Трудармия

Трудармия

Повесть

Ревел ветер, мел по двору пыль.

«С-с-с-с» швырял ее в дверь землянки.

«У-у-ю-у» выло в трубе.

В щель под дверью и в крохотное оконце уже начал пробиваться белесый свет.

Зябко. Мария встала, поеживаясь. Зубы тут же застучали друг о дружку. А что будет зимой, когда ударят морозы за сорок!

Мария! С днем рождения! шепотом сказали мать с отцом, оглядываясь на еще спящую восьмидесятилетнюю бабушку. Желаем тебе, чтобы сбылось все-все, чего ты хочешь.

Чтобы война закончилась и Андрей вернулся, ответила Мария.

И чтобы мы вернулись домой. Мать подошла и обняла ее.

Отец расчувствовался, глаза увлажнились, он взял руку дочери и долго тряс.

Мария Гейне тоненькая, невысокая черноволосая девушка с большими темно-карими глазами. Сегодня ей исполнилось девятнадцать лет.

Быстро натянув на себя фуфайку, она вышла из землянки вверх по земляным ступеням в мир божий. Там низкое октябрьское небо. Ветер рвет то с запада, то с севера. Такой холод, что не только дождь может пойти, но и снег. Набрав с десяток поленьев из поленницы, Мария понесла их в землянку.

Мать с отцом тоже вышли и пошли в пригон Евдокии Рощупкиной их бывшей хозяйки, у которой они провели зиму сорок первого сорок второго годов. Там их корова, ее надо подоить и отогнать в стадо.

Землянку они построили весной из пластов дерна, а пригон так не построишь. Спасибо Евдокии: сама им предложила оставить корову у нее. Две коровы курам теплее.

Бабушка тоже проснулась и приподнялась на кровати. Ей целый день сидеть одной. Ну, может, Катрине-вейс1 Бахман из соседней землянки заглянет.

Мария пойдет на ток молотить зерно, а мать с отцом в кошару управляться с овцами, которых еще три дня назад выгоняли на пастбище, хотя они там давно выгрызли из земли не то что траву даже ее корни.

Печь загудела, Мария поставила чайник.

Как хорошо, что они построили землянку! Все-таки сами себе хозяева, и можно делать что хочешь! В начале осени отец раздобыл немного керосина и зажег керосиновую лампу, привезенную с Волги. Вышел из землянки во двор, посмотрел и вернулся очень довольный:

Как в Саратове!

Сейчас лампу не зажигают: экономят керосин для особых случаев. Вечером темнеет рано, если надо жгут лучинки, а чаще всего просто пораньше ложатся спать.

От плиты растекалось тепло. Мария вышла за новой охапкой дров. Глядь, а через двор идет отец: на плече веревка, другой конец накинут на рога корове, словно бурлак тащит баржу по Волге. Ну, не баржу, а лодку какая из их коровы баржа. Следом мать подгоняет животное прутиком.

Что случилось? Тетя Дуся выгнала? Мария испугалась, побежала навстречу.

Да нет. У нее Стюрка Шашкова сидит. Так плачет, бедная! До этого знала только, что муж пропал без вести. А вчера пришло письмо от его друга. Пишет, что своими глазами видел, как ее муж погиб. Стюрка так убивается… Меня заметила так страшно закричала! «Проклятые немцы!» Только я не поняла за что…

На вас, что ли?

Наверно. Дуся говорит: «Берите свою корову, у себя подоите».

Мать концом платка смахнула слезу. Отец искал, к чему бы привязать животное. А кроме трубы нигде ничего не торчит. Передал веревку дочери Мария заметила, что руки у него дрожат. Вернулся из землянки с топором, быстро заострил полено и вбил в землю.

А ветер беснуется!

Мать села доить. Мария наконец набрала дров, напихала полную печь, прикрыла поддувало теперь бабушке до обеда будет тепло.

Мать принесла в подойнике всего литра три молока. Коровам тоже голодно: трава после заморозков высохла, загрубела, порыжела. Но пастух пока выгоняет стадо председатель сказал пасти до снега. А что делать? Сена в колхозе дали совсем мало, тяни до весны как хочешь. Соломы, может, еще дадут… А может, и не дадут.

Мать смотрит отрешенно. Говорит сама себе:

Как теперь Стюрке? У нее четверо детей.

Говорит она по-немецки. «Стюрка» у нее получается смешно. Мария и не хотела, а улыбнулась. Она и сама долго считала, что женщину так дразнят, а оказалось, местные уменьшают так имя Анастасия.

Мать вдруг заплакала:

И от нашего Андрея больше года ни слуху ни духу…

Ему просто не сообщили, где мы. Он живой, я чувствую! Только не знает, куда написать.

У тебя вода кипит. Свари яичко, может, бабушка поест.

Яйцо вчера дала тетя Дуся специально для бабушки. Бабушка еле живая. Хочет есть, а не может. От одного вида еды ей плохо:

Не могу, не идет…

Взгляд у нее стал необычный. Не наружу, а внутрь себя смотрит и прислушивается к чему-то, что в ней происходит.

Мама, говорит ей мать, мы вам яйцо сварили. Может, покушаете?

Яйцо? переспрашивает бабушка. Нет, сейчас не хочу… Может, потом. Я еще полежу немножко. Холодно мне… Она снова ложится.

Отец отогнал корову к тете Дусе, вернулся. Быстро позавтракали вчерашней картошкой и пошли на работу.

Сумрачно. Холодно. За оградой на току длинное гумно деревянный сарай. Там стоит молотилка. Ворота уже открыты. Мальчишки едут с возом снопов. Один Федька Гофман из их села, из Павловки из Паульского по-немецки. А другой местный, Петька Денисов. Федька и Петька за год подружились, стали не разлей вода. Да и как не подружиться: на одной лошади работают, одинаково голодают.

На Волге матери Федьки и Марии работали поварихами в одной бригаде. Но Мария по дому Федьку не помнит: жили далеко друг от друга, да и разница в возрасте большая.

Дом… Теперь для немцев это все, что связано с Волгой. И когда говорят: «Когда же домой?» ясно, что спрашивают не о своем рубленом домике с летней кухней, сараем, дворовым погребом и амбаром, а о родном селе с речкой Караманом за огородами, с Волгой в трех верстах от него, о весенней степи, цветущей тюльпанами во все стороны до самого горизонта, и о другой степи выжженной июльским пеклом, со стогами сена, пыльным запахом чабреца, свистом сусликов, кружащими в белесо-голубом небе степными орлами, о бахче за селом с полосатыми арбузами и мучнистыми дынями на сухой горячей земле. Дом это место, где осталась душа. И попробуй кто сказать, что после войны они туда не вернутся! Надо только потерпеть… Тем и живы.

Комбайнер с МТС запустил свою молотилку.

Завтоком Платон Алексеевич поставил двух женщин из первой бригады подавать необмолоченную массу на приемный транспортер, а Марию в одиночку, с огромными вилами отбрасывать выползающую из молотилки солому.

Одна из подающих снопы, Катька Костюченко, сильно обидела Марию в прошлом году. В начале зимы тетя Дуся Рощупкина, у которой Гейне тогда квартировали, уехала на два дня по своим родственным делам, а когда вернулась, Катька ей рассказала, что, мол, только Дуся за дверь, «ее немцы» завесили окна одеялами, вытащили граммофон и давай веселиться и танцевать от радости, что фашисты наступают на Москву. И это вранье Катька растрепала по всему селу.

Тетя Дуся не поверила:

Брешешь ты, Катька! Как всегда, брешешь! У меня дети дома оставались с этими немцами. Не веселились они и не танцевали, да и граммофона у них никакого нет.

Ага, так они тебе его и показали!

И где им танцевать? Когда их ко мне поселили, я к ним зашла, а их старенькая бабушка сидит и плачет. «Что, спрашиваю, бабушка, плачете?» А она отвечает: «Комната маненька. Вещи лежит, а мы сидит!» И правда: вещи на полу, а места только и осталось, чтобы на них сидеть… Не болтай языком, Катька, не наговаривай на людей! Им и без тебя тошно.

А что ты их защищаешь? Немцы моего папку убили!..

То другие немцы. А Мария твоего папку не убивала.

Но многие сельчане поверили Катьке.

В тот день, когда по радио объявили о разгроме немецко-фашистских войск под Москвой, народ собрался в клубе. Включили на всю мощь репродуктор, и из него зазвучал торжественный голос Левитана:

— …перешли в решительное контрнаступление против ударных фланговых группировок врага. В результате обе эти группировки разбиты и поспешно отступают, бросая технику, вооружение, неся огромные потери!

К Марии и ее родителям подбежал мальчишка, плачущий от счастья, и закричал им в лицо:

Что взяли Москву? Взяли?! Вот вам Москва! Вот! Вот!

Ах, как тогда было горько и обидно!..

Через длинный сарай тянуло сквозняком, но Марии стало жарко. Обмолоченная солома перла на нее из жерла молотилки, она сражалась с ней как могла: хватала вилами ворох за ворохом, откидывала в сторону, но на их месте возникали новые, гораздо большие, лезли под ноги, наваливались на нее… В волосы и шаль впилась полова, одежда покрылась пылью. А Катька с подругой старались вовсю!

Мимо шел Платон Алексеевич, в коричневом картузе, в фуфайке цвета осенней стерни. В картуз, в седые до белизны волосы тоже вцепилась полова.

Платон! позвал его комбайнер. Людей не умеешь расставлять. Подают двое, а солому отбрасывает одна девчонка. Видишь, не успевает, замаялась уже! Поставь второго человека.

А где я тебе его найду, второго? Нет у меня людей!

Платон Алексеевич хороший человек. Всю жизнь был конюхом, в лошадях понимает хорошо, а когда все другие мужики ушли на фронт, стал заведующим током. Вот и приходилось ему теперь начальствовать над бабами.

Тогда сам становись! не унимался комбайнер.

Без советчиков знаю, куда мне становиться, пробурчал Платон Алексеевич в белые усы, сильно пожелтевшие по краям от курения трубки. Ну-ка, дочка, дай вилы!

Хоть Платону Алексеевичу и под шестьдесят, а силы еще есть. Навильники у него побольше не детские, как у Марии, а какие следует, но и он еле успевает. Убедился, что одного человека мало. Но не может же он целый день кидать солому! Он начальник, должен руководить. К счастью, опять Федька Гофман с Петькой Денисовым приехали еще телегу пшеницы на обмолот привезли.

Становись, Федька, с землячкой на солому! сказал Платон Алексеевич. А Петьке я своего внука дам в напарники.

Мария знает, что Генке, старшему внуку Платона Алексеевича, едва исполнилось двенадцать, в колхозе он не числится. Но кто на это смотрит сейчас, когда надо дать хлеб стране, а главное воюющей армии, чтобы не голодала и побыстрее справилась с проклятыми фашистами!

Петька поехал за Генкой, а Федька остался с Марией. Вдвоем стало легче сражаться с соломой.

Федька с матерью не так давно в их колхозе. Им пришлось посолонее, чем Гейне. Со станции их привезли в колхоз «Прогресс» это такая глушь, что и описать невозможно. И председатель там был злой пьяница. Изо всех сил старался не попасть на фронт. А это, по его понятиям, было возможно только через лютость к своим колхозникам: чтобы боялись его и работали с утра до ночи. Вот и с Федькиной семьей он сразу взял самую крайнюю степень зверства. У Федькиного отца была справка, что он сдал на Волге столько-то пудов пшеницы, которые ему выдали за трудодни. Председатель, конечно, никакого хлеба им не дал так же, как и другие председатели. Какой может быть хлеб немцам-переселенцам, когда самим не хватает. Но корову взамен оставленной на Волге он обязан был предоставить. Долго злобствовал, потом все же дал самую тощую, самую никчемную, какая сыскалась на колхозной ферме. Правда, Федькины родители ее вылечили и выходили. В конце концов она даже отелилась и стала давать молоко. А в феврале сорок второго года Федькиного отца забрали в трудармию. Тяжко ему было расставаться с семьей, оставлять на произвол судьбы жену и семерых детей.

Перед уходом он сказал:

Пропадете вы тут. Как только будет возможность бегите в Кочки, там люди получше живут. Может, и вы выживете. А этот дурак вас точно… и заплакал.

Отца Федьки увезли в Кочки, а оттуда неизвестно куда. Сначала он писал часто: попал на Енисей, на рыбную ловлю… Но с весны почтовый ручеек оборвался, и с тех пор от отца ни слуху ни духу. Впрочем, Федькина семья тешит себя надеждой, что письма приходят по старому адресу, в колхоз «Прогресс», и там уничтожаются.

Дурак-председатель, видимо, в самом деле не прочь был сжить их со свету и весной не дал земли, чтобы посадить картошку. А без своей картошки верная смерть. Тогда в одну безлунную майскую ночь Федька с матерью запрягли свою корову в колхозную телегу, посадили на телегу младших детей и уехали в Кочки, в колхоз «Красное знамя», в котором работала Мария.

Краснознаменский председатель Григорий Трофимович обрадовался и новым рабочим рукам, и нежданно обретенной ценной телеге. Прискакавшему на розыски председателю-пьянице беглецов не выдал:

Нет у меня никакой телеги, не видел никаких Гофманов! Да ты, брат, пьян. Тебе поблазнилось, что они от тебя убежали. Поезжай-ка восвояси, они небось уже дома сидят и чай пьют… с картофельными очистками.

Трудно сказать, почему горе-председатель не проявил настойчивости и не сообщил в милицию. Скорее всего, он как раз ушел в долгий запой, а потом испугался, что начальство сурово спросит с него за промедление в розыске беглецов, и решил положиться на изворотливость Григория Трофимовича. И оказался прав. Григорий Трофимович уладил все с комендатурой, Гофманы вместе с телегой остались в его колхозе, посадили картошку и вырыли себе землянку, а председатель «Прогресса» продолжил руководить своим хозяйством.

Часа три сражались Федька и Мария с соломой. Запарились. Федька хотел даже скинуть фуфайку, из прорех которой клочками высовывалась желтая вата, но Мария отговорила. По сараю, сквозь открытые с обоих концов ворота, пролетал такой холодный и резкий ветер, что воспаление легких мальчишке было бы обеспечено.

Вдруг в ревущем агрегате что-то заскрежетало и наступила тишина, будто все провалились в другой мир. Человечьи голоса в этом мире зазвучали сказочно необычно без машинного аккомпанемента. Комбайнер бросился осматривать свою молотилку, а Платон Алексеевич дал команду затаривать намолоченную пшеницу в мешки.

А тут и Генка с Петькой Денисовым едут и новые снопы везут. Генка на самом верху воза сидит, улыбается, доволен взрослое дело делает.

Э, ребятки! говорит его дед. Не пойдет! Сырые снопы, просушить бы надо. Везите на сушилку. А ты, Маруся (так Платон Алексеевич называл Марию), иди-ка растопи там, сделай все как надо.

Сушилка далеко на самой окраине села. Мария отряхнула с одежды солому и полову, выдрала из платка цепкий репейник и пошла.

А на выходе секретарша из сельсовета с портфелем:

Ты Мария Гейне? Знаю, что ты, для порядка спрашиваю. На вот, распишись. Повестка тебе.

Марию кольнуло в сердце. Развернула бумажку: «5 ноября 1942 года в 9 часов явиться в Кочковский райвоенкомат по адресу… в исправной зимней одежде с запасом белья, постельными принадлежностями, кружкой, ложкой и 10-дневным запасом продовольствия».

Давно говорили, давно ждала. Но все равно неожиданно. Словно по голове колотушкой. Прислонилась к воротам.

Подошел Платон Алексеевич:

Что ты, дочка?

Призывают… В трудармию.

Гм… Ну что ж поделаешь… Страна на военном положении. А это значит все мы солдаты. Куда поставят, там и стой. Эх… Платон Алексеевич махнул рукой и отвернулся. Ты, дочка, не обижайся на меня…

Что вы! Мне на вас не за что обижаться, искренне сказала Мария.

На Платона Алексеевича, действительно, обиду держать не с чего. Человечный он. Сколько раз приходила прошлой зимой его жена Мавра Егоровна в семью Гейне: то несколько картошин принесет, то пару оладышков. А ведь ее сын Иван, уходя на войну, оставил старикам на попечение четверых внуков. Ни один кусок не был у них лишним.

Вспомнила Мария доброту Платона Алексеевича. Сама не поняла, как получилось, обняла его и благодарно поцеловала в щеку.

Ты того… растрогался он. Домой сходи, пообедай, в себя приди. Подождет сушилка…

Домой Марии так и так было положено: обеденный перерыв в войну никто не отменял. Очень хотелось, чтобы отец с матерью были там.

А они и в самом деле дома. А еще в землянке соседка Катарине-вейс Бахман. Глаза у нее красные, заплаканные.

Мать у бабушкиной постели, кормит старушку супчиком мучной затирухой.

Мария, ты получила повестку? смотрит тревожно, с надеждой на чудо: вдруг эта беда их минула.

Только что.

И наша Милька тоже, говорит Катрине-вейс. Совсем одни мы останемся с Соломоном Кондратьевичем! и у нее опять бегут слезы. Она сморкается в платочек, вынутый из-за обшлага рукава.

Садись, Мария, поешь gebrende Mehlsopp2, говорит мать.

И они с Катрине-вейс плачут уже вдвоем. Беда-то общая, одна на всех.

С Катрине-вейс и Соломоном Кондратьевичем они соседи не только здесь. И на Волге жили на одной улице через дом. Милька, то есть Эмилия, не дочь Катрине-вейс, а внучка. Еще у них есть внук Йешка, он уже в трудармии. Его призвали в январе этого года, в числе самых первых.

Родители Йешки и Эмилии умерли: отец во время голода в тридцать третьем, а мать еще раньше, при родах.

Череда трагедий в их семье началась в двадцать шестом году.

У Катрине-вейс и Соломона Кондратьевича был единственный сын Фридрих. И работящ, и умен, и все у него было для хорошей жизни. Но Бог его поразил нелепой и позорной страстью: он был вор. Крал все, что попадалось на глаза, и никак не мог от этого удержаться. Причем делал это настолько ловко и так искусно прятал украденное, что бока и прочие части его тела оставались целы гораздо чаще, а шевелюра страдала гораздо реже, чем он того заслуживал. Вскоре эта страсть передалась и его жене, скрепляя их союз сильнее всякой любви.

В то время, еще до колхозов, крестьяне нанимались к государству во фрахт. Перевозили разные грузы: товары в магазины, зерно на мельницу и прочее. Фридрих это дело очень любил и всегда возвращался в Паульский с добычей так, бывало, являлся в родной дом, косясь по сторонам, Мариин кот Мурре с соседским цыпленком в зубах. За короткое время благодаря Фридриху его односельчане заработали славу отъявленных воров, и все в округе стали смотреть на павловских с подозрением: как бы после них чего-нибудь не пропало.

Однажды возвращались павловские домой из долгой поездки в Саратов. На постоялом дворе (тогда они назывались уже «домами крестьянина») ночевали с орловскими3. Наутро собрались в путь, запрягли лошадей, погрузили товар, как вдруг один орловский мужик богатырского роста кричит:

Держите их, братцы! Не пускайте! Шапка пропала! Дорогая шапка меховая!

Окружили орловские павловских:

Отдавайте шапку по-хорошему! Бить будем!

Павловские клялись, что не видели никакой шапки, но орловских было больше. До исподнего заставили раздеться, обыскали нет шапки. Сбросили с саней поклажу, всю перетряхнули.

Похоже, правда не брали. Может, ты как-нибудь того… обронил? засомневались орловские. Мы ведь вчера крепко погуляли.

Да вы что, мужики! горячился богатырь. Точно помню, в шапке я вчера вернулся! Они! Больше некому!

Обыскали еще раз. Снова ничего не нашли. Вывели на улицу к подводам:

Давай еще раз перетрясем! Сами скинете свое барахло или помочь?

К счастью, у «Дома крестьянина» прогуливался милиционер. Павловские кинулись к нему:

Товарищ милиционер! Это что же такое?! Не выпускают нас!

Так! В чем дело, товарищи?

Шапку они у нас украли, сказали орловские, но уже тише и неуверенно.

Уже три раза обыскали, нет у нас шапки! А нам ехать надо! пожаловались павловские.

Это что такое?! милиционер строго оглядел орловских. Вы что себе позволяете?! Какое право вы имеете обыскивать граждан? Вы свободны, товарищи, обратился он к павловским. Можете ехать. А до вас, это уже орловским, я еще доберусь!

Мужики мчались домой, не замечая ни восходящего яркого зимнего солнышка, ни синего неба, ни крепкого мороза. А впереди всех на долгогривой малорослой лошадке по кличке Брауни скакал, поминутно оглядываясь, Фридрих.

Только к обеду, когда показалось вдали родное село, успокоились.

Признайся, Фридрих, ты спер шапку? спросили мужики, когда сдали товар в сельпо.

Что вы! Конечно, нет! Вид у Фридриха был такой невинный, что все только плечами пожали.

А уже дома, в пригоне, Фридрих откинул густую длинную лошадиную гриву и вытащил из-под нее привязанную к шее животного меховую шапку.

И Катрине-вейс, и Соломон Кондратьевич не одобряли сыновье воровство, но и не препятствовали. Даже помогали ему прятать украденное, приговаривая:

Ох, попадешься! Кончай, пока не поздно! И нам горе принесешь… Чтобы это было в последний раз!

А что они могли еще сказать? Не доносить же на родного сына!

Но вот Фридрих заметил, что отец стал с возрастом хвастлив и болтлив. Как-то услышал, как старик приглашал соседа:

Приходи ко мне. Чаю с сахаром попьем.

Что ты, сахар нынче дорог…

Будто я за него плачу! ответил с надменностью Соломон Кондратьевич.

Не обязательно отцу знать, что я привожу, сказал после этого Фридрих жене, и они решили больше не посвящать родителей в свои дела.

И вот как-то раз везли фрахтовщики на трех санях товар в сельпо по первопутку. Дорога лежала по улице мимо дома Фридриха, а сам он ехал последним. Едва сани поравнялись с калиткой, как он с быстротой молнии выставил из них на снег ящик, в котором прятались десять банок с повидлом. В тот же миг калитка открылась, из нее высунулись длинные руки, и ящик исчез. Никто ничего не успел заметить. Фридрих и приемщику мозги заплел: тот насчитал ровно столько товара, сколько значилось в бумагах.

Но уже через час явились к Бахманам три милиционера и сказали, что должны провести обыск, потому что исчез ящик с повидлом.

На Соломона Кондратьевича нашло странное возбуждение.

Пожалуйста, пожалуйста, товарищи милиционеры! Ищите, мы все понимаем: как говорится, служба есть служба. Вот посмотрите на кухне. За печку загляните. В спальне будете искать? Посмотрите, посмотрите… Ах, нет ничего? Какая жалость! Пройдемте тогда в чулан. Осторожно, не испачкайтесь! Здесь очень пыльно, а шинельки-то на вас новые. Позвольте, я вам с шапки паутинку сниму… В погребок теперь пожалуйте: там много чего можно спрятать. Спускайтесь по лесенке, не оступитесь. Ищите как следует… Да вам, может, посветить? Ну-ка, Фридрих, зажги товарищам милиционерам «летучую мышь»! Как? Видно сейчас?

Около получаса два милиционера шуровали под полом, а старший расспрашивал Фридриха: где ехали, когда, не было ли чего подозрительного… Наконец над люком показались две милицейские головы:

Нету ничего! Жарко! Тесно, в шинелях не повернуться…

Ну, нету так нету. Пойдем, сказал старший.

Как, уже уходите? Так быстро?! не унимался Соломон Кондратьевич. Такие приятные люди! Скоро ли опять увидимся… Может, на дворе поищете? У нас ведь и зимний погреб есть. А, понимаю: времени нету… Ну ладно, некогда так некогда. В следующий раз!

 

Физиономии Фридриха и его жены вытянулись и позеленели. Это не осталось незамеченным.

Да нет, сказал старший, зачем же в следующий? Мы сейчас посмотрим. Где там у вас зимний погреб?

Фридрих сгорбился, еле попал в рукава полушубка и, скользя валенками в галошах по мокрому полу, как новорожденный теленок, вышел впереди милиционеров из дома. За ним, обжегши тестя ненавидящим взглядом, выбежала и Фридрихова жена.

А? Что? пролепетал Соломон Кондратьевич, и тон его мгновенно поменялся с весело-издевательского на самый жалобный, какой только можно себе вообразить.

Едва закрылась дверь, как Катарине-вейс кинулась к мужу и стала бессильно бить маленькими кулачками в его грудь:

Что ты наделал, старый дурак!

Вернулся Фридрих с милиционерами, поцеловал детей, жену, мать на отца даже не взглянул и ушел из дома на шесть лет.

Много чего случилось за эти годы и только плохого. Весной умерла в родах жена Фридриха вместе с ребенком. Еле выкарабкались из кори Йешка с Эмилией. Совсем захирело хозяйство на плечах Соломона Кондратьевича. Сдохла длинногривая лошадь Брауни, сломала ногу корова пришлось прирезать.

В тридцать втором вступили в колхоз, а в колхозе тоже есть нечего. К концу года и Фридрих вернулся. Не работник, не добытчик лишний рот за пустым семейным столом. Уходил дерзкий молодой мужик, а вернулась его бледная тень. Отца он так и не простил, но больше винил себя. Глядел на опухших от голода детей и родителей и не ел не мог отобрать у них кусок.

Дожили до весны. Под Пасху ушел Фридрих в степь за сусликами. День был солнечный, теплый. Но удачи охотнику не было. Прилег отдохнуть. Солнышко его пригрело, он разомлел и заснул. А проснуться сил не хватило…

Всю ночь ждали его в доме Бахманов: выла мать, чуя непоправимую беду, тряслись плечи у непрощенного отца. Утром Соломон Кондратьевич поехал с соседом отцом Марии на поиски и привез в телеге домой мертвого сына.

Как ни хотелось старику после этого умереть, он не мог. Надо было им с женой двух внуков поднимать. Боялись, что жизни не хватит, но нет успели. Выросли Йешка и Эмилия. И вдруг на тебе война! Потом незнакомая, казавшаяся страшной Сибирь. Ни кола ни двора. Даже коровы им не дали, как Марииной семье, потому что дома не сдали некого было уже сдавать. Потом забрали в трудармию внука, а сегодня и за внучкой пришли…

Плакала Катрине-вейс, плакала Мария, плакала ее мать, тяжко вздыхал отец. И никому не хотелось есть.

Но плачь не плачь, а на работу надо хлеб сушить.

Тюрьма

Сушилка находилась на самом краю села. Соломенная крыша на столбах закрывала от дождя и снега кирпичный пол над топкой. Федька Гофман с Петькой Денисовым уже разложили на кирпичах один воз необмолоченной пшеницы и поехали за новым. Задача Марии растопить топку и поворачивать пшеницу вилами, чтобы та не перегревалась, а равномерно высыхала.

Загорелся в топке хворост, пополз дым из дымохода. Кирпичи нагрелись. Мария взялась за вилы.

Через час на вороном коне Алиме прискакал бригадир Семен Васильевич.

Сушишь? потряс ворошок. Пожалуй, ничего! Годится! Можно молотить. Сейчас Федька с Петькой приедут, увезут.

К вечеру Мария высушила еще два воза. Уже темнело, когда она подмела пол сушилки. Попробовала кирпичи теплые, но рука терпит. Если случайно что-то попадет не загорится.

А вот и бригадир скачет.

Семен Васильевич! обрадовалась Мария. Посмотрите, я все убрала. Можно идти домой?

Все потухло? спросил Семен Васильевич, щупая кирпичи. Сколько сегодня высушила?

Три телеги.

Хорошо, иди.

Ветер, как показалось Марии, еще усилился, рвал с деревьев последние листья. Темнота сгущалась, но были видны бешено мчащиеся по небу тучи. Мария шла по улице с бедными, но настоящими домами. В них уже зажгли свет. Как хорошо тем, у кого есть свой дом со светом! А ей в полутемную землянку с лучиной, с огромными тенями, прыгающими по неровным стенам…

Вдруг над головой трах-тах-тах! будто лопнуло что-то. Прямо перед Марией посыпался огонь. Это провода схлестнулись, успокоила она себя и перешла на другую сторону улицы, подальше от столбов.

Мать с отцом уже были дома. Мать плакала. Отец крепился, но Мария знала, что и ему тошно. Всего десять дней ей оставаться с ними.

Мать уже подоила корову, испекла оладий. Сегодня праздничный ужин. Праздничный, но невеселый. Пододвинули стол к бабушкиной лежанке.

Мама, посидите с нами! позвал отец.

А что за праздник? спросила бабушка.

У Марии день рождения.

Да? А какой сегодня день недели?

Отец посмотрел на календарь, привезенный из дому и прикрепленный к дощечке в красном углу землянки:

Воскресенье.

«Боже мой. Неужели сегодня и правда было воскресенье?!» подумала Мария.

За дверью раздался шорох. Постучали.

Кто там?

Das sein ich4, голос Катрине-вейс.

Она вошла вся в слезах. В обед не так убивалась, а сейчас еле слова из себя выдавливает:

Дайте, ради бога, немного молока! Хоть кружку, если есть…

Никогда она ничего у других не просила. Ох, наверное, опять у них горе и не Эмилия ему причина.

Что случилось? спросила Мария.

Но Катрине-вейс только бессильно шевельнула рукой: мол, не спрашивайте. Взяла кружку молока и поспешно ушла.

Легли рано. На улице нечего делать, а в землянке темно. Заснули крепко: физическая усталость взяла свое. Мария провалилась в бесчувственную черноту. Век бы из нее не возвращаться!

Проснулись от грохота. Всегда тревожно, когда ночью стучатся к тебе в дом. А когда рядом с тобой подпрыгивает от ударов хлипкая дощатая дверь…

Обитатели землянки вскочили, ошалелые.

Allmächtiger Gott, was ist doch los?5 голос отца.

Слышим, слышим! закричала Мария, натягивая платье. Не стучите, дверь выбьете!

В ответ грубый мужской голос:

А и выбьем, коли будет надо! Открывайте быстрее! Милиция!

Господи Иисусе! Милиция! Лампу-то зажгите! Куда лампу спрятали?

Мария метнулась в угол землянки, нащупала на самодельной этажерке керосиновую лампу, поставила на стол, на печи нашарила спички.

Осветились стены их земляной комнатки. Заметались, заплясали по ним тени. Стало видно: отец прыгает, пытаясь попасть ногой в штанину, мать накидывает на себя пальто, бабушка села на лежанке, потерянно оглядывается, ничего не может понять…

Чего возитесь? Сейчас правда дверь вышибем!

Мария отбросила крючок. В землянку ворвался холод, а следом зашел милиционер в шинели и форменной фуражке. За ним второй. Сразу заняли полземлянки.

Мария едва успела отскочить, чтобы ей не наступили на ноги.

Кто тут Мария Гейне? спросил первый.

Это я, ответила она чужим голосом, леденея от ужаса.

Собирайтесь, вы арестованы!

Ах-ха-ха-а-а! А-а-а-а! завопила мать.

А у Марии даже сил не было спросить: «За что?»

Она машинально надела рабочую фуфайку, повязала шаль, в которую жалко и сиротливо вцепились два репья. Не помня себя, вышла из такой родной теперь землянки. Родители хотели броситься вслед за ней, но не посмели: уж слишком страшно звучало слово «милиция».

На северной окраине села небо было тускло-красным. Мария этого не замечала, переваривая внезапно свалившийся кошмар, пока милиционер не спросил:

Твоя работа?

Какая работа?

Кончай придуриваться! Сушилку ты подожгла? он мотнул головой в сторону зарева.

Не поджигала я ничего! выдавила из себя Мария и разрыдалась.

Пока шли к милиции, повалил снег. Бил в лицо, таял и перемешивался с ее слезами. Она не замечала ни ветра, ни снегопада. Ничего в мире не было, кроме огромного, удушающего ужаса.

«И-иии-и» запели входные двери.

Задержанная, проходи! сказал второй милиционер, до этого не проронивший ни слова.

«И-иии-и-бум!» раздалось за спиной.

Перед Марией открылись еще одни двери, и она оказалась в коридоре, освещенном несколькими тусклыми лампочками. За столом, недалеко от входа, сидел пожилой милиционер наверное, дежурный.

Принимай задержанную, Фадей Гордеич! сказал ему второй милиционер, который, оказывается, был старше стучавшего в землянку.

Призналась? спросил, вставая, Фадей Гордеич. Что говорит?

Ничего не говорит, только воет.

А чего выть? ласково улыбаясь, сказал дежурный. Не виновата отпустим, а виновата будешь отвечать по всей строгости военного времени. Пойдем! Поселю тебя рядом с землячком.

Долго шли по бесконечному коридору, который становился все темней, наконец свернули в закуток, где почти совсем не было света. Но дежурный без промаха вставил ключ и открыл перед Марией дверь камеры. Щелкнул снаружи выключателем и сказал, указывая на железную кровать, покрытую каким-то тряпьем:

Располагайся!

Опять заскрежетал замок, свет погас, и в кромешной тьме Мария завыла так, что самой стало страшно. Под утро она то ли уснула, изнуренная, то ли потеряла сознание.

Очнулась, когда за окном уже стали видны заснеженные кусты и дальше, за забором, труба кирпичного завода. Совсем далеко белые крыши домов и сараев. В эту ночь наконец наступила зима. Как Мария еще совсем недавно любила первый снег! А сейчас всё жизнь сломана, кончилась… Ее колотил озноб. В камере, действительно, было холодно. А на воле ветер утих и небо прояснилось. Вставало солнце. Все заискрилось так же, как и в позапрошлом году, когда Мария со своими однокурсниками шла пешком по такому же чистому первому снегу в педучилище…

Она вздрогнула от звука открываемого замка. Дежурный милиционер не вчерашний, но тоже пожилой, почти старичок, сказал буднично, по-домашнему:

Гейне, тебе передача картошка-лепошка, и улыбнулся всеми своими морщинами: мол, я не передразниваю, мне так сказали я передаю.

Их красная чашка. А в ней несколько картофельных лепешек. Золотистая корочка с двух сторон. И пахнет, наверное, вкусно, только Мария сейчас ничего не чувствует ни вкуса, ни запахов. Во рту все пересохло, язык деревянный, и в глотке ком ничего не пролезает. А чашка еще теплая. «Встали, наверное, до свету, нажарили и сразу с печки мне понесли… А может ничего; может обойдется, разберутся… Ведь я не виновата».

Только так подумала, а замок уже снова скрежещет.

Гейне, на допрос!

Кабинет. В другом конце того же здания. Солнце в окно. За столом молодой милиционер. Гимнастерка, красные петлицы на воротнике.

Младший лейтенант Чалов. Веду ваше дело, посмотрел на нее. Долго смотрел, выжидающе. Ну, рассказывайте!

Что рассказывать?

Как сушилку подожгли.

Ее снова затрясло, полились слезы:

Не поджига-а-ала я! Я ушла… всё… уже потухло…

Потухло, говоришь? А кто это может подтвердить?

Бригадир приезжал, Семен Васильевич… Он сам кирпичи щупал. Они уже еле теплые были. Спросите его…

Хорошо, что в кармашке платья оказался носовой платок. А то сидела бы сейчас, размазывая сопли и слезы.

И когда же он щупал?

Перед тем, как я домой пошла. Он пощупал и отпустил меня.

Чалов усмехнулся и сказал:

Ну ладно, а в котором часу?

Не знаю, темнеть стало. Сумерки были. Где-то в семь.

В семь… А загорелось в двенадцать. Выходит, ты пошла домой, потом вернулась и подожгла?

Не поджига-а-ала я! Мы поужинали и спать легли-и-и!

Не поджигала? А отчего же тогда загорелось? Или она сама себя подожгла сушилка-то?

Не зна-а-аю!

Может, ты туда сунула что-то, чтобы тлело, а потом разгорелось? Или спички как-то так разложила, чтобы огонь пополз?

Ничего я не делала-а-а! Я и не умею… и не знаю…

А может, бригадир поджег?

Не-е-ет! Я пошла, и он ускакал… Он был на коне.

Ну хорошо, устрою тебе очную ставку с бригадиром. Подожди пока.

Чалов позвонил в правление колхоза, и через десять минут Мария уже видела в окно, как Семен Васильевич мчится галопом и сырой снег комьями вылетает из-под Алимовых копыт. Еще через минуту бригадир уже входил в кабинет. Да, серьезная организация милиция!

Ну что, бригадир, сказал Чалов. Вот гражданка Гейне утверждает, что ты последним видел сушилку перед пожаром. Говорит, в семь часов вечера ты все осмотрел, проверил, пощупал, ее отпустил, а сам остался.

Не говорила я так! Мы вместе ушли.

Вместе, что ли, подожгли?

Да вы что, товарищ младший лейтенант! Я вчера один раз там был… В обед, глаза Семена Васильевича забегали, будто он не знал, куда их деть. Приехал, посмотрел, как сушится. Сказал: сейчас ребята еще воз привезут… И всё. Вечером я ее не видел и не отпускал. Она сама знала, когда можно уйти.

Понятно, так и запишем. Гражданку Гейне не видел, уходить от сушилки не разрешал. Правильно?

Да, так и было.

Семен Васильевич! закричала Мария в отчаянии. Разве вы не помните, как щупали кирпичи? Сказали мне: «Иди домой…»

Нет, товарищ младший лейтенант, клевета! Не видел я ее.

А может, все же видели, товарищ бригадир? А? Может, вы подожгли?

Да что вы, товарищ младший лейтенант! Мне-то зачем?

А ей зачем?

Ну… она того… немка… руки Семена Васильевича заметались так же суетливо, как глаза. Может, своим помогает…

Так и запишем: «Считаю, что сушилку подожгла гражданка Гейне из вредительских побуждений». Верно?

Выходит, так.

«Выходит так» или просто «так»?

Ну, так, наверно…

Ладно, идите.

Когда Семен Васильевич ушел и ее последняя надежда рухнула, Мария заголосила уже не сдерживаясь.

На вот, подпиши протокол, сказал Чалов.

Но Мария еще ночью решила ничего не подписывать, тем более не понимая, под чем именно ставит подпись. А сейчас она вообще не способна была соображать.

Ладно, сказал Чалов. Так и напишем: «Подписать протокол отказалась».

Что теперь будет? все-таки смогла спросить Мария.

Судить тебя будут. Суд и решит, что с тобой делать.

Услышав слово «суд», Мария совсем ополоумела и стала кричать уже по-немецки.

Она не помнила, как шла в камеру, как очутилась на кровати с тряпьем. Кричала и плакала весь остаток дня. А поздно вечером вдруг услышала глухое постукивание в стену. Этот еле слышный стук вернул ее к действительности. Мария стала воспринимать звуки, обращать внимание на свет автомобильных фар за окном и вскоре уснула так крепко, будто умерла.

Утром пришел тот же старый милиционер. Принес ложку овсяной каши и светло-желтую жидкость в алюминиевой кружке наверное, чай.

Ох и кричала же ты вчера, дочка! У меня самого глаза на мокром месте были. Чего, думаю, девчонку мучают? Ты только никому не говори, что я так сказал. А то… Он махнул рукой. Можешь и сказать. Мне, старику, все равно, я свое прожил. Но лучше все-таки не говори… А картошку-лепошку что же не съела?

Не могу… Хотите съешьте.

А что, давай, пожалуй! Не пропадать же. Смотри только не пожалей.

Не пожалею.

Чай Мария смогла выпить, а кашу есть не стала. Наступило какое-то отупение: ну и пусть, будь что будет…

Вскоре опять пришел милиционер, в руках другая синяя их чашечка:

Новая картошка-лепошка приехала. Ты уж того… поешь.

Берите себе.

Нет-нет, больше не возьму! За ту спасибо. Вкусная картошка-лепошка. А эту обязательно съешь сама. Не бойся, ничего тебе не будет за сушилку: ей грош цена, копейки. Да и председатель ваш вроде как за тебя просил. Точно не скажу, но слышал краем уха.

Оставшись одна, Мария принюхалась от жаренной в масле картофельной лепешки исходил аромат, чудеснее которого не было в ее жизни. Она отломила кусочек, а потом с жадностью проглотила все три «картошки-лепошки».

В стенку опять постучали, как вчера вечером. Но Мария опять не решилась ответить.

А вскоре пришел дежурный и принес ведро с тряпкой:

На-ка, помой полы время веселей пройдет.

Она вымыла весь коридор, а когда заканчивала тереть пол в закутке возле соседней камеры, из-за двери донесся хриплый, простуженный голос:

Мария! Это ты?

Я. А вы кто?

Я Йешка Бахман.

Йешка! Но ведь ты в трудармии!

Я убежал. Меня позавчера вечером поймали. Я страшно хочу есть. Передай своей маме, пусть мои мне что-нибудь принесут. Поняла?

Да.

Что ты, дочка? Разговариваешь с кем? спросил появившийся дежурный.

Нет, я так… Головой о косяк стукнулась.

На следующее утро ее вызвал Чалов.

Ну вот что, Мария… Фридриховна… Маруся, Маша, Марейка как там тебя? Приходил вчера этот ваш бригадир, Семен Васильевич. Отказался от своих показаний. «Струсил, говорит. Но не смогу жить, если буду знать, что девчонку погубил». Председатель ваш был, тоже хорошо о тебе отзывался. «Давай, говорит, лейтенант, спишем на провода. Ветер, мол, сильный был, захлестнуло, искры попали на соломенную крышу». Далековато, конечно, до проводов, но чем черт не шутит: может, так оно и было… Я все это начальству доложил. Начальство решило: «Раз у нее на руках повестка, пусть отправляется в трудармию. Там разберутся, вредитель она или нет». Так что бери свои манатки и брысь отсюда, пока не разложила мне все кадры своими воплями!

Марии принесли ее фуфайку и шаль. А на шали те же два репья из родного дома. Она даже срывать их не стала, надела шаль на голову вместе с ними.

Открылась дверь на пружине, и так же раздалось за спиной: «И-иии-и-бум!» как той несчастной ночью.

Жигули

Морозы в этом году быстро принялись за дело. Днем двадцать градусов с обжигающим ветром. Снегу сразу выбросило глубиной в полваленка, и пастух перестал выгонять коров на утренней заре.

Катрине-вейс теперь бывала у них каждый день. Нечего больше таиться. Рассказала, как пришел Йешка.

Бахманы сидели втроем в землянке и ужинали, когда снаружи тихо-тихо постучали. Она открыла дверь, а там ее внук грязный, обросший щетиной, без шапки, в одном пиджачке.

Боже мой, говорила Катрине-вейс, всплескивая руками, что он рассказал! Да и рассказывать не надо все по нему видно. Кожа да кости. Он говорит, в трудармии такой голод! Хлеба дают четыреста граммов, а вареного пустой суп, и то не каждый день. Не выдержал он. Терпел, пока лето и еще можно было что-то в лесу найти грибы или ягоды. А осенью стало совсем плохо. Решил убежать. Я говорю: «Йешка, да как же ты осмелился на такое? Ведь за это тюрьма, а может, и хуже!» А он говорит: «Хуже ничего не может быть. Мне и так и так смерть. А от голода она страшней всего, потому что медленная». Десять ночей ехал на крышах вагонов. Днем прячется, ночью едет. А ведь холод! Его продуло. Говорит: «У меня все болит, грудь изнутри опухла, я ни дышать, ни кашлять не могу». Ну что делать?! Такого кашля я никогда не слышала! Говорю: «Подожди, я тебе вскипячу молока, чтобы кашель стал мягче». Пошла к вам за молоком, вернулась, а там уже милиция. Йешка еле успел одну картошечку съесть. Я заплакала, говорю: «Позвольте мне его покормить и напоить кипяченым молоком слышите, как он кашляет! Потом заберете. Он не убежит». А они: «У нас его и накормят, и напоят!» Ох-ох, за что нам такое? Неужели Бог нас все еще карает из-за того, что Фридрих был вор? А дети-то его чем виноваты? Какие муки Йешка вытерпел! Не понимаю, как он живым добрался. Десять дней без еды… Еще нашел силы пешком от Каргата дойти сто километров! Такой ветер был в последний день, а он в одном пиджачке, без пуговиц… Бедные мои внуки! и Катрине-вейс принималась рыдать, а слушая ее, не могли не заплакать и Мария с матерью.

Зачем мучить людей? Ведь он работал, делал все, что надо. Зачем не давать людям кушать? всхлипывала несчастная старушка.

И в этих всхлипах Марии слышалась жалоба на несправедливость всего того, что обрушилось на семью Бахманов. Но, уходя домой, Катрине-вейс непременно просила:

Вы уж, ради бога, никому не рассказывайте, что я тут говорила!

Конечно, не расскажут.

Ох, беда, беда! В тюрьме трудармия казалась спасением, а сейчас, после Йешкиного побега…

Так Мария маялась до отправки. Сама чувствовала себя отрезанным ломтем, и родители смотрели на нее так, словно на смерть провожали.

В последний день Платон Алексеевич отпустил ее с работы пораньше. Мать с отцом пожарче натопили землянку. Мария помылась, оделась в чистое и стала ждать завтрашнего дня. Утром простилась с матерью, с безучастной ко всему бабушкой и отправилась в военкомат. Отец пошел ее провожать, а мать осталась дома, потому что бабушка могла умереть с часу на час.

В десять подошли машины, мобилизованные расселись по кузовам. Отец, до последней минуты не выпускавший руки Марии, вдруг показался ей таким маленьким и старым, что его стало жальче, чем себя. Вот и моторы завелись… Ну еще минутку дайте побыть дома! Нет, тронулись. Поехали. Отец бежит следом. Зачем-то снял шапку и машет ею. Все, отстал… Но еще мелькают знакомые дома. Вот уже и они позади. Выехали за село на каргатскую дорогу. На дорогу в неизвестность…

Полдороги плакали о том, что осталось там, в Кочках, где теперь их дом, их землянки. А потом стало не до слез. Замерзли «задубели», как говорят в Кочках, даже под тентом. Два раза останавливались в придорожных селах отогреваться. Сто километров ехали до самого вечера. Несколько раз застревали в рыхлом снегу переметов. Спрыгивали, выталкивали машины. Залезали назад все в снегу. К концу путешествия нанесли его столько, что весь пол им утоптали.

Мария сидит на скамейке рядом с Эмилией Бахман. Милька красивая: высокая, стройная. Лицо румяное, ямочки на щеках, а волосы в косы заплетены чистое золото. Они в позапрошлом году вместе ходили в Марксштадт6. Мария, Эрна Дорн и Сашка Муль в педучилище, а Эмилия в техникум механизации, на первый курс. Втемяшилась ей в голову блажь с машинами возиться.

Сегодня Мильке невесело. Мария ничего не спрашивает: знает, что Милькины мысли о Йешке. Если Марии копеечная сушилка простилась, то дезертирство во время войны точно не простят.

Приехали в Каргат при свете фар, переночевали в школе прямо на полу, рядом со сдвинутыми партами. А наутро на вокзал. Над вокзалом красные знамена. Ах да! Завтра же праздник двадцать пятая годовщина Великой Октябрьской социалистической революции!

Народу в помещение набилось яблоку негде упасть. А за окнами проносятся поезда. Сначала слышится шум, вибрирует пол, пролетает паровоз, высоко выплевывая клубы черного дыма, следом летят вагоны, ветер наконец приносит дым из уже далекой паровозной трубы и швыряет в окна. А вагоны все мелькают один за другим: высокие с углем, низкие платформы, заставленные чем-то, укрытым брезентом и, видимо, секретным, теплушки с людьми…

Спешат, спешат поезда! На запад, на запад к фронту!

Вот еще люди прибыли.

Откуда?

Из Довольного.

А мы из Чулыма.

Хотят войти, но их встречают мужчины в форме:

Нет места! Не толпитесь, подождите на улице. Сейчас будет посадка.

На самый дальний путь почти незаметно прокрался паровоз с теплушками и встал.

Наверно, наш!

Команда:

Выходи!

На улице кто-то хватает за руку:

Maria! S' bist wohl du?!7

Тетя Эмма Кригер мамина сестра! Хоть один родной человек будет рядом с ней!

Обнялись, поцеловались.

Тетя Эмма! А вас-то почему призвали? Вам ведь уже сорок пять.

Еще нет, только через две недели будет.

Знаю, но я думала, что две недели не считаются…

Сейчас каждый день считается.

Пошли, действительно, к тому поезду с теплушками. Перекличка. Кого называют два шага вперед. Один военный выкрикивает по списку. Другой стоит рядом, следит, выходят ли названные.

Рядом становиться! Рядом с предыдущей!

Ох, долго! Подальше, к хвосту, такая же толпа. Тетя Эмма успела рассказать, что живет в деревне, далеко от райцентра. Осенью или весной грязь непролазная. В прошлом году четыре дня ехали из Каргата на лошадях. Телеги вязли по самые оси. Все безотрадно: болота да камыши и серое небо над головой.

Ну да теперь привыкли. Овец пасем… А вы как? Слышала, что в Кочки попали.

Да. До весны на квартире жили, теперь в землянке. Бабушка совсем плохая. Может умереть с минуты на минуту. Или уже умерла…

И я отца оставила на эту… на Давидкину жену. Мужа и Давида еще той зимой забрали в трудармию, а у нее ребенок два года. Из-за ребенка и не взяли. Я уехала, так на ней теперь двухлетнее дитя и наш отец восьмидесяти пяти лет. А она бестолковая боюсь, обоих уморит. Ох, помню я маму: как она сидела за столом и грызла сусличью ножку… Эта картина со мной будет до смерти. Тогда она умерла от голода, теперь, видно, очередь отца.

Моя мама тоже это вспоминает. До сих пор мучается, что ничем не могла помочь. Она же тогда у вас была, видела…

На ней были родители твоего отца. Что она могла? Так уж, наверно, Бог хотел.

Наконец первый военный передал списки, по которым выкликал фамилии, второму тому, кто следил. Тот расписался, подложив планшет. Ага! Первый их всех сдал, второй принял.

По вагонам!

Полезли в вагоны. Напротив входа печка-буржуйка. С обеих сторон от нее двухэтажные нары. Занимай места! Где лучше? Рядом с печкой? Но и дверь недалеко, а плотно ли заделаны щели? Нет, лучше посередине. Это не Мария решила, а тетя Эмма, которая даже сейчас сохранила способность рассуждать. Она займет место снизу, а Мария с Милькой над нею. Все из Паульского будут вместе.

Снаружи что-то застучало, заскребло по стене вагона. Хлоп упала крышка, закрывавшая окно. Хлоп упала вторая. Повезут с комфортом. Даже зимними пейзажами можно любоваться. Если, конечно, будет охота…

Вот и двери закрыли.

«И-и-и!» завизжал гудок, и по соседнему пути помчался поезд, загрохотал сотнею колес. Замелькали в двух окнах чужие вагоны. Все невольно потянулись вверх, чтобы посмотреть. А когда тот состав пронесся, оказалось, что они сами уже едут. Куда? Пока на запад.

Расселись по местам, которые успели занять. Стали знакомиться.

Кто из Паульского? спросила тетя Эмма.

Никто не откликнулся.

Из Фишера есть кто-нибудь? громко позвала девушка лет двадцати пяти.

Я из Фишера, сказала высокая рябая женщина, откинув с головы на плечи шаль.

А почему я вас не знаю?

Как тебя зовут?

Ирма Шульдайс.

Я знаю твоих родителей. А ты была еще маленькой девочкой, когда я уехала из Фишера. Меня зовут Фрида Кениг.

Слышала. Родители что-то о вас говорили. А мы вот с сестрой едем, с Эллочкой. Ей еще восемнадцати нет. Мама сказала: смотри за ней как следует чтобы не простудилась, не голодала, не надорвалась…

Не надорваться у нас вряд ли получится, невесело засмеялась Фрида.

А из Марксштадта кто-нибудь есть?

Есть!

Из Филиппсфельда?..

Из Нидермонжу8?..

А из Москвы есть? статная блондинка в красивом пальто словно бичом щелкнула среди птичьего гомона.

Все мгновенно стихли, не понимая, серьезно спрашивает или шутит.

А вы из Москвы? смотрели как на чудо.

Из Москвы.

Из самой Москвы? восхитилась Эмилия. А как вас зовут?

Ольга Цицер.

А меня Эмилия. Миля.

Вот и познакомились, сказала Фрида. Давайте-ка печку затопим да чай вскипятим.

Жарко горят дрова в печке. Стучат колеса. Женщины приспособили на печку ведро с водой. Ждут, когда вскипит. А уже и есть хочется… Не пора ли обедать? Раз хочется, то пора.

Ну-ка, доставай кружки! командует Фрида. Получай кипяток!

Попили кипятка. Каждому досталось всего по кружке, но по намерзшемуся телу сразу пошло тепло. Мария достала кусок хлеба с холодной картошиной, сваренной в мундире.

Был бы стол вообще ехали бы как в плацкарте…

В три встали на неизвестной станции. Дверь открылась.

Принимай обед!

Так вы и обедом будете нас кормить?!

А как же! Раз в день положено горячее питание.

На вагон почти двухведерная кастрюля супа. Не ахти какой суп, но картошка в нем есть, и крупа, и даже капельки жира на поверхности золотятся.

Если так и дальше пойдет, можно жить!

Трое суток стучали колеса. Иногда в их перестук вплетался металлический звон и все знали: едут по мосту. Кое-где стояли подолгу. Тогда от начальства приходили с охраной, выпускали из вагона по двое.

На четвертые сутки среди ночи почувствовали: поезд сбавляет ход. Вместо привычного «тук-тук-тук, тук-тук-тук» колеса стучали: «тук-тук, тук-тук». Все тише, тише… Потом: «у-у-у» загудели тормоза, и всех качнуло вперед. Встали.

Кто-то бежал вдоль состава, хрустя снегом. Дверь отъехала. Пахнуло холодом.

Выходи из вагонов!

Неужто прибыли? Нервная дрожь спросонья. Темно — хоть глаз выколи.

Господи, зажгите же кто-нибудь спичку! Шаль не могу найти…

Тетя Эмма, да вот же она! Вы ее под голову клали.

Ах да…

Женщины-трудармейки быстро собираются: суетливо заталкивают в мешки и рюкзаки свои платки, куски хлеба про запас и все вместе — к двери. Внизу белый снег прыг в него.

Ой, нога!

Вверху черное небо. Ни луны, ни звездочки. Тишина.

«Ту-у-у!» паровоз — откуда-то с края земли.

«Ух!» порыв ветра в лицо и грудь. Ледяной. Со снегом.

Сейчас бы в вагоны, к железным печкам! Еще вчера вечером было так хорошо, уютно, так пригрелись…

Где мы?

Батюшки! Ни людей, ни строений. В степи выгрузили!

Ах, Мария и Йезус!

Вздрогнули от железного лязга их поезд тронулся.

Постойте! А мы?!

Но вагоны мимо, как родные дома, навсегда. Какое сиротство!

Эшелон ушел, вокруг ветер и глушь…

А за путями-то не степь фонарь горит, башня водонапорная. Еще дальше пакгаузы. Окраина какой-то станции, причем далекая окраина.

Чего ждем?

Кома-а-анды, кто-то очень жалобно.

А где командиры?

Вчера еще было полно сопровождающих! Где они?

С поездом уехали. Нас бросили! В ночи, в степи!

А может, специально чтобы мы замерзли?!

Как это? Невозможно!

Все возможно…

Четыреста человек топчутся в отупении снег стонет. Ветер порывами прожигает пальто.

Мама, я замерзаю!

Сколько времени так прошло неизвестно.

Женщины, да пойдемте же на станцию!

А где станция?

Да вон же!

Нельзя уходить. Не велено. Засу-у-удят!

Опять молчание. Снег уже скрипит меньше утоптали.

Как хотите, а я пойду! это та девушка в красивом пальто, что спрашивала, нет ли кого из Москвы, Ольга Цицер.

Толпа распалась. От нее потянулась человеческая струйка к башне, к складам… Наконец и в самых робких страх наказания пересиливается страхом остаться одним. Двинулись и Мария с тетей Эммой и Эмилией.

Кажется, светает. Снег стал белее. Следы от колес похоже, на дорогу вышли. Вдалеке три точки, движутся навстречу. Кто бы это ни был, а всё не одни на свете! Ближе… Двое верхом и санная упряжка.

Эй! Вы немки? С поезда?

С поезда.

А куда претесь? Сказано же, на путях обождать! Из саней встал военный из их поезда.

Никто ничего не говорил.

Ишь, растянулись на версту… Стой! Подравняйсь!

Верховые спешились, пошли вдоль строя, считают. Назад идут опять считают. Не сходится у них, что ли? Ну давайте же быстрее! Холодно, замерзнем до смерти! Кажется, всё садятся. В санях на коленках опять подписывают бумаги.

Пошли. Наконец-то утро. Край неба забелел. Ветер бьет, а идти далеко… Трудармейки не чувствуют ни рук, ни ног. Никто не отстал? Да кто знает не оглядывались.

Наверное, только через час пришли в город не город, село не село…

Спросить, что ли, где мы?

Товарищ военный! Какой это город?

Какой надо!

Военная тайна, что ли?

Привели в баню. Выдали по куску нестерпимо вонючего мыла. Приказ: обязательно вымыть им голову от вшей.

В предбанниках раздевались партиями. Народу не протолкнуться. А в помывочной вода еле теплая: не то что не согреешься а наоборот, все трясутся.

У Марии коленки обморожены, у тети Эммы пальцы на руках и ногах. Гусиным жиром бы смазать да закутать махровым полотенцем… Ага! Даст им сейчас кто-то и жира, и полотенце! А снаружи уже торопят: быстрей, быстрей, многим еще надо помыться…

В предбаннике кажется еще холоднее, чем когда заходили. От мокрых тел поднимается пар. Челюсти сводит дрожью, зуб не попадает на зуб. Господи, и обсушиться нечем! Одежду прямо на мокрое тело. И опять на улицу, на мороз и жгучий ветер.

Стройся!

А как строиться? Большинство колхозницы. Конечно, немало и горожанок, из Энгельса9 и Марксштадта, но и они на заводах да в учреждениях никогда не строились. А в холодной Сибири тем более всех тянет сбиться в кучу, а не растягиваться в ряд.

Не толпись, не толпись! В шеренгу становись! Эх, бестолковые бабы!

Двое военных кое-как построили женщин.

Налево!

Это куда? Одни в одну сторону повернулись, другие в другую…

Links, Emma-Tante!10

Вот именно! Линкс! Шагом марш!

Пошли. Хоть трудовая, но все же армия. Только жалкая: солдаты ее в пимах, повязаны платками по самые брови, да еще и носы норовят спрятать. Кто в чем: в старых и не очень старых пальтишках, в ватниках, а кто и в тулупе. Правда, одна в щегольском пальто. Красивая, стройная, высоко держит голову та, что про Москву спрашивала…

За плечами мешки: ведь в приказе о мобилизации было сказано явиться с запасом белья, постельными принадлежностями, кружкой, ложкой и десятидневным запасом продовольствия.

Рубленый барак, над входом надпись: «Столовая». Один военный вклинивается посередине колонны, растопыривает руки, загораживая путь, другой командует:

Передние, заходи!

Прочие остаются снаружи, топчутся на морозе.

Народу много. Вдоль окон в два ряда столы, столы, столы… В углу слева три раздаточных прилавка. На среднем алюминиевый бак, над ним пар. Трудармейки подходят, не раздеваясь, затылок в затылок. Три женщины-раздатчицы разливают суп в алюминиевые миски, наполняют почти до краев. С другого прилавка дают кусочек хлеба черного как смоль. Суп горячий радость для намерзшегося организма, но почти пустой: несколько картошинок на дне, да немногочисленные листочки капусты гоняются друг за другом.

Lauder Wasser, lauder Wasser!11 говорит высокая пожилая женщина-трудармейка.

Едят долго, приятное тепло растекается по телу, добирается до самых ступней. У кого-то даже испарина на лбу. Хлеб черный, но такой вкусный сладкий-сладкий. Только его мало. Не удержались: достают из мешков сухари десятидневного запаса что в поезде не съели. Но пора и честь знать: снаружи мерзнут подруги по несчастью.

Трудармейки сдают миски на третий прилавок, тянутся к выходу. Навстречу идет следующая партия замерзшие.

Лаудер вассер! Лаудер вассер! встречает их одна их раздатчиц.

Она уже выучила новое выражение, и ей весело повторять необычные слова.

Согрелись, но голод остался, только слегка утишили его.

Тучи между тем разошлись, выглянуло низкое зимнее солнце.

Дождались, пока все поедят. Опять команда строиться теперь в две шеренги.

Направо!

Повернули направо.

Шагом марш!

Пошли уже из города… Или из села, так и не поняли.

А куда идем?

Куда надо, туда и идем! отвечает один военный.

Далеко хоть?

Недалече, девяносто километров. Дня за три-четыре дойдем.

Да ладно, старшина, тайны-то нету, вмешивается другой. В село Отважное идем. Нефтепровод будете строить.

Отважное это где?

Жигули. Слышали?

Жигули?! Господи! Там Куйбышев, потом Саратов, через Волгу Энгельс, а между Куйбышевым и Саратовом Марксштадт. Это же почти рядом с домом!

Ольга Ивановна

В поселок Отважный пришли только на четвертый день к обеду. Поселок строился. Проходили мимо каких-то котлованов; каркасов, ждущих обшивки и засыпанных опилками и стружками; рубленых и кирпичных строений.

Пустыри, бараки, за ними двухэтажные дома наверное, центр поселка. Потом низкие деревенские дома села Отважное. А дальше на севере надо всем этим возвышались заснеженные горы, с лесом и без него. Они казались громадными, а домики у их подножия сказочно крохотными, для гномиков, а не для людей. В просветах между горами блестел лед Волги.

Наконец их привели к рубленым баракам, по виду довольно новым, но построенным наспех, для временного проживания.

Бараков было четыре. Трудармейки построились на площадке между ними. Откуда-то явилась женщина в тулупе, теплой шали и вязаных варежках. Сопровождающие военные опять выкликали новоприбывших по списку, и те делали два шага вперед. Женщина крыжила их в своих бумагах карандашом. Открыжив сотню, скомандовала:

В первый барак.

Открыжив вторую:

Во второй барак.

Марию и тех, кто был ей знаком по поезду, отправили в последний, четвертый.

Вход в него был точно посередине. Из тамбура двери вели налево и направо в две длинные комнаты. В каждой вдоль стен двухэтажные нары. Разобрали места. Марии досталось верхнее. Снизу устроилась тетя Эмма. Слева от нее на верхних нарах Эмилия, а справа сверху и снизу сестры Шульдайс.

Вскоре за ними пришла женщина и повела обедать. Столовая такой же длинный барак, только вдоль стен не нары, а столы и скамейки.

На обед дали суп с несколькими крохотными кусочками какой-то рыбы. На второе кашу из крупы, происхождение которой было сложно определить.

Вернулись в свой барак. Тетя Эмма расположилась поспать. Эмилия, порывшись в вещевом мешке, достала гребень, распустила косу и принялась расчесывать густые, золотого цвета волосы.

Вдруг хлопнула дверь и в комнату вошла женщина, которая принимала их на площади. Увидев Эмилию, удивленно замерла и воскликнула:

Рапунцель! Живая Рапунцель12!

Но, спохватившись, сказала уже громко и властно:

Слушай сюда, девчата! Я начальник вашей колонны Ольга Ивановна Зоммер. Вы прибыли в распоряжение строительно-монтажного управления номер три треста «Востокнефтестрой». Будете копать траншею для нефтепровода. Дисциплина военная. Подъем в шесть часов. В семь пятнадцать завтрак в столовой, где вы только что были. В семь тридцать идете получать кирку, лом и лопату. В восемь часов начало рабочего дня. Обед полчаса: с тринадцати до тринадцати тридцати. Конец рабочего дня в девятнадцать ноль-ноль. С девятнадцати до девятнадцати тридцати ужин. В столовой же будете получать и порцию хлеба на следующий день. Кто выполняет норму, получает шестьсот граммов, кто не выполняет четыреста.

А норма какая? спросил кто-то.

Норма четыре кубометра. Невыполнение приказа, невыход на работу сначала карцер. Я вам, девчата, не советую туда попадать. Так что слушаться обязательно! Если карцер не будет помогать суд и тюрьма. Поняли меня?

Поняли.

Еще есть ко мне вопросы?

Есть, сказала Ольга Цицер. Вы работали в Марксштадском кантоне?

Я много где работала.

Вы не были в тридцать втором и тридцать третьем годах уполномоченной по коллективизации?

Я тебе не обязана рассказывать, где я работала.

А все-таки?

А все-таки ты будешь первая, кто узнает, что такое карцер! Как твоя фамилия?

Цицер Ольга Георгиевна.

Сейчас за тобой придут.

У меня еще просьба есть. Не называйте нас девчатами. Какие мы вам девчата? Здесь есть женщины намного старше вас. Учтите.

Ольга Ивановна повернулась и выбежала вон, хлопнув дверью. За Ольгой Цицер, действительно, вскоре пришли. Вернулась она через трое суток.

Валенки

Конец сентября. За огородами медленно течет навстречу великой Волге речка Караман. Где-то далеко за Волгой скатывается в тучи красное солнце. По-осеннему холодный воздух толкается в открытую дверь летней кухни. Мерно и убаюкивающе гудит ручной сепаратор. Это мать перегоняет надоенное молоко. У двери сидит серый полосатый кот Мурре, довольно облизывая усы.

Мария с отцом только что приехали с бахчи. В руках у нее корзинка с пасленом. В этом году его видимо-невидимо.

Отец переносит с телеги в амбар желтые тыквы. В амбаре заработанное отцом и матерью на трудодни зерно. В зерне уже закопаны дыни и арбузы. Тыквы отец закапывает туда же: это лучший способ сохранить бахчевые деликатесы до зимы. Последнюю самую большую тыкву вкатывает в летнюю кухню.

Смотри какая! говорит он матери. Не поднимешь. Больше тележного колеса!

Отец любит преувеличивать.

Тыква перекатывается через порог и сотрясает пол. Звенит посуда в шкафу. Мурре испуганно порскает под стол и некоторое время сидит, посверкивая оттуда тревожными желто-зелеными огоньками. Потом, прижав уши, на полусогнутых лапах осторожно крадется из кухни, в ужасе косясь на тыкву. Выбравшись наружу, пускается стрелой и одним махом перепрыгивает через соседский забор.

Мать заканчивает сепарировать молоко. Сепаратор продолжает по инерции петь свою грустную вечернюю песню, но все тише, тише… Наконец смолкает.

Завтра паслен рассыплют на противнях, поставят на плиту в летней кухне и будут сушить. Зимой распарят в воде, загустят крахмалом, добавят сахара, и мать испечет пасленовые пироги шварцбернкухе. Вытопит печь, посадит их на деревянной лопате на под, закроет заслонкой. Запах тогда! Какое счастье, когда в доме пахнет пирогами!

Сумерки. В доме прохладно. Бабушка уже спит в своей комнатке.

Мать включает на кухне свет. Отец приносит большущий арбуз и прямо светится от удовольствия, что сможет потешить любимую дочь.

Таких у нас еще не было. Послушай, как звенит! Он щелкает по полосатому боку. Дай-ка нож!

Нож с трудом пробивает корку, и раздается треск. Трещина бежит впереди лезвия.

Хорош! говорит отец, любуясь на качающиеся на столе половинки. Попробуй! И отрезает огромный ломоть.

Арбуз необыкновенно сладкий.

Ой, как вку-у-усно! Мария стонет от удовольствия и от ломящего зубы холода, и отец просто счастлив.

Он вырезает самый лучший кусочек сахаристую сердцевину и подает дочери. Мария переполнена сладким холодом, от которого начинается приятный озноб. Она прыгает в постель. Сейчас свернется калачиком, подберет коленки к подбородку, согреется… Как здорово засыпать в тепле и сытости! А впереди целая жизнь яркая, как летний солнечный свет…

Но почему же никак не согреться? Случилось что-то страшное вокруг нее не тепло, а жуткий холод. Он становится все сильней, достает повсюду, вот уже пробирается к ногам… И что-то еще тревожит Марию: какой-то отвратительный запах. У них в доме никогда такого не было! Она просыпается и вываливается из счастливого сна в ужасное настоящее.

 

Уже две недели она в селе Отважном вернее, в поселке нефтяников с тем же названием и вместе с другими трудармейками копает траншею под нефтепровод.

Ночь. Сквозь маленькие окна бревенчатого барака светит луна. Ее саму не видно, она разбилась во льду замерзших стекол на множество разноцветных огоньков и освещает ряды двухэтажных лежанок, сбитых из досок. Лежанки расположены так же, как в плацкартном вагоне места в смежных купе, только там между ними стенка, а здесь ничего нет, и вши с одной головы свободно путешествуют на соседнюю.

В бараке спят около ста женщин, может, чуть больше три бригады. Кто храпит, кто стонет, кто бормочет во сне. В дальнем конце большая печь с железной трубой, которая тянется под потолком к середине барака и, переломившись коленом, выходит через потолок наружу.

На каменные стенки печи, как солдаты на приступ, карабкается сто с лишним пар валенок. Они сушатся с вечера, и, наверное, один коснулся плиты или дверки от этого и разбудивший Марию запах горелой шерсти. Дрова в печи догорели, и в бараке холодно. Никому не хочется скинуть злосчастный валенок, ведь для этого надо вылезать из-под шуб, пальто и другого тряпья. Каждая надеется, что валенок не ее, и жадно старается сохранить тепло, чтобы его хватило на завтра, не выдуло без остатка лютым ветром, не выжало морозом. А Мария уже потеряла уйму этого драгоценного тепла. Во сне ее пальто сползло и ноги вылезли из-под шали. Она поправляет все это, натягивает пальто поверх головы, оставляя для дыхания узкую щель у самого носа.

«Мамочка, как мне плохо! Как все болит, и какие кровавые мозоли у меня на руках… Я еще ни разу не выполнила норму и получаю только четыреста граммов хлеба. И ем я из первого котла. Ты даже не знаешь, что это значит есть из первого котла. Если бы ты знала, как мало из него дают! Как хочется есть…»

Марии становится отчаянно жаль себя. Она плачет тихо, чтобы никого не разбудить. Она понимает, что это плохо, что надо спать, ведь сон такая же ценность, как хлеб и тепло, но ничего не может с собой поделать. Лицо и руки становятся мокрыми, от слез замерзают щеки и нос, втягивающий наружный воздух.

«Мамочка, если бы ты знала, как прав был Йешка! Он ничуточки, ничуточки не соврал. Здесь все хотят есть, а я больше всех».

Потихоньку Мария опять согревается, успокаивается, и приходит тупой тяжелый сон, на этот раз без сновидений.

Она просыпается от резких металлических ударов. Уже горит свет, и бригадир Фрида Кениг кричит:

Подъем, подъем! Вставайте!

Мария встает, сразу надевает пальто, чтобы не выпустить из него ночное тепло. С ужасом смотрит на свои руки. Как такими руками долбить киркой смерзшуюся в камень землю?

Снизу на нарах тетя Эмма. Она замечает, как Мария разглядывает свои руки.

Allmächtiger Gott! Geb mol dej Hände… Lieber Gott!13 Ты же без рук останешься! говорит она, доставая из своих многочисленных карманов платочки разных размеров. Setz dich doch!14 приказывает, видя, как Мария переступает с ноги на ногу на ледяном полу.

Она перевязывает Марии руки, да так ловко повязки не съезжают и надежно прикрывают стертые места.

Справа собираются на работу Ирма и Элла Шульдайс. Ирма почти на восемь лет старше сестры. У нее темно-каштановые волосы. По сравнению с тоненькой светлой Эллочкой она кажется широкой, сильной. За сестрой ходит так, как велела мать: кутает в шаль, повязывает шарф, придирчиво оглядывает, не осталось ли щелочки, куда мог бы пробраться мороз. Наконец достает кусочек хлеба кладет ей в руку: покушай. Это она на себе сэкономила. Первое время Элла отказывалась, но потом стала брать: все равно ведь не отстанет.

А Мария свой хлеб съела еще вчера. Так и не смогла удержаться.

 

Хлебный паек они получают в столовой после работы. По совету тети Эммы Мария разделила его на три части: на вечер, утро и обед.

По дороге в барак она нащупала в кармане вечернюю порцию, аккуратно отщипнула кусочек и стала медленно его рассасывать. Потом не выдержала, отщипнула другой и тоже съела. Когда пришли к бараку, от порции оставалось совсем чуть-чуть и не было смысла беречь ее на потом. «Ничего, думала Мария, удержусь. Не буду сегодня есть остальные кусочки». Но не удержалась, как и в предыдущие дни.

В бараке холодно-холодно, дневальные лишь недавно начали топить. От дыхания изо рта идет пар. На плиту поставили воду. После работы кто чем занимается: кто подметает пол, кто обустраивает свое место на нарах… Все что-то делают, копошатся, но Мария чувствует, что думают только об одном о хлебе, который лежит в их пальтишках, шубейках, кофточках, согреваемый телами, самая большая ценность на свете, за которой сама жизнь.

Наконец на плите закипела вода, по бараку расползлось тепло. Достали из своих походных мешков кружки, расселись вокруг столов, а больше по своим местам на нарах, вынули пайки. Мария села на лежанку рядом с тетей Эммой. А напротив — Эмилия Бахман. Они едят. Неудобно не есть, когда все кругом едят. Ладно! Хлеб на завтрак оставлять не обязательно: суп и ложку каши можно съесть и без хлеба. Зачем мучиться?

Мария вынула второй кусок и стала есть медленно, с наслаждением, запивая хлеб кипятком и стараясь растянуть удовольствие. Ну вот и всё. Назавтра остался маленький кусочек третья часть пайка. Но вечер длинный, а заняться нечем. И думать невозможно ни о чем другом, кроме еды.

Э-э-эх! восклицает наконец самая нетерпеливая трудармейка. А я и завтрашний хлеб съем! Кто со мной?

Многие не выдержали. Не научились терпеть. И Мария тоже съела весь хлеб, который должна была оставить на следующий день, то есть на сегодня…

 

Уже хлопают двери: трудармейки выходят по своим делам. Возвращаются, впуская в барак клубы пара из тамбура.

Холодно сегодня. Градусов двадцать пять!

Ну вот, руки перевязаны, теперь к печке обуваться. Валенки у нее хорошие. Еще дома, в Павловке, их скатал мамин брат дядя Карл. Он мастер на все руки: и корзинки плел (одну из них с пасленом она видела сегодня ночью в счастливом сне), и валенки катал. Сейчас он тоже в трудармии, а где бог знает.

Обувь почти вся разобрана. Осталось десятка полтора пар. Но где же ее валенки? Вот тетя Эмма надела свои широкие, грубо подшитые.

Тетя Эмма, моих валенок нету!

Да что ты! говорит тетя Эмма. Куда они могли пропасть? Не эти?

Нет, это Эллы, это Ирмы… Моих нет!

Наконец разобраны все валенки. На печи одна пара. Но какая! У правого валенка в подошве огромная дыра, обрамленная коричневой кромкой жженой шерсти. Так вот какой валенок тлел сегодня ночью! А Мария не думала не гадала, что эта вонь касается именно ее!

Тетя Эмма! Ведь подменили валенки! Мои взяли, а горелые оставили! Как же я без валенок? заплакала Мария, осознав лютую отчаянность своего положения.

Женщины! Ну-ка, подождите! Не выходите никуда! на весь барак закричала тетя Эмма. Признавайтесь, кто взял валенки Марии?

Никто не признается. Подошла Ольга Цицер. Взяла горелые валенки, подняла высоко и спросила властным голосом:

Кто знает, чьи это валенки?

Заинтересовались несколько человек.

А что случилось, Мария? Подменили? подошла Эмилия Бахман. Это они, наверное, сегодня ночью горели.

Пожилая женщина в ватнике посмотрела и сказала неуверенно:

Я такие валенки видела у Инны Андерс. Но точно не скажу. Может, они, а может, нет. Не знаю… Как будто они. А может… Ой, зря я сказала!

А где Инна?

Послушайте! Кто видел Инну?

Женщины-трудармейки пожимают плечами.

Вот только что здесь была…

Вышла, назад еще не возвращалась. Кажется, она сегодня дневальная.

Слушайте меня! командует Ольга Цицер. Выставляйте ноги! Мария! Смотри, нет ли на ком твоих валенок!

Господи! Неудобно-то как…

Неудобно в дырявом пиме по морозу ходить, отрезает Ольга.

Женщины охотно показывают обутые ноги видно, что скрывать им нечего. Но все ли в бараке попробуй проверь!

А тут уже командуют:

Первая бригада, выходи!

Трудармейки выходят из барака, строятся на улице.

Вслед за первой выходит и их вторая бригада. Мария торопливо запихивает в валенок шерстяной платок и вприпрыжку бежит за своими. Над селом черное небо и полная яркая луна, а слева, низко над соседними бараками, огромная голубая Венера Утренняя звезда. Впереди колышется темная масса это уходит первая бригада.

Вторая бригада, стройся! командует Фрида Кениг. Рассчитайсь!

Первая, вторая, третья… тридцать шестая… тридцать девятая.

Вторая бригада, в столовую шагом марш!

Может, Инна еще в столовой, успокаивает Марию тетя Эмма.

Мария идет словно хромая, стараясь как можно быстрее переносить вес с правой ноги на левую. Вскоре она понимает, что плотный войлок валенка сильно отличается от шерстяной ткани маминого платка (в самый последний момент прощания в землянке мать сняла его с себя и отдала ей).

Несколько шагов и стопа уже чувствует холод скрипящего под ней снега, нетронутые волны которого в лунном свете вспыхивают холодными искрами по сторонам натоптанной дороги.

Инны в столовой уже нет. Позавтракала и ушла со второй дневальной за водой и дровами. За дровами ходить не слаще, чем копать траншею. Это в первые дни все старались остаться в бараке на дежурство. Потом полазили в лесу по глубокому снегу, порубили молодые деревца на дрова, потаскали хворост, облились водой, вытаскивая ведра из колодца, намерзлись и решили дневалить по очереди.

Мария получила миску супа, в другую миску ложку каши. Суп совершенно пустой. Съешь, а голод тот же, с каким садилась за стол. Его ценность только в том, что он горячий. Мария не ждет, пока остынет, не дует на ложку, а старается проглотить, едва не обжигаясь, чувствуя, как течет по телу тепло, пробираясь до самых малых клеточек намерзшегося тела.

Но сегодня голод отступил. Мысли только о валенках. Мария старается не пропустить ни одной из мелькающих перед глазами пар и надеется на чудо. Но ее валенок нет.

Вторая бригада! доносится голос Фриды. Давайте на работу! Строимся на улице.

Хочешь идти? Не будь дурой. Ты же ногу отморозишь!

Как же не идти? Посадят!

Не посадят, подходит Ольга Цицер. Пойдем скажем Фриде.

На улице все еще ночь. Небо на востоке едва заметно посветлело, но луна горит в вышине все так же ярко.

Ой, попадет мне! отвечает Ольге и тете Эмме бригадир Фрида. Мне же надо за нее отчитаться. Если я не поставлю Марии выход ей не дадут паек, а если поставлю значит, надо ей приписать кубометры за чей-то счет.

После недолгих уговоров соглашается:

Ладно, придумаю что-нибудь. Доложу, что отпущена из-за того, что одежда пришла в негодность.

Смотри же, напутствует Марию Ольга, увидишь Инну, сразу требуй валенки!

Может, не она?

Она, больше некому. Видишь, она убегает от тебя.

Бригада уходит к трассе. Сначала зайдут в инвентарную, получат по кирке и лопате. Потом к траншее. Там уже горят смола и дрова, отогревая замерзшую землю. Если присмотреться, за поселком видны всполохи пламени. Мария хромает в барак.

В бараке она одна. Села на свое место на нарах, поджав ноги. Тишина до звона в ушах. Дневальные еще не пришли. Да и не должны были: хорошо, если к обеду вернутся. С дровами на стройке плохо. Заранее никто не позаботился.

На душе у Марии муторно до ужаса. «Лучше бы я сегодня землю копала!» Но время идет, и ему нет дела до Марииных терзаний. Вот и совсем рассвело.

Хлопнула дверь, заскрипели шаги в тамбуре. Мария вскочила. В клубах морозного пара вошла в барак сама начальница колонны Ольга Ивановна в тулупе, голова укутана толстой шалью. Увидела Марию, уставилась удавом.

Мария не выдержала:

Ольга Ивановна, я…

Was?! перебила та тоном, который не сулил Марии ничего хорошего. Du bist nicht auf der Arbeit?!15

Ольга Ивановна… торопится Мария. Ей кажется, что чем быстрее она объяснит свое горестное положение, тем вернее ее поймут. Ольга Ивановна, у меня украли валенки. А мне вот эти оставили… Мария показывает начальнице дырявый пим. Я… я ведь…

Hab ich dich gefragt, warum du nicht auf der Arbeit bist?!16 Если не хочешь в карцер марш на работу, и чтобы через пять минут тебя тут не было!

Мария поспешно поправляет платок на дырке, надевает валенки и в ужасе бежит вон из барака на мороз, к траншее.

Солнце между тем взошло. Вздымающаяся над селом Могутова гора ослепительно сверкает заиндевелыми лысыми скосами, белеет лесом, который растет на ее макушке и необыкновенно красиво вырисовывается на фоне голубого неба. Но Марии некогда на это любоваться, не для нее сегодня красота. Все, что ей сейчас неоспоримо принадлежит, это дырка в валенке и пробирающийся к стопе мороз, да еще голод, о котором она ненадолго забыла.

Траншея уже выбралась из Яблоневого оврага и протянулась за Отважное. Путь не близкий.

Пока Мария бежит к траншее, платок несколько раз выбивается из дыры и начинает волочиться за валенком. Приходится останавливаться, разуваться и впихивать его обратно.

Над траншеей стелется дым от костров и пар от дыхания. Равномерно взлетают и опускаются со стуком и звоном кирки, шир-шах ширкают лопаты, выбрасывая выдолбленный грунт и камни.

Что Ольга шибко разорялась? встретила племянницу тетя Эмма.

Ой, тетя, я ногу немного погрею…

Давай-давай, я тебе помогу.

Мария сняла валенок, протянула ногу к огню. Тетя Эмма стала колдовать над валенком.

А откуда вы знаете, что меня Ольга Ивановна прогнала?

Мы ее встретили по дороге. Она как будто чувствовала, сразу потребовала: «Бригадир! Доложить, все ли на работу идут!» А Фрида испугалась, не стала тебя покрывать. Говорит: «Один трудармеец отсутствует, потому что обуви не имеет». Ольга давай орать. Потом сказала: «Я ей сейчас покажу обувь!» Ведь тоже немка, но ей нас нисколько не жаль.

Что ж, тетя Эмма, она за свое место боится. Это же не землю долбить!

А! махнула рукой тетя Эмма. Человек такой. Sie hat Haare auf die Zähne17. Надевай-ка!

Мария всовывает ногу в валенок. Тетя Эмма достает из кармана веревку, обматывает дыру, закрепляя каждый виток на голяшке.

Мария берет кирку и начинает долбить отмеченный участок. Норму ей сегодня, конечно, не выполнить: она сильно отстала от своих. Те уже почти по колено углубились в землю. Хорошо, хоть руки сегодня не так болят, как вчера. Тетя Эмма перевязала их плотно и надежно. Да и рукавицы тьфу-тьфу! хорошие.

Через полчаса она разогрелась, даже пот выступил под шалью. Отложила кирку и взялась за совковую лопату. Сейчас нужно обозначить кромку траншеи. Мария забывается, руки механически поднимают и опускают кирку. Перед глазами мелькают камни, комья выворачиваемой земли…

Порыв ветра возвращает ее к действительности. С запада как-то незаметно наползли тучи, закрыли солнце. Мороз стал мягче. Как нога? Вроде терпимо. Можно опять погреть у костра, но боязно нарушить тети-Эммину конструкцию. Лучше потерпеть.

И грунт стал полегче. Или только кажется? Мария начинает рубить киркой изо всей силы. А вот этого не надо! Мышцы быстро наливаются тяжестью. Приходится отдыхать. Нет, нужно долбить размеренно, не быстро, но и не слишком медленно. Поймать ритм. Она ведь уже несколько дней назад это поняла.

Ударили в рельс обед. Сколько сделала? Немного даже трети нормы нет. А сейчас идти в столовую. Говорят, что скоро их переведут в барак, что построен в четырех километрах отсюда. Тогда они будут получать котловое довольствие и дневальные будут сами варить и завтрак, и обед, и ужин.

Начался снегопад. Лес на горах едва виден сквозь белую завесу.

В столовский барак нанесли снегу. Он тает на некрашеном полу. Мария прошла к столам, стараясь ступать на уцелевшую пятку валенка, чтобы не намочить свою эрзац-подошву. Села на скамейку и, разувшись, принялась растирать ногу. Слава богу, не подморозила ее. Когда утром Ольга Ивановна выгнала Марию из барака, та была в полном отчаянии, думала: пропала нога. Оказалось, все не так уж страшно. Полдня продержалась. Стопа после растирания отошла, потеплела.

Рядом верная спутница тетя Эмма:

Ну как ты?

Ничего, простонала Мария.

Тетя Эмма пошла получать свою и ее порции. Они обе не выполняют норму, поэтому тетя Эмма идет к столу, где дают обед по норме номер один. Это называется «питаться из первого котла». Второй котел для тех, кто выполняет норму. Таким положено в полтора раза больше картошки и овощей, мяса или рыбы девяносто граммов против их шестидесяти, а крупы или макарон аж в два с половиной раза больше: сто граммов против сорока. Есть еще третий котел, он для стахановцев тех, кто перевыполняет норму более чем на пятьдесят процентов. Но у них в бригаде таких нет. Выбрать за смену больше шести кубометров мерзлой каменистой земли просто нереально.

На обед тот же суп, что был утром, только дают побольше: очень жидкий, с картошинками и капустными листиками. В миске и положенные Марии шестьдесят граммов мяса косточка с жилками и связками. Дома такие собакам выкидывали. Зато сегодня еще кусочек хлеба дали! И чай, кажется, сладкий… Впрочем, не разобрать.

Мария ест и в то же время внимательно осматривает проходящие мимо ноги. Валенки в галошах, подшитые валенки, растоптанные вдрызг… и вдруг изящные чесанки, как у нее! Вздрогнула, но не обрадовалась испугалась: что делать? Она страшно боится ругаться, даже за свое. Быстро успокоилась: это Ольга Цицер. У нее такие же валенки, как были у Марии до сегодняшнего утра, только побольше размером.

Ненавижу эту Ольгу Ивановну! Посмотрела, как она пишет, ошибка на ошибке: «Прашли за день 1050 метаров»… Дура неграмотная, ничтожество, а власть над нами имеет такую, будто мы ее рабы! Всех нас уничтожит, и ничего ей за это не будет.

Ее тоже проверяют, сказала Мария, по привычке входя в положение другого человека.

Она до войны была у нас уполномоченной по коллективизации. Вызвала отца. «Я тебя, говорит, насквозь вижу. Ты хитрый враг советской власти. Но я выведу тебя на чистую воду. Если завтра не вступишь в колхоз, werde ich dir Max und Moriz zeigen!18» Немало наших тогда в Сибирь отправила. И здесь она такая же.

Ja… Der Wolf verliert das alte Haar, aber nicht die alte Nupe19, задумчиво замечает тетя Эмма.

У меня отец тоже сначала не хотел идти в колхоз, а перед войной уже не жалел, говорит Мария. У нас был хороший колхоз, богатый.

Как не хочется снова выходить на холод! Конечно, после такого обеда никакой сытости нет, будто и не ела. Сесть бы в уголке и подремать, а уже опять кричат:

Первая бригада, выходи! Вторая бригада, выходи!

На улице метель, но тепло. Неизвестно, что лучше мороз или снег. Снег набивается в дырку сквозь валенок, тает там. Нога промокла. Пришли к трассе, Мария сразу кинулась к костру греть. Потом копать. Опять машинально: поднять кирку, опустить, поднять, опустить… Взять лопату: шир наполнила; шах выкинула из ямы наверх. И так до вечера.

Незаметно стемнело. У Марии яма глубиной метра полтора. Земля уже не мерзлая, копать стало легче.

Ну что, Мария? Как дела? это бригадир Фрида. Давай помогу план выполнить.

А вы свой выполнили?

Да-а! Я перевыполнила уже! Фрида хватает кирку.

Руки у нее длинные, сильные. Один удар киркой выворотила огромный камень, второй удар Мария две лопаты земли выбрасывает. Так ловко получается у Фриды! Вслед за бригадиром еще и Эмилия Бахман с Ольгой Цицер пришли помочь.

Так, Мария, радостно говорит Фрида, есть сегодня план! Вторая бригада, конец рабочего дня! Становись в строй! На ужин шагом марш!

Еще один день прошел! говорит тетя Эмма. Как нога, не замерзла?

Замерзла, но не отморожена. Еще чувствую.

Уже совершенная ночь. Метель. На небе ни звездочки. Даже Жигулевских гор не видно. Если бы не огни Отважного, была бы полная тьма.

Мария с тетей Эммой плетутся в самом конце строя. Ранее прошедшие бригады уже протоптали дорогу, но снег все равно рыхлый набивается в рваный пим.

Но вот и столовая. Дошла!

Мария, как и в обед, бросается на скамью, срывает валенок. Все мокрое: подложенный платок, носки, сама нога. Тискает ступню, стараясь вобрать из нее в ладони как можно больше холода.

Инна! Ну-ка, иди сюда! раздается громкий и повелительный голос Фриды. Посмотри, Мария, твои валенки?

Смотри! равнодушно говорит Инна. С чего бы на мне были твои валенки?

Мария видит, что валенки точно не ее. Размер подходит, но не такие валенки помятые какие-то, а главное, у нее красным карандашом на каждом валенке была тщательно выписана буква «М», а на Инниных валенках ее и следа нет.

Нет, не мои, говорит она, чувствуя огромную вину перед Инной.

Точно не твои? спрашивает Фрида.

Точно.

Пока Мария ест свою кашу из первого котла (то, что она выполнила план, на кухне станет известно только завтра), Фрида получает карточки на хлеб для своей бригады. Марии впервые выдают шестьсот граммов. День, начавшийся страшно, заканчивается не так уж плохо.

Вечером в бараке она вызывается мыть пол с дневальными: под видом мытья можно заглянуть под все нары. Но валенки из родного дома, любовно скатанные для нее дядей Карлом, пропали навсегда. Как сказали бы в Кочках, «будто мга их съела».

Сны и реальность

Среди немногих радостей трудармейской жизни проснуться ночью и увидеть, что небо еще черно, луна и звезды горят значит, можно спать дальше.

И снится Марии, что она тринадцатилетняя девочка. Лето. Они с братом Андреем в Энгельсе. Брат учится там в музыкальном техникуме. Он прекрасно играет на кларнете, и его уже взяли в оркестр. Сегодня у него особенный день. Вечером их оркестр выступает со знаменитыми гостями. В Энгельс приехали Эрнст Буш и Эрих Вайнерт20. Они коммунисты, и когда к власти пришел Гитлер, бежали из Германии. Андрею очень хочется, чтобы кто-нибудь из родных видел его выступление. Ему можно пригласить на концерт кого-то одного, и он специально приехал за сестрой.

И вот Мария сидит в актовом зале техникума. Вокруг нее празднично одетые люди в основном это студенты, их родственники, преподаватели. Занавес раздвигается, в глубине сцены хор, а перед ним на стульях оркестранты с музыкальными инструментами. Мария не сразу узнает Андрея: никогда не видела его таким торжественным.

Нарастая, поднимается целая буря аплодисментов. Выходит стройный светловолосый мужчина в сером костюме Эрнст Буш и с ним поэт Эрих Вайнерт крупный, с густой, начинающей седеть шевелюрой. Они приветствуют зрителей жестом всех антифашистов: «Рот Фронт!»

Рот Фронт! восторженно отвечает зал.

Первым берет слово Вайнерт. Он рассказывает о фашистской угрозе в Европе, о путче в Испании, поддержанном Германией и Италией, о терроре, развязанном гитлеровцами в самой Германии, и вожде немецких коммунистов Эрнсте Тельмане, уже четыре года томящемся в фашистской тюрьме.

Наше дело говорить об этом языком искусства. Сейчас Эрнст Буш исполнит для вас «Тревожный марш».

Звучит песня, сначала похожая на раскаты грома, а потом на призывный и настойчивый набат. Голос певца требует: «Услышьте

 

Es flüstern die Kohle und Stahlproduzenten.

Es flüstert die chemische Kriegsproduktion.

Es flüstert von allen Kontinenten:

«Mobilmachung… gegen die… Sowjetunion!»21

 

А в конце зал в едином порыве подхватывает припев:

 

Pflanzt eure roten Banner der Arbeit

Auf jede Rampe, auf jede Fabrik,

Dann steigt aus den Trümmern

Der alten Gesellschaft

Die sozialistische Weltrepublik!22

 

Какой счастливый был вечер! Вспомнили и «Песню рабочего фронта», и «Левый марш», и «Песню болотных солдат»… Пели уже без оркестра, поднявшись из зала на сцену и взявшись за руки. Каждый старался подойти к Бушу и Вайнерту и сказать им хоть несколько слов. И Марии хотелось, чтобы антифашисты в Германии знали, как она их любит… Нет, не то… Как она ими восхищается… Нет, тоже не так. То, что она чувствует, вообще не передать словами! Ей хотелось сказать им, какое это счастье жить на одной земле с такими замечательными, умными и мужественными людьми и вставать с ними плечом к плечу на зов набата…

 

Вставайте, вставайте, вставайте! Подъем!

Ах, боже мой! Ночь кончилась, и начинается новый мучительный день: мерзнущая нога в дырявом валенке, четыре кубометра стылой земли… Какое горе!

Трудармейки уже вылезали из ночных гнездышек, которые обмяли, согрели своими телами.

Мария достала запасную пару носков и надела оба на правую ногу, а шерстяной платок не подложила вместо подошвы, а обмотала им ногу как портянкой. Получилось немного тесно, но подкладка уже не вывалится из дыры. Приходится экспериментировать, к обеду будет видно, что лучше.

С утра ей повезло. В столовую она зашла, хромая по приобретенной вчера привычке чтобы меньше наступать на дыру.

Ногу, что ли, повредила? спросила молодая женщина, разливавшая суп.

Нет. У меня дыра в валенке половины подошвы нет.

Ого! Да как же ты ходишь?

Да как-то так… Плохо хожу.

Подожди, сейчас я к тебе подойду. Светка, побудь за меня минутку! обернулась женщина в глубину раздаточной.

Меня Галей зовут, сказала она, подходя. Ну-ка, покажи пим… Да ты, считай, босиком по снегу ходишь! Знаешь, лишних пимов у меня нет, а галоши я тебе принесу. Старые, правда, но целые. А ноги у нас с тобой одного размера? Дай-ка, померяемся… Ну, точно, одинаковые глаз у меня верный. Ты потерпи до обеда, а в обед я тебе принесу. Вот сейчас вас покормим, и сбегаю. В галошах тебе способней будет. И еще подруг своих поспрашиваю: может, найдутся у кого старые валенки.

Есть еще добрые люди на свете это первая удача, а вторая Мария получила суп и кашу по второй норме. И суп сегодня больше похож на суп, а не на баланду, потому что Галя со дна зачерпнула ей погуще.

Когда шли на работу, Мария подошла к Фриде.

Тетя Фрида, спасибо! Я вам очень благодарна. Вчера как-то неудобно было…

Не за что, Мария. Послушай, что я тебе расскажу. Еще совсем девчонкой я заболела оспой. Из-за этого у меня такое лицо. Я думала, что никогда не выйду замуж, и пошла учиться в Энгельс на трактористку. Но потом встретила хорошего человека, и он меня увез в Сталинград. Там я стала работать обкатчицей на тракторном заводе.

В тридцать третьем году меня послали в Унтервальден, в командировку чтобы я на МТС поучила мужиков работать на тракторе. Вечером я села на пароход, а утром надо было сходить. Я вышла на палубу со своими вещами. Села на чемодан и решила позавтракать. Развязала мешок, достала оттуда хлеб и кусок копченой колбасы: на заводе давали неплохой паек. Ела и не смотрела ни на что вокруг.

Вдруг кто-то сказал по-немецки:

Moder, kukt mol, was die narbig Sau frisst! Moder, die frisst Brout mit Worscht!23

Я посмотрела и увидела девчонку лет десяти. Мария, какая она была худая! У нее были кости, обтянутые кожей, вместо лица и вот такие большие голодные глаза… Рядом стояла старушка и смотрела на Волгу.

Moder, der narbig Sau schmeckt’s gut24, говорила девчонка, глядя на мою еду.

У меня кусок застрял в горле, я чуть не подавилась. Отвернулась, чтобы они не увидели мои слезы. Потом вытерла глаза, достала кулек с леденцами, отрезала полбулки хлеба, переломила пополам круг колбасы, подошла к этому ребенку и вложила еду в холодные ладошки. И говорю:

Da, Kind, und lass dir’s grad so gut schmecken, wie’s der narbig Sau!25

Боже всемогущий, вы немка? воскликнула ее бабушка. Вы все поняли? Простите нас!

Я не обиделась, ответила я. Потом обняла девочку и сказала: Und dass ich narbig bin das ist nicht meine Schulde so wollte es der Liebe Gott26.

Мария, я вот почему тебе это рассказываю… Ты такая же черноволосая, темноглазая и худая, как та девчонка. И по возрасту ей ровесница. Давно хотела спросить: это, случайно, была не ты?

Нет, тетя Фрида. Мы в тот год на пароходе не плавали.

Дай бог, дай бог, чтобы она выжила!

Рабочий день начался так же, как и все предыдущие дни. Но когда рассвело, Мария вдруг увидела, как далеко они ушли от Отважного. Домики казались совсем маленькими, почти игрушечными. Зато панорама Жигулевских гор развернулась во весь горизонт: и гора Отважная, и хребет Могутовой горы с утесами Два Брата, а справа Лысая гора и село Моркваши под нею.

Там, куда они тянули трассу, ясно виднелись временные бараки для их колонны. Говорили, что в Александровке работают трудармейцы-мужчины и продвигаются дальше на юг, к Сызрани, а оттуда им навстречу прокладывают нефтепровод другие отряды. И скоро пойдет жигулевская нефть на перерабатывающий завод и полетят на бензине наши самолеты, помчатся на солярке наши танки. Разобьют разбойничьи орды, придет с фронта Андрей, и вся семья Марии вернется домой…

Когда окончательно рассвело и над землей поднялось солнце, стали возить трубы и укладывать рядом с траншеей. Трубы были диаметром около метра и входили в траншею почти впритирку. Там, где они сваривались между собой, были выкопаны специальные ниши карманы для сварщиков. Но рассматривать все это было некогда, надо выполнять норму.

На обед шли почти полчаса.

Галя выполнила свое обещание и принесла галоши.

Ну-ка, примерь.

Галоши, действительно, были не новые, но подошли.

Спасибо тебе, Галя, ты меня так выручила!

Раздатчица смутилась:

Было бы за что! Они нам все равно не нужны. Мамкины галоши были, да она недавно померла. Как получила в один день две похоронки: на папку да на Ванюшку, брата моего, так почернела вся, и через месяц самой не стало.

Как много хотелось сказать на это Марии! Больше всего оправдаться в чем-то большом и важном. Но в чем? Объяснить, что ее брат Андрей с самого начала войны в Красной армии и она не знает, жив ли он? Что если он погиб, то погиб и за Галю в том числе?

Понимая умом, что ни в чем не виновата, сердцем Мария чувствовала ужасную вину за всех немцев и стыд за то, что сама немка. Поэтому она ничего не сказала Гале.

В галошах, конечно, было намного лучше, но нога все равно мерзла.

Чудесное спасение

В тот же день Мария чуть не погибла.

На их участке заканчивали трубоукладку. Все шло прекрасно. Но одна из последних труб легла на траншею и осталась сверху. Сколько ее ни толкали, ни стучали по ней, она не желала проваливаться и ложиться в предназначенную ей канаву.

Безобразие, халтура! возмущался бригадир укладчиков. Не выдержали размера! И карман для сварщика вырыли не там, дураки!

Как на грех, подъехала Ольга Ивановна. Она в последнее время редко появлялась у траншеи, а тут на тебе вылезает из кошевки27!

Сейчас, сейчас! Подождите, товарищ начальник, сейчас исправим! Девчата! Кто копал этот участок?! завопила она на самой высокой ноте. Чья бригада?

Наша, созналась Фрида.

Кто из вашей бригады копал?

Да кто ж сейчас скажет? Мы свои подписи там не ставим.

А вот она и копала! закричала Ольга Ивановна, указывая на Марию. Я давно замечаю, что ты стараешься вредить! Норму не выполняешь, вчера на работу не вышла. Я тебе покажу! Марш под трубу пробеги и посмотри, где она держится! Дождешься у меня… Под суд пойдешь за вредительство!

Мария тут же вспомнила тюрьму в Кочках и затряслась всем телом.

А если труба упадет на нее? Du bringst ja s’ Mädel ums Leben!28 Фрида от волнения перешла на немецкий.

Молчать! Все в карцер пойдете! Всех зарплаты лишу! В трибунал буду писать! Марш под трубу, мерзавка!

Тетя Фрида, я пойду, сказала Мария, бледная как снег. Я сейчас…

Подожди, Мария! Подожди… мы тебя спустим. Ирма, неси веревку!

Вдвоем женщины медленно опустили Марию вниз. Встав на дно, она отвязала веревку, которая, словно испуганное живое существо, тут же выскочила из траншеи. Мария осталась одна и осмотрелась. Труба нависла низко-низко. Согнувшись пополам, Мария полезла под нее. Там было темно как ночью. Свет впереди обозначал конец трубы, а свет сзади Мария заслоняла собой. Она наступила в темноте на камень, невольно чуть выпрямилась и сквозь шаль ощутила затылком металлический холод. Это был холод смерти. Он пробрался в самое сердце, растекся под кожей и жег как огонь. Мария судорожно глотнула, и в горле хрустнуло, потому что оно было сухим, как дерево. Машинально посмотрела налево просвет между трубой и краем канавы, посмотрела направо то же самое. Шаг вперед, взгляд налево, взгляд направо, еще шаг вперед. Еще шаг… А может все не так страшно, может обойдется? Взгляд налево, взгляд направо, шаг вперед…

И вдруг Мария с запредельным ужасом поняла, что раз везде есть просвет, значит, труба держится на честном слове и в любой момент, даже прямо сейчас, может рухнуть и раздавить ее, как мышь! И тут же увидела впереди квадрат тусклого вечернего света. Отчаянным прыжком она метнулась в этот квадрат а позади нее ухнула вниз труба.

Выдавленный из траншеи воздух рванул пальто, обдал Марию глиняной пылью. Откуда-то издалека слышались крики, визг, кто-то истерически рыдал. Она стояла, прижавшись к стенке кармана, и боялась шелохнуться, даже когда кто-то пробежал сверху, совсем рядом.

Она здесь, здесь! донесся голос девичий, звенящий. Мария не сразу вспомнила, чей он. А, Эллочка…

Живая? густой, низкий голос. Это тетя Эмма.

Живая! Стоит… Сама стоит!

Прибежала вся бригада. Загалдели все разом:

Wahrhaftig lebendig!29 Мария! Господи Иисусе! Мария… Gott sei dank!30

Вдруг твердый мужской голос бригадир укладчиков:

Расступись, бабье! Ишь, стрекочут, бестолковые! Ты, дура-девка, вылезать-то собираешься? Ошалела, что ли, от испуга? На трубу залезь… Брюхом ложись… Ногу закинь. Так… Теперь вставай. Давай руку! Хоп! Ну вот, до ста лет жить будешь! День-то запомни можешь праздновать. Второй раз на свет родилась.

Подошла Ольга Ивановна. Все замолчали, старались не встречаться с ней взглядами.

Ну что вы раскричались? Живая ведь. Все хорошо, что хорошо кончается.

Эх, Ольга Ивановна, Ольга Ивановна! в сердцах сказала Фрида.

Пятьдесят лет уже Ольга Ивановна, ответила та, садясь в кошевку.

Не завопила на этот раз, не грозила карцером и прочими неудобствами трудармейской жизни. Лошадь передними ногами обошла танцующие на месте задние, развернула сани и побежала прочь.

Мария! Как же ты спаслась? Мы все были уверены, что тебя трубой задавило!

Не знаю, отвечала все еще не пришедшая в себя Мария. Почувствовала, что вот сейчас она упадет… Прыгнула а там, откуда ни возьмись, ниша.

Это Бог тебя спас, сказала Милька Бахман. Мой тата31 часто рассказывал, как он еще в прошлую войну бежал против турок в атаку и вдруг на него сверху налетел орел и сорвал с головы фуражку. Тата так и сел. И тут впереди него взорвался снаряд! Если бы не орел, быть бы ему как раз на том месте. Он потом всегда говорил: «Нет, это не орел! Это мне Бог ангела-хранителя послал!»

Что ни говори, все же кто-то над нами есть, подтвердила Фрида. У меня муж был партийный, ругал меня, а я все равно говорила: кто-то есть! Он мне: это совпадение. Но, послушайте, какое совпадение? Не должно быть здесь ниши, а вот она! Как это могло случиться? Правда, Мария, это все твой ангел-хранитель…

И много еще таких же воспоминаний разбудило в трудармейках чудесное спасение Марии. Ирма рассказала, как, будучи десятилетней девчонкой, решила сварить двухлетней Элле кашу, но никак не могла растопить печку. Решила, что бутыль с керосином, которую мать хранила в чулане, это как раз то, что ей поможет. Но сколько ни искала, так и не нашла. Потом оказалось, что бутыль стояла на прежнем месте, просто мать набросила на нее старое пальто, а Ирма не догадалась под ним посмотреть. А если бы отыскала давно бы не было ни ее, ни Эллы, ни их дома.

Фрида вспомнила, как однажды на аэродроме в Энгельсе у парашютиста не раскрылся парашют, но человек так упал в овраг, что долго катился по склону и остался жив…

Всем отчего-то было легко и радостно, и только Мария, которой надлежало радоваться больше всех, тряслась от пережитого, и даже вздохнуть полной грудью у нее не получалось.

А через несколько дней Мария и Эмилия получили первые письма из дома.

В тот же день, как Мария уехала, умерла бабушка. Мать писала на русском, на котором и говорила-то плохо. В конце сделала приписку: «Мария, болже кужат».

Эмилии писал Соломон Кондратьевич. Писал грамотно, потому что еще в начале двадцатых годов был секретарем в сельсовете. Он сообщил, что Йешке за побег дали десять лет, но, так как у него открылась тяжелая форма туберкулеза, освободили и отправили домой. Он живет с ними в землянке и совсем плох.

От Андрея не было ни слуху ни духу.

Старики из Александровки

Вскоре колонна, руководимая Ольгой Ивановной Зоммер, переехала из Отважного в бараки, построенные на трассе нефтепровода. Теперь каждая бригада получала котловое довольствие и дневальные варили на всю бригаду. За котловым довольствием ходили сами.

Мария все еще носила порванный валенок с галошами. Однажды вернувшиеся из Александровки трудармейки сказали, что там в магазине есть валенки. В тот же день бригадир Фрида Кениг принесла Марии такую бумажку:

 

«Увольнительная.

Настоящая дана мобилизованной Гейне Марии в том, что она действительно работает в СМУ‑3 и отпущена в село Александровка на 20/II‑43 г. (для покупки валенок).

Нач. колонны О. И. Зоммер».

 

В этот день, то есть двадцатого февраля тысяча девятьсот сорок третьего года, Мария, Ирма Шульдайс и Ольга Цицер втроем пошли в село Александровку. Ирма и Ольга шли по казенной надобности. У Ольги было требование к кладовщице такой-то «отпустить бригаде номер два первой колонны СМУ‑3 Востокнефтестрой на котловое довольствие через Цицер О. Г., с подотчета на 39 человек на 21, 22, 23 декабря, картофеля 37,5 килограмма, крупы 10,5 килограмма». Ирма должна была помочь нести полученные продукты.

Ольга Ивановна трепетно относилась к рабочему времени и все рассчитала:

В три пойдете, в пять будете в Александровке. Получите, потом час туда-сюда, в восемь вернетесь… Еще светло будет, девчата! подбодрила она, как будто они не знали, что уже в пять тьма хоть глаз выколи.

Трудармейки, конечно, отправились пораньше. День был пасмурный, но теплый. Поднимался ветер.

Ольга возмущалась:

«Девчата!» Какие мы ей девчата? Терпеть ее не могу!

Ольга была красивая: высокого роста, прекрасно сложенная, с серо-голубыми глазами и густой копной золотистых волос. Все в ней, от осанки и походки до манеры произносить слова, говорило о чувстве собственного достоинства и уверенности в своем превосходстве над окружающими, которая порой доходила до надменности. Ольга Ивановна помешалась на идее «сбить спесь с этой Цицер», но ей это так и не удалось. Особенно она старалась вначале: несколько раз отправляла Ольгу в карцер, где давали только двести граммов хлеба. Но Ольга продолжала открыто выказывать ей свое презрение. В словесных стычках она всегда умела выставить начальницу в смешном виде, так что та начинала заикаться, забывать русские слова и переходить на такой диалект, какого и не придумаешь. К тому же у них были старые счеты. Ольга постоянно напоминала Ольге Ивановне, что та многих погубила в бытность уполномоченной по коллективизации. Это особенно выводило начальницу из себя, она начинала кричать, что Ольга, мол, тогда была соплячка и ничего этого знать не может, что это выдумки. Но оправдывалась она так неуклюже, что все только убеждались: совесть у Ольги Ивановны, действительно, не чиста. Поэтому в конце концов начальница почла за лучшее не связываться с Ольгой Цицер чтобы лишний раз не всплывало то, что ей самой, возможно, хотелось забыть.

Ирма Шульдайс была прямой противоположностью Ольге: мягкая, покладистая. Единственным ее больным местом была младшая сестра Элла. За Эллу она могла броситься в любую драку, с кем угодно.

Ольга вдруг усмехнулась:

Сказали бы мне до войны, что я буду спать на голых досках и мечтать о соломенном матраце, что башка у меня будет полна вшей, а руки черны и тверды, как подошва…

А где ты жила? спросила Ирма.

Сначала в Саратове, я там окончила пединститут. А за год до начала войны уехала в Москву… И знаете, куда меня взяли на работу?

Куда?

В германское посольство.

Как это?

Да вот так!

И кем ты там работала?

Ну, скажем так, прислугой. Убирала у них, меняла постельное белье… Весь военный атташат поголовно ходил у меня в поклонниках! В посольстве мне выделили комнатку. Возле кровати был столик, а на нем всегда коробки с шоколадными конфетами. Я их ела, лежа в постели, только руку протягивала. Был там один офицер Вальтер Тютцер. Звал меня замуж.

И пошла бы?

Думала, почему нет? Но прикинула: возьмутся же за отца, за брата… А в начале июня мои поклонники стали куда-то один за другим исчезать. Опустело посольство. Пройдешь по коридору и не встретишь никого. Ну а мне обо всем таком надо было сообщать куда следует. Я и сообщала. За два дня до войны и Тютцер мой испарился. А двадцать второго июня последний посольский люд вышел из своих комнат с упакованными чемоданами.

Так ты разведчицей, что ли, была?

Горничной я была. И в мои обязанности входило сообщать обо всем подозрительном. Немцы об этом знали, поэтому ничего секретного при мне не говорили. А когда началась война, меня потянули сами знаете куда: мол, почему не сообщила? А я им говорю: «Как это не сообщила? Я же сказала, что посольские разъезжаются. Надо было делать выводы». Согласились: да, действительно, говорила. Отпустили на все четыре стороны. Дай, думаю, к родителям съезжу. Тут выселение подоспело, и меня вместе с родней в Сибирь, а потом, как и вас, в трудармию…

Да, Ольга, необычная у тебя судьба! сказала Ирма.

Она у всех необычная, возразила Цицер.

Около часа шли бодро. Галоша на прожженном валенке Марии держалась крепко. Но вскоре ветер стал усиливаться, пошел снег и покрыл дорогу настолько, что ноги стали в нем утопать. Галоша начала сваливаться, и скорость продвижения заметно снизилась.

Поднялась метель, быстро смеркалось.

Путниц успокаивало то, что дорога стала шире и уже близко впереди были огни Александровки. Заблудиться невозможно.

Как бы кладовщица не ушла домой! Не получим сегодня наше «котловое удовольствие», что тогда? беспокоилась Ольга.

К счастью, кладовщица оказалась на месте и даже подробно рассказала Марии, как найти магазин, где продаются валенки.

И вот Мария в новых валенках, а в руках у всех троих мешки с картошкой и крупой.

Пошли назад. Встречный ветер валил с ног и гнал вдоль улицы стада снежных хлопьев. Спустилась ранняя зимняя ночь.

За околицей стало страшно: ничего не видно! Снежинки впивались в лицо, не давали открыть глаза. Подруги устали и еле волочили ноги.

Не дойдем, сказала Ольга. Надо возвращаться, пока не поздно.

С ней было трудно не согласиться.

Вернулись, постучались в ставни крайнего дома. Вышедшая женщина спросила, кто такие, и, узнав, молча захлопнула перед ними калитку. Путницы пригорюнились. В следующий дом постучали очень скромно просто поскреблись. Вышел старик высокий, широкоплечий, с огромной белевшей на груди бородой настоящий Илья Муромец в старости.

Чего вам, девчонки?

Дедушка, пустите переночевать! взмолилась Мария.

Старик задумался.

Да у нас облавы бывают. Вот вчера только была. Собирали нас тут недавно… Никого чужого на ночлег пускать не велено.

Дедушка, а как же нам быть?

Оно, конечно, под открытым небом, на таком буране вас оставлять — не по-людски… Вот что. Заходите, погрейтесь. Бабушка моя в баню пошла. Вот придет — как скажет, так и сделаем.

В доме было опрятно и тепло. В комнате, в которую старик привел девушек, стены были бревенчатые, нештукатуреные. На них висел портрет Сталина, а еще картины «Охотники на привале» и «Утро в сосновом бору», вырезанные из журналов и вставленные в рамки.

А вы, судя по говору, нерусские? — спросил старик.

Мы немки, из трудармии, — сказала Ирма и робко посмотрела на хозяина из-под ресниц.

А хоть бы и немки. Немцы тоже люди. Бывал я и в Марксштадте, и в Энгельсе — аэродром там строил. Хороший народ. Я ведь, девчонки, все понимаю. Сын у меня есть — Михаил, на фронте воюет. Так он с немецкими фашистами воюет — не с такими, как вы.

У меня брат тоже на фронте, — сказала Мария. — Последнее письмо получили в самом начале, в июле. Он из эшелона написал. Их уже бомбили немецкие самолеты.

Вот и я говорю. Всем нам достается.

В это время стукнула входная дверь.

Ты с кем разговариваешь, дедушка? — послышался мягкий старушечий голос. — Ай есть кто у нас?

Да вот, бабушка, девчонки из трудармии просятся переночевать. Я говорю, облавы у нас бывают. Чужих не разрешают пускать. Если узнают — посадят. Ты как думаешь? Я им сказал: как бабушка скажет, так и будет.

Вошедшая старушка, закутанная шерстяным платком, размягченная после бани, смотрела на нежданных гостей лучистыми глазами. Они замерли, ожидая своей судьбы.

Нам, дедушка, бояться уже нечего. Может быть, и наш Мишенька вот так же ходит… Мы девчат пустим — и нашего сыночка кто-нибудь обогреет.

Ну вот и хорошо! — с облегчением сказал старик. — Я, бабушка, знал, что ты так решишь. Раздевайтесь, девчонки! — И, подмигнув, добавил: — Кашу будем есть.

И вот они сидят за столом без скатерти, добела выскобленном ножом. Посередине стола большая глиняная миска. Все по очереди запускают в нее ложки и вытаскивают горячую пшенную кашу. Перед каждым стоит кружка с молоком. Молока немного, но всем поровну. Старик оживленно о чем-то рассказывает. Его борода то и дело попадает в кружку, и с нее падают на стол белые капельки, но он этого не замечает. Марии кажется, что он отчего-то счастлив. Старушка вообще ничего не говорит, но ее лучистый взгляд, обращенный на них, красноречивей всяких слов. Это материнский взгляд. Она смотрит на них, а видит своего Мишеньку.

Потом старушка стелет на полу постель. Девушки укладываются. Мария засыпает, и ей всю ночь снятся счастливые сны.

Прощайте, Жигули!

Трудармейцы ломали слоистые стены горы и грузили куски на усталый грузовичок, который сновал между горой и пристанью.

Широкий белый клин разрабатываемого известняка ступенями поднимался по отлогому склону, раздвигая темно-зеленый лес. Острие клина немного не доходило до вершины горы, все еще поросшей густым лесом.

У подножия сорок женщин с завязанными по самые глаза лицами долбили камень кирками, топорами, ломами. Над горой стоял непрерывный приглушенный стук.

И дорога из села к горе, и дорога от горы к пристани, и всё вокруг горы было белым от известковой пыли. И сам грузовичок тоже как будто побелили.

Уже три месяца трудармейки бились с горой, а она оставалась все такой же, какой была в тот день, когда они увидели ее в первый раз.

И на сколько нам хватит этой горы? — проворчала тетя Эмма.

Пожизненно, — ответила Ольга Цицер.

Стоял конец июня, и лето словно хотело как следует обогреть женщин, намерзшихся за долгую зиму на строительстве нефтепровода. Было жарко, небо без единого облачка празднично сияло насыщенной синевой и только к горизонту оплывало светлеющей акварелью. Далеко-далеко виднелся горизонт, и там, закрывая его линию, были лес, потом дома, опять лес, а потом горизонт разрывался, и из этого разрыва широко и мощно вливалась в мир Волга. Она неслась прямо на гору и работавших там женщин и только у самой пристани, словно разглядев их, сворачивала в сторону и текла мимо медленно, широко и мирно. У берега вода — чистое зеркало, в котором отражались и белый клин, и лес по его сторонам.

В теплом воздухе, радужно посверкивая крылышками, носились стрекозы. Их сегодня было много, и этот мир им очень нравился.

Из-за леса над горой с резким хохотом вылетели две чайки. Увидев под собой столько людей, машущих своими орудиями, они испугались и, спешно набрав высоту, понеслись над Волгой, все дальше и дальше — к противоположному берегу.

Сколько чаек уже здесь повидали трудармейки, а тут вдруг все, как по команде, опустили свои долбежные инструменты и стали смотреть им вслед, пока они не растаяли в пронизанном солнцем небе. И, наверное, никто не смог бы сказать, что такого необычного было в этих чайках.

К реальности женщин вернул звук подъезжающего грузовичка, такого старенького и больного, что на фронт его не взяли. О его приближении издалека предупреждал мотор, жалобно скуливший: «Вау-ау-ау!»

Останавливаясь у надолбленной за время его отсутствия кучи известняка, грузовик сначала чихал, потом взвизгивал, и что-то внутри него хрипело даже после того, как переставал работать двигатель.

Трудармейки сыпались с горы ему навстречу, и пока одноглазый шофер Петр Пантелеевич сворачивал и выкуривал цигарку, руками и лопатами загружали в кузов куски известняка.

Покурив, Петр Пантелеевич говорил:

Но!

Грузовичок отвечал на это криком своего стартера: «Ой-ей-е-е-ей!» Двигатель начинал кашлять, нехотя заводился, машина разворачивалась и отправлялась на пристань, изо всех щелей рассыпая на дорогу известковую пыль.

В этот раз ему навстречу ходкой рысью бежала приземистая рыжая лошадка, неся под синей дугой широко разведенные оглобли.

Что-то рано сегодня Ольга Ивановна едет, — сказала тетя Эмма.

Ольга Ивановна была не одна. Позади нее на телеге, свесив ноги через грядку, сидел мужчина в гимнастерке, галифе, хромовых сапогах и военной фуражке.

Привязав лошадь к коновязи, которую трудармейки устроили специально для этого, Ольга Ивановна направилась к ним. Военный следовал за ней.

Девчата, слушайте сюда! — сказала Ольга Ивановна. — Вот приехал человек набирать людей. Вербовщик на лесоповал… Ну, он вам сам все скажет.

Военный выступил вперед, нервно поморгал. Он был высок, худ, виски, видневшиеся из-под фуражки, а также усы — ржаного цвета. Левую руку, согнутую в локте, он прижимал к груди, и скоро стало понятно, что она у него не разгибается.

Товарищи трудармейцы! Нашей стране, конечно, нужна известка, но еще больше ей нужен лес. Нужны железные дороги, нужны шпалы. Наш леспункт делает заготовки для шпал. Людей не хватает. Нужно хотя бы десять человек. Добровольцы есть?

А ехать-то куда? — спросил кто-то.

В Камчатку… Но не пугайтесь, товарищи трудармейцы, не пугайтесь: это не то, что вы думаете! Гейзеров и вулканов у нас нет, и уезжать далеко не надо. Вверх по матушке Волге до Рыбинского водохранилища. Пошехоно-Володарский район, деревня Камчатка. У нас, товарищи трудармейцы, непроходимый лес. Чистый воздух. Грибов и ягод видимо-невидимо. Не пожалеете!

Военный смотрел на женщин и ждал. А они занимались каждая своим делом, будто его речь их никак не касалась: раскутывали лица, снимали платки, подставляя ветру спутавшиеся, мокрые от пота волосы. Кто-то сосредоточенно обивал на себе одежду, каждым шлепком поднимая в воздух белое облачко.

Нет, значит, добровольцев? — спросил военный, снял здоровой рукой фуражку и передал негнущейся руке.

Ну какие могут быть в трудармии добровольцы! Все прекрасно знали, что десятеро из них никуда от этой Камчатки с лесоповалом не денутся. Они пережили голодную зиму сорок второго — сорок третьего года, строительство нефтепровода с каждодневной нормой в четыре кубометра мерзлой земли, с водой вместо супа, с горькими думами о родных. Уже ко всему привыкли, и к ним привыкли. Проклятый нефтепровод они построили, долбить известку полегче, да и нормы сносные. Если бы не разъедающая глаза и легкие известковая пыль, так вообще было бы хорошо. А чем лучше на лесоповале? Лес, мороз, волки, тяжелая работа, и неизвестно еще, как с питанием…

Ну что ж, — сказал военный и вытер лоб рукавом, — придется, так сказать, назначать… Давайте, Ольга Ивановна.

Ольга Ивановна вышла, раскрыла свою книжку, обвела строй строгим взглядом и сказала:

Цицер, два шага вперед!

Ольга тряхнула копной вьющихся волос и, окатив Ольгу Ивановну целым ушатом презрения во взгляде, вышла из строя.

Начальница, будто не заметив этого, старательно водила в книжке карандашом.

Ты тоже поедешь, — сказала она, подняв взгляд на Марию и ткнув в ее сторону карандашом.

Мария сделала два шага.

Тогда я тоже поеду. Пишите и меня, Ольга Ивановна! — сказала тетя Эмма, становясь рядом с Марией.

Ich fahr’n aach, sonst loss ich hier mei Lungen und Augen32, — прошептала тетя Эмма, но Мария знала, что она вызвалась, чтобы не расставаться с ней.

Шульдайс Ирма, — продолжала Ольга Ивановна.

Без Эллочки никуда не поеду! — Ирма обхватила Эллочку, как мать, у которой хотят отнять ребенка.

Ну вот еще! Будешь ты мне тут условия ставить! Марш два шага вперед!

Не поеду, хоть убейте!

Это что такое! — начала заводиться Ольга Ивановна — Не слушаться приказа? Я тебе покажу! Пять суток карцера!

Эллочка ей кто? — спросил военный.

Сестра, — буркнула начальница.

Ну так пусть вместе едут, — решил военный. — Сестры ведь! Вдвоем им веселее будет. Пишите Эллочку тоже.

В глазах Ольги Ивановны блеснул злобный огонек, столь знакомый трудармейкам, но спорить она не решилась.

Остальных женщин выбрали уже спокойно.

Доротея Шварц… Эмилия Бахман… Алиса Франк…

Женщины выходили, покорно становились в новый строй.

Завтра придете в контору, получите документы и паек на три дня. А теперь работать, работать! Рабочий день еще не кончился!

И вот бригада снова долбит гору, но что-то уже пробежало между ними — они больше не одно целое. Десять отобранных — теперь другие, не свои, отрезанный ломоть. Завтра их уже здесь не будет.

Из-за Волги выплыли облака: сначала едва вырисовывались над белесым горизонтом, но чем выше поднимались в синеву, плывя над рекой в сторону горы, тем белее клубились вершинами. Рванул ветер — прохладный, влажный, приятно охладил лица, заполнил грудь. По реке прошла баржа. Через несколько часов она проплывет мимо Марксштадта… У Марии все внутри сжалось.

В восемь часов пошли домой. Облака потемнели, слились, заполнили все небо. Похолодало.

Ночью разразилась гроза, а когда она ушла дальше, разбушевался ветер и гремел на крыше оторванным листом железа.

Наутро все краски померкли. Серая мгла измазала небо, и дождь из нее чертил по воздуху косые линии. Порывы ветра ломали, дробили их и бросали в окна барака. Было зябко, словно осень заблудилась и пришла не в свой срок.

Бегом побежали в столовую. Там отъезжающим в последний раз выдали по миске супа и ложке каши. А хлеба не дали: получите как паек на дорогу.

Попрощались с остающимися: бог знает, увидятся ли еще когда-нибудь…

Опять же бегом в контору, чтобы меньше промокнуть. Под крыльцом нахохлился куст репейника: уже выкинул серые головки, но они еще не распустились, не расцвели розовым. Пол в сенях сплошь покрыт жидкой грязью — сколько ни очищай обувь на вбитом у входа скребке, разве все счистишь?

В конторе уже сидели Ольга Ивановна и вчерашний военный из Камчатки. Поехал в свою командировку в одной гимнастерке, весь промок.

Вот распоряжение выдать вам по три буханки хлеба, в столовой получите, — это сказала Ольга Ивановна.

Опять идти и мокнуть под дождем! Не могли сразу дать?

А продовольственные аттестаты33?

Почтой перешлем.

Как почтой? Когда?

Когда доедете, тогда и аттестаты придут. Девчата, давайте вы не будете про аттестаты! Как есть, так есть, по-вашему все равно не будет, — усмирила их Ольга Ивановна.

Действительно, не будет — в этом они давно убедились.

Товарищи трудармейцы! Я буду ждать вас на пристани, — сказал военный. — Поторопитесь, пароход через сорок минут.

Через полчаса они были в назначенном месте. Дождь не переставал. Мокрый причал отражал тусклое небо. Гимнастерка военного потемнела от влаги. Ремешок фуражки был застегнут под подбородком, с козырька падали капли.

У причала, готовый к отплытию, стоял пароход «Валериан Куйбышев». Из трубы валил черный дым. Пахло гарью и машинным маслом.

Давайте знакомиться! — сказал военный. — Меня зовут Володя Поляков. Я бригадир Камчатского участка Пошехоно-Володарского мехлеспункта.

Володя, — сказала Ирма Шульдайс, — ты весь промок. Возьми мой дождевик. Мы с Эллой одним обойдемся.

Что вы, товарищи трудармейцы! Я офицер, не размокну. На фронте и не такое бывало.

Вы были на фронте? — спросила Эмилия.

Да. Жаль, недолго пришлось повоевать. Под Москвой руку покалечило — списали вчистую.

Марии вдруг стало легко и спокойно. Почувствовала, что начальник у них хороший, человечный.

Поднялись на пароход. Волга кипела от дождевых струй.

Володя пошел к капитану:

Узнаю, куда нас.

В это время матросы приняли швартовы, и «Валериан Куйбышев» отошел от пристани, взбивая воду лопастями колес. Пароход был древний, может, даже дореволюционный.

Пришел Володя с человеком в плаще и флотской фуражке.

Да куда же мне вас? Свободных помещений нет. Все забито народом.

Мы же не можем под дождем до самого Пошехонья-Володарска плыть, — сказал Володя.

Да я понимаю… Постойте здесь. Сейчас что-нибудь придумаем.

Прошло еще четверть часа. Трудармейки мокли на верхней палубе. Пароход вышел на самую середину Волги. С левой стороны поплыли Жигулевские горы — прекрасные, несмотря на дождь и мрачный день. Одни от подножия до вершины были покрыты темными лесами, склоны других желтели обвалами, белели известняковыми выработками. Эмилия смотрела на эту панораму и счастливо улыбалась.

Наконец опять появились Володя с флотским.

Пойдемте, товарищи трудармейцы!

Пошли, а Милька будто не слышала.

Рапунцель! Заснула, что ли? — крикнула Ольга.

Что еще за Рапунцель? — усмехнулся Володя.

Так, кличка ее, — коротко ответила Цицер.

Спустились вниз по лестнице. На поручнях готическим шрифтом выгравировано: «Schiffsbesitzer Braun»34. Флотский открыл дверь и впустил их в совершенно пустое помещение. На медной дверной ручке Мария заметила все ту же гравировку. Интересно, кто был этот судовладелец Браун?

Сели прямо на пол — больше было не на что. Через несколько часов Марию укачало. Пришлось выбраться на палубу.

Матросы, проходившие мимо, улыбались кто сочувственно, кто насмешливо. Один сказал:

Смотри, девка, за борт не упади!

Дождь продолжался.

Вскоре Ирма привела Эллочку, которой тоже приспичило поблевать. Потом пришла Милька:

Тетя Эмма послала посмотреть, не свалилась ли ты в Волгу, — и вдруг сказала, глядя вдаль: — А гор-то уже не видать! Ну что же… Прощайте, Жигули! Что-то нас ждет в Камчатке?

Если бы знать, если бы знать… — отозвалась Ирма.

 

(Окончание следует.)

 


1 Вейс — у немцев Поволжья почтительное обращение к пожилым женщинам.

 

2 Суп из подрумяненной на сковороде муки. (Здесь и далее — диалект немцев Поволжья. — Прим. ред.)

 

3 Из села Орловское в Саратовской области.

 

4 Это я.

 

5 Всемогущий Боже, что стряслось?

 

6 Марксштадт (после 1942 г. — город Маркс в Саратовской области) — центр Марксштадтского кантона АССР Немцев Поволжья (автономия существовала до 1941 г.).

 

7 Мария! Это ты?!

 

8 Фишер, Филиппсфельд, Нидермонжу — названия немецких поселений Марксштадтского кантона.

 

9 Энгельс — город в Саратовской области, в 1923—1941 гг. столица Автономной ССР Немцев Поволжья.

 

10 Налево, тетя Эмма!

 

11 Одна вода, одна вода!

 

12 Рапунцель — красавица с длинной золотой косой, персонаж сказки братьев Гримм.

 

13 Всемогущий Боже! Дай-ка свои руки… Милый Боженька!

 

14 Садись же!

 

15 Что?! Ты не на работе?!

 

16 Разве я тебя спрашивала, почему ты не на работе?!

 

17 Ведьма, очень злая женщина (буквально: «У нее волосы на зубах растут»). — Прим. авт.

 

18 Я тебе покажу Макса и Морица! (То же, что русское: «Я тебе покажу кузькину мать!»)

 

19 Да… Волк теряет старую шерсть, но не старые повадки.

 

20 Эрих Вайнерт (1890—1953) — немецкий поэт-антифашист, переводчик и общественный деятель. Эрнст Буш (1900—1980) — немецкий актер театра и кино, певец.

 

21 То шепчут военных магнатов агенты,

То шепчут зачинщики новой войны,

Шепот идет со всех континентов:

«Мобилизация… против… Советской страны!» (нем., перевод автора.)

22

Знаменем красным рабочим украсьте

Каждую фабрику, каждый карниз —

И встанет из праха

Отжившего мира

Всемирной республики социализм! (нем., перевод автора.)

23 Бабушка, посмотри, что жрет эта рябая свинья! Бабушка, она жрет хлеб с колбасой!

 

24 Бабушка, а рябой свинье вкусно!

 

25 На, дитя, и пусть тебе будет так же вкусно, как рябой свинье!

 

26 А что я рябая — это не моя вина, так захотел Бог.

 

27 Кошёвка, кошева — легкие парадные сани.

 

28 Ты же погубишь девчонку!

 

29 Действительно, живая!

 

30 Слава богу!

 

31 Тата — распространенное у немцев Поволжья обращение к отцу или деду.

 

32 Я тоже поеду, а то потеряю здесь свои легкие и глаза.

 

33 Продовольственный аттестат — документ, который дает право военнослужащему получать довольствие на новом месте службы, а также в служебной командировке, в отпуске и во время стационарного лечения. — Прим. ред.

 

34 «Судовладелец Браун» (нем.).