Святая простота

Святая простота

* * *

Смотрю в разбитое окно осенними, ночными днями,

как человеческое дно мерцает сорными огнями,

последний бьется уголек, обогревая разум смрадный,

и наступает рагнарёк – бессмысленный и беспощадный.

 

Когда спадает пелена и разлагается притворство,

ты видишь – это не война, а скотный двор и мародерство:

как будто выстроились в ряд все инвалидные коляски,

здесь будут кладбище и сад, от украины до аляски.

 

Ползут, свистят в одну ноздрю, культями воронов пужают,

в разбитое окно смотрю: кого нам бабы нарожают,

взлетает чучело совы, и по тропе из кокаина –

за всадником без головы бредет ослепшая конина.

 

Дырявой флейты горький звук, и вот – из логова оврага

к нам выдвигается паук в фуфайке узника гулага,

он за собою, на цепи, ведет вдоль каменных балясин…

господь, помилуй, укрепи, но этот юноша – прекрасен.

 

Он был когда-то сорванцом, грядущий царь в багряной тоге,

а станет сыном и отцом, и первым паханом при боге,

так может быть прекрасным то, что описанью неподвластно,

к примеру – ласточка в пальто, на счастье склеивает ласты,

и если нет у бытия любви и грани для повтора –

пусть этой ложью буду я – чудовище в окне собора.

 

 

* * *

Я изобрел велосипед и подарил его калеке,

калека – это мой сосед по глобусу, по ипотеке,

два круга и стальная цепь, сварная рама в паутине,

а между ними – степь да степь блестит, как масло на картине.

 

Пускай в прихожей повисит, один, рассчитанный для многих,

был православный – стал хасид и враг безруких и безногих,

на спицах шерсть – связать строку, распущенная, молодая,

и просыпаться по звонку, и жить, седла не покидая.

 

О, кровь-любовь-морковь-коня и тишины цветной подстрочник:

чем больше эхо от меня – тем меньше ссылок на источник,

и несгибаемый герой еще мечтает о победе –

за синим морем, за горой, за водкой на велосипеде.

 

 

* * *

Черный сахар, белый носорог, ты для софьи стал палеолог,

папоротник, ранняя опала, для ивана грозного купала,

вспомнишь про свечу – она горит, как на старом джипе габарит,

а когда забудешь про свечу – я повторно пламя прокричу.

 

Каждый раз: о чем это, о чем, где читатель ходит кирпичом,

ничего во мне не понимая, в день рожденья мертвых обнимая,

а когда я вспомнил сыр дорблю и придумал рифму – я люблю:

мой читатель почесал затылок посреди окурков и бутылок.

 

Я так долго вглядывался в тьму: в амстердаме, в питере, в крыму, –

но никто не смог наверняка отлучить меня от языка,

я так долго взламываю тело для того, чтоб тьма в меня смотрела,

как большая длинная больница, хорошо, что тьма меня боится.

 

 

* * *

Я из киева не бежал, я из харькова не летел,

конституцию уважал, проституцию расхотел,

мне приснился трамвай шестой –

черный, мертвый, как сухостой,

он лежал на пути во львов, как буханка чужих хлебов.

 

Над виском прогудит пчела: из грядущего – во вчера,

в скотобойню ведут вола наши ляхи и немчура,

видишь рощу бейсбольных бит, а под ней – пирамиду тел,

я под марьинкой был убит и в одессе с тобой сгорел.

 

О героях своих скорбя, украинцы ушли в себя,

и на кладбищах смотрят вниз – им не нужен такой безвиз,

будет время для гопака, будет родина, а пока –

украина моя пуста, даже некого снять с креста.

 

 

* * *

Зеленый клекот в пересохшем русле,

гусиной кожей чувствуешь, что гусли

играют с кобзой наперегонки,

но ты не можешь покидать реки.

 

Печаль растет, как будто корень глаза,

всплывает толстолобик из лабаза,

неся во рту другой порядок слов:

о чем молчит кукушка без часов?

 

Запрещено кочевнику и греку,

задрав штаны, входить в такую реку,

на дне которой сохнут мотыльки,

и ты не можешь выйти из реки.

 

Я изрекаю то, что не допели,

когда на золотом крыльце сидели,

в штанах чужие яйца теребя,

что это жизнь – выходит из себя.

 

Не чувствуя ни глубины, ни мели,

когда на золотом крыльце сидели:

царь, царевич, король, королевич,

бандера, шухевич. но умер – малевич.

 

 

* * *

Бог знает, что его нет.

Перед приливом волны шумят причально,

после соития – всякая тварь – печальна,

запах игольчатый, где-то смола и хвоя,

чувствую красное, белое, полусухое.

 

Только убитые спят на спине впервые,

только убитым снятся одни живые,

на виноградном листе распишись, улитка –

как же нам жить, если любовь – улика.

 

Давят вино, в грязных руках сжимая,

день кимоно, ночь середины мая,

бог существует в качестве эпилога:

знает, что нет его, нет его, ради бога.

 

 

* * *

Абрикоса отцвела или абрикос постылый,

и сползает со ствола – жук, архангел рукокрылый,

как чудны твои дела, господи, глядящий косо:

это яблоня цвела или все же абрикоса?

 

Будет время саранчи на днепровском, на лимане,

будет петр искать ключи, а они у нас в кармане:

от машины, от ворот, от ларца для купороса –

где, открыв червивый рот, всех съедает абрикоса.

 

 

* * *

В час, когда подснежники ментоловы

и смердят соляркой молодой,

твой прилив выносит щучьи головы,

срубленные кем-то под водой.

 

Ходишь, спотыкаешься по берегу,

медленную музыку куря:

две кукушки, полчаса по берингу

и секунд пятнадцать янтаря.

 

Твой живот – прекрасный до огромности:

то ли сын, а то ли сыр дорблю,

до свиданья, в личку все подробности,

потому, что я тебя люблю.

 

 

* * *

Тяжело сдвигается плита древнего рождественского склепа,

там живет святая простота, как она – прекрасна и нелепа,

меркнут золотые фонари, кладбище и небо в звездных крошках,

бродят по аллеям упыри, до утра играют на гармошках.

 

Слава богу, кровь они не пьют, вы им только семечек отсыпьте –

и тогда они вас – отпоют, словно аниматоры в египте,

и покажут хлебные места, и откроют винные отсеки,

говорят, святая простота раньше ночевала в человеке.

 

Он теперь – усталый прохиндей, более похожий на бочонок,

а когда-то уважал людей и водил на кладбище девчонок,

и когда-то в детстве проглотил натощак серебряную ложку,

и бессмертный гена крокодил одолжил покойнику гармошку.

 

Чтобы он полезное играл, подражая зверю и народу:

чем богат владимирский централ и куда уносит галя воду,

и черна от клюва до хвоста журавлей гамзатовская стая –

для того, чтоб эта простота понимала, что она – святая.

 

 

* * *

Подробности, одна вторая, стакан скорее пуст,

но отчего ты плачешь, умирая, марсель, который пруст,

под сенью девушек в цвету и в черно-белом,

завариваешь в чайнике окно,

а речь – не стоит свеч, торгует телом, молчание – темно.

 

Скорее полон крови и метели, как разведенный спирт,

и серый волк подобен колыбели: внутри – младенец спит,

и я обрубком память пеленаю, стихов веретено:

вот так и жизнь, мой дорогой, не знаю – о чем оно?