормальный, как и ты?

Я бы с радостью. Но ты же знаешь, я не могу отойти дальше, чем на семь шагов от мамонта. И из комнаты не могу выйти.

Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…

Тоже мне Бродский. Грешно смеяться над чужим горем.

Существо довольно забормотало по кроватью и, кажется, пустилось в пляс. Я знаю, оно любит этот каприз, прекрасную сказку из детства. Я — нет: в этой сказке слишком многое про меня, а конец не очень-то весел, и когда лёгкая и светлая часть сменяется ностальгическим минором, наш физтеховский Таррега выводил басовую линию настолько тяжёлой и непреклонной, что хотелось кричать.

Доронин снова вступил в бой с учебником. На этот раз его терпения хватило секунд на пятнадцать.

Слышишь, Игорь, — спросил я, чтобы отвлечься от собственных мыслей. — А про что она, эта твоя квантовая механика?

Ну… — Доронин задумался. — Про то, как всё устроено на самом деле: волновые функции, электроны…

Постой, а в каком томе эти Ландау и Лифшиц пишут про любовь, про разбитую кружку или про арабский каприз? Или хотя бы про таких, как я?

Доронин неуверенно пожал плечами.

Значит, ерунда твоя квантовая механика! Лучше давай я расскажу тебе, как всё устроено на самом деле.

И как же? — нахмурился Доронин.

А вот так! Жизнь — это никакая не волновая функция, не физика. Жизнь — это музыка!

Ну, и что ж ты тогда, Лёха, на Физтех-то пошёл, а не в консерваторию?

Наверное, хотел убежать от жизни.

И как, убежал?

Не знаю…

Доронин задумался.

А мне кажется, физика — это тоже музыка, — наконец услышал я его голос, далёкий, словно обращался он не ко мне, а к кому-то другому, через времена и пространства.

Его мудрая мысль удивила меня и обрадовала.

Когда-нибудь ты повторишь эти слова под аплодисменты почтенной публики. В своей Нобелевской речи, — и мой голос прозвучал серьёзно, я верил, что так оно и будет.

 

***

Каждый раз Лена заходила после пар, около шести-семи, когда в комнате не оставалось никого, кроме меня, и следующий вечер не был исключением, равно как и предыдущий.

«Тук-тук-тук», — и я уже знал, что это она.

Привет, Лёша!

Какой горе-сценарист сочинял эту реплику? Какая бездарность придумала дурацкий мотив: ля, си, си, соль-диез?

Существо заворочалось под кроватью, и мне было его жаль — уж оно-то ничем не заслужило такого наказания.

Лена обошла обеденный стол слева. Я внимательно считал шаги — это была моя игра: раз, два, три, четыре, пять, шесть…

Семь.

Семь — мировая константа. Семь цветов радуги, семь ступеней звукоряда, семь основных единиц в системе СИ. С константой не поспоришь.

Семь шагов, и она на кровати, её рука поглаживает мою голову. Звучит песня, затягивает нас в гниль, в трясину. Мы вместе, мы тонем. Чем больше бьёмся, тем сильнее увязаем, тем меньше шансов выкарабкаться из этой топи, и мы жадно открываем рты, ухватывая как можно больше воздуха, прежде чем окончательно уйти на дно.

…Лежали, сотрясали воздух словами, которые не должны были ничего значить, звуками, не входящими ни в одну тональность.

А знаешь, Лена, Существу ты тоже очень нравишься, — услышал я свой голос и возненавидел его.

Существу? Лёша, ты что ли опять о своих детских фантазиях, ты же взрослый человек! Тебе девятнадцать лет!

Существо возмущённо затопало ножками по полу.

Ты его обижаешь. Никакая он не фантазия. Он настоящий.

Лёша, ты или ненормальный, или издеваешься. — Лена вскочила с кровати, лицо её раскраснелась. — Давай договоримся: или ты забудешь свои детские причуды, или… или…

Лен, он не причуда, и я его не забуду и не оставлю. Он мой друг. Понимаешь? Друг!

Ах так! То есть это придуманное чудовище тебе дороже меня?! Его ты выбираешь?!

Я хотел было ответить, что идея подобного выбора мне противна, но Лена выбежала из комнаты в слезах и громко хлопнула дверью. Существо неистовствовало внизу, а я прижимал лицо к подушке.

Чёртов композитор! Сценарист-халтурщик!

Широко раскрыв рот от удивления, с полки «жирафа» на меня смотрел Зуб. Я не заметил, когда он успел вернуться.

Лёш, она что, привидение? — впервые он назвал меня не полным именем.

С чего ты взял? — зло спросил я. Меньше всего я хотел сейчас обсуждать с Зубом Лену.

Ну, она такая прозрачная. И вообще…

Ага, значит, привидение, раз прозрачная.

А ты, выходит, не псих?

Дошло, наконец?

Кто же ты?

Фиг его знает… И будь добр, заткнись, и без тебя тошно.

 

***

Ночами не спится. До чего же осточертело общажное ископаемое мамонт, на долгие годы ставшее главной реперной точкой моего мирка! Счастье, когда удаётся хоть на четыре с половиной минуты провалиться в счастливое глухое небытие. А ведь когда-то я считал, что ночь — время волшебства, и порой нарочно не смыкал глаз до рассвета.

Я наблюдал за Существом: стоило только Доронину и Сашке Зубову уснуть, оно выползало из своего убежища, потягивалось, разминало затёкшие лапки и принималось за работу. Вытащив из-под кровати осколок Доронинской чашки оно тщательно и увлечённо оттирало его, пока, наконец, крошечный кусочек фарфора не замерцал от пыльного света уличного фонаря.

Покончив с осколком, Существо вновь ненадолго спряталось под кровать; вылезло оно оттуда, держа в лапках и зубах по холщовому мешочку. Водрузило мешочки в центре комнаты, и стало методично доставать содержимое, мои воспоминания. Какие-то оно рассматривало подолгу — Существо замирало и, завороженное игрой света в калейдоскопе прошлого, покачивалось в такт неслышимой мелодии. Иные воспоминания оно тотчас прятало обратно в мешочек, а потом дуло на лапки, словно обжёгшись.

Я предполагал, что, когда всё содержимое мешочков будет изучено, отклассифицировано и упаковано обратно, Существо, довольное собой, удалится под кровать — до следующей ночи. Так оно было раньше. Однако на этот раз, спрятав свои сокровища по тайникам, Существо впервые приблизилось к жирафу Зубова. Долго и напряжённо оно что-то искало, вынюхивало, мордашка его хмурилась — однако, кроме рабочего стола, под жирафом ничего не нашлось. Обиженно постучав лапкой по мохнатому лбу, Существо прошествовало под мамонт. Через несколько минут я услышал его мерное посапывание.

 

***

И снова семь — и три коротких стука. Любопытного Сашку (он даже сбежал с последней пары, чтобы опять подсматривать за нами) я заранее выставил за дверь.

Ля, си, си, соль-диез, — слова, намертво выученные слова, ничего не значат; я высматриваю в её глазах то, что она хочет сказать мне на самом деле.

Ведь хочет же?

Ей девятнадцать, мне девятнадцать. Нам девятнадцать уже десятки, сотни, тысячи лет!

Слева обходит обеденный стол, и я начинаю считать шаги.

Один.

Она спрашивает безмолвно, так, что я не могу услышать, только догадаться, и это наша общая игра.

Два.

Вопрос появляется где-то в еле уловимом движении губ, в едва заметном отблеске света в зрачках, и мне удаётся прочитать:

«Что ты за существо, Алексей Марков?»

Три.

Что я за существо? «Отвечай быстрее, Лёша, ведь уже…»

Уже четыре.

Привидение ли, призрак ли — всё не то! Вопрос не в том, кто я. Кто мы: я, презирающий своих соседей из-за того, что у них есть весь мир, а у меня только эта комната, эта кровать; ты, Лена, примадонна больших и малых кукольных театров, и эта невиданная трёхглазая зверушка, дряхлеющая, шерсть клочками, трясущаяся над мёртвыми сокровищами прошлого, так и не сумевшая побороть страх перед живыми людьми? Кто мы?

Пять. Ну замри же, дай договорить!

Мы осколки воспоминаний, которые стали слишком мучительными настоящему Алексею Маркову, взрослому дядьке, неудавшемуся пианисту, магистру прикладных физики и математики из Москвы. Он брал веник, аккуратно сметал кусочки прошлого в совок и выбрасывал. Но вот беда — один, маленький, теперь уже покрывшийся пылью, осколок залетел под кровать и остался там лежать.

Кто он? Не осколок, а тот настоящий Алексей Марков, неухоженный, обросший пузом и колючей бородой. До меня доходили слухи: сразу после института он уехал из Москвы — то ли в Тибет, открывать третий глаз, то ли в Бостон за вторым высшим. Каким существом становится человек, отказавшийся от собственных воспоминаний?

Шесть, на этот раз только шесть, и Лена осторожно садится на самый краешек кровати, обхватывает руками голову, не мою — свою, и молчит, боясь нарушить воцарившуюся тишину.