Третья рука

Третья рука

Рассказы друзей и знакомых

Эти рассказы я не собирал сознательно. Просто в разное время мои друзья и хорошие знакомые в задушевной беседе поведали мне свои истории. Иногда говорили просто на кухне, другой раз – в поезде дальнего следования, бывало в храмовой трапезной после долгого богослужения или на берегу реки, излучина которой обнимала основание златоглавой церкви, случалось откровенничать вполголоса и в бесконечной очереди к мощам святого.

Спохватился я поздно и только в последнее время стал вспоминать и записывать самое интересное. Если бы всё брал на карандаш по горячим следам, возможно, рассказы оказались бы более живыми. И с точки зрения языка, и с точки зрения реалий, конкретных деталей в описываемых событиях. А так я, возможно, упустил какие-то характерные или важные подробности. Всё же решаюсь предложить читателю эти, в большинстве своём, короткие повествования. Они мне дороги как память о людях, которые раскрывали передо мной своё сердце, делились самым заветным, иногда тайным, и своей искренностью исцеляли меня от недоверчивости, укрепляли веру.

Естественно, они говорили своим языком, у каждого находилась собственная манера речи. В моём изложении различия в их повествованиях частично стёрлись или подравнялись, но я успокаиваю себя тем, что большинство из них – мои земляки: или собственно владимиряне, или жители Земли Владимирской. А поскольку я вырос на этой земле, надеюсь, что не слишком сильно исказил речевые особенности и приёмы моих друзей и знакомых. Всем им низкий поклон и благодарная память.

Главная особенность этих рассказов состоит в том, что все они посвящены чудесам и большая часть чудотворениям от святых икон. Конечно, Господь совершает исцеления и без икон: по молитвам и вере человека просящего. Однако Иисус Христос оставил апостолам не только учение, но и Образ Свой Нерукотворный. С тех пор икона стала живым благодатным посредником между Богом и человеком, образом Первообраза, к которому восходит почитание, прошения, моления и славословия человека. Есть особо прославленные чудотворные иконы, есть менее известные, но надо сказать, что всякая икона втайне, в своей сокровенности – чудотворная, ведь помощь и благодать даётся Господом по вере молящегося. «Иди, вера твоя спасла тебя!» – не раз читаем в Евангелии напутствие Спасителя исцелённому. Почитая чудотворные иконы, не станем забывать, что не земной образ Христа, даже исключительно духовно и талантливо написанный, а сам Господь по вере человека подаёт ему через образ всё благопотребное для жизни сей и для жизни вечной.

БАБУШКА

Переселился откуда-то к нам в общежитие один слесарь, Санёк, и мне никакого житья не стало. Просто, мамочки-мои! Понравилась я, видишь ли, ему. Потом уж узнала от соседей, что жена выгнала его из дома за беспробудное пьянство и осталась одна с ребёнком. Передавали, что он славился в своём цеху как мастер на все руки. Слесарем-инструментальщиком работал. Да вот спился почти совсем.

«Ухаживал» он за мной своеобразно. Трезвым я его не видела ни разу, а по вечерам, уже изрядно поднабравшись, он ломился в дверь и орал на весь коридор:

Открывай! Всё равно будешь моей! – на большее его не хватало.

Я кричу ему через дверь:

Подумай о ребёнке!

Слышу в ответ:

Не твоё дело!

А тут Люся – моя подружка и соседка по комнате – к родителям в отпуск уехала. И началось! Каждый вечер прёт на мою дверь, как бык на красную тряпку. Просто, мамочки-мои. Кто-нибудь вызовет милицию, а он в свою комнату шмыг, забаррикадируется и спать заваливается. Пьян в дугу, а соображает. День прошёл, и всё сначала: дверь трещит под ударами кулаков. Пришлось ещё один замок врезать, повыше первого. А комендант Григорьич смотрит на такое «ухаживание» сквозь пальцы. Понятно: их не раз видели за одной бутылкой.

Может быть, это к делу не относится, но расскажу. Комендант наш строго-настрого запрещал вешать что-нибудь или приклеивать на стены, чтобы, значит, не портить их. Сам ходил по комнатам и проверял. Так мы с Люсей, две медсестрички, и жили в голых стенах. А потом комендант накупил вдруг портретов Ленина и сам вместе с завхозом ходил по комнатам, вбивал гвозди и вешал нам портреты вождя. Однако времена были уже не те, – начало девяностых на дворе. Параллельно с прежним почитанием пошла совсем другая молва о «всегда живом». Думаю, комендант в знак протеста против антиленинской пропаганды портреты развесил везде. В общем, обвинили Григорьича в нецелевом расходовании средств и то ли просто уволили, то ли без почёта отправили на пенсию.

Ну, тут все как с цепи сорвались. Портреты, конечно, повыбрасывали, и пошло: кто-то стены любимыми актёрами обклеил, кто певцами, кто своими «произведениями» – рисунками, картинами, некоторые семейные фотографии развесили. Просто, мамочки-мои! Через несколько лет один священник прокомментировал этот порыв: таким способом, задумчиво разъяснял он мне, люди свою тоску по иконе заглушают. Красный угол порушили, а потребность в иконе осталась. Вот и подменяют её всякими суррогатами – любимыми певцами, актёрами, спортсменами.

У меня никаких особых привязанностей не было. Любила фильмы Тарковского, но его портрета нигде не смогла купить. Тогда много говорили об убийстве Царской семьи. И вот однажды на лотке я увидела книжечку писем царицы Александры Фёдоровны. Ну и купила, потому что дёшево было. А потом всю ночь не спала. Проглотила за один раз и сразу перечитывать. И реву, как корова. Подушка вся мокрая. Ведь она прямо воплощение любви. Как она любила мужа, дочерей, сыночка больного, а как любила и страдала за Россию. И какие слова находила для всех! Просто, мамочки-мои! Она ведь иностранка. Каково ей было в чужой стране?! Это я на своей шкуре испытала. По контракту год в Литве отработала. Кругом чужой язык, никакой дружбы народов и в помине нет, по-русски говорить брезгуют, отворачиваются. Вот и царице, наверное, нелегко пришлось в первое время на Руси. А их в подвале, рассадили, словно для фотокарточки, и в упор из винтовок и наганов… А деток-то за что? Такие хорошенькие! Когда прочитала, что их штыками добивали, тут уж не только наволочка, но и ночнушка на мне взмокла.

Но я, кажется, отвлеклась. В общем, над своей кроватью я повесила портрет царицы Александры. Не пожалела я книжечку и вырезала оттуда. Рисунок такой. Она без короны. Когда гости спрашивали, кто это, отвечала – бабушка моя, в молодости. Их тогда ещё не причислили к лику святых.

А у меня тогда с верой не всё в порядке было. Вроде бы сердце тянется к нашим святым, особенно почему-то к Серафиму Саровскому и Иоанну Кронштадтскому, к Богородице тоже, но в храм меня даже калачом не заманишь. Бывало, зайду, свечку поставлю и чуть не бегом на улицу. Выскочу из двери, и выдохну, и на душе полегчает. Всё наоборот получалось.

А опыт – до встречи с письмами царицы Александры – у меня был всего один.

Опять сделаю шажок в сторону. Это когда я в Вильнюсе жила. По утрам полусонная плелась в диспансер на дежурство и проходила под застеклённой аркой, а там внутри была видна икона Богородицы. Вроде бы перед такой или похожей молился Серафим Саровский. Называлась виленская икона Остробрамской. Брама, кажется, врата по-литовски. Получается, что речь идёт о той иконе, что находится над узкими или острыми вратами.

И вот как-то у меня на глазах останавливается автобус, и из него высыпают поляки, я их по говору сразу признала. Что за сила меня потянула за ними? Длинная-предлинная лестница, поднимаешься и направо тесная часовня с иконой, отгорожен образ от паломников низкой чугунной решёткой. Не приложишься. Долго стояла я перед Богородицей. Все на коленях, а я стоймя стою. Чувствую, что на работу уже опоздала. Вдруг кто-то, пробираясь поближе, задел меня плечом в плечо, я тут же рухнула на колени и зарыдала. В тот день я в этой часовне до закрытия осталась. На работу не пошла. Как только направлюсь к выходу, меня слёзы душат. Возвращаюсь. То постою, то посижу, то опять на колени опущусь. Наверное, потому и вспомнила сейчас про Остробрамскую, что вот так же ревела, читая письма царицы.

Вечером, как всегда, – уж который день – Санёк под дверью. На этот раз с молотком. Думаю, всё, капут. Погибель моя пришла. Колотит и колотит. Один замок совсем разбил. За второй принялся. Я стою спиной к двери, как бы подпираю её. И хоть бы кто-нибудь заступился. Но нет. Времена были такие: каждый сам за себя. Один Бог за всех, как говаривала моя бабушка со стороны мамы.

Смотрю, и второй замок трещит, через щель перегаром несёт – не продохнуть. Ну, я и хлопнулась в обморок, хотя ведь я медсестра, ко многому привычная и видавшая виды. А тут просто, мамочки-мои! Теряя сознание, чувствую, как кто-то подхватывает меня на руки и осторожно кладёт на кровать.

Очнулась я из-за полной тишины. Значит, ушёл Санёк, думаю, приходя в чувство. А в комнате неземное благоухание. Смотрю, на столе обычный гранёный стакан с водой, а в нём веточка черёмухи. И от неё веет свежим, весенним ароматом. Это уж как всегда: зацвела черёмуха – тут как тут майские холода. К запаху черёмухи примешивается благовонный прохладный ландыш. Откуда это? Не Санёк же принёс.

А на душе радость и чистота. Как тогда в часовне с Остробрамской иконой. Наплакалась я там. А о чём плакала, сама не ведаю. Но вышла из часовни другой: душа чистенькая, сердце обнажено и благодарно радуется, поглядывая на мир Божий, тело послушное и лёгкое, как после бани, духовной бани, надо думать. И вот второй раз такое состояние посетило вместе с черёмуховой веточкой.

На другой день пошла в нашу церковь, хотела свечку поставить Остробрамской. А там говорят, что и не слышали о такой иконе. Стали спрашивать, как выглядит. Я рассказала. Ну, и подали мне образ Умиления из Дивеева, про который я уже упоминала. Дескать, похоже? Я взяла иконочку домой. Похожа. Только лик другой и полумесяца внизу нет. А старец Серафим называл её «Всех Радостей Радость»

Вечером осторожный стук в дверь. Открываю. Мамочки-мои! С ноги на ногу переминается Санёк. Трезвый. Ну, разве что рюмочку выпил для храбрости. Глаза блестят. В руках букет черёмухи. Говорит, мол, цветочные магазины уже закрыты, вот черёмухи наломал. Виноватый вид. Надо, мол, кое-что рассказать тебе. Ну как такого не впустить.

Сел он за стол. Вытащила я из-под кровати трёхлитровую банку, налила воды, поставила «букет», а рядом с ним стакан с одной единственной благоуханной веточкой. И начал Санёк рассказывать.

Ломлюсь к тебе вчера. Дверь поддаётся понемногу. А тут вдруг она открывается, дверь-то, и передо мной величественная такая женщина красоты неописанной. И одета не по-нашему. Я и молоток выронил, и дар речи потерял. А за её спиной две или три медсестры снуют. Как бы на стол накрывают, что ли. В таких каких-то старинных длинных платьях с большими красными крестами на груди, и светлыми платками повязаны. Стою, и страх меня забирает, какой-то «священный ужас», как говаривал дед. Смотрит она на меня строго, но спокойно. Вмиг я протрезвел. Язык еле ворочается, но всё же спросил: Вы, мол, кто? А она мне: я, дескать, бабушка её. И кивает на тебя. А ты на кровати белей полотна с закрытыми глазами лежишь. Она говорит:

Ты, Александр, сюда больше не ходи. Теперь я буду жить здесь. Ты же себе не враг, возвращайся в семью.

И закрыла дверь у меня перед носом. Даже молоток забыл там у порога. Хотел, было, пойти к Григорьичу, дескать, у Ольги незаконно бабка проживает, не порядок! И какая только чушь в голову не придёт иногда с испугу. Настучать хотел. Потом вспомнил, что коменданта-то моего турнули с работы. За портреты. Еле дождался сегодняшнего вечера. Александром назвала, а меня сто лет никто так не называл, всё Санёк да Санёк. А мне ведь под сорок. Вот пришёл к тебе, – неожиданно закончил он свою повесть.

Я в слёзы. Мамочки-мои! Благодарно смотрю на царицу. И меня спасла, и его вразумила, не дала такой грех совершить. Он проследил за моим взглядом, – спиной сидел к той стене – увидел портрет над моей кроватью:

Так вот же она! Это она мне вчера дверь открыла. Только тут она совсем молодая. Значит, правда, это твоя бабушка?

Пришлось рассказать ему кое-что. Слушал с озадаченным видом. В конце задал только один вопрос: а медсёстры, что за её спиной хлопотали? Думаю, говорю ему, расстрелянные доченьки царицы, больше некому. Они ведь во время войны в госпитале санитарками или медсёстрами работали.

Починил мне Санёк дверь, новые замки врезал и исчез из поля зрения. По слухам сошёлся с женой, слава Богу.

Букет черёмухи осыпался на третий день, а веточка у меня три месяца стояла. Я водичку в стакане через день меняла. Вчера в нашем храме исповедовалась, причастилась, домой пришла, а веточка благовонная, фимиамная завяла. Долго она поддерживала меня, вроде как костыль духовный, и теперь, получается, без надобности мне стала.

 

ИКОНА В ИНКУБАТОРЕ

Памяти Оптинского изографа

игумена Илариона (Ермолаева)

 

Вот так и бывает: новорождённого из родильной палаты сразу в кувёз, а по-нашему – в инкубатор. Прозрачный ящик. С обеих сторон по две больших овальных прорези для рук врача или сестры на случай необходимой терапии. Сверху крышка, которую можно поднять. Внутри разные аппараты, датчики, провода, трубки. Система жизнеобеспечения, так сказать. Поддерживается определённая влажность и температура. Микроклимат и полная стерильность.

Сначала у нашего крохи лёгкие не раскрылись, подключили к искусственной вентиляции. Потом пришли другие беды. Не хочется и вспоминать. Обширная коллекция младенческих болезней. Считали дни, потом недели, теперь месяцы. Врачи даже не пытаются обнадёжить, поддержать. «Состояние тяжёлое, но стабильное!» И всё. Хорошо, что не критическое. И так каждый Божий день, а дней этих накопилось шестьдесят четыре. У нас на глазах смерть против жизни борется, а поле битвы только что пришедшее в мир трёхкилограммовое тельце нового человека, нашего долгожданного чада. Мы же пытаемся не поддаваться чувству бессилия.

Жена каждый день по утрам заходит в церковь, подаёт записочку о здравии. Могла бы сразу заказать сорокоуст, но она вот взяла на себя такой маленький подвиг: каждый день едет в храм и новую записочку подаёт о здравии болящего младенца Андрея.

И вот однажды, на шестьдесят четвёртый день, приходим утром в детскую реанимацию, и узнаём, что в соседнем кувёзе ребёночек ночью умер. Рядом с нашим малышом. У жены истерика, потом несколько раз в обморок падала. Сама-то еле отошла после родов. Поздняя беременность.

Тут я не выдержал. Говорю жене:

Всё, хватит! И так слишком долго терпели. Плевать нам на санитарию и на стерильность. Пойду домой и принесу икону. Какую лучше? Может, преподобного Амвросия?

Стоит у нас в красном углу образ Амвросия Оптинского. Писал её мой друг-иеромонах, Оптинский иконописец. Он же подарил мне и частицу рясы или мантии, которую мы приклеили в уголке средника. Батюшка наш участвовал в открытии мощей преподобного и оставил для друзей и знакомых полуистлевший кусочек.

Между прочим, жена понесла после того памятного паломничества в Оптину. И всегда-то мы ехали в Пустынь к Амвросию, хотя там ведь старцев – больше десяти. По приезде в обитель обходили Введенский, Владимирский, Казанский храмы и возвращались к Амвросию-батюшке.

Это я с женой такой решительный, а когда подходил к врачу спросить про икону, весь запал исчез. Поджилки трясутся.

Илья Борисыч, я бы хотел из дома икону принести и поставить в инкубатор… Если уж Вы ничего не можете сделать… Простите…

Зря, конечно, сказал, что они ничего не могут…

Вы бы видели, что тут началось!

Суеверия! Антисанитария! У вас же высшее образование! Я прикажу, чтоб вас больше не пускали в клинику и т. д. и т. п. Особенно в помощи врачу усердствовал фельдшер Коля. Чего только он ни наговорил нам вгорячах. Бог ему судья.

Не знаю уж, как получилось, но Николай Степаныч (за глаза его все звали ласково дядей Стёпой – за рост выдающийся), главврач, на другой день разрешил. Принёс я икону. Тут же её стали чем-то обрабатывать, а я всё боялся, что красочный слой попортят.

Разумеется, я, как положено, в халате, в маске, в этих тонких перчатках. Поставил образ там, где крохотные ножки. Сердобольная медсестра шепчет мне:

В головах, к головке поставьте иконочку-то.

Я настаиваю на своём:

Надо в ногах, чтобы он видел.

Да как он может видеть? – и всё острым шёпотом.

Это по-вашему не может, а он младенец, он ещё всё-всё видит лучше нашего, насквозь, а если не видит, то чувствует. Откроет глазки, а в ножках святой образ благословенный.

 

Сидим в коридоре, молимся. Ждём известий, словно сводку с поля боя. Пускают нас в реанимацию только по расписанию. Полутемно. Клиника экономит электроэнергию. Но только в коридорах и переходах, конечно. Вдруг мимо нас быстрыми, я бы сказал, летучими шагами проходит иеромонах в развевающейся чёрной мантии, с крестом на груди и в клобуке. Легко открывает запретную дверь, подходит к инкубатору. Вот тебе и стерильность абсолютная! Монах, весь чёрный, как грач на снегу, начинает молебен о здравии. Заветная дверь открыта. Мы за ним. Сёстры одна за другой короткими перебежками несутся к детской реанимации, фельдшер наш Коля и оба врача подходят. И все стоят у него за спиной молча. Даже не шепчутся. Просто онемели. И фельдшер в том числе. У кого-то на лице ужас, у другого изумление, третий закатывает глаза так, что они с трудом встают на место.

Мы с женой начинаем подпевать: «Господи, помилуй!» А я мимоходом думаю: «Вот как надо! Смело, без сомнений вошёл и исполнил свой долг. Мы же мнёмся-жмёмся, малодушничаем, дрожим, как овечий хвост, чужеродным правилам пусть нехотя, но поддаёмся. А память о нашем призвании – о молитве у постели больного – отодвигаем на задворки». Кто это «мы», я по сути не знал, но такая покаянная мысль мелькала, не давала покоя.

Кстати, у меня слуха нет, а у жены в тот день с утра горло разболелось, но потом все хвалили наше пение: «Прямо небесное!» – говорили. Да уж!

Отслужил иеромонах молебен. Покадил, как положено. Голубые клубы дыма стелились по детской реанимации (расскажи кому, – не поверят!), всех младенцев помазал елеем, окропил святой водой. Видно, с собой принёс, молебен-то был не водосвятный, а простой. Все стоят, как вкопанные, словно к полу приросли. И никаких протестов.

Вот иеромонах повернулся к нам лицом, всем приложил крест к губам и направился к выходу. Я взглянул на икону в инкубаторе. На лик. Так ведь это же сам Амвросий наш, Оптинский и всея России чудотворец! Тут дверь за ним захлопнулась. Я чуть не бегом из палаты. Но там никого. Пустой коридор, сужаясь, уходит к далёкой противоположной стене с небольшим окном. Вернулся в реанимацию, а там – истинная душистая стерильность небесной святости. Тут уж точно никакая зараза не пристанет.

 

Позже я узнал, как случилось, что главврач разрешил поставить в инкубатор икону. А ведь могли бы и с работы его выгнать за такие религиозные вольности!

Фельдшер Коля позже подружился с нами, а с Николаем Степанычем они теперь – не-разлей-вода. И вот фельдшер со слов врача рассказал нам. Когда закрутилось это дело с нашей иконой, Николай Степаныч увидел сон. А он не верующий, но и не атеист. Теплохладный, по-нашему. Будто стоит он в храме перед иконостасом. Рядом аналой, на нём икона Богородицы. И голос говорит ему: «Возьми икону в руки». А он не решается, боится чего-то, как будто руки свело. Голос опять более строго: «Возьми!» Ну, врач наш взялся за края образа, а оторвать от аналоя не может. Даже под аналой заглянул: мол, нет ли там какого приспособления. И образ небольшой, меньше локтя в высоту. Опять начал тянуть изо всех сил… И от натуги проснулся. Никак не мог объяснить себе этот странный сон. Однако, вспомнил, полез на чердак и открыл сундук с бабушкиной иконой. Богородица с Младенцем. Долго сидел над сундуком, точнее, над иконой. Всё думал: а вдруг, как во сне, не сможет икону с места стронуть? Всё же принял он её на руки, ничего страшного не случилось. В комнате не знал, куда деть и поставил посредине комнаты на стол, покрытый вышитой скатертью (бабушкина работа), прислонив её к стопке медицинских книг. Ну, и нам в тот же день разрешил икону поставить в кувёз.

А растолкование сна вскоре продолжилось.

Вроде бы надо остыть, смириться: икона в инкубаторе, главврач разрешил, чего суетиться-то? А фельдшер Коля, ну, никак не мог спрятать рога и угомониться. Уж больно опасно крутился возле нашего инкубатора. Словно икона мешала ему. Не давала спокойно жить и работать. И вот во время своего дежурства, как нам рассказал уже дядя Стёпа, то бишь, Николай Степаныч, фельдшер наш открыл кувёз и хотел убрать оттуда икону. Что он собирался сделать с ней в дальнейшем, окутано завесой тайны. Взял он образ одной рукой, а поднять не может. Вцепился обеими руками, а икона ни с места. Волосы, поведал он главврачу, зашевелились не только на голове, но по всему телу (он такой чёрный, весь волосатый: руки, ноги, грудь и даже плечи). Оставил икону в покое и пулей полетел к Степанычу в кабинет. Вернулись в реанимацию. Фельдшер подначивает главврача: «Вы попробуйте сами, попробуйте!» Николай Степаныч нерешительно протянул руку к иконе, но тут вспомнил и сразу разгадал свой неразгаданный сон, отдёрнул руку и невольно перекрестился. Первый раз в жизни. Так они и подружились: Степаныч рассказал Коле свой сон, а тот ему быль о недвижимой иконе. Ну, и с нами наладились неформальные, так сказать, отношения.

Преподобный Амвросий своим явлением трёх человек (ещё ту медсестру сердобольную) привёл ко Господу. И как тонко, умно, даже ласково-тактично привлёк! Ведь и сейчас, думаю, ходит он по больницам или по домам, где болящие страдают, служит молебны о здравии. Это нам можно забывать о больных, а ему никак нельзя. Уж мы-то в этом убедились на собственном опыте.

Никогда не забыть мне, как после ухода преподобного медсестра бегала по палатам вздыхала и причитала: «Чудо, чудо-то какое! А мы уж думали, не жилец он на этом свете». И опять в другой палате: «Чудо-то какое! А у нас уж руки опустились…» Мы с женой только тогда и осознали, насколько всё было серьёзно с нашим чадом.

 

Слава Богу за всё! Господь молитвами святых пометил нашего малыша. А он и не подозревает ещё. Старательно и даже жадно сосёт материнскую грудь, будто тяжёлую работу совершает. Раскраснеется весь, испарина выступит, волосики на лбу слипнутся. А потом откинет головку и беззубо и счастливо улыбнётся. А взгляд бывает иногда таким мудрым, что невольно страшно становится. И думаешь: может быть, он уже лучше нашего знает, что-то такое, что закрыто от нас пеленой взрослости. Каждое дитя загадка, каждый малыш – тайна. Тем более такой: два месяца с лишком на грани между жизнью и смертью провёл.

После выписки первым делом пошли в ЗАГС. Он у нас теперь не Андрей, а Амвросий. В честь Оптинского старца. Потом-то мы пожалели. Если уж Господь в младенчестве явил к нему такую милость, то, может, и в монастырь его призовёт. Мы-то всей душой. Вот там, в обители, при постриге и получил бы имя преподобного Амвросия. Но теперь поздно. Чего зря фантазировать! Не будем же ещё раз имя менять.

Да, ещё забыл сказать: горло-то у жены после пения выздоровело вмиг. Ни красноты внутри, ни хрипоты снаружи.

Ах да! Вот ещё пришло на память: Николай Степаныч повелел сделать в реанимации полочку и поставить туда иконы Богородицы и преподобного Амвросия. При этом, якобы, сказал: «Придёт ещё один такой же горячий (это он про меня, наверное!) и полезет икону в кувёз ставить, а мы ему: пожалуйста, молитесь, образб здесь на полочке».

Боюсь, снимут его с должности. Как пить дать уволят! Впрочем, Бог не выдаст, свинья не съест.

Ну, ладно, набираю в рот воды, а то опять что-нибудь в сердце шевельнётся, и меня тогда не остановишь.

Хотя вот ещё что: икона словно наполнилась светом, будто её снова освятили. Мы так и думаем, ведь преподобный сам осенил образ своим реальным присутствием и всесильной молитвой. Чудны дела Твои, Господи!

НЕВСКИЙ ЭКСПРЕСС

Для других, может, это день как день, а мне никогда не забыть его. Ну, поговорили мы с моим Ваней, он уже в вагоне сидел, сказал, что в последнем, и я успокоилась: часов через пять увижу муженька. Села в его кресло перед телевизором. Не помню, что смотрела. И вот ровно в девять вечера словно какая-то невидимая сила подняла меня из кресла и бросила в красный угол на колени. Лампадочка горит, огонёк в глазах расплывается от слёз. Взяла акафист святому праведному Иоанну Кронштадтскому. Слёзы капают, смахиваю их с бумаги, вытираю на щеках, а они текут, льются безудержу.

Читаю, а в голове мысль: «Что это со мной?» Прочитала уже половину акафиста, и тут новая мысль пронеслась в голове горячей молнией: «Что-нибудь с Ваней случилось!» Слёзы горло перехватывают. Сколько же их у меня? И снаружи текут, и внутри глотаю. А сама молюсь. И опять мысль в голове: «Никогда я так не молилась!» Смотрю в акафист, читаю: «…Вйдуще тя помощника неусыпна, со упованием взываем ти сице…» И в конце каждого икоса: «Радуйся, Иоанне, земли Российския молитвенниче предивный». Долго я так «взывала», три раза акафист прочитала. Немного успокоилась. Колени разболелись. Опять присела в кресло. И так-то мне тревожно. Позвонить – не позвонить? Может, он спит с устатку. Разбужу ни к селу, ни к городу. Всё же позвонила. А там надоевший английский: «The subscriber’s phone is turned off or is outside the coverage area» – телефон абонента выключен или находится вне зоны доступа. Думаю, дождусь сидя в кресле. Поезд прибывает на Московский вокзал, а живём мы на Исполкомовской. С поезда, да и на поезд чаще всего ходим пешком. Три троллейбусные остановки всего и пройти-то. Скоро Ваня будет дома.

Хотела взять в руки житие праведного Иоанна, да и взяла уже, но, не выпуская его из рук, задумалась. У меня есть новое дорогое издание, но я прилепилась сердцем к потёртому, любительски переплетённому в коленкор чёрному тому размером в А4. Уж в который раз открываю. Желтоватая дешёвая бумага, набранный на пишущей машинке текст с правкой фиолетовыми чернилами. Заглавие – «Отец Иоанн Кронштадтский», перевод с болгарского. Вот и в Болгарии любят и почитают нашего святого. Внизу дата – 1984. Самиздат. В то время в самиздатовском варианте ходили по рукам не только Михаил Булгаков, Борис Пастернак, Александр Солженицын, но и труды оболганных или замалчиваемых русских архиереев, священников, беззаветных проповедников веры и любви к Богу и человеку.

Листаю я эту самиздатовскую рукопись. Что-то влечёт меня к ней, сжимаю её в ладонях, бережно разглядываю то одну, то другую страницу, как некую драгоценность. Тоже ведь какая-нибудь моя коллега-подвижница на машинке «Москва» или «Эрика» отстучала. Эдак лет тридцать пять назад. Сколько же человек прочитало её? А с каким благоговением в то время они брали её в руки?

 

И многое вспоминается из той ушедшей поры. Приходят на память мои первые поездки к святому.

Самое начало восьмидесятых. Мы выбираемся из метро на Петроградской. Идём дворами. Выходим к набережной Карповки, и издали призывно манит к себе непривычный для питерского городского пейзажа храм. Византийский стиль. Двухцветная плинфа тонкими рядам поднимает серые полушария куполов и тонкие кресты в облачные небеса. Полоса смуро-сизая (когда-то – почти белая), полоса тёмная (некогда – багряная). Храм преподобного Иоанна Рыльского, величайшего болгарского святого, имя которого носил праведный Иоанн Кронштадтский. Перед этим я прочитала тоже самиздатовскую «Мою жизнь во Христе». Иду с уверенностью, что писавший – святейший человек, святой из святых. Ещё раньше внимательно проштудировала – поневоле как машинистка – «Мою жизнь во Христе» Николая Кавасилы. Есть возможность сравнить. Книга Кавасилы более умственная, она богословская, а у отца Иоанна – дневник души, опыт духовной жизни во Христе. Нет места рассуждениям и умствованиям. Только слово святое, рождённое личным опытом веры и молитвы при явном содействии Духа Святого. Кажется, благодать живым ручьём переливается из книги в душу читателя.

Воспоминания прерывает мысль: «Что-то я ударилась в богословие». В те давние самиздатовские времена я работала машинисткой, а подрабатывала печатанием статей, книг и диссертаций. Чаще всего мне приносили свои труды преподаватели нашей Духовной академии и сотрудники Пушкинского дома. Вот и начиталась всякой всячины! Доброй, полезной всячины, надо сказать. К тому же теперь могла бы воспоминания написать о тех, кому приходилось бывать в моей квартире на Старо-Невском. Может, и напишу.

А сейчас возвращаюсь к святому праведнику и к тому восемьдесят первому году. Подходим с друзьями к одному из окон. По настроению, по напряжённому шёпотному разговору чувствуется приближение тайны, святости. Чуть возвышаются над асфальтом оконца, характерные для полуподвалов, и над каждым – выгнутая гранитная балка. И вот на одной видим с трудом (попробуйте прорезать гранит!) выцарапанный крест. Это значит, что гробница святого Иоанна Кронштадтского находится внутри под спудом напротив этого окна.

Под окном горят ярко-жёлтые, как одуванчики на солнце, копеечные свечи. На дворе март, тает снег. Свечи подплавленными нижними кончиками прилеплены прямо к стене. Выглядят как живые тонкие бра. Воск светло-жёлтыми каплями застывает в рыхлом и влажном снегу. Мы прикладываемся ко кресту, оглядываясь. Друзья говорят, что милиция регулярно заходит сюда, послеживает, гоняет. Правда, пострадали пока только те, кто вырезает крест. Если же просто стоишь и молишься про себя, проверяют документы и отпускают. Крест же они каждый раз старательно затирают, поэтому в граните уже образовалась еле заметная протёртая овальная вмятина. Читаем акафист. На этот раз успели уйти до прихода милиции.

На обратном пути кто-то рассказал, что по соседним крышам можно перебраться на кровлю монастыря, а с неё войти в колокольню. Я попросилась в эту компанию. И вот в брежневские времена примитивного воинствующего атеизма мы читали в заброшенной холодной, продуваемой всеми питерскими и балтийскими ветрами, колокольне акафист Иоанну Кронштадтскому. Рассказывали, что почитатели собирались там ещё во время хрущёвских гонений.

Святой пока не прославлен, лет восемь-девять до этого оставалось. У меня сейчас такое хорошее и странное – словно не со мной всё это было – чувство о том времени: ведь мы начинали почитание Иоанна Кронштадтского. Мы как бы дважды его почитали: и не прославленного, и потом уже причисленного к лику святых. Как бы Церковь нашу поторапливали с прославлением. Конечно, не мы одни, но и мы вложили свою лепту.

И то же самое у меня было с блаженной Ксеньюшкой. Ездила на Смоленское кладбище, обходила её часовню, оставляла записочки о Ване в стене. Грешна: как и многие другие, выламывала из стены часовни маленькие кусочки кирпича. Они и сейчас хранятся у меня в шкатулке, где собраны домашние святыньки. Милиция тоже гоняла нас. А потом – прославление в лике блаженных: радость и благодать умножились. Только теперь уже осколочек кирпича из стены не выковыришь.

Сижу в кресле, вспоминаю храм-обитель на Карповке, мягкое мартовское солнце и насквозь промокшие от тающего снега зимние сапожки. Меня заполняет тогдашнее ощущение святости и тайной благодати. Сейчас-то, конечно, монастырь выглядит обновлённым, ухоженным. Совсем другой.

Мысли мои обращаются к Ване. Я его называю «мой неверующий-верующий». Как у Толстого в «Анне Карениной»: Левин считает себя неверующим, а его жена Китти удивляется – «какой же он неверующий?!» Так и я про моего Ваню думаю: он же «всё для других, ничего для себя». А вот с верой серьёзная загвоздка вышла. Ну, никак не хочет он ни в церковь ходить, ни дома помолиться. Да и Священное Писание не читает, хотя оно лежит на видном месте. Правда, один раз я затащила его всё-таки в Лавру, в Троицкий собор к мощам святого Александра Невского. Приложилась я. А он долго и задумчиво стоял перед ракой. О чём думал? Не знаю. Ладно, пусть чужая душа – потёмки, но родная душа-то, как выясняется, тоже тайной укутана, тоже потёмки.

Подходила я к Ване с разных сторон. Моя бабушка очень любила Фёдора Глинку. В наследство от неё мне остался двухтомник его стихов, изданный ещё в старой орфографии. Бабушка особенно часто читала мне его переводы псалмов. Ну, а я под настроение как-то предложила Ване: «Давай, я тебе бабушкиного любимца почитаю!» Он охотно согласился. Начинать с псалмов я посчитала неразумным и остановилась вот на этом стихотворении – «Погоня» называется:

 

Кони, кони вороные!

Вы не выдайте меня:

Настигают засадные

Мои вороги лихие,

Вся разбойничья семья!…

Отслужу вам, кони, я…

Но пробил, знать, смертный час!

На версте злой ворон каркнул,

Свист и топот всё громчей,

Уж над самым ухом гаркнул

И спустил кистень злодей:

«Стой!..» Но яркие зарницы

Синий воздух золотят,

Лик Небесныя Царицы

В них блеснул… Кони летят

Без надсады, без усилья,

По долам, по скату гор,

Будто кто им придал крылья…

Ось в огне!… Но уж во двор,

От разбойничьей погони

Мчат упаренные кони!…

Вот и дворни яркий крик!

И жених в дверях светлицы.

Что ж он видит? – У девицы

Взмыт слезами юный лик…

Пред иконою Царицы

Дева в грусти и в слезах,

В сердце чуя вещий страх,

Изливалась вся в молитвы…

Так спасенье не в конях?..

Из разбойничьей ловитвы

Вижу, кем я унесён;

Вижу, Кто был обороной!..

И, повергшись пред иконой,

Весь в слезах излился он.

 

Ну, поговорили мы о стихотворении, а ночью чудится мне сквозь сон, Ваня мой то шепчет, то бормочет что-то в голос и на все лады. У меня сразу ушки на макушке. Слышу: «Так спасенье не в конях?». И опять та же фраза, но иным голосом и с другой интонацией: «Так спасенье не в конях?». Я не знала смеяться или плакать: лёд тронулся! Завтра начнётся новая жизнь, положим начало воцерковлению муженька. Наивная я! Так хочется выдать желаемое за действительное.

Нет, утром ничего не произошло. Муж остался «неверующим-верующим».

Много раз я ходила к своему духовнику, тоже отцу Иоанну, когда кончалось терпение, жаловалась на Ваню, что он такой упёртый (ведь столько лет уже!), а батюшка одно твердит: «…Неверующий муж освящается женою верующею… Почему ты знаешь, жена, не спасёшь ли мужа?» Это он апостола Павла цитирует и меня носом тычет в Послание. Ну, я и терпела: «Почём я знаю…». Молилась за раба Божия Иоанна. Крещён он в детстве в честь Иоанна Богослова, но мне всегда думалось, что и Иоанн Предтеча ему покровительствует, и Иоанн Лествичник, и, вообще, все святые Иоанны. Только надо бы, чтоб он сам к ним обратился, а не я. Он же – ни в какую. Но и моя молитва что-нибудь да значит. Особенно продолжала молить Богородицу и двух Иоаннов – Богослова и Кронштадтского чудотворца. Он же наш, как бы питерский.

Ваня мой по работе часто бывает в Москве в командировках. Большая икона Иоанна Кронштадтского стоит у нас в красном углу. Перед тем памятным и страшным ноябрьским днём купила я маленькую, закатанную в пластик, иконочку праведника нашего, а когда Вани не было дома, возьми да и зашей её мужу в подкладку на груди. И спокойнее мне стало.

Ну, ладно, хватит давних воспоминаний и размышлений. Вернусь в тот самый день, когда меня что-то бросило к иконам. Сижу я в кресле после Акафиста. Сколько просидела, не помню. Вдруг звонок. Смотрю – подружка моя. Не вовремя она. В любую минуту может Ваня мой позвонить. Нажимаю кнопку. Она: «Твой Ваня на Сапсане едет или на Невском экспрессе?» Я: «На Невском». Она: «А ты ничего не слышала?» Я: «Нет». А сердце начинает подпрыгивать, да так высоко, что дышать нечем. Она: «Тогда приготовься, родная моя душа. Только что передали, что на путях взрыв случился, и поезд сошёл с рельсов. Прости, что такую новость тебе принесла».

Я смотрю на часы – без четверти одиннадцать. От подружки узнала только, что взрыв был полдесятого, значит, не случайно меня бросило к иконе в девять: всё время перед взрывом я, слава Богу, молилась. Наспех оделась и побежала на вокзал, может, там больше и подробнее скажут.

На вокзале неразбериха, никто ничего не знает. Какое-то столпотворение вроде вавилонского. Все бегают по вокзалу, растерянно заглядывают друг другу в глаза. Все с телефонами в руках. Подслушивают чужие звонки. Летают по залу из конца в конец вопросы: «Ну, что там?» И тут же «Ну, как там?» Поезда опаздывают. Направляют их теперь через Валдай и Дно. Всё же из разговоров поняла, что взорвали рельсы на перегоне Угловка – Алёшкино в Тверской области, но уже на границе с Новгородской. Много раненых, сошли с рельсов три последних вагона. А Ваня-то мой – в последнем.

Только достала я свой мобильник, – звонок. Наконец-то! Звонит Ваня, я в слёзы, как ты? Он успокаивает, одна царапина на ладони и всё. Говорит, что их подобрал Сапсан, около трёх ночи будет в Питере.

Присесть негде. Так и проходила всё время по вокзалу. Сапсан пришёл в три двадцать. Из вагонов начали выгружать раненых. Стоны и вой. В воздухе носятся фамилии и имена. Родственники криком кричат, ищут своих. Как будто война разразилась. Я опять в слёзы. Ох, и наплакалась я в тот день! На всю жизнь вперёд, по самое горлышко.

Позвонил Ваня, сказал, в каком вагоне его искать. Вот так и встретились мы.

Теперь передаю слово мужу. Много всего он мне порассказал. Но главное… Хотя о главном-то пусть он сам повествует.

 

Даже не знаю, с чего начать. Ехали спокойно. Я подрёмывал. Снаружи тьма тьмущая. У нас же тепло и светло, даже уютно. И вдруг…

Нет, вот что надо сначала уточнить. У меня билет в последний вагон, но нумерация начиналась с хвоста поезда, так что я расположился в первом вагоне. Я тебе позвонил тогда. Все места заняты, рядом со мной и через проход компания парней. Пятеро. Подходит ещё один, обращается ко мне: «Мужик, не пересядешь в соседний вагон? Нам тут кое-какие дела надо обмозговать-перетереть. Пять билетов рядом получилось достать, а шестой оказался у тебя. Махнёмся?». И все шестеро выжидательно смотрят на меня. Как-то не понравились мне они, и «мужик» тоже царапнул. Представляешь, Машенька, что-то такое агрессивно-нахально-вежливое в одном флаконе. Поднялся я нехотя и переселился в предпоследний вагон – второй.

А теперь можно продолжить. Вдруг, значит, слышу стальной скрежет, поезд резко тормозит. А скорость 190 километров в час, как сообщили потом газеты. Я инстинктивно вцепляюсь в подлокотники, надо мной пролетают один, другой, третий. Как птицы непомерно огромные. Тут и меня отрывает от пола вместе с креслом, и лечу я, кувыркаясь и ничего не соображая. Приземляюсь всё ещё в кресле в другом конце вагона на пустое место…

А напротив, Машенька, ты не поверишь, напротив меня сидит отец Иоанн Кронштадтский. И что странно: вагон уже лежит на боку, а мы с ним сидим как положено, вертикально. Только что в уши лезли крики, стоны, вопли ужаса, а тут вдруг тишь полная. Посмотрел я на него. Знаешь, у него глаза такие светлые и радостные, словно свет изнутри идёт, а тут глаза такие строгие, просто как острия гвоздиные. Я хотел что-то спросить у него очень важное, даже рот открыл, но он резко отвернулся, словно не хотел меня слушать. Да и видеть тоже. Повесил я свою непутёвую головушку, а когда поднял её, – святого и след простыл. И крики-стоны сразу вернулись в спёртый воздух.

Свет стал гаснуть постепенно. Осмотрел себя: цел-целёхонек, только ладонь глубоко до крови разодрана. Встал я, обернулся, а в передней части вагона, куда я перелетел, – куча мала из человеческих тел, чемоданов, сумок и кресел. И всё это словно спрессовано какой-то адской машиной. Через задний тамбур в вагон пробрались люди. А я в оцепенении. Даже не пойму отчего: от грозного взгляда святого или от стонов и крови. Толкнул меня кто-то, дескать, чего столбом стоишь, помогай! Ну, перевязал я руку носовым платком, и начали мы вытаскивать раненых. А в поезде ведь около семисот человек ехало.

Про кресла-то потом выяснилось, что незадолго до этого рейса наши отечественные сиденья поменяли на немецкие, якобы более удобные и лёгкие. Говорят, именно из-за сидений много травм случилось. Я помогал раненым и в первом вагоне. Так тот казался вообще пустым – все кресла сорвало и бросило к переднему тамбуру. Конечно, и багаж, и людей. Отводили или относили мы их к подстанции, которая оказалась неподалёку. По иронии судьбы помогал я выбраться тому парню. Ему ноги раздробило и придавило. Он меня тоже узнал. Постанывает, а в перерывах говорит: «Ну что, батя, не надо было меняться, да?» Видишь, Машенька, как люди на глазах перестраиваются: был «мужик», а стал «батя». Этот последний вагон вообще встал на попа и снёс три опоры электропередачи. В нём оказалось больше всего погибших. Не знаю, что стало бы со мной, останься я в нём. А отец Иоанн переправил в другой вагон.

Дальше не стоит рассказывать. Остановился встречный поезд Питер – Самара. Оттуда выбежали добровольцы, начали помогать нам. Постепенно подъезжали машины скорой помощи. Слышал, что там где-то невдалеке есть тюрьма, так оттуда прислали даже несколько бригад, в которых были и врачи, и медсёстры. Приехали пожарные, а ещё раньше МЧС. Я стал не нужен. От медицинской помощи отказался. Там я такие раны видел, что оторопь берёт, а моя царапина как-нибудь заживёт. Вот рубец во всю ладонь на память остался.

Если б ты видела, Машенька, как отец Иоанн взглянул на меня, словно просканировал всего – с головы до ног. И в сердце, и прямо в душу заглянул. И отвернулся. А я даже спросить ничего не успел. Хотя, конечно, он всё без слов очень ясно сказал.

 

Не знаю, чем я заслужил такое явление, – как-то промолвил Ваня и положил повинную голову мне на плечо

Смотри, как Господь любит человека: такого великого святого послал спасти тебя от смерти и неверия. Хотя неверие-то, оно и есть смерть…

В общем, при каждом удобном случае Ваня тянет меня на Карповку. Дома молимся перед большой иконой Иоанна Кронштадтского. В Москву он теперь летает самолётом. Психология, тут уж ничего не попишешь.

А я не знаю: опять распороть у него подкладку и вынуть иконочку или пусть уж так и останется? А может, лучше рассказать ему, что там у него на груди зашито?

ПУГАЛО

Вот был у нас на селе такой случай. Я очевидец и участник, в некотором роде. Приехала комиссия, дескать, в церковь давно никто не ходит, требуется закрыть. Сельсовет одобрил. То ли клуб в ней хотели организовать, то ли МТС в неё перевести. Уже не помню. МТС, конечно, не компания сотовой связи, а машинно-тракторная станция.

Приехала другая комиссия на грузовике. Сказали, иконы представляют музейную ценность, их, мол, вынут из иконостаса и увезут в область. Ну, и разорили нашу церковку Богоявленскую, в честь Крещения, значит. Всё село в ней крестилось, всё село, так сказать, одним миром мазано. Это хорошо ещё, что в музей стали отдавать образа-то. Дед рассказывал, что в его времена иконы прямо перед храмом рубили топорами и сжигали. Народу мало что удавалось спасти. А тут как-никак в областной музей отправили.

Я тогда в нашей МТС механиком работал. Ну, а шоферюги – известное дело – после смены в сельмаг, бутылку водки на троих с устатку. Был вариант подешевле: у Клавки-цыганки в любое время можно было самогоном разживиться. Когда третьего не хватало, меня тянули за собой. Сначала я, было, сопротивлялся, но скоро тоже пристрастился. Летом на природе уж больно хорошо. Закуска своя, с огорода. Но вот в остальное время – в некотором роде, закавыка. Где пристроиться. У всех жёны – в пушки заряжёны, как завалимся втроём да с бутылкой, могут выстрелить. Обычно мы собирались с Парфёнычем и Михалычем. Как-то раз Парфёныч – помнится, день был дождливый октябрьский – и говорит: давайте, дескать, в церкви посидим. Всё равно пустая стоит. Мы сначала воспротивились, но уж больно холод и сырость доставали. Парфёныч достал из кармана какую-то железяку и двумя-тремя умелыми движениями открыл замок южной двери. Так и повадились мы в церкви водочку-то распивать. Тайком, когда кругом никого не наблюдалось, пробирались туда, потом, уходя, за собой запирали.

К тому времени полы в храме повыломали. Но кое-какие доски остались. Иконостас в три ряда зиял пустыми глазницами. Зрелище страшноватое, особенно в полумраке. Парфёныч и костёр хотел, было, разжечь, с топором приходил пару раз, да мы не дали. Всё же церковь! И так мы там распивали по самую весну.

Как-то после Пасхи уже, взяли два бутыля, да Михалыч принёс чекушку самогону. Я о закуске позаботился. Сидим, как всегда, мирно беседуем то о работе, о новом председателе, то о бабах наших, но всё держится в рамках, без хамства и даже без мата. Мы с Михалычем уж больно не любили скверное слово. Но в тот день Парфёныч, видно, до нас ещё поддал, ну, и съехал с катушек, в некотором роде. Не успели мы глазом моргнуть, как он полез на иконостас. Ловко, как кошка. Топор за поясом. И куда пьяное расслабление членов делось! Мы кричим, слезай мол, куда ты? А он уже в верхнем ряду из окна выглядывает, как безобразная икона. И только тут мы скумекали: крест хочет сбросить. Иконы-то музейщики забрали, а крест как был наверху, так и возвышается. Недолго он там возился, и слетело Распятие, планируя в воздухе, прямо на амвон. А было оно расписное, красивое, Христос был изображён на нём. И руки так раскинуты, словно Он всех хочет обнять или всех к Себе зовёт.

Мы сначала подумали, что Парфёныч теперь успокоится, чего, мол, не вытворишь по пьяни, но он разошёлся ещё больше. Давай, дескать по последней, и я пошёл крест в огороде ставить. Пугало для птиц из него сделаю. И ведь поставил! В тот же день. На верхушку Распятия надел старую рваную ушанку, а на пробитые гвоздями ладони натянул свои рабочие рукавицы. Всё село сбежалось смотреть. Бабы, конечно, облаяли его, орали так, что в соседнем селе слышалось эхом, одна пыталась ему глаза выцарапать. Жена Парфёныча больше всех кричала на него, вилами грозилась. Мужики смотрели на дело по-разному. Одни иронично, в некотором роде, усмехались непонятно чему, другие удивлялись лихости Парфёныча, третьи – между собой поговаривали, мол, дурак дураком, чего с него взять-то. Только баранку крутить и умеет.

И неизвестно, чем бы дело кончилось, скорей всего, отдубасили бы его бабы, но тут откуда ни возьмись, закружилась в небе стая белых голубей, слетела вниз и облепила Распятие, прямо всё сверху донизу. А у нас в селе только Ванька-встанька (вообще-то он Иван Иваныч Неваляшкин) держит голубей, но у него сизари и ни одного белого. Представляете, какая тишина настала. Казалось, на всём Божьем свете она такая царит и никогда не кончится. Только что бабы орали, как заводные, а тут некоторые прямо в голос зарыдали. У мужиков глаза тоже на мокром месте. Баба Маня, которая после войны у нас церковным старостой состояла, прошептала совсем тихохонько: «Святый Дух снизошёл на Распятие». И все услышали.

Парфёныч сгорбился, ушёл, молча, в дом. Народ ещё долго любовался картиной голубиной любви. То перелетают с одного места на другое, то неподвижно сидят, на нас внимательно смотрят, то клювиками соприкасаются, в некотором роде. Не заметили мы, как сумерки упали. Расходиться стали уже в темноте. Жена Парфёныча ушла к сестре ночевать. А я после того случая о Боге задумался.

Ночью Распятие исчезло. В селе сразу появились разные версии. Первая: Парфёныч ночью изрубил его и сжёг. Вторая: кто-то взял его тайно и спрятал дома от греха подальше. Третья, самая популярная: Распятие голуби унесли. Но на простой вопрос – куда унесли-то? – никто ответить не мог. Да и как они умудрились поднять его в воздух? Тяжёлое всё же. Хотя, если говорить о чуде, то тут ничего невозможного нет, и тяжесть тут ни при чём.

Парфёныч утром не вышел на работу. А в одиннадцатом часу он прошествовал через всё село в МТС, там у нас телефон есть. Руки же держал в стороны, как на Распятии нарисовано. Они у него не опускались. Так и шёл через всё село от реки до взгорка, где за храмом МТС стоит. И знаете, ни одной насмешки, никакого злорадства. Выстроился народ в два ряда – слух то по селу молнией пролетел – и провожал его сочувственными взглядами. А он идёт, словно планирует, руками покачивает, бедолага, как самолёт крыльями, в некотором роде. Часа через три за ним приехала скорая помощь из района. Оказалось, руки у него ночью поднялись в стороны, и никак их не заставишь прижаться вдоль тела, как раньше. Так и не спал до утра.

Дальше знаю только по слухам, которые достигли села. Врачи в больнице ему тоже не помогли. Тогда Парфёныч, якобы, сам попросил пригласить батюшку. О чём они там говорили втайне, никто, конечно, не знает, но руки у него, однако, опустились. В село же он не вернулся. Жену бросил. Куда сгинул, никто не ведает. Давно это случилось. Ещё в кукурузные времена.

Храм уже лет двадцать как вернули. Тогда мы с батюшкой сразу же отправились в музей. Образб иконостасные нам не отдали, хотя у нас документ имелся от владыки нашего. Иконы, сказали солидно, нуждаются в особом режиме хранения, а в церкви, дескать, такового не имеется. Ну, накупили бумажных изображений, наклеили на пятислойную фанеру и вставили, а то ведь дыра на дыре. Страх! Конечно, вид совсем не тот. Бумага, она и есть, в некотором роде, бумага.

Всем миром собрали денег на иконы, поехали в область. Только на две иконы – Спасителя да Богородицы в нижнем ряду – и хватило. Дорогущие они нынче, писаные-то. Даже представить себе не мог, как цены на святыню кусаются.

Теперь вот опять с миру по нитке собираем: крест на верх иконостаса заказали.

Между прочим, Ваня Неваляшкин недавно белых голубей прикупил – орловских турманов: замрут в высоте, потом свернутся клубочком и падают камнем, а затем вдруг расправят крылья и вертикально садятся на крышу. Теперь они нам постоянно напоминают о спасённом Распятии.

ОСКОЛОК, ПОПОВА ДОЧКА
И ДЕНЬ ПОЛНОТЫ ДУХОВНОЙ

Познакомились мы с батюшкой в библиотеке. Пришёл я туда ради интернета, собирал на его просторах какой-то материал. Меня предупредили, что в три часа читальный зал закроют: по четвергам отец Нил проводит там занятия с желающими. Оказалось, что среди «желающих» были и старики, и молодёжь, и пожилые женщины и школьницы. Наконец привели группу из детского интерната для слаборазвитых детей. Тут же решил остаться и посмотреть. Лично я перед такой аудиторией спасовал бы – слишком уж она разношёрстная.

Тогда меня удивило умение батюшки найти общий язык со всеми. Казалось, всем одинаково интересно. В том числе и мне. Я так не умею. Он говорил о том, как надо читать Евангелие. После занятия или «встречи», как её называют в библиотеке, мы познакомились, разговорились, и батюшка пригласил меня в ближайшее воскресенье к себе в сельский храм.

Литургия закончилась поздно, потом молебен, разговор с прихожанами, какие-то неотложные мелочи-дела. Наконец подозвал меня и увёл в дом.

Мы сидим в большой столовой. Пообедали и теперь чаи гоняем. А я не могу оторвать глаз от иконы в углу. Старинная. Без оклада. Святитель Николай Угодник. Высокий лоб с двумя высветленными выпуклостями, округлая борода, добрые, всё видящие глаза, Евангелие в левой руке. И в свете красной лампадки, когда меняется угол зрения, что-то поблёскивает иногда на образе святого, возле благословляющей руки на раскрытом Евангелии. Икона большая, сантиметров, пожалуй, шестьдесят-шестьдесят пять по высоте. Там, в красном углу ничего больше и не поместилось. Матушка заметила мой интерес к образу.

Это икона моей бабушки. А ей подарила на венчание её бабушка, значит моя прапрабабушка.

А там что-то блестит или мне только кажется?

Блестит-блестит. Не кажется. Это осколок снаряда засел в иконе. Бабушка завещала не вынимать, оставить. Кому он мешает?

Прихожане в храме её любят, называют то матушка Мила, то матушка Люда. Их исправляют: правильно – матушка Людмила. Она знает мой интерес к иконам, не откажет в просьбе, хотя ведь есть семейные тайны, которые никто не захочет обнародовать. Всё же я с неподдельным волнением и дрожащим голосом прошу:

Матушка Людмила, расскажите про осколок. Если можно, конечно. У меня не пустой интерес…

Она расскажет, – батюшка добродушно, но не без подковырки улыбается, – эту историю она десятки раз пересказывала, наизусть выучила.

Матушка независимым взглядом окинула мужа, поправила головной платок и начала, поглядывая на меня.

 

Это в начале войны случилось. Бабушка рассказывала, что их город эвакуировали. Эшелон стоит на вокзале. Народ бегает, как сумасшедший. Крики, стоны. К поезду несколько вагонов с ранеными прицепили. Кому в какой вагон – никто не знает. Комиссар бегает, размахивает пистолетом. Орёт: только самое необходимое! Вагоны товарные, набиты битком. А тут бабушка пытается залезть с мешком, её подсаживают, она падает. Из мешка высовывается икона. Комиссар к ней: что у тебя там? Она: икона Чудотворца. Он: какая может быть икона?! Сказано – самое необходимое! Она: у меня только самое необходимое – бельишко, хлеб, пара луковиц и вот икона. Он: выбрось немедленно. Она: как я выброшу, немцу на поругание, что я нехристь, что ли?! Он: А ну выбрасывай! И наводит на бабушку пистолет. Прицепился. Кругом плач, крики, дети рёвом ревут, раненые стонут, эшелон пора отправлять, снаряды вражеские рвутся, паровозный свисток уши рвёт, а он в икону упёрся рогом. Навёл, значит, пистолет на бабушку и орёт, перекрикивая всех.

А тут ка-а-ак жахнет! То ли снаряд, то ли бомба с самолёта. Она присела и инстинктивно закрылась мешком. Встала, в ушах звон, в глазах всё плывёт, тошнит, а народ молчит вокруг комиссара – мёртвый лежит. С открытым ртом. Чуть не на куски разорвало. Побежали за начальником вокзала. В общем, назначили другого командира эшелона, и бабушка уехала в Вятку. В вагоне она заглянула в мешок, ведь удар-то в икону она слышала, когда присела. Смотрит, а в Евангелии, что у Николы в руках, осколочек торчит. Так она поняла, кто её спас. И какая икона досталась ей от бабушки.

 

Отец Нил одобрительно кивает, крестится на икону. Обращается к жене:

Теперь уж и вторую историю расскажи, а то неполнота какая-то осталась.

Матушка с довольным видом вылила остатки чая из моей чашки, долила кипятку в заварничок и примостилась на край скамейки, часто поправляя головной платок.

 

Не такого мужа хотели мы для дочери, – начала она, – чего греха таить! Неверующий он. А она: люблю, мол, и такого и только его. И точка. И под нос нам суёт апостола Павла. Дескать, муж неверующий освящается женою верующей. Будто мы этого не знаем и никогда не читали.

Но крещёный он. Говорит, в бессознательном детстве бабка крестила, а потому, мол, крещение такое не действительно. И как отрезал: всё, говорить на эту тему нечего.

Ну, да ладно. Живут они вроде дружно, троих детей родили. Любит он её. Да и как такую не любить-то! Он автослесарем работает в городе в частной мастерской. Свою хочет открыть. Каждый день туда на машине гоняет. Грех жаловаться. Но вот в церковь – ни ногой. А моего батюшку за глаза называет «поп толоконный лоб», но без злобы, а собственную жену «поповой дочкой». Правда, ласково, с любовью и не при чужих.

Видно, на всю глубину вбили в него безбожие-то. А ведь эти воспитатели и учителя ответят за содеянное. Неужели им не страшно? Какое безбожие расплодили! А вот помрут, предстанут пред Господом, и что тогда? Ох, страшно и подумать.

Мы живём здесь при храме, а дочь с мужем новый дом поставили напротив. Нам хорошо. Внуки то и дело прибегают. Село большое, но почти все в город ездят на работу.

Ты ближе к делу, матушка. А то до темноты закончить не успеешь, – отец Нил мягко улыбнулся и опять перекрестился на икону.

Матушка не забыла всем подлить чаю и продолжила.

Однажды мы с отцом, когда выдалась неделька, на которой служб больших не было, поехали к моей покойной бабушке, от которой я образ-то получила, на могилку. В тот город, из которого её эвакуировали. Вернулась она туда после войны, там и преставилась. А икону, как видите, сберегла. Говорила, в Вятке ей большие по тем временам деньги предлагали за образ-то. Сказывала, даже из тамошнего музея к ней приходили.

Ноябрь стоял холодный и дождливый. И попросили мы дочку с зятем печку хотя бы через день топить, чтобы не выстыла изба-то. И вот, дочь рассказывает. Пришла она из магазина, бросила авоську и к нам. А у нас уже зять толчётся, муж – объелся груш. Она к печке, а та уже полна дров. И керосином почему-то попахивает. Ну, сказала она спасибо муженьку за заботу. Обычно она сама и за дровами ходила, и топила. Взяла, значит, газету и затопить хотела печку-то. А огонь не разгорается. Попросила его принести берёсту, лучину. Но и от берёсты дрова не занимаются. Гаснут и всё тут. А муж вокруг печки суетится беспокойно, дёргается как-то, нервничает. Это она уж потом, задним числом, сообразила. Ну, стала она поленья вынимать. Думала, эти сырые, надо на сухие заменить. Одно полено, другое третье… А там наша родовая икона Николы Угодника. Муж на колени перед печкой, перед иконой, перед женой. Всё рассказал.

Хотел он воспользоваться нашим отъездом, да и жены нет дома. Вот и удумал он сжечь святой образ с осколком. Как бы он нам потом объяснил пропажу иконы, не знаю. Может, он и сам об этом не думал. Бесы скрутили его. Как по-другому объяснишь?! В общем, заложил икону дровами и попытался растопить: и газеты под дрова подкладывал, и берёсту, и лучин наколол, и керосину плеснул в конце, а дрова не занимаются, и всё тут. От керосина ещё хуже стало: он словно в воду превратился.

Ведь, казалось бы, ясно: вынь икону, поставь на место, тогда и топи. Но нет! Так его нечистый опутал со всех сторон, что он решил жену подождать и её руками сжечь образ. Вот ведь какое помрачение ума нашло на человека. Дальше вы слышали. Только когда увидел, что у жены тоже не загорается, только тогда и пришёл в себя. И у жены прощения просил, и у нас, когда вернулись. Вот такая это икона. Два таких чуда: и бабушку Никола Угодник защитил Евангелием, и зятя нашего наставил на путь истинный. Мы меж собой называем образ Никола Железный. Понятно почему. А сколько ещё чудес было от этой иконы, мы просто не знаем, потому что не заметили их или за чудо не посчитали.

А я вот о чём думаю: сколько же терпения к человеку у Господа и у святых! И ещё: какие только средства не использует Спаситель, чтобы помочь человеку обрести веру. Самые невероятные!

Теперь зять наш всё чаще на службах появляется. Кстати, Николаем его зовут. Дочь на радостях ему четвёртого родила. Ещё один Николай на белом свете объявился.

 

Матушка поджала губы, обратилась к мужу:

Давай, отец, отвези человека домой. Ушёл последний автобус-то.

Я, мол, ничего, дойду пешком, тут всего шесть километров. Спаси Бог за чай.

Батюшка взглянул на бутылку настойки. Я понял. Мы же по рюмочке выпили в начале разговора. Тут он достал из кармана допотопный телефон и позвонил.

Танюшка, тут человека надо до города подбросить. Попроси Николая или давай сама, – он почему-то свысока посмотрел на матушку и обратился ко мне, – а я, пока они собираются, расскажу вам ещё одну правдивую историю.

И батюшка начал.

Я запомнил эту прихожанку по такому случаю. Приходит ко мне Зинаида-москвичка и просит: «Батюшка, отпой Васеньку, отпой, умер вчера вечером мой Васенька». Я сразу почувствовал какой-то подвох, но не мог понять, в чём он. «Какой Васенька? Муж у тебя здоров, сын тоже. Да и не Василии они. Какой Васенька-то?» Она своё: «Он такой был добрый, ласковый. Опустел без него дом. Я его в огороде закопала, а всё ж отпеть бы надо». Тут я понял, что речь идёт о какой-то животине. А она опять: «Батюшка, отпой Васеньку, при нём у нас никогда мышей не было».

Долго объяснял ей, что такое отпевание. Послушает, кивнёт головой, а потом опять: «Батюшка, а всё же Васеньку-то отпеть бы надо». Выставлю я её, она посидит на лавочке за церковной оградой и опять семенит ко мне: «Батюшка, отпой Васеньку». Как объяснить, как отделаться – ума не приложу. Устал от неё. И таким жалобным голосом. Канючит и канючит. Татьяна наша спасла меня. Забежала к нам за чем-то, услышала, как Зинаида опять плачется и клянчит. Повернулась к ней и так строго и на полном серьёзе спрашивает, глядя в глаза: «А он у тебя крещёный?» Зинаида опешила. «Как же можно некрещёного отпевать?!» Ничего не ответила моя прихожанка, постояла, помялась, как на пороге, и задумчиво побрела к себе.

А Зинаида эта всю жизнь прожила в соседней деревне Гольяж. Тут полтора километра всего. Потом дети позвали её с мужем в Москву с внуками сидеть, но дом в деревне остался. Все зовут её шутливо «москвичкой». Весной приезжает и до осени на своём огороде копается. Сын тоже, как на даче, время проводит. Заходит в церковь, помогает. Бизнес у него небольшой в Москве.

И вот после того случая с Васенькой утром вижу, как Зинаида в горку поднимается. Толкает перед собой, судя по всему, тяжеленную тачку, а в ней что-то позвякивает. Стою, жду. Что она там ещё удумала?! Опять «отпой Васеньку»? Смотрю в тачке три бельевых корзины, а в них полно бутылок. Полных. И все разные. Взятка за отпевание? Но она рассказала совсем другое.

Сын у меня непьющий, а на работе ему то и дело дарят разные там коньяки, виски и всякие заморские напитки. Муж у меня выпивоха известный. Ну, мы с сыном и перевезли от него все бутылки в деревню. А вчера вечером муж звонит, собирается сюда приехать. Не любит он в огороде земледельничать, а вот что-то потянуло его к нам. В доме прятать бесполезно. Найдёт. Я один раз спрятала от него деньги в мешке с гречкой, на самом дне. Нашёл! Другой раз заныкала в пылесосе. Нашёл! А уж пузырь-то он не глядя сыщет. Да и такая прорва этих бутылок-то! Где их спрячешь? А ему на неделю-другую только и хватит. Стала молиться я святой Матронушке Московской. В столице я к ней как-то прилепилась душой. Помолилась и прошу: вразуми, дескать, матушка, куда мне бутылки-то спрятать? Ночью в каком-то полусне явилась мне Матронушка, вернее, не сама блаженная, а её икона, и голос от иконы этой говорит: отдай, мол, вашему священнику в церковь. Как я могу не послушаться святую?! Вот привезла.

Отец Нил с лёгкой самоиронией хвалится: теперь у меня винный погребок не хуже, чем в каком-нибудь московском баре.

Он поднимается и выходит. «Вот тебе и Зинаида, думаю. С одной стороны „отпой Васеньку”, а с другой – икона является ей».

Сейчас принесёт вам бутылочку в дорогу. Не отказывайтесь. Это как бы от самой Матронушки Московской. А у нас в приходе почти все непьющие. Если кто на праздник и выпьет, то рюмочку, две. Нам теперь этих запасов на года на два хватит, – раскачиваясь на скамейке и поправляя узорчатый платок, взглядывает на меня матушка Мила.

Батюшка входит вместе с дочерью. И правда: в руках у него бутылка – кизлярский коньяк. До большевиков считался лучшим в России, во всяком случае, ценился больше, чем грузинский или армянский.

Вот, возьмите маленький подарок. У меня там темно, так что, не выбирая, взял, что под руку попалось.

 

Татьяна умело ведёт батюшкину иномарку, а я в вечерних сумерках украдкой разглядываю её спокойное, сосредоточенное лицо и раздумываю: «Сколько же лет она терпела? Восемь? Десять? Сколько молилась, чтобы Господь направил муженька на путь истинный. И не боялась, троих ему родила. Теперь уж четверых. И верила! Верила, что жена верующая спасёт мужа неверующего. И спасла. Не без помощи святителя Николая, конечно. Взять хоть этот случай с иконой в печке. Ведь другая бы на её месте, наверняка, ему поленом дурью башку разбила, скандал на весь мир закатила. А она и это стерпела. Эх, всем бы такую жену! На вид совсем простая. Весёлая, общительная, даже беззаботная. Видно, заботы-то все надёжно внутрь запрятаны. И сразу чувствуется: ей всё нипочём. А как она Зину-москвичку отшила!»

Я широко и довольно улыбаюсь. Она спрашивает, скосив глаза от дороги:

Что-то вспомнилось?

Да вот пришло в голову, как вы Зинаиду в тупик поставили.

Это само собой получилось.

Вечер катится к ночи. Солнце только-только зашло, небо ещё полыхает багряными красками самых разных оттенков. Мы летим к нему на всех парах, а оно почему-то медленно удаляется от нас в даль и в высь.

Удивительный день. Такой подарок послал Господь. День полноты духовной! Побольше бы таких встреч. Да-да! И побольше бы таких жён русским мужикам!

ТРЕТЬЯ РУКА

Монастырь притулился под горой. Братский корпус так совсем прилепился к её склону. Мы полюбили паломничать туда. Дорога огибала обитель и уводила путников в Румынию, тоже православную. Древний византийского типа храм призывал сделать остановку здесь, ещё в Сербии, войти в ограду, помолиться. А после службы церковь не отпускала: хотелось сидеть в стасидии, вдыхать запах ладана, которым за несколько сот лет пропитались стены, хоругви, иконы, фрески, и молиться здесь до самого Второго Пришествия. Вот счастье! Встретить Спасителя в монастыре, в этом святом прообразе Небесного Иерусалима. И сразу из храма на Страшный Суд.

И ещё мы сердечно полюбили матушку – настоятельницу обители Параскеву. Маленького роста, вся закутанная в мантию. Весёлые глаза, скользившие по нашим лицам, расплёскивая внутреннюю радость, обрызгивая нас этим неземным оживлением, и лёгкая застенчивая улыбка, не обнажавшая зубы. Она словно стеснялась этой своей небесной улыбчивости, а потому то и дело отворачивалась в сторону. Чтоб мы не ослепли от её сияющих глаз, решили мы с женой. Принимала нас матушка с таким радушием, будто мы были самыми почётными гостями. Сёстры сразу же варили кофе, иногда она вставала к плите сама. И далее, как обычно в Сербии: горяченный кофе по-турецки, ледяная вода из источника и лукум. Всё это в обязательном порядке паломник получает в каждом сербском монастыре. Кстати, греки называют сваренный в турке кофе греческим. В общем, матушку мы любили, да и сёстры были ей под стать: весёлые и разговорчивые, но только за кофе. Обед, как и во всех монастырях, проходил под чтение житий и тихий разнобойный стук ложек и вилок.

Покорила нас обитель и своей историей. Оказалось, что существует три разных сказания о монастыре. Первое – гласит, что он основан учениками равноапостольных Кирилла и Мефодия в одиннадцатом веке. Древнейший монастырь! Другое – связывает его строительство с великим святителем Саввой Сербским: по его благословению начало монастырю положил хиландарский монах Арсений в начале тринадцатого столетия, то есть на двести лет позже. А третье сказание относит учреждение обители ко времени деспота Йована Бранковича, то есть к концу XV века. Но как бы то ни было, монастырь древний, а противоречивые сказания лишь укрепляли нашу любовь к нему. Какой ещё монастырь может поведать паломникам такие предания!

А женским он стал лишь в середине двадцатого века. И это так хорошо! Ведь если б он остался мужским, мы бы не познакомились с матушкой Параскевой. И имя у неё чудесное. Параскева – значит приготовление, подготовка к субботе, то есть пятница. Вот и получилось у святой великомученицы двойное прозвание, греческое с русским переводом: Параскева Пятница. По-сербски – Петка, а в русском народе – Прасковья, уменьшительно-ласкательно Паша, Паня или, как у Пушкина в «Медном всаднике», – Параша. В древности святая была настолько любима православными и так популярна, что придорожные часовни в народе называли Пятницами, ибо в каждой из них стояла её икона. И святителя Николы Угодника, конечно.

 

На этот раз мы собрались в монастырь на неделю. За несколько лет до памятной поездки я по случаю купил в антикварной лавке на окраине города медную икону великомученицы Параскевы Пятницы. Тогда я ещё не знал о существовании ни обители, ни её настоятельницы. И вот перед самым отъездом в монастырь жена предложила:

Давай подарим матушке твою медную иконочку святой Параскевы.

Я был в лёгком шоке. Не скажу, что у меня большое собрание медных икон, я их покупал по случаю, чтобы просто спасти от нечистых рук «коллекционеров» и спекулянтов. Так накопилось полтора десятка образов. Все они стоят в красном молитвенном углу. Я даже познакомился с собирателями медных икон, чтобы хоть немного освоить датировку. Моя Параскева, согласно мнению ценителей, оказалась древней. И вдруг: здравствуйте, пожалуйста. Одну из лучших моих икон отдай игуменье, которую я и видел-то всего два раза в жизни. И только потому, что её зовут Параскева. А у меня есть и святитель Николай, и страстотерпцы Борис и Глеб, и преп. Нил Столобенский, и Феодор Тирон с Феодором Стратилатом, и… Да мало ли кто из святых у меня есть! Так можно ради совпадения имён все иконы раздарить… В общем, пожалел я, пожадничал.

На границе с Сербией очередь оказалась непривычно длинная, к тому же в пять-шесть рядов. Придётся простоять несколько часов. Как правило, мотор на границе не выключаешь, очередь движется быстро. А тут застопорилась. Турки на шикарных немецких машинах ехали с многочисленным семейством из Германии к себе домой в отпуск, а их на предмет контрабанды проверяли заметно строже. Все заглушили моторы, и когда надо было подвинуть машину, просто толкали её руками. Иначе задохнёшься в выхлопных газах.

Меня начала мучить совесть. Что же я пожалел иконку-то? Приходила и другая мысль: иконочка очень дорога мне, хорошо помню, как купил её в лавке возле выставки, молюсь перед ней иногда. Пытался себя успокоить. Совесть на такие уловки не поддалась. Жена глядит в глаза, дети смотрят прямо в душу. О чём думают? Понимают ли они, что творится со мной. Но какой толк мучиться?! Сделанного не исправишь. Как слово: вылетит – не поймаешь. Воображение рисует картину: мы приезжаем в монастырь, я дарю икону семнадцатого, возможно, даже конца шестнадцатого века, матушка ахает, прижимает иконочку к сердцу и слёзы выступают у неё на глазах…

И тут слышу, как меня окликают. Смотрю, через клумбу – Предраг Миодраг, мой бывший преподаватель сербского языка. Я стою в густом медленном потоке, а он в быстром встречном. Я в Сербию, он из Сербии. Давно не виделись. Проехав вперёд, он припарковался и пришёл к нам поделиться новостями. И тут меня осенило.

Предраг, дай мне свою машину. Если у тебя есть время, конечно. Я кое-что забыл дома, а мою, как видишь, турки в плен взяли, из очереди уже не выбраться. До дома мне минут пятнадцать езды. Столько же обратно. А ты пока поможешь жене толкать моё застрявшее «средство передвижения».

В доме у нас есть лифт, но я зачем-то взлетел на свой седьмой этаж пешком, точнее, бегом, скачками, завернул иконку в одну из бесчисленных косынок жены (пригодится в монастыре ещё один платочек) и во весь дух полетел обратно. В общей сложности мы простояли тогда на границе больше четырёх часов, но мне было легко и весело. Даже турки стали вызывать симпатию. К тому же кофе они умеют варить не хуже греков и сербов.

Перед Новым Садом я расслабился. Всё в порядке. Впереди справа синеет Фрушка гора с её шестнадцатью монастырями. Сербским Афоном именуют её наши братья. Погода радует. Природа чувствует медленно подкрадывающееся увядание, но ещё бодрится, не поддаётся. Осень на носу, но каждый год этот нос разный, бывает длинный-предлинный. Август обещает ещё и бабье лето в сентябре, вливает в глаза Божию милость к нам, грешным. Ночью прошёл дождь, на дороге небольшие лужицы. Свежий воздух шумно врывается в открытое окно. Движение оживлённое (будни, вторая половина дня), турки после границы густо и лихо спешат домой, но мы скоро свернём влево, и движение рассосётся. К вечеру будем в обители. Храм нас заждался. Спаси Бог Предрага! Матушка просияет от такого дорогого подарка. Жена с довольным видом и загадочно посматривает на меня. У меня же левая рука на руле, правая на колене – пусть отдыхает.

И вдруг впереди грохот, пыль столбом, слева что-то похожее на взрыв и там же полыхнул огонь, раз за разом машины со всего маху бьются друг в друга, точнее, подъезжающие машины бьют в задний бампер, в багажник уже остановившиеся, а те вздрагивают от неожиданности и пытаются взобраться передними колёсами на уже разбитые кузова. Принцип домино. Не держал расстояние, или зазевался, или превысил скорость – не успел затормозить. Фары разбиты вдребезги, бампер отвалился, радиатор осел и потёк. Это я по своему прежнему опыту говорю.

Но сейчас перед нами какое-то вавилонское столпотворение. Взвизгивают тормоза, глухие удары следуют один за другим. Вдруг бампер Тойоты, уткнувшейся в самосвал, стремительно несётся в глаза. И паралич разбивает меня на мгновение. Но тут боковым зрением замечаю, как справа появляется тонкая рука, берётся за руль и умело ведёт мою «Самару», свободно лавируя между помятых и горящих джипов, фур, цементовозов. Плечи мои слабеют. Затаив дыхание, стараюсь не мешать этой третьей руке, выводящей нас из огня, дыма, грохота и криков раненых.

Дед учил, и я всегда думал, готовил себя: в случае опасности надо успеть прочитать Иисусову молитву или хотя бы «Господи, помилуй!» возопить. И вот надвинулась близкая смерть, заглянула в глаза, и страх изгнал из головы, из души все мысли и чувства, даже простое «Господи!» не вспомнил. Вот тебе и верующий!

Да, как ни говори, а время в нашей власти. Точнее, во власти святых. Перед смертью наш Ангел Хранитель или святой покровитель прокручивают, как в кино всю жизнь нашу на невидимом внутреннем экране за краткую минуту, даже, говорят, за секунду. И, наоборот: в случае опасности, когда мы от страха зажмуриваемся, они замедляют время, растягивают его, как резину, как мехи гармони, и дают нам возможность прийти в себя, избежать напрасной смерти.

Никогда не забыть мне, как третья рука вдруг появилась справа, по-свойски взялась за руль и, в замедленной съёмке, средь пыли, дыма, огня, среди осколков стекла, пластмассы и металла, которые градом били в ветровое стекло, умелым точным слаломом вывела машину из аварии, тогда как за спиной и впереди слева мы слышали всё новые тяжёлые удары железа в железо. Эффект домино. Куда от него денешься!

И ещё раз скажу: никогда не отрекусь от этой руки – лёгкой, светлой, словно ангельской и вместе с тем крепкой, надёжной. С чуть заметными голубыми пульсирующими прожилками и миндалевидными, коротко постриженными ногтями. «Вот как надо водить машину-то!» – укорил я себя. Мои же ненужные руки оставались в параличе. Чтоб не мешали?

Когда мы вырвались из этого ада, жена, обняв троих наших малышей и заплакав, выдохнула:

Господи, почему именно нас? – Перекрестилась, перекрестила чад наших.

«Потому что в монастырь едем, а не абы куда», – мысленно ответил я. И всё раздумывал, чью руку я ясно видел на баранке: Ангела Хранителя или… Вспомнил житие великомученицы. После всех страшных мучений наутро Параскеву Пятницу привели в капище, решив, что она, наконец, согласилась принести жертву языческим богам. Но святая помолилась Спасителю, прикоснулась к одному из идолов, и все они попадали на пол, рассыпавшись в пыль и прах. Не та ли самая рука спасла нас? Кстати, рука-то была левая. Не левой ли святая прикоснулась и к нечистому идолу?

Затормозил я уже сам. Оставили детей в машине – не для их неокрепших душ и чистых очей такое зрелище – и, захватив аптечку, помчались помогать раненым. Скоро, нагнетая страх своими сиренами, подлетели машины скорой помощи, пожарные, полиция, и мы отправились дальше.

Перед глазами почему-то стоял образ Божией Матери Троеручицы.

А «напрасная» в переводе с церковно-славянского значит «не-ожиданная» – смерть без исповеди, без причастия.

 

В монастыре нас подждали. Ждали-пожидали и кофе по-гречески, и холодная вода из святого источника, и сладчайший рахат-лукум. Матушка со стеснительной улыбкой рассматривала медную иконочку. Шептала ласково, словно не веря себе: «Параскева!» На глазах у неё выступили слёзы точно так, как виделось мне в воображении. А когда она прижала святыню к сердцу, и широкий рукав рясы сполз чуть не до локтя, я вздрогнул. Это была та самая рука, которая управляла сегодня моей машиной…

 

г. Сегед,
Венгрия