Твари бардо

Твари бардо
Рассказы

Поворот налево в конце света

 

Ложку, вообще-то, звали Алексеем, но панибратское Лёшка странным образом трансформировалось в Ложку, и так он и ковылял по жизни на своих коротких кривых ногах, помахивая короткими ручками, и карие глаза его смотрели из-под величественного лба по-собачьи – с доверием и опаской.

Нет, он не был карликом с недоразвитыми конечностями, просто росту в нём было «метр с кепкой», а голову он имел при этом великанскую.

Его привёл к нам Слава Шафиев: они были из одной деревни, более того – соседями, и, когда Славкины родители допивались до очередного скандала, тот, ещё мальчишкой, прятался в доме у Ложки, который был старше Славы лет на десять и опекал того в детстве, как мог.

Потом Слава уехал в город к сестре, которая была замужем, жила своей семьёй, но помогала брату на первых порах, чем могла: застилала раскладушку на ночь в углу, сажала за стол, когда семья обедала-ужинала, и принимала адресованные Славке звонки.

А Ложка в деревне женился – на молоденькой девчонке, только окончившей школу, и пошёл работать механизатором в бригаду, и не успел народ обвыкнуться с его новым положением, а у него уже завелось трое ребятишек.

Понятное дело, с тремя детьми и молодой женой на колхозную зарплату даже в деревне не проживёшь.

А Слава к тому времени успел поработать водителем на всякой спецтехнике в коммунхозе, поднабраться опыта, и, когда перед Ложкой остро встал вопрос дальнейшего существования, Славка уже работал в нашей шараге машинистом БКМ – бурильно-крановой машины, и мы с ним успели пройти не одну командировку, оценив его трудолюбие и сообразительность.

Конечно, особо остро вопрос о дальнейшем существовании перед Ложкой встал не сам собой – жёнушка поставила, прослышав о замечательных доходах вечно командированного Славы, и, с лёгкой Славкиной руки, Ложка устроился к нам на работу и получил в полное своё распоряжение «шишигу» – ГАЗ-66, украшенную стрелой буровой установки.

Ложка старался: ему приходилось упираться в педаль сцепления изо всех сил, чтобы переключить работу бура, двумя руками наваливаться на рычаг переключателя лебёдки, придумывать какие-то дополнительные упоры для рук и ног, потому что руки его и ноги были не только слабоваты, но и коротковаты. Не помогало! Бригада не любила с ним работать: он был недостаточно ловок, недостаточно точен, недостаточно быстр, недостаточно вынослив, в конце концов!

Зато с гаишниками у Ложки не было проблем: те замечали наш БКМ, гремящий всеми своими железными суставами, с облупленной краской, зелёной – на «морде» и жёлтой – на стреле буровой, полопавшейся потёртой резиной на колёсах, нещадно чадящий изношенным двигателем – они замечали его издалека и царственным мановением жезла, как это умеют делать только наши местные гаишники, останавливали бег Ложкиной колесницы, видя, при этом, только Ложкину голову из-за лобового стекла – круглую крупную голову, шишковатую и лобастую – мечту френолога.

Когда Ложка неловко выпрыгивал из кабины остановившейся машины и оказывался перед дорожными инспекторами, те, обнаружив перед собой полутораметрового человечка вместо гиганта под метр девяносто, судя по маячившей в кабине голове, не могли удержать смеха и, махнув рукой, отправляли это недоразумение на его железном звере своей дорогой.

Он уже не был в своей деревне месяца два, когда его поставили на ремонт после очередной командировки. Днём он ремонтировался, а ночью спал в своей шишиге.

А география последующих событий такова: если из нашего городишки ехать строго на север, то выезжать будешь по Бирскому тракту. В пределах города он зовётся улицей Свободы: прямая, без изломов, она выгибается в повороте в сторону железнодорожного переезда только перед самой промзоной, обширной, из нескольких химзаводов, как бы обходя её по периметру.

Но часть улицы, этакий аппендикс, всё же уходит прямым отрезком неглубоко в промзону до асфальто-бетонного заводика, перед которым, на небольшой площади, разворачиваются на сто восемьдесят градусов «пазики» маршруток, тут же отдельный павильон столовой, где водители тех же маршруток обедают, тут же пара автосервисов, в одном из которых Ложке помогали с ремонтом шишиги, а чуть дальше, буквально в пятидесяти метрах, улица ныряет влево вдоль бетонной ограды, упирается в заброшенный, ржавеющий железнодорожный путь, но не останавливается, а берёт ещё левее до железных ворот в бетонной ограде, где и заканчивается небольшой щебёночной площадкой между воротами и рельсами: по рельсам этим уже лет десять, как не проехал ни один локомотив, железные ворота тоже уже лет десять, как замкнуты на амбарный замок, но площадка между ними активно используется промышляющими в начале Бирского тракта женщинами, о чём свидетельствуют валяющиеся по всей площадке использованные презервативы.

Весь этот аппендикс вполне официально прозывается «тупиком Свободы», о чём свидетельствует синяя табличка на одном из зданий.

В своё время, как раз на сломе эпох, эта табличка сделала для моего миропонимания больше, чем все разоблачения либеральной прессы, я как-то разом поверил во всё: от фельетонов Щедрина до фельетонов Коротича, и для этого оказалось достаточно маленькой синей эмалированной таблички с белыми буквами: «тупик Свободы».

Женщины – зрелые наркоманки и начинающие профессионалки – ловят клиентов под окнами двухэтажных бараков в конце улицы Свободы, причём, профессионалок пасут «мамки», а наркоманки с землистыми лицами отлавливают клиентов самостоятельно.

Ложка уже неделю ремонтировался и спал в машине, когда подоспели выходные, ему выдали зарплату, и Ложка до понедельника оказался предоставленным сам себе.

Видимо, он уже успел понаблюдать ночную жизнь тупика Свободы, а тут он несколько расслабился под водочку, как-никак, зарплату дали, да по жене уже начал тосковать, и местные шалавы, очевидно, пронюхали, что у Ложки завелись деньги, в общем, посреди ночи в кабину к Ложке постучались Людка-Магазин, высокая, худая, рыжая, обладавшая заразительным смехом, откровенным до неприличия, казалось, после такого смеха или в сопровождении его – возможно всё, да Толстая Владилена, которая выделялась, действительно, вполне округлыми, но вовсе не рыхлыми формами, в которых угадывалась недюжинная сила. У них что-то в ту ночь «не шёл клиент», они замёрзли, напросились погреться, Ложка им плеснул водки, и – понеслось: кончилось тем, что Ложка любил их обеих в кабине своей шишиги на той самой площадочке между железными воротами и насыпью железнодорожных ржавых путей, и новоявленные подружки его оглашали окрестности неподдельными стонами, и после признались ему, что подобного ложкиному «агрегата» им ещё испытывать не доводилось. Ложка с ними расплатился, а они, каждая по отдельности, договорились с ним, что на следующую ночь снова придут к нему, даже и не за деньги, если только ночь выпадет такая же пустая на работу.

Но на следующую ночь они не пришли, видимо, было много клиентов, и Ложка всю ночь пил водку в одиночку, а днём, когда он ещё и не проспался толком, приехал Славка – его отправили помочь Ложке с ремонтом.

Слава ростом был тоже невысок, чуть выше Ложки, но прекрасно сложен: у него была крепкая шея при небольшой аккуратной голове, широкие плечи и узкие бёдра, он и двигался с грацией гимнаста, к тому же у него были серые ласковые глаза.

Целый день Ложка со Славкой трудились, перебирая агрегаты буровой установки, а вечером, усталые, устроили пикничок на скамейке рядом с машиной, а потом Ложка заснул на скамейке, не выдержав суточной борьбы с водкой, женщинами и железом, он ещё будто сквозь сон слышал характерный смех Людки-Магазин и грудной спокойный голос Владилены. «Надо же, всё же пришли, не обманули» – успел он порадоваться во сне, прежде чем окончательно провалиться в небытие.

Когда он очнулся от ночного холода, оказалось, что он один, и рядом со скамейкой нет ни Славки, ни БКМ. Во рту было сухо, от гадостного привкуса кривились губы, Ложка потёр себе плечи, пытаясь согреться, помочился под куст у скамейки, обошёл площадь кругом, заглядывая в тёмные углы, и побрёл в конец тупика, подозревая, что Славка вполне может быть там.

Действительно, тёмный силуэт шишиги угадывался на фоне бетонной стены, из кабины слышался Людкин смех. Вот открылась дверца, и из-за неё вывалилась фигура Владилены, присела под бортом – да, она так делала после секса. «У Ложки хрен здоровый, так ведь урод, что с него возьмёшь!» – кричала она из-под борта в кабину, а Людка отвечала ей своим заливистым смехом из кабины, и Славка подхохатывал, будто поддакивал. У Ложки в голове стало как-то пусто, до звона. Он помнил, очень хорошо помнил события позавчерашней ночи, свою, вдруг проснувшуюся, жадность до женских тел, и как они умели насытить этот его голод, пьяные, раскованные, весёлые. Как он их ждал прошлую ночь, нетерпеливо, ревниво, горько.

Он пошёл прочь: взобрался на насыпь и ушёл по шпалам за поворот – метров сто, не больше – там, споткнувшись, упал на колени и взмолился: «Господи, если ты есть, забери меня отсюда – хватит уже мне мучиться!» Что-то загромыхало железно впереди, и яркий белый свет вывернулся из-за поворота, и жуткий трубный глас разнёсся по окрестностям. Ложка покорно опустил голову, отдавая себя во власть высших сил.

Громыхающее железом остановилось метрах в двадцати перед ним, снова жуткий рёв разнёсся вокруг. Некто спрыгнул на насыпь и, расплываясь в белом свете, прошёл до Ложки, положил ему руку на голову, сказал: «Да, уж, брат!» – и, взяв его, как манекен, под мышку, спустился с насыпи и аккуратно положил Ложку под куст, после чего лихо взбежал обратно на насыпь, забрался на площадку локомотива, и тот медленно двинулся дальше, будто прощупывая старую ржавую колею своими колёсными парами и оглашая окрестности рёвом своего гудка.

Пошёл дождь. Он шёл до самого утра, то усиливаясь, то затихая. Славка забеспокоился за Ложку, вернулся к скамейке, на которой его оставил, но никого уже на ней не застал.

Ложка лежал под кустом, под который его положили, свернувшись калачиком, поливаемый дождём, и ему совсем-совсем ничего не хотелось.

С тех пор Ложка пропал: в деревню он больше не вернулся, никто из знакомых его не видел.

А Славка женился на Людке-Магазин: воспитывает её сына и в командировки больше не ездит, вообще не работает – Людка неплохо зарабатывает проводницей в поезде.

 

 

Твари бардо

Из цикла «Чусовлянские хроники»

 

Когда задумали увековечить память Васи Славина, раскошелились все: барыги и работяги, коммунисты и либералы. Сам памятник не стоил ни копейки: спившийся скульптор Анатолий – резчик кооператива «Ритуал», вдохновлённый прямо-таки булгаковскими перипетиями васиной истории, решился изваять монумент бесплатно; цветмет, вспомнив пионерское детство, собирали всем миром и насобирали столько, что осталось ещё и на колокола будущего храма, заложенного четверть века назад с началом перестройки, да так до сих пор и недостроенного; а рабочие металлургического завода, которым, ввиду банкротства предприятия, всё равно делать было нечего, отлили Васю в полный рост, как живого, только без головы. Точнее, голова у Васи была, но не на плечах, а под мышкой на манер футбольного мяча по мышкой голкипера, когда он вглядывается в даль футбольного поля, прикидывая, кому ловчее этот мячик запнуть.

Средства были нужны для покупки земли под памятник в сквере Ленина – небольшом таком уютном скверике с радиальными дорожками от центральной клумбы, окружённой зарослями сирени. В середине клумбы когда-то стоял Владимир Ильич в кепке – такой обычный дядечка без признаков гигантизма, хоть и Ленин, но это потому, что воздвигли его ещё в одна тысяча девятьсот двадцать четвёртом году, по горячим следам, так сказать, ещё не ведая, что он – ЛЕНИН, а был просто для всех – Ленин, и даже – Ульянов.

В одна тысяча девятьсот восемьдесят четвёртом году Ленина демонтировали для реставрации, да так он и сгинул где-то в недрах областного худфонда, потому как наступили иные беспросветные времена, когда всем было уже не до Ленина. Но когда встал вопрос об увековечивании Васи, Администрация наша Чусовлянская, то есть нашего муниципального образования, за облупившийся постамент, сиротливо торчавший посреди клумбы в том самом скверике, заломила цену, будто за постамент церетелевского Петра на берегу Москва-реки.

Делать нечего, воззвали к народу посредством рукописных листовок, да письменных обращений, да газетных статей в местном рекламном листке, и народ откликнулся: деньги несли все, даже злостные неплательщики квартплаты, даже рыночные торговки скинулись, даже отдельные чиновники мэрии внесли свою лепту инкогнито.

И вот первого апреля, в день рождения Васи, при стечении большого количества чусовлян (человек сто собралось!), белое покрывало, живописно морщась под прохладным ещё ветерком, упало, открывая новую достопримечательность нашего городка!

Некоторые начитанные граждане решили, что памятник установлен небезызвестному товарищу Берлиозу, трагически потерявшему голову от аннушкиной неловкости, и эта версия даже стала преобладать среди чусовлян в последнее время ввиду отдаления событий двадцатилетней давности и вымирания свидетелей, но, позвольте, я внесу ясность и письменно задокументирую жизнь и безвременную кончину Славина Василия.

Вася-то – он кто был от рождения? Да, почитай, никто: восемь лет неполной средней школы, да четыре – техникума, да два – Советской Армии, и – здравствуй, завод! – проходная до самой пенсии. Так мы все жили, и Вася – как все, разве что не женился после службы, перетерпел, молодец!

Но тут Меченый нам все планы жизненные поломал, и стали устраиваться, кто во что горазд, а Вася, как человек неженатый, самым первым и сообразил кооператив, да не какой-то – строительный.

Как раз очередная амнистия подоспела, а вокруг нашего городка три немаленьких зоны, и набрал наш Василий персонал сплошь из неместных амнистированных, да по сроку откинувшихся: мол, ни семья им мешать не будет, ни в прокуратуру не побегут, потому как западло им.

Среди его работяг был один, которого все звали Бардо. Не потому, что он был какой Бриджит или употреблял «Бордо» французское – присказка у него такая была: «Твари бардо!» – то ли «твори», то ли «твАри», не поймёшь. Он вообще любил слова переиначивать да буквы переставлять, а с этим «твари бардо» он, рассказывали, все обои тёщиной кровью расписал, будто и впрямь «бордо» творил.

Вид при этом он имел самый безобидный: лицо круглое, румяное, голова в кудряшках поседелых, и глаза голубенькие прозрачности необыкновенной.

«Сява! Аднака, зряплата платить нада, оченно кушать хочется!» – подкатывал он к Васе при каждой встрече, по обыкновению дурашливо коверкая слова.

И, надо сказать, Вася ему не отказывал: почему-то умилялся и выдавал, не то, чтобы зарплату, но на выпивку хватало.

Первые деньги за первый объект Вася нёс в авоське – полную авоську трёх-, пятирублёвок, перетянутых банковскими бумажными ленточками крест-накрест, прямо вдоль по горнозаводскому тракту мимо изумлённых и восхищённых земляков, раскрывших рты в недоумении от такой живописной картины.

Была у Васи любовь, как у всякого, ещё со школьных лет, звали её Леной, бегали друг за другом, как нитка с иголкой, но жизнь их постоянно разводила: то она учиться уедет, то он в армию уйдёт. Она уж и замужем два раза успела побывать, и трёх детей родить, а всё её к Васе тянуло, да и он, как только на ноги вставать начал, к ней заявился с тем самым первым наваром в авоське: бухнул авоську на кухонный стол, мол, давай вместе жить. Вместе жить они пока не стали, но ходил он к ней постоянно: подарки носил, вечерами засиживался, с детишками её игрался, а то и спать оставался.

Так оно и шло до девяностого года, а в том году как-то смутно на душе у Васи стало: чем-то таким в воздухе веяло, отчего сердце его сжималось и во рту горько делалось. Почуял Вася, что грядут какие-то перемены, и вряд ли к лучшему.

Пораскинув умом, решил Вася сворачивать свою деятельность, но по всему выходило, что останется он, после выплаты налогов и зарплат, с кучей малопригодного к реализации строительного оборудования и без копейки денег на руках.

Взял тогда он несколько объектов в районе, получил под них авансы и объявил себя банкротом: «Мол, так и так, прогорел, извиняйте», и работягам своим то же самое сказал. В районе-то оно всё гладко прошло: малость поделился с тамошним начальством – оно и списало все финансы без остатка, а с работягами он и церемониться не стал: «Идите-ка на все четыре стороны», и баста! Те потужили, два раза напились, один раз подрались, правда, без крови, да и разошлись кто куда. Только Бардо не пил, не дрался, а всё повторял, как заведённый: «Твари бардо! Твари бардо!» – и глаза его прозрачные теряли при этом свою прозрачность – мутнели как-то.

Вот тогда Вася пришёл к Лене насовсем и выложил на стол не авоську – дипломат денег, что горкой лежали в раскрытом модном чемоданчике на столе в маленькой лениной квартирке в двухэтажном бараке на горнозаводском тракте, чтобы всякий мог полюбоваться и оценить. Мечтал Вася прикупить коттеджик где-нибудь поближе к солнечному югу и зажить там с Леной и её детьми в своё удовольствие.

А Бардо спустя пару недель встречал на том же тракте своих давних корешей, приехавших по его маляве. Их было шестеро в «Жигулёнке»: на заднем сиденье между двумя стрижеными жались испуганные парень с девушкой. Как позже выяснилось, они были любовниками, для всех числились уехавшими в командировку, а сами наслаждались обществом друг друга, пока четверо друганов Бардо не прихватили их вместе с машиной на пустынном берегу Чусовой.

Когда Васю с Леной ближе к ночи привезли в сквер Ленина, владелец авто уже лежал в кустах с перерезанным горлом, а его подруга в полной прострации сидела на скамеечке под охраной одного Бардо, глядевшего на неё сочувственно. Её зарезали на глазах у Васи с Леной, после долго глумились над Леной, заставляя Васю глядеть на это, после чего его увели, и когда Лену убивали, она была твёрдо уверена, что Вася останется жить, что деньги, не найденные бандитами, спасут его, и проклинала его за это под безостановочное «твари бардо… твари бардо…» обливавшегося слезами над трупом совсем не относящейся к делу девушки.

Когда наутро какими-то собачниками были обнаружены тела и чокнувшийся Бардо при них в прострации, понаехали милицейские – труп Лены выглядел так, будто бульдозером проехались по нему.

Обезглавленного Васю нашли только через месяц в отвалах горного комбината. А голову его так никогда и не нашли. Говорят, её бросили в Чусовую, и уплыла она по Чусовой в Каму, в Волгу и далее – туда, куда Вася так и не перебрался, как мечтал.

А на памятнике – держит он голову под мышкой, и голова его улыбается ясными утрами и грустит вечерами, и плачет, когда дождь.

А с тыла на пьедестале кто-то выцарапал глубокими бороздами – не замажешь: «Он кинул своих работяг. Барыга, помни!»

На Бардо списали все четыре трупа, он шёл по расстрельной статье и где-то сгинул под мораторий на смертные казни.

 

 

Куриные потроха

Знаешь, я всегда любил кефир больше всего,

но на него у меня никогда не хватало денег…

Из откровений бытового пьяницы

 

Работа в офисе начиналась в восемь, Саня приходил, обычно, к девяти: влажные короткие волосы торчком оттого, что зачёсаны назад «против шерсти», немигающие круглые глаза со складками «послевчерашнего» под ними, пережёвывающие «бубльгум» крепкие скулы. Будто под музыку передвигаясь на прямых ногах (кремовые лёгкие брюки, мягкие мокасины), он здоровался с каждым из стоящих на высоком крыльце за руку: с Володькой Конаном, нашим директором, невысоким круглолицым бывшим футболистом «за тридцать»; с Костей Сухарём, нашим юристом – метр девяносто, «под сорок», прозванный Штирлицем влюблённой пенсионеркой со второго этажа; парочкой ранних посетителей из барыг; со мной: «Айда, шлёпнем по «пятьдесят»?» Почему «нет»?

Мы выходили через арку из квадрата двора, образованного четырёхэтажными оштукатуренными «сталинками» с лепными балкончиками и просторными подъездами с зелёными крашеными стенами, переходили двухполосную проезжую часть на светофоре, заходили в «тыльную» забегаловку ресторана напротив, миновав парадный его вход, череду окон ресторанного зала, затем – окон поменьше ресторанной кухни, и открывали застеклённую дверь продолговатого пенальчика с длинными полками справа-слева вдоль стен, барными табуретами под этими полками, неубранными стаканами с выпитой водкой, недопитой «запивкой» и недоеденной закуской на этих полках, и собственно баром у противоположного от входа торца «пенала». В баре командовал бармен Жора – он наливал нам наши «пятьдесят» и выкладывал по жирному беляшу на тарелки даже и без денег, в долг. Я выпивал залпом, Саня – в два-три приёма проталкивал водку в себя, и мы, воодушевлённо зажёвывая беляшами, возвращались в офис.

Бармен знал, что делал: когда мы забегали к нему в обед, у нас уже были деньги – с нами или расплатились, или мы кого-то успели раскрутить на аванс, и в течение обеденного часа, отдав долг за «утреннее», мы не спеша выпивали грамм по сто пятьдесят.

Но главная программа начиналась вечером: в забегаловке – гомон, сигаретный дым, деньги имеются или у меня, или у Санька, а то и у обоих, мы берём цивильный ресторанный графинчик с тремястами для разгону… Надо сказать, что цены в рюмочной кусаются, и постоянных клиентов не так уж много, больше – случайные, разве что мы с Саньком, да несколько дней в месяц, после пенсии, Елизавета Петровна – бойкая старушка с редкими усами над верхней губой и низким насыщенным почти что басом, которым она то поёт матерные частушки, то читает поэтов Серебряного века:

 

Я устал от бессонниц и снов,

На глаза мои пряди нависли:

Я хотел бы отравой стихов

Одурманить несносные мысли. 

Я хотел бы распутать узлы…

Неужели там только ошибки?

Поздней осенью мухи так злы,

Их холодные крылья так липки. 

Мухи-мысли ползут, как во сне,

Вот бумагу покрыли, чернея…

О, как, мертвые, гадки оне…

Разорви их, сожги их скорее…

 

Санькин философский ЛГУ и мой филологический БГУ неплохо сочетались с поэтическим чувством Елизаветы Петровны, она нам строила глазки, мы не брезговали выступать в роли её собутыльников, мы ей втюхивали небольшие, по-нашему, деньги на прокорм проживавших у неё двух собак и трёх кошек, потому что пенсии её, после двух-трёх вечеров в нашей рюмочной, хватало на пять килограммов гороху, которым она и питалась потом целый месяц. «Мальчики, к хорошему люди быстро привыкают, я ведь без вашей помощи теперь никак, пропадут мои животины без куриных потрохов! А я уж на горохе, да “беленькая” раз в месяц для витаминов!»

Почему-то на эти дни, после-пенсии Елизаветы Петровны, выпадали и наши с Саньком самые разгульные вечера: приговорив свои так никогда точно и не сосчитанные граммы / литры, мы с ним не расползались каждый в свою сторону, а выходили на автобусную остановку и тут же у ресторана тормозили пустой автобус типа «Икарус», уже отработавший смену, с тёмным салоном, платили водителю его дневную выручку, и он возил нас ночь напролёт по городу, а мы, разложившись на передних креслах, выпивали и закусывали, подвозили припозднившихся пешеходов, наливали им «на посошок», и уже в рассветных сумерках отправлялись по домам отсыпаться, просветлённые, как после исповеди.

Таким чередом и катилась наша жизнь в то лето: я недавно развёлся, Санёк уже год, как разбежался с третьей женой, и некому было нас наставлять на путь истинный, а Володя, наш директор, абсолютно трезвыми не видел нас никогда, потому считал существующее положение вещей нормальным.

Уже в осень, на излёте тёплой поры, случилась у меня любовь-не любовь – так, интрижка, обусловленная долгим воздержанием, и в очередные наши «после пенсии Елизаветы Петровны» дни я бросил Санька одного со всей той водкой, что мы привыкли выпивать, с продымлённой атмосферой нашей любимой забегаловки, долгами Жоре, собутыльничеством с Елизаветой Петровной и материальным вспомоществованием ей же. Несколько дней после я был занят своими чувствами и переживаниями, ещё не определившись, интрижка у меня случилась или любовь, потом, накрыв свою подружку в собственной ванной со своим соседом, определился, что интрижка, и уже назавтра мы сидели в нашей рюмочной с Саньком за «цивильным» графином.

Саня рассказывал мне, как он был здесь на днях без меня, как катался на автобусе, но недолго, а потом решил заехать в сауну – помыться, а в сауне ему представили четырёх девиц на выбор – ему понравились все четыре, и он зажигал с ними с четырьмя до утра, а утром, рассчитавшись с девицами и за сауну деньгами, за которые шустрил почти целый месяц, на последнюю купюру, спрятанную на опохмелку, доехал до офиса, а нынешние наши посиделки уже в долг, потому что и я свои сбережения потратил все на подружку, на соседа и ещё каких-то их сопровождавших лиц.

«Так елизаветин зверинец остался без потрохов? Надо бы хоть занять, что ли, денег, придёт – подкинуть ей».

Спросили у Жоры: «А она, пацаны, только раз приходила, вас спрашивала, после купила у меня суповые наборы залежавшиеся, и всё, выпить не заказывала».

Я Елизавету Петровну после никогда уже не встречал.