Улыбчивый вождь

Улыбчивый вождь

От редакции

 

В 2021 году исполнилось 145 лет со Дня рождения русского революционера и видного советского политика Сергея Мироновича Кирова (15 (27) марта 1886 года — 1 декабря 1934 года). Будучи первым секретарем Ленинградского обкома и горкома партии, он являлся, по сути, градоначальником города. Был убит 1 декабря 1934 года, находясь на своей рабочем месте в Смольном. Обстоятельства убийства Кирова — до сих пор загадка для многих историков; впрочем, в Музее им. Кирова в «Доме трех Бенуа» (Санкт-Петербург, Каменноостровский проспект, д. 26-28) можно узнать интересные факты об этом событии, которому работники музея посвятили большую выставку, проходившую с 29 ноября 2018 г. по 24 сентября 2019 г.

Петербургскому писателю Валерию Попову удалось создать не совсем привычный образ «улыбчивого вождя» — так он и назвал свою книгу о Кирове, написанную для серии ЖЗЛ, до сих пор не изданную.


 

Улыбчивый вождь

 

Вступление

 

В пионеры вас будут принимать в Музее Кирова! — сообщает нам Марья Сергеевна. — Это большая честь для вас! Вы должны принести с собой галстук и быть в аккуратных белых рубашках. Я это уже вам говорила. Сейчас вы положите галстуки на парту, и я посмотрю их. Они обязательно должны быть куплены в магазине. Никакого самостоятельного пошива. Я предупреждала. Кладите галстуки на угол парты в сложенном виде. Я иду.

 

Уши моего соседа по парте Николаева густо краснеют. И я знаю, в чем дело — у него, наверное, ситцевый галстук. Весь наш класс разделился на «ситцевых» и «шелковых». Шелковый галстук — яркий, как пламя, красиво топорщится, а ситцевый — темный и свисает, как тряпка.

А я вообще эту портянку не буду носить! — гоношился перед уроками хулиган Остапов. — Пусть примут, и все!

Но в основном «ситцевые» помалкивали. Стыдились? Мне, например, было стыдно оттого, что я рядом с Николаевым и у меня — шелковый. А вдруг и у него шелковый? Пустая надежда. Я был у него дома и видел, как они живут.

Марья Сергеевна приближается. Я вынимаю из портфеля аккуратно сложенный бабушкой галстук и кладу. Он сразу расправляется, как живой. Ни складочки! И я чувствую, что он даже освещает снизу мое лицо.

Что это? — скрипучий голос Марьи Сергеевны. Это не мне! Она идет по проходу со стороны Николаева. Уши его еще больше краснеют. А я ничего и не вижу, кроме его ушей. Отвернулся от парты вообще!

Что это? — повторяет она.

Мать сшила, — сипло говорит Николаев.

Посмотрите, что это? — она повышает голос и, видимо, поднимает галстук Николаева на всеобщее обозрение. Я не знаю, я не смотрю. — Что это? Я спрашиваю вас! — голос ее звенит.

Она подключает к этому делу класс! И все рады:

Носовой платок!

Носок!

Класс гогочет, шумит. Почему не подухариться всласть — если училка этого хочет?

Николаев хватает школьную сумку — тоже сшитую матерью — и выбегает из класса.

Неуютно в этом дворце. Шикарно, но холодно. Неужели Киров тут жил? Большой зал, но почему-то стеклянные стены. Тропические пальмы явно зябнут. И меня знобит. Родители мои не бедные, я считаю, — но бабушка нашла мне белую рубашку только с короткими рукавами. Летнюю! Уж не могли нормальную купить!.. Но на самом деле я страдаю из-за того, что нет Николаева. Неправильно это!

Нас строят. Потом, улыбаясь, входят старые большевики — и каждому из нас достается свой. Мне повязывает галстук довольно моложавая тетя. Когда это она успела поучаствовать в революции? Потом мы поднимаем ладони над головой в пионерском салюте и произносим клятву. И от этой торжественности знобит еще сильней.

 

Киров здесь никогда не жил, — красивая седая женщина начинает экскурсию. — Это бывший дом балерины Кшесинской. Но здесь после революции располагались различные советские учреждения, и Киров бывал в них по служебным делам. Поэтому в этом здании решено было открыть его музей, и в 1938 году он открылся. Я — заведующая фондом рукописей Фаина Васильевна. Если будут вопросы — не стесняйтесь, спрашивайте.

Вопросов никто не задает, но шумят здорово. Раз уже все позади — можно галдеть. Я пытаюсь слушать, хоть что-то запоминать. Всего-то три зала. Первый — детство, старые фотографии. Второй — его деятельность. Группы людей. Высокие горы. Пароходы. Военные, строем. Слов экскурсовода Фаины Васильевны в гвалте не разобрать — а она специально не повышает голоса. А вот — улыбающийся Киров в окружении радостных пионеров. Обиженных среди них нет. Киров такого бы не допустил.

Третий зал посвящен убийству Кирова. За что его убили? Он сделал столько добра. Таких особенно жалко. Откуда-то течет тихая музыка. Тут народ умолкает. На фото — Киров в гробу. А вот длинная очередь трудящихся — проститься с ним.

Фаина Васильевна указывает на отдельно висящий портрет:

Это Николаев, убийца Кирова.

И наших вдруг охватывает дикая радость!

Теперь понятно, почему Николаева нашего не приняли! Вот гад!

Общий хохот.

Наш-то Николаев при чем?! — говорю я.

И все переключаются на меня.

Понятно, почему они за одной партой сидят!

Ти-ха! — Оказывается, и она может рявкнуть.

Все умолкают. И она быстро заканчивает экскурсию.

Честно говоря, я расстроился. Ну почему так? Вдобавок ко всему в рукаве пальто нет моей шапки. Выпала? Но где же она? Все радостно удалились, а я стою. Переживаю все сразу. И вдруг показывается Фаина Васильевна.

Ты чего?

Не могу шапку найти, — признаюсь я.

Это не она? — показывает на торчащую из-за батареи лямку.

О! Она. — Вытягиваю из-за батареи шапку. Вся в мелу. Специально засунули. Торопливо пытаюсь оттереть мел.

— …Не хочешь чаю со мной попить?

Давайте!

Ты, я вижу, парень с душой. Переживаешь! Таким нелегко.

Почему? Мне легко!

Теперь-то, конечно, да. В комнатке Фаины Васильевны тепло, не то что в этих… залах. Горячий чай! У нас дома почему-то чай всегда чуть теплый, как-то без внимания. А тут хорошо. Кругом папки, на полках и столах, и от этого уютно.

Вот, обрабатываем материалы, воспоминания современников Кирова. Готовим для выдачи. Люди пишут диссертации, даже книги. Но приходится немножко… обрабатывать нам.

Ошибки?

Да…И не только грамматические. Люди самое лучшее должны знать! — Она улыбается. — Хочешь к нам ходить?

Да!

У нас есть Клуб юных историков. Правда, не таких юных, как ты. Но изучение истории, — она кивает на папки, — развивает не только ум, но и душу. Юность Кирова мы уже обработали. Но — читать можно только здесь.

Да это… самое лучшее место! — говорю я.

Здесь действительно уютно. «Хозяин» этого дома — Киров — нравится мне бодростью, уверенностью, успешностью. Я бы так тоже хотел… В Клубе юных историков я поначалу сидел в углу и слушал, но потом мне уже хотелось говорить, эмоции бушевали! И первый мой «реферат», который я представил «на суд», назывался:

 

 

Революционер от нежного сердца

 

Про таких, как Сережа Костриков, говорят: боженька поцеловал. Умный, веселый, добрый, старательный. Такие рождаются на радость всем. Родился он 15 (27) марта 1886 года в маленьком городке Уржуме северной Вятской губернии. Семья Костриковых была бедной. Отец Сергея, Мирон, в жизни нисколько не преуспел. От тестя, зажиточного крестьянина, подавшегося в город, ему достался дом и надел земли. Но Мирон совершенно не хотел заниматься крестьянской грубой работой, да и никакой другой. Жена — скромная, работящая, добрая. Приходя пьяный, он привязывал ее за косу к скамейке и бил. Девочек выгонял и в дождь, и в мороз. Но Сергея почему-то любил, лез целоваться, обнимал и даже плакал. Сергей в ужасе прятался от его ласк. Почему у такого замечательного сына — такой отец? Сергей, запомнив «уроки» отца, никогда в жизни не прикасался к вину.

1891 год оказался неурожайным, голодным. Многие уходили на заработки, на Урал и в Сибирь, в основном плотниками, бросая свое хозяйство. Мирон, тоже «уплывший» на этой волне, надолго исчез. Жена его, Екатерина Кузьминична, мать троих детей, осталась без каких-либо средств к существованию — она шила, обстирывала сразу несколько семей и, простудившись, умерла.

Дети остались сиротами. В дом к сиротам переехала бабушка — мать Мирона, Меланья Авдеевна. Она получала за мужа, погибшего на солдатской службе, тридцать шесть рублей в год. И еще малые деньги (есть свидетельство, что один рубль семьдесят копеек в месяц) приходили за сдачу половины дома. И — трое голодных детей. Соседка вспоминает, что, когда она приносила еду в эту голодную семью, Сережа больше всех волновался, пытался хоть чем-то отблагодарить: «А вот попробуйте нашего кваса, у нас квас очень вкусный».

В городе существовал на деньги купцов-благотворителей детский приют. Но попасть туда значило перейти в «низшую касту». Приютских, наголо стриженных и одетых в одинаковую серую форму, городские пацаны презирали и кидали в них камни.

И Сережу туда приняли. Но Сережа зарыдал и плакал всю ночь. Сестры успокаивали его, как могли, но он не хотел уходить из дома — наоборот, умолял сестер, чтобы утром они уговорили суровую Меланью Авдеевну не отдавать его в приют — он лучше будет работать и приносить деньги, а жить будет дома! Но бабушка не разрешила — и Сережа заплакал еще отчаяннее: почему именно он оказался в доме лишним? Ведь он так старался. Все делал, что мог! Тогда, видимо, и поселилась в его душе обида на жизнь: почему кому-то хуже, чем другим? В приют его повели на следующий день. Он уже не плакал, молчал. Наверное, в нем жил уже «маленький революционер», жаждущий справедливости.

 

Воспитанники приюта запомнили его. «Маленького роста, крепкого телосложения, гладкие темно-русые волосы на круглой голове. С быстрыми глазами, светящимися умом. Был бодрым и смелым — уплывал на реке Уржумке на самые опасные места, любил маршировать под собственное исполнение солдатских песен, тоненьким голосом».

 

Приютских водили молиться в храм, где молились и заключенные городского острога, — и добрый Сережа переживал: «Почему им не разрешают быть со всеми?»

С такой душой именно он стал главным в приюте, отвечающим за всех. Приютские выстроили себе будку и любили там собираться. Однажды воспитательница застала их за курением. Сережа сказал: «Юлия Константиновна, я обещаю вам, что это больше не повторится». «Я верю тебе, Сережа!» — сказала Юлия Константиновна. И больше там никто не курил, потому что не хотели подводить Сережу. Любили его — за нежное сердце. Он принес с берега Уржумки, где ребятам разрешали иногда купаться, брошенного несчастного щенка. И воспитательница разрешила его оставить. Нельзя подавлять добрые чувства в людях. Сколотили конуру, и щенок стал всеобщим любимцем… И Сережа — тоже.

В старом здании приюта в углу двора открылся любительский театр под названием «Аудитория» — там жители города своими силами ставили спектакли, посещаемые горожанами. Сережа принимал в этом активнейшее участие, помогал ставить декорации, а потом уже и играл небольшие роли.

Что-то уже предвещало в нем необыкновенную судьбу. Однажды, когда он работал в приютской мастерской на втором этаже, он вдруг закричал:

Что же они делают? Он же упал, расшибся, и его же бьют!

Окна второго этажа были выше забора, и был виден военный плац. Сережа увидел, как молодого солдатика, сорвавшегося с гимнастического снаряда, ударил фельдфебель, — и Сережа закричал. Чудесный был мальчик!

Блестяще окончив городское училище, Сергей с подачи учителя математики Морозова, высоко оценившего его способности, был направлен, при поддержке тех же купцов, в Казанское низшее механико-техническое училище. При этом председатель попечительского совета Польнер письменно обещал купцам, платившим за обучение в Казани, обеспечить проживание Сергея в пристойных условиях, у сестры Польнера, госпожи Сундстрем. И все это делалось ради какого-то мальчика, который не был Польнеру даже дальним родственником! Так что назвать жизнь в России в то время жестокой и безнадежной нельзя.

А Сергей так хотел учиться дальше! И когда пришло извещение, что документы его об окончании городского училища приняты в Казанское низшее техническое училище и он допущен к экзаменам, он ликовал. Все лето он занимался — и вот момент настал. Воспитательница Юлия Константиновна (при зарплате в десять рублей) купила материи и сшила ему брюки, пиджак на вате и тужурку. И вот — с котомочкой за плечами и восемью рублями в кармане — он сел на пароход и поплыл в Казань.

 

Детей из низших слоев общества, малообеспеченных, в училище было много. Но больше всех нуждался Сергей Костриков. Ел крайне скромно или вообще голодал. Со второго класса, когда уржумские попечители перестали платить за него, он был вынужден зарабатывать деньги на плату за учебу и пропитание. Общество вспомоществования иногда помогало ему, но нерегулярно.

При переходе из второго в третий класс педсовет училища присудил ему награду за успехи. Интерес Сергея к науке, к знаниям был неисчерпаем, он старался полностью освоить тот предмет, который его интересовал. Малейший дефект в чертеже заставлял Сергея переделывать его заново. Когда надзиратель составил список к освобождению от платы за обучение, Сергей попросил заменить себя в списке товарищем более бедным, по его мнению.

Вот воспоминания преподавателя Жакова:

«Сергей страдал малярией. И вот среди уроков я наблюдал, как он, скорчившись, перемогаясь от приступа малярии, сидит за партой и продолжает внимательно слушать объяснения преподавателя. Я организовал экскурсию в Зеленый Дол и на Паратский судоремонтный завод зимой 1903 года. Собрались на вокзале. Сергей был изможденный, дрожащий. Я решил отправить его домой: одет он был явно не по-зимнему: поношенная легкая шинель служила ему и лето и зиму. Но он не захотел лишаться интересной экскурсии, ссылаясь на то, что малярия дело привычное, а экскурсия редкость. Когда вернулись в Казань, Сергей настолько ослабел, что его пришлось отвезти на квартиру на “барабусе“ — так назывались возницы на крестьянских розвальнях. Оставалось поражаться его неисчерпаемому запасу энергии».

Воспоминания Спасского, соученика:

«Я предложил Сергею вместе сделать что-нибудь, и он сразу согласился. Начали мастерить электродвигатель. Я знал, что он подрабатывает чертежами, и спросил его: “Сколько получаешь?“ — имея в виду деньги. Тот показал чертежи: на одном стояло «4», на других — «5», и на некоторых «5» с плюсом. “Вот сколько получаю!“ — сказал он.

Сделали двигатель, и потом, когда я попал в трудное положение (порвал брюки, и не на что было купить новые), мы с Сергеем решили его продать. Продали — и Сергей не взял денег.

Однажды загорелся соседний с нами дом. Во дворе было сено — огонь мог перекинуться и на нас. Мы кинулись помогать жителям горящего дома, пытались выносить их скарб, но это было очень опасно, и мы вернулись. Жар был такой, что в нашем доме лопались стекла. Сергей появился у нас только после пожара. Выглядел он каким-то встрепанным. Оказалось, что он увидел пожар издалека, и бежал два километра, и сразу кинулся помогать жителям выносить вещи, и занимался этим, пока было возможно».

И революционером он стал «от нежного сердца», от желания помочь людям!

 

Я тоже много болел — но окончил школу с золотой медалью. И подбадривал меня в трудные минуты Сережа Костриков. А на вручение мне золотой медали я пригласил Фаину Васильевну.

 

 

Конспирация

 

В 1957 году я оказался в ЛЭТИ — Ленинградском электротехническом институте. Годы стараний, а также страданий, даром не прошли! И вот — институт: умные, интеллигентные, веселые друзья. А преподаватели, это чувствовалось, тоже совсем недавно были как мы. Общались запросто. Здесь действительно можно было выразить себя. Преподаватель теории поля играл с нами в капустнике, сочиненном студентами, и мы смеялись вместе. Были сюжеты из классики — но в нашем переложении.

Сюжет первый. Каренина хочет кинуться под поезд, падает плашмя, и тут из-за кулис появляется мальчик в коротких штанишках и тащит на ниточке крохотный паровозик. «Ту-ту!» — кричит он тоненьким голоском. Оскорбленная Каренина вскакивает и, злобно пнув паровозик, убегает.

Сюжет второй. Раскольников приходит к старухе-процентщице с топором, замахивается, чтобы убить ее… но попадает в полено и раскалывает его. Замахивается снова, юркая процентщица ускользает… и так он раскалывает все ее дрова. Старушка дает ему пятак, он гордо показывает его и удаляется. Аплодисменты.

 

Однажды, читая в аудитории на лекции по марксизму-ленинизму советский детектив (других тогда еще не было), я вдруг громко захохотал и был выдворен. Не успел даже сказать, что я смеялся не над марксизмом и уж тем более не над ленинизмом. Но что-то было марксистское в том детективе. «Петров и Прошкин шли по территории завода. Вдруг грохнул выстрел. Петров взмахнул руками и упал замертво. Прошкин насторожился». Это и исторгло мой смех. Какие люди! Его друга-напарника убили, а он всего лишь «насторожился». Крепкий паренек! Я вышел из аудитории в коридор, сел на подоконник и написал свой первый в жизни рассказ. Пародия?

 

 

Случай на молочном заводе

 

Два лейтенанта, Петров и Брошкин, шли по территории молочного завода. Вдруг грохнул выстрел. Петров взмахнул руками и упал замертво. Брошкин насторожился. Он подошел к телефону-автомату и набрал номер:

Алло, — закричал он, — алло! Подполковник Майоров? Это я, Брошкин. Срочно вышлите машину на молочный завод.

Брошкин повесил трубку и пошел к директору завода.

Что это у вас тут… стреляют? — строго спросил он.

Да это шпион, — с досадой сказал директор. — Третьего дня шли наши рабочие и вдруг видят: сидит он и молоко пьет. Они побежали за ним, а он побежал и в творог залез.

В какой творог? — удивился Брошкин.

А у нас на четвертом дворе триста тонн творога лежит. Так он в нем до сих пор и лазает.

Тут подъехала машина, и из нее вышли подполковник Майоров и шестеро лейтенантов. Брошкин подошел к подполковнику и четко доложил обстановку.

Надо брать, — сказал Майоров.

Как брать, — закричал директор, — а творог?

Творог вывозить, — сказал Майоров.

Так ведь тары нет, — сокрушенно сказал директор.

Тогда будем ждать,— сказал Брошкин, — проголодается — вылезет.

Он не проголодается, — сказал Майоров. — Он, наверное, творог ест.

Тогда будем ждать, пока весь съест, — сказал нетерпеливый Брошкин.

Это будет очень долго, — сказал директор.

Мы тоже будем есть творог, — улыбаясь, сказал Майоров.

Он построил своих людей и повел их на четвертый двор; там они растянулись шеренгой у творожной горы и стали есть. Вдруг увидели, что к ним идет огромная толпа. Впереди шел пожилой рабочий в очках.

Мы к вам, — сказал он, — в помощь. Сейчас у нас обед, вот мы и пришли…

Спасибо, — сказал Майоров, и его строгие глаза потеплели. Дело пошло быстрее. Творожная гора уменьшалась. Когда осталось килограмм двадцать, из творога выскочил шпион. Он быстро сбил шестерых лейтенантов. Потом побежал через двор. Брошкин бежал за ним. Никто не стрелял. Все боялись попасть в Брошкина. Брошкин не стрелял, боясь попасть в шпиона. Стрелял один шпион. Вот он скрылся в третьем дворе. Брошкин скрылся там же. Через минуту он вышел назад.

Плохо дело, — сказал Брошкин, — теперь он в масло залез.

 

Я подсунул рассказ моему приятелю Мише, редактору нашей стенной газеты «Интеграл». Там полно было фельетонов, стихов.

В другой жизни! — сказал Миша, прочитав.

Почему?

Подрываешь основы марксизма, — усмехнулся он. — Ну ладно, оставь.

Но потом вдруг «Молочный завод» появился у некоторых из коллег, распечатанный на машинке. Причем без моей фамилии! Конспирация? Я наблюдал, трепеща, когда кто-то это читал. Никакой реакции? Это ужасно. Смеется? Опасно!

Мне-то дай почитать! — попросил я соседа на лекции.

Рано тебе еще! — мрачно проговорил он и спрятал лист в сумку. — …Самиздат! — шепнул он.

Даже не знаю, радоваться ли.

 

Зато однажды на главной мраморной лестнице меня остановил знаменитый Кузя (он же Кузьмин), известный своей активностью.

Стоп! Я все про тебя знаю.

Польщен.Что же ты знаешь?

Ты знаешь, что я знаю!

Допустим. Это все?

Приходи к нам в дискуссионный клуб.

И о чем дискутируете?

О нашей истории.

О-о! И в каких масштабах?

Начиная с революции.

А что? Ее уже можно трогать? — поинтересовался я.

— …Ты дерзок. Это нам нравится!

Кому — вам? Юным революционерам?

Он оглянулся по сторонам.

Мы это не афишируем. Но ты… — он сделал паузу. — Приходи!

 

И я снова оказался у Фаины Васильевны. Они уже переехали — теперь были в квартире Кирова в роскошном доме на Кировском проспекте.

Извините, что долго не был. Зачеты, то-се.

Бедняжка! — сказала она. Но чувствовалось, что была рада. — Вот, посмотри! — Она принесла папки. — Интересно, как ты это оценишь.

Оценю? Фаина Васильевна! Я всего лишь школу закончил вчера.

Так и у него тут — твой возраст! — кивнула на папки.

С некоторой тревогой я стал читать. Ну как там мой «ровесник»? Думал и о себе. Чувствовал, что не очень-то изменился. Главное, что волновало меня: по-человечески ли все? Или — нет?

 

Из Казани, где Сергей учился в низшем техническом училище, он еще приезжал на побывку в родной Уржум. Из других «пунктов назначения» — уже нет.

В Уржуме его радостно встретили политические ссыльные, старые друзья — еще с приютского театра. Учили его петь революционные песни. А потом давали читать и тексты. Дали Сергею газету «Искра», выходящую за рубежом. Сергей и тут проявил замечательное свое прилежание: прочел от корки до корки и честно сказал, что ничего не понял. Тогда ему дали листовку — всего один лист. Чего тут не понять: «Долой самодержавие!» Сердце замирает от страха — и гордости. Взрослые приняли его в свой круг, и какие взрослые! Так непохожие на скучных обывателей вокруг, трясущихся над копейкой. Ссыльные, но гордые!

Попросили размножить листовки: «Ведь ты же в техническом учишься, и знаем — отличник!»

 

Тут я вздрогнул. Листовки? А «Случай на молочном заводе» на машинке? Опасная параллель. Изучаешь вроде чужую жизнь — а нарываешься на свою. Так кто я? Подпольщик?

Сердце заколотилось. Стал дальше читать. Воспоминания друга юности Сережи, Сани Самарцева:

«Вернулись домой лугами, по которым уже стлался легкий туман. Промокли до нитки. Подошли к дому, когда уже светало».

Если прочитать одну эту фразу, можно расслабиться: «Небось, от девчат возвращались ребята? Ну что ж — дело молодое…» Но все оказалось куда серьезней.

«Мы стали заготовлять глицерин. Он продавался в земской аптеке. Ходили с Сергеем через раз, чтобы не вызывать подозрений».

Оторвавшись от чтения, я пошел купить полоскание для горла и, войдя в старинную аптеку, с большими фарфоровыми банками, надписанными на латыни, вдруг почувствовал себя подпольщиком и сказал тихо и сипло:

Фурацилин.

Так горло болит? — посочувствовала аптекарша.

Конспирация! — чуть было не сказал я.

У нас, подпольщиков, все не так однозначно! Возвращался, оглядываясь: не подцепил ли хвоста?

Вернувшись, зажег маленькую настольную лампу и продолжил.

«Желатин продавался в любой лавке. И когда в руках у нас оказалась интересная прокламация — печатными буквами мы переписали эту статью особыми чернилами, затем сварили в бане гектографическую массу, выложили ее на железный лист и приступили к печати. Сергей с увлечением накладывал лист за листом и любовался оттисками… Часов в 11-12 ночи, заполнив все карманы листовками, мы вышли из бани. В субботу ожидался большой базар. Мы решили разбросать листовки на базарной площади и на Малмыжском тракте. По дороге мы никого не встретили, осторожно разбросали листовки на площади, потом спустились по главной улице вниз и, пройдя оба моста, стали разбрасывать листовки по тракту.

Вдруг слышим пронзительный свисток, за ним другой, третий. На секунду мы остановились. Что это? Погоня? И мы бросились бежать, уверенные, что нас преследуют.

А знаешь, нам надо все-таки все разбросать! — говорил Сергей, задыхаясь, и мы продолжили раскидывать листовки по обе стороны тракта».

«Что именно было написано в тех листовках?» — думал я. Недавно один поэт из нашего литобъединения прочел стих, который заканчивался:

соленым огурцом — хрущу!

И мы аплодировали. Но никак не комментировали. Хотя все поняли: «хрущу» — это значит «Хрущеву»! Соленым огурцом! «А может, — думал я с замиранием, — взять у него текст… и размножить?»

Я чувствовал, что у меня горят уши! Хорошо, что не видит Фаина Васильевна. Или наоборот — пусть увидит и оценит?

В продолжении воспоминаний Самарцева я нашел:

«Сережа любил тогда повторять: — Как сказал один умный англичанин: “Кто не был в молодости революционером — у того нет сердца!“»

«Во! — подумал я. — А у нас — есть?»

«…На гектографе мы выполнили много работ. Особые хлопоты доставлял железный лист, который всякий раз надо было прятать от посторонних глаз. Прятали мы его обычно в огороде за баней…»

А у нас даже ксероксы запрещены. Каждый под особым надзором!

Сказать ли об этом в моем выступлении?

 

Тормознул меня следующий момент. Воспоминания уржумской соседки. К ней вошел вдруг молодой симпатичный мужчина, волосы гладко зачесаны назад — сразу и не узнала. «Сережа, ты?» — «Я. Можно я оставлю пока у вас мой портфель? Спрячьте куда-нибудь до вечера». Зная уже «своих» ссыльных, которые жили у нее, соседка понимала, что в портфеле. «Запрещенка»! Могут и посадить. И Сергей понимал, что она это понимает, и тем не менее — «вежливо попросил»! Вот тебе и «деликатный Сережа»! Раньше, когда она приносила им, голодным детям, хлеб, ужасно смущался, переживал: «Не хотите ли квасу — у нас квас очень вкусный!» А теперь — подставляет соседку с доброй улыбкой, при этом понимая все, что может произойти. Революционер растет!

 

Ну что? Готов? — спросил Кузя.

— …Но только — с моими комментариями.

Так в этом и смак!

Называется — «Конспирация»!

— …Крепко.

И я доложил. Вот кусок из моего выступления.

 

После отдыха в Уржуме Сергей окреп, сделался еще активнее, и не только в учебе.

14 ноября в Казани после оперного спектакля намечалась ночная демонстрация студентов. И Сергей уже играл там какую-то роль. Но — не в спектакле, а после. Театр неслучайно выбрали местом сбора: в то время там блистала знаменитая Казанско-Саратовская труппа, и явка была обеспечена. Городское начальство разволновалось. Неужели нельзя удержать студентов от беспорядков? Ведь хорошие же ребята! Самые лучшие! В театре вдруг появились, сияя орденами, начальники всех учебных заведений Казани. Они, видимо, еще надеялись на свое влияние и авторитет — вдруг ребята смутятся, поймут, что старики пришли не пугать их, а выручать, пытаются удержать их от гибельных действий. Ведь “высокие гости“ были людьми весьма достойными, известными не только своими научными достижениями, но и широтой и свободой взглядов. К примеру, почетным попечителем технического училища, где Сергей Костриков затевал смуту, был генерал-майор Всеволод Всеволодович Лукницкий. Он презирал полицейщину и вполне открыто дружил со своим шурином, профессиональным революционером Александром Митрофановичем Стопани, ценя его ум и характер, хотя революцию не признавал. Значит, можно сохранять достоинство, жить, как считаешь нужным, и при этом стать вполне уважаемым членом общества, занять высокий пост и делать свое дело. И с людьми тогда обращались вполне достойно. То была последняя такая эпоха. Преподавателя механики Жакова из технического училища никто не преследовал, хотя все знали, что его жена — двоюродная сестра Александра Ульянова, казненного за покушение на царя, и никто не требовал, чтобы Жаков публично отрекся от жены. То время, получается, и было время свободы духа и совести, а та сила, что гнала студентов на борьбу, вела к диктатуре. Это, наверное, и чувствовали старцы, пытаясь удержать молодежь.

 

Неужели никто из молодых ничего не почувствовал? Помню, как однажды в школе я вдруг застыл, заглядевшись на нашу учительницу английского — как она, старенькая, шевеля пальчиками и губами, пересчитывает кипу наших тетрадок, и сердце мое сжалось, и я вдруг понял, что больше никогда не буду себя вести на уроках так нагло, как раньше. А тогда, в том времени, которое считается сентиментальным, неужели стариков никто не пожалел? Революционная пропаганда с ее высокими целями прежде всего лишала молодых людей души: никакой жалости!

 

Молодым вообще свойственно стремление к тайным и опасным играм. Проверяют себя на смелость, мечтают о будущем, где обязательно заметят их дерзость и необычность.

Помню, в середине пятидесятых, когда все ходили в черном, а серое надевали только на праздники, мы, школьники, обнаружили в соседнем дворе маленький заводик и геройски перелезли туда через стену, на склад отходов, и лихорадочно расхватывали обрезки мягкой технической байки. Привлекали нас необычные, не применяемые тогда в верхней одежде цвета — ярко-желтый, фиолетовый, нежно-розовый. Напихав их за пазуху и по карманам, убегали. Дома, разглядев их (родителям, ясное дело, не показывали), решили «идти». Тихо переговариваясь, шли к Невскому. Завернули в последнюю парадную перед проспектом, вытащили те обрезки «запрещенных оттенков», повязали, как шарфики, — и вышли на ярко освещенный Невский: вот какие мы, ничего не боимся! Шли, волнуясь: ну как? Реакции, увы, не было. Вернулись расстроенные. Что же сделать, чтобы нас наконец заметили? Мы ведь есть — но никто с нами не считается! И чтобы тебя заметили, надо сделать что-то чрезвычайное.

Однажды к нам во двор пришли какие-то хмурые ребята, к ним подбежал главный из нас, которого они уважали. Вернулся он деловой, озабоченный. Оказалось — гопота из соседнего дома № 8, с которым мы почему-то враждовали, должна скоро ворваться к нам и нас отметелить. Есть сведения, что они будут с ножами. По указанию «старших товарищей» мы стали носить в наш дом булыжники и складывать на подоконник лестницы на втором этаже. Как раз булыжники в нашем переулке меняли на асфальт, и «снарядов» хватало. Груда на подоконнике росла… но росла и неуверенность. Неужели мы будем кидать эти огромные камни в головы нашим врагам, которые и врагами-то, собственно, не были — некоторые учились в нашей школе и даже в моем классе. «Я сейчас приду!» — пробормотал я и ушел. Разошлись и другие. Проявив, как считаю я, не трусость, а как раз смелость. Что за командиры такие явились к нам, ради чего мы должны кого-то лишать жизни и ломать свою?

 

Но революция презирает «слабых и нерешительных», жалеющих тех, кого надо принести в жертву. И поднять голос в их защиту — позорно. Долой стариков! После спектакля студенты сплоченно двинулись к выходу. Легко быть смелым в толпе, страшно — против толпы, упереться: «Я не с вами»… Сомнут. И студенты шли.

Полицейские приняли меры. Театр был окружен. И, кроме почетных гостей, которым был предоставлен отдельный выход, все остальные проходили по одному между шеренгами полицейских. Из показаний шпика, приставленного следить за Костриковым, следует, что тот вел себя более чем подозрительно — после спектакля стоял у театра возле памятника Державину, делая какие-то знаки, игнорируя требования полицейских уйти, и ушел лишь после того, как к нему с этим требованием обратился сам директор технического училища Грузов.

Утром полицмейстер прибыл в училище и вошел в кабинет директора. Однако Грузов не допустил его к личным делам учащихся, заявив, что хозяин здесь он. В результате полицмейстер выступил перед собранием учащихся с абстрактными увещеваниями — ни одного конкретного имени названо не было.

После этого Рашпиль (так звали Грузова ученики) вызвал Кострикова к себе в кабинет, долго и нудно пилил, а после приговорил к двенадцати часам карцера. Карцер представлял собой раздевалку столярной мастерской.

Тогда бунтующая молодежь собралась под окнами квартиры Грузова — и пропела ему отходную, как в церкви. Такова была благодарность за то, что Грузов фактически прикрыл нарушителей, не отдав полиции. Отходную — живому! Вот тут бы я точно ушел!.. Или не ушел бы?

 

Грузов ни на следующий день, ни после не проявил никаких эмоций по этому поводу. Через месяц в училище нагрянула комиссия из Министерства просвещения — разбираться с «фактами сокрытия беспорядков в училище». Сохранились протоколы выступлений преподавателей и инспекторов — никто из них не выдал провинившихся учеников, и о Кострикове все говорили положительно, как о лучшем ученике.

Повлияло ли это на настроения Кострикова, не появилась ли у него мысль, что он уже живет в достойнейшем обществе, которое надо, наоборот, сохранять, а не разрушать? Что подсказало ему его «нежное сердце»?

Подсказало оно ему следующее. В музейных папочках есть воспоминание — о краже через окно мастерской печатного станка. Руководил этим Костриков. Уже — руководил. Но без «конспирации» — навряд ли решился. Сошло! Или — не захотели заметить? И за техническое училище, как и за прошлые учебы, вручили диплом с отличием.

 

Помню, поступив в институт без экзаменов, как золотые медалисты, мы с моим кузеном Игорьком «наградили себя» отдыхом в Крыму и там все никак не могли украсть с пляжа раскладушку, кем-то забытую. А вдруг за ней женщина с ребенком придет? Хотя раскладушка спасла бы нас. Хозяйка, заманив нас к себе и подпоив, устроила нас в хлеву. Очнувшись, мы услышали, что кто-то трется о хлипкую перегородку. Свинья! Видимо, мы ее уплотнили, и перегородку она хотела снести. А спали мы, вернее, пытались спать, на крохотной детской кроватке, поставленной тут: помещались лишь головы! Приходилось нам каждую ночь — это было впервые — напиваться, и лишь тогда нас настигал сон. Однажды я проснулся даже в обнимку со свиньей. Но раскладушку взять не решались. Конспирации нас не научили! С конспирацией — можно все. Раскладушка гордо сгнила — в чем мы радостно убедились в конце отдыха. Остался лишь алюминиевый остов, которым мы любовались. Да. Не революционеры мы!

 

После Казани Костриков появляется в Томске. В том, что я зову его Костриков, фамильярности нет. Что он станет Кировым, он сам не знал. Зачем он метнулся в Томск через всю страну? Объяснение есть… если спросят. При Томском технологическом институте — единственном! — были подготовительные курсы, дающие гимназическое образование и возможность поступления в высшее учебное заведение тем, кто не окончил гимназию. Получить высшее образование, подняться на новую социальную ступень! Достойная цель. Сколько усилий он приложил, заканчивая церковно-приходскую школу, городское училище, техническое училище в Казани — и везде лучшим. И — во что все ушло? Сергей подал губернатору Томска прошение о выдаче справки о благонадежности, без которой на курсы, дающие право на поступление в институт, не брали. Но когда в результате долгой волокиты — лишь через несколько месяцев, в феврале, — эта справка была готова, он не смог ею в полной мере воспользоваться, потому что уже находился в тюрьме. Быстро.

Надо признать, что революционеры были гораздо расторопнее царских чиновников — они все «оформили» скорей. Потому революционные дела и опережали дела законные, что им никакие разрешения не нужны.

Однако первое заключение (за хранение запрещенной литературы) оказалось недолгим, и даже на курсы Сергея зачислили. Гуманнейшие времена! Вот воспоминания томского революционера М. А. Попова:

«В Томский технологический институт принимали лиц без среднего образования, и Костриков через знакомых студентов казанского землячества уже через два месяца оказался в томской парторганизации…»

Ба! Странная, если вдуматься, фраза! Принимали в Томский технологический институт… а приняли — в томскую парторганизацию. Но так оно и было тогда. Казалось, что все учебные заведения готовят лишь революционеров.

Воспоминания Г. И. Крамольникова (партийная кличка, а не родная фамилия):

«Сергей Костриков прибыл в Томск в августе 1904-го. У него по Уржуму были знакомства с томским студентом Иваном Никоновым. Сережа, очевидно, приехал в Томск с очень маленькими средствами, так что с первых дней ему пришлось подрабатывать от семи до десяти рублей разноской страховых полисов от директора страхового общества Лурье, сочувствующего нам».

Появись Сережа Костриков с его отличным дипломом и техническими талантами в Управлении железной дороги (Томск как раз рядом с Транссибирской магистралью) — его встретили бы криками радости, а там и образование, и продвижение по службе, дом и семья, служение Отечеству… Но — увы. Работу «на железке» друзья-революционеры разрешили бы Кострикову только с условием совершения диверсий. Поэтому приходилось перебиваться жалкими заработками — распространял страховые медицинские полисы, которые предоставлял сочувствующий революционерам юрист Лурье. А может, не столько помогал, сколько продвигал свой гешефт? Революционерам можно платить минимально, у них — Идея! Революция — мир наоборот, где работа, если она и есть, подчинена лишь одной цели — подрывной деятельности, а зарплата — только прикрытие…

Продолжение воспоминаний Крамольникова:

«Сергей поступил на общеобразовательные курсы — там училось много революционно настроенных томских печатников, из томского “кружка высшего типа“».

Все-таки поступил на курсы! Но оказался — в революционной ячейке. Тогда было так. Куда ни поступи — сделаешься революционером! Сейчас с этим полегче. А тогда —по краю шли. Революционер Крамольников сообщает нам — уже жителям советской эпохи, а потому — не стесняясь:

«“Кружок высшего типа“ был ступенькой для подготовки в работе подкомитетов. Кружковцы большей частью были печатники и таскали шрифт для нелегальной техники…»

Святое дело! Для революции — можно. Целые станки можно выносить. А тебе еще при этом дают диплом с отличием. Что конспирация делает! Две жизни дает! Законную и незаконную. Но законная — это так…

Краденый шрифт (революция создала другое понятие — реквизированный) не только использовали в родном городе, но и рассылали в другие города. Пришла телеграмма из Омска: «Пуд гвоздей получили!» — и томские печатники ликовали: теперь и в Омске есть «пуд гвоздей» для вбивания в крышку гроба ненавистного им царизма!

У нас был запрет на ксероксы — бесконтрольно размножать тексты и изображения было запрещено. При «ненавистном царизме» шрифт грузили пудами — и буквочки эти складывались в подрывные листовки. И при том было принято жаловаться на несвободу! Запрещали, видите ли, печатать антиправительственные листовки открыто, а порой за них даже сажали. Лишь конспирация и спасала. Томские революционеры собирались одно время в усадьбе Хромова на улице Монастырской, при поддержке служителей (?!), в келье знаменитого старца Федора Кузьмича, тогда уже покойного… а то бы и его сагитировали. Многие, кстати, в том числе Лев Толстой, были уверены, что старец Федор Кузьмич — это скрывшийся от мира император Александр Первый. Ну и что? И отлично! Проникнуть в скит святого, да к тому же еще, возможно, бывшего императора, и обсуждать там подготовку к вооруженному восстанию — самое то! Считалось удалью снять квартиру, проводить там собрания, а потом исчезнуть, не заплатив обещанной суммы… Конспирация оправдывала все! Как бы революционерам без нее? Растоптали бы их. Покупалось и раздавалось боевикам оружие. Пристрелка его, правда, производилась не в келье (это время еще не пришло), а в лесу за городом. Без конспирации… вряд ли позволили бы.

Заметим, все это происходило в тяжелейший момент Русско-японской войны. Японцы блокировали бухту города Чемульпо — там был на стоянке русский крейсер «Варяг» и канонерское судно «Кореец». В японской флотилии было четырнадцать кораблей — и тем не менее экипажи «Варяга» и «Корейца» решили выйти из бухты и дать бой. Это один из самых героических моментов нашей истории. Даже сейчас, когда приходится туго, вдруг запоешь песню о «Варяге» — и появляются силы:

 

Наверх вы, товарищи, все по местам!

Последний парад наступает.

Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,

Пощады никто не желает!

 

Геройская гибель «Варяга» вызвала взлет патриотизма в России, даже оппозиционные силы заявили, что на время войны прекращают свою деятельность… Но — не большевики! Эти, напротив, активизировались. Из воспоминаний Крамольникова:

«Началась война с Японией, и вскоре были выпущены листовки: “Товарищи! Царское правительство развязало войну с Японией!“, а также: “Жертвуйте, русские люди, на войну — фабрикант разбогатеет!“»

Листовки призывали бастовать рабочих Транссибирской магистрали —единственной дороги, по которой могли прийти воюющим подкрепление, боеприпасы, продукты. Чудовищно! Советские историки винят в поражении «прогнившую царскую клику», развязавшую ненужную народу войну — но и роль революционеров в поражении России тоже нельзя отметать.

Из воспоминаний Крамольникова:

«…с помощью сочувствующего нам телеграфиста удалось перехватить секретную телеграмму адмирала Стесселя царю о подготовке сдачи Порт-Артура… Сергей и Рябов внесли предложение напечатать ее листовкой — так, чтобы она была с виду похожа на расклеиваемые правительственные сообщения: на узеньком формате казенного образца, и сопроводить ее словами от комитета РСДРП: “Итак, последний козырь в этой войне скоро будет выбит из рук царского самодержавия! Русский рабочий класс, а вместе с ним и весь угнетенный народ, должен быть наготове, чтобы в удобный момент смело броситься на внутреннюю крепость царского самодержавия и на развалинах царского трона провозгласить народную республику. Смерть царской монархии! Да здравствует мир! Томский комитет РСДРП“.

Сергей вместе с Рябовым и обоими Кононовыми быстро распродали среди рабочих листовку по три копейки. Надо сказать, что талантливое проведение этого мероприятия так окрылило томский комитет, что он решился на очень рискованное дело. В Томске подвизался черносотенный архиепископ Макарий, который потом был московским митрополитом. Мы знали, что этот самый Макарий усиленно распространяет миссионерские брошюры. Нам удалось, через сочувствующего нам псаломщика из кафедрального собора, в несколько экземпляров этой брошюры вложить по нашей прокламации под заглавием “Царь и бог“. В конце богослужения “смиренный“ Макарий, благословляя молящихся, раздавал им нашу антирелигиозную прокламацию. Сенсация в Томске была неописуемая!»

«Кощунство!» — скажете вы. Значит — не революционер! Снова Крамольников:

«Партия стояла на позициях пораженчества, она вела пропаганду за прекращение войны путем свержения царского самодержавия».

Странно, но прекращение войны путем победы над врагом считалось неприемлемым. Как же власть тогда свергать, если — победа? Подпольщики перехватывают секретную правительственную телеграмму о важной военной акции — и широко распространяют ее и даже продают листовки по три копейки! Просто кровь холодеет в жилах, когда сталкиваешься с «безграничной решимостью» большевиков.

Крамольников вспоминает:

«Костриков был скромным и даже застенчивым. Не решался сначала выступать, долго готовился к выступлениям. С начала 1905 года он стал ответственным по созыву разного рода агитационных собраний 3-4 раза в неделю, и тут он проявил большую изобретательность.

Татьянин день 12 ноября совпал со 150-летием Московского университета, и либералы решили провести в этот день “Праздник просвещения“ с банкетом в Железнодорожном собрании. Но на самом деле, как мы узнали, они хотели “заболтать“ революцию 1905 года, присвоить ее себе. Естественно, этого мы допустить не могли — решили войти на банкет революционной массой и использовать его в своих агитационных целях. Даже подделали и напечатали пригласительные билеты, но потом узнали, что там был особый отличительный знак, о котором мы поздно догадались. Долго стояли у здания, окруженного полицией. И тут Костриков придумал: прошли мимо цепи городовых и, выломав дверь черного хода, непрошеными гостями ворвались на банкет!»

Неслабая идея, особенно для «застенчивого» Сережи — ворваться на банкет! Но таким и должен быть революционер: застенчивым с друзьями, наглым — с врагом! Впрочем — скромность годилась. Как конспирация. Между акциями. Кто ж на такого подумает?

Но вы бы хотели, чтобы на ваш банкет ворвались незваные гости и превратили его в митинг, да еще с лозунгами, не близкими вам? Такое ощущение, что революционеры, «пробивая» светлое будущее, не очень-то считались со своими современниками — даже с теми, кто тоже был против царской власти.

«…либеральная болтовня была прервана. И мы начали подготовку к вооруженному восстанию. Перед Костриковым стояла задача — привлечь молодежь и вооружить ее. Много было споров о том, кто понесет красное знамя. Было известно, что удары в первую очередь падают на знаменосца, поэтому знамя необходимо кому-то подхватить. Вторым номером был назначен Лисов, третьим — Костриков. Они были должны последовательно заменять друг друга, если знаменосцы стали бы “выбывать“. Сергею достался "дамский" револьвер, Сергей был этим страшно огорчен, говорил чтоб "хотя бы…" (улучшенную модель, — прим. ред.). А то, подумай — не центрального, бокового боя — стало быть, в бок бьет, а не наповал!“»

Все-таки нельзя быть революционеру скромным. Не тот револьвер дадут!

 

18 января 1905 года произошла первая вооруженная демонстрация в Сибири. Это был отзвук Кровавого воскресенья, происшедшего в Петербурге 9 января, когда войска обстреляли мирную демонстрацию, идущую к царю, и многих убили. Правда — уже перед самым входом в Зимний дворец, куда «массы» хотели войти самовольно и «потолковать» с царем.

Воспоминания революционера М. А. Попова о событиях в Томске:

«Мы, двести человек, вооруженные примитивным оружием, вышли на улицу. Против нас выступала сотня казаков с винтовками и нагайками — но настроение было боевое. Дойдя до городского пассажа, мы натолкнулись на полицейские заграждения — протянутый поперек улицы пожарный обоз, и начинающих замыкать нас с боков городовых.

Вскоре мы заметили, что с Вознесенской горы мчится поток лошадей — это была лава казаков. Когда до нас было пятьдесят шагов, они выхватили шашки, заблестели на солнце клинки. Нас была небольшая горстка — двести человек. Командовал нами участник бурской войны, студент Технологического института».

Этот студент на предварительном совещании предложил, чтобы он ехал во главе демонстрации на белом коне. Другие организаторы усомнились в том, что это будет целесообразно. Однако в день демонстрации этот студент, взявшийся руководить боевой дружиной, появился именно на белом коне. Вот как надо себя подавать!

Продолжение воспоминаний Попова:

«Он скомандовал: “Демонстрация! Пли!“ — и мы первые открыли огонь по казацкой лаве. И странное дело — мы, располагающие лишь сотней “лефоше“ и “бульдогов“, повергли в бегство казаков — видимо, у них не было пистолетов. При первых же наших залпах вся эта лавина совершенно смешалась. Многие из казаков падали с лошадей, но не от выстрелов, а потому что люди были в первый раз в военной обстановке. Лошади мчались без седоков. Но в тот же момент начался обстрел демонстрации. Оправившись, бросились на нас и казаки. В течение двадцати минут демонстрация была совершенно разбита. Военным искусством революционное движение еще тогда не обладало. Сергей был избит нагайками, его пальто рассечено. Знаменосец Кононов был убит.

Через наших людей мы узнали, что труп Кононова находится в покойницкой университетской больницы и что скомканное, пропитанное кровью знамя спрятано под пальто убитого Кононова. Именно Сергей сказал: “Знамя надо достать во что бы то ни стало, чтобы оно не досталось полиции“. Ночью они вместе с Лисовым перелезли через каменную ограду в университетский сад и отыскали покойницкую. Сергей призывал сломать решетки на окнах. На дверях висел тяжелый замок, на окнах — решетки. Попасть никак нельзя. Обстановка жуткая, место глухое. Ночь. Решили пойти поискать сторожа. Его нашли и рассказали целую историю: что один студент пропал на демонстрации и мать беспокоится. Сторож это встретил сочувственно, сказал: “Пойдите, ребята, сами посмотрите, я вам ничего не могу сказать. Там лежат пять человек: двое военных и трое из ваших — одна девушка и два парня!“ Тут Ивану Лисову стало жутко, и он отказался: “Я боюсь идти!“ Тогда Сергей пошел один. Кононов лежал на столе. Сергей расстегнул на нем пальто и вытащил знамя, лежавшее на груди покойного. Пуля попала в сердце, и знамя было в крови. Это обагренное кровью знамя стало знаменем томского комитета партии. Оно хранилось у нас до 1909 года. Оно было на многих демонстрациях, было на похоронах Кононова и потом на открытии ему памятника».

Вот так крепнут на ходу герои революции — делают то, что обычным людям не под силу. Иван Лисов не смог войти в морг и увидеть там погибшего друга, да еще и зарубленную студентку, а вот Костриков — смог! Поэтому Лисов и не стал вождем, а Сергей Костриков — стал. Перешагивая через тела не только врагов, но и друзей.

Вскоре полиция накрыла сходку революционеров, и Сергея посадили.

Продолжение воспоминаний Попова:

«Просидел Сергей в тюрьме недолго. Маевку он уже праздновал вместе с нами. 14 июня состоялся митинг на могиле Кононова, и собралось около двух тысяч человек. От имени томского комитета РСДРП митинг открыл Сергей Костриков».

Складывается впечатление, что Иосиф Кононов и должен был погибнуть ради революции: как сразу расширилось революционное движение — в вооруженной демонстрации участвовало двести человек, а при открытии памятника Иосифу Кононову на его могиле — уже более двух тысяч! Успех!

Воспоминания М. А. Попова:

«Сергей работал в это время чертежником в городской управе (то есть, государство еще и содержало его, — В. П.), а жил в помещении библиотеки общества печатников на Болоте, в доме Кочетова, у матери Кононова, работавшей там сторожихой. Переехал к нему и я. Там же шли и занятия кружка. Очень скоро квартира эта превратилась в штаб большевиков. На нее были даны явки, ежедневно проходили собрания или просто собиралась молодежь в свободное от работы время.

Было это во время “свобод“, за городом происходили ежедневно митинги. Аресты прекратились, на улицах велась открытая агитация».

Свобода уже была. Но борьба продолжалась! И привела к «разгулу реакции», арестам и казням… словно к этому и стремились. Конспирация — для запрещенного и создана!

«…Повадился к нам ходить один тип. Как только уйдем, придет этот шпик к старушке Кононовой, сядет в кухне на стул и начинает под видом Сережиного приятеля, не заставшего его дома, расспрашивать о том о сем.

Все о тебе, Сереженька, расспрашивает: как ты живешь, кто к тебе ходит и какие книжки читаешь. Приятель-приятель, а штаны синие и усы жандармские, — рассказывала Кононова.

Для нас было ясно, что за Кировым установлено наблюдение. Как-то утром Кононова из окна показала нам этого “приятеля“, стоявшего на углу и откровенно наблюдавшего за окнами нашей квартиры. Быстро решили следующее: выйти на виду у шпика из дома, завернуть за угол, убедиться в том, что он вошел в нашу квартиру, и вернуться, чтобы его застать. Так мы и сделали. Нужно сказать, что сибирские дома высокие, а лестницы вниз прямые и в один скат. Вбегаем мы на эту лестницу: шпик сидит на табуретке в кухне и ведет любезный разговор с Кононовой. Сергей говорит: “Кто меня спрашивал? Ты? В чем дело? Я вот здесь“. Тот говорит: “Я ищу своего знакомого“, — и перевирает фамилию Костриков — выходит, говорит, тут ошибка. “А ну говори, кто ты такой!“ Сергей невысокого роста, а тот был здоровенным детиной. Ухватил его Сергей за ворот и тащит к лестнице, я услужливо распахиваю дверь, Сергей дает ему такого “леща“, что тот летит вниз с самого верха крутой лестницы с криком: “Караул, убивают!“»

Добрый Сережа Костриков, который вскрикивал, когда при нем били солдата, теперь сам наловчился бить.

Конечно, автор воспоминаний, рассказывая этот боевой эпизод, рассчитывал на одобрение и даже, как говорится, «оживление в зале». Но теперь это скорей огорчает: «А куда делся тот чудесный Сережа?» Что конспирация делает!

 

Я закончил доклад. Выдохнул. Аплодисменты. Успех. Я счастлив! И даже «великие князья» снисходительно похлопали. В нашем пестром дискуссионном клубе были и такие. Тут, кстати, они и познакомились, и сошлись. Сначала мы так назвали их в насмешку — но они приняли это благосклонно. В происхождении их мы особенно не копались. Зачем? Знали только, что один из них был сыном парторга крупного завода. Но какое это имеет значение? Главное — стать! И гонор. А уж этого у них было достаточно. Хватило бы на весь Зимний дворец. Взглядов они придерживались, естественно, монархических. Но других, пытавшихся к ним примкнуть, не принимали. И пусть! Нашими «великими князьями» мы даже гордились. А уж получить от них комплимент! До меня донеслось что-то вроде: «Б’гаво, ко’гнет!» Один даже подошел и вяло пожал двумя холеными пальцами мой бицепс, что означало, видимо, одобрение. Значит — можно и дальше? Я читал папки. Куда идет революция? Через что?

 

 

Тюремный дирижер

 

Через тюрьмы революционеры идут! Сергей сидел неоднократно. Снова послушаем М. А. Попова:

«Сергей Костриков принимал непосредственное участие в издании журнала “Тюрьма“. Как же удавалось, в условиях тюремного режима, выпускать этот журнал? В тюрьме был зубной врач, который сочувствовал революции, через него мы достали желатин, глицерин и кое-что купили в аптеке. По рецепту, известному Сергею, сварили на спиртовке состав для гектографа. На этом гектографе мы и печатали наш журнал, где были и статьи, и фельетоны, и стихи, и “тюремная хроника“. Журнал через уголовных попадал за стены тюрьмы в город. Студенты томского университета, получив этот журнал, решили продавать его у себя в пользу политических заключенных. А в университете учился тогда вольнослушателем помощник начальника тюрьмы. Он, ничего не подозревая, купил журнал и обомлел — у него в тюрьме печатается крамольный журнал! В ту же ночь в камеру явился начальник с толпой надзирателей.

Где тут у вас гектограф?

Мы молчали. Начался обыск. Всех заключенных перегнали в одном белье в барак (это уже напоминало будущие лагеря, — В. П.) и в камерах перетрясли все матрацы и подушки. И ничего не нашли. А гектограф и журналы хранились в уборной! Там была печь. Вынув кирпич под самым потолком, мы засовывали в дыру гектограф и бумагу, потом вкладывали кирпич и затирали швы мелом. Из-за неудобства общих камер, где трудно было проводить занятия по самообразованию, мы с Сергеем решили переселиться из секретного отделения загородной тюрьмы в так называемые “красноярские бараки“, чтобы не подчиняться режиму секретного отделения. В красноярском бараке мы установили жестокий распорядок и вели кружковые занятия, в которых участвовала вся камера. Ночью же, когда камера засыпала, читали «Капитал» Маркса узким кружком. Вскоре, по предложению Сергея, мы вообще превратили ночь в день — занимались ночью до утра, а спали с утра до обеда…»

«Спали с утра до обеда»! А ночью поднимали «революционный дух» — чтением запрещенного! Когда же, собственно, «наказание несли»? А не несли! Вот она, большевистская твердость — и мягкость царских властей.

В феврале 1908 года Попов был арестован на станции Томск после побега из ссылки — и снова встретился с другом, который это время ждал его. Воспоминания Попова:

«…начальник тюрьмы Леонтович встретил меня как старого знакомого, и любезность его простерлась до того, что он исполнил мое желание и поместил в одну камеру с Сергеем. Он в качестве заключенного отбывал свой срок уже давно и пользовался у начальства, как почти уже отбывший срок, некоторой свободой, поэтому начальник тюрьмы и соблаговолил разрешить поселить меня с ним…

Сергей получал с воли из города много книг и с удивительной энергией и упорством изучал произведения Ленина, Маркса и Энгельса — их учение должно помочь “вывести людей из мрака на свет“! Томская тюрьма была битком набита заключенными в исключительно тяжелом режиме “завинченных дверей“. От прежних свобод “тюремной республики“ не осталось и следа. Совершенно иным был и состав заключенных. Это были сплошь боевики, совершившие вооруженные акции.

Мы расстались в этой же тюрьме весной 1907 года — и вот теперь обсуждали с Сергеем новости “с воли“. Он долго был оторван от свободы партийной жизни и друзей, поэтому все было для него новым и вызывало массу вопросов и обсуждений. В то время проходили массовые выступления по экспроприации (то есть грабежи банков и поездов, — В. П.). Арестовывались боевые дружины и отдельные боевые организации, и кругом камеры Сергея сидели смертники. Его камера, восьмая или девятая, была прямо напротив двери, ведущей из нашего флигеля в главный тюремный корпус, и хлопанье этой двери означало или приход большого начальства, или отправление кого-то на казнь. Справа от него по коридору сидели боевики из группы Постылицына-Галайкина: Медведь, Маршанд и другие обвиняемые в вооруженном ограблении поезда на станции Басандайка, ожидавшие суда.

Беспрерывно совершались судебные рассмотрения дел и выносились смертные приговоры, а затем шли и сами смертные казни, обыкновенно ночами. Глубокой ночью или ранним утром в притаившейся тишине тюремного коридора раздавался крик выведенного на казнь смертника: “Прощайте, товарищи! Ведут на казнь! Долой самодержавие! Да здравствует республика! Да здравствует рабочий класс!“ Затем раздавался шум борьбы. Это надзиратели затыкали заключенным рты и связывали их, чтобы вытащить из тюремного коридора. Порой слышна была длительная борьба, приглушенные стоны и крики. Иногда на казнь выводили сразу по несколько человек. Тщетны были попытки палачей провести это по возможности тихо: вся тюрьма просыпалась, раздавался неистовый стук в двери и громкие выкрики заключенных, прощавшихся с уводимыми на казнь товарищами. В этой обстановке Сергей сидел уже несколько месяцев, нервы у него были натянуты, он страдал бессонницей, часто он нервно вскакивал с постели, прислушивался к шуму. Недалеко от нас, в соседней камере, сидел молодой 18-19-летний рабочий Караульных Василий, уже получивший смертный приговор.

Как рассказывал мне Сергей, Караульных недавно закончил железнодорожную школу, работал слесарем в депо на станции Болотной, входил в местную организацию партии. Реакция 1907–1908 года толкнула его в ряды боевиков-экспроприаторов. И теперь, после решения военно-полевого суда, он ожидал со дня на день смертной казни. Сергей узнал, что Караульных впадает в уныние, теряет самообладание и днями не выходит на прогулки. Сергей пытался перестукиваться с Караульных, чтобы подбодрить его. Но Караульных плохо усваивал тюремную азбуку. Считал, видимо, что особого смысла нет.

Кострикову хотелось во что бы то ни стало вселить в Караульных бодрость, отогнать уныние и подготовить его к тому, чтобы встретить смерть с достоинством революционера».

А мы-то переживали — где же прежний Сергей, с его добротой и сочувствием к людям? Да вот же! Правда, чтобы заслужить это сочувствие, надо было попасть в число смертников, «заслужить» такой приговор.

«Он всецело был занят мыслью наладить прочную ежечасную связь с Караульных. Наконец он решил просверлить кирпичную стену, разделяющую их камеры, чтобы получить возможность через образовавшееся отверстие беседовать с товарищем, нуждающимся в поддержке».

Понимал ли он и свою ответственность? Вот молодого парня казнят как раз за то, к чему призывали листовки, написанные Костриковым!

«Вскоре почти вся тюрьма занималась розыском куска проволоки, с помощью которой можно было просверлить скважину в стене. И вот прут был найден и прислан в камеру. Началась упорная работа — сверлилась стена толщиной в двадцать шесть сантиметров. К сожалению, прут оказался коротким, и на четвертый или пятый день упорного труда пришлось работу приостановить и отыскивать другое орудие производства. Последние сантиметры были просверлены березовым прутом, выдернутым из метлы, с наконечником из стального пера, прикрепленным ниткой к концу прута. Какова была радость Сергея, когда работа была успешно закончена. Отверстие находилось на уровне глаз, у изголовья койки, прибитой к стене. По одну сторону стенки была постель Сергея, по другую Караульных. Сергей мог целые дни проводить в беседах с Караульных. Сначала ему трудно было привлечь к себе внимание человека, неотступно терзаемого мыслью о приближающейся смерти. Он ждал ее каждую минуту, он каждую ночь считал последней ночью, каждый стук из тюремного коридора заставлял его думать, что за ним идут. Сергей стремился отвлечь его от черных мыслей, заставить думать о другом, сосредоточить свое внимание в мире иных представлений и забот. И Караульных все больше и больше поддавался обаянию Кострикова. Мы с Сергеем в это время читали “Историю социализма“ Каутского. Теперь Сергей мог по целым часам увлекательно, просто и доступно рассказывать содержание этой книги. Если он чувствовал, что внимание его молодого собеседника рассеивается, он переводил разговор на другие темы.

Темы бесед были неисчерпаемы — о Спартаке и Томе Мюнцере, о Галилее и Джордано Бруно, о чартистах и силезских ткачах, о Ломоносове и Радищеве, о декабристах и парижских коммунарах, об Интернационале и морозовской стачке, и о борьбе питерских рабочих… Сергей читал Пушкина, Лермонтова и Некрасова, пересказывал содержание разных пьес и других художественных произведений, напевал арии из опер».

Возможно — и «Реквием» Верди… Главное, чего хотел Сергей, — чтобы у Караульных не было ни минуты на покаяние. Если он раскается в содеянном (вооруженном, со стрельбой и жертвами, нападении на почтовый вагон с целью изъятия денег) — он больше не революционер и «уйдет» не так, как положено.

«Сергей увлекательно рассказывал о том, как люди будут жить при социализме и коммунизме.

Сережа, но ведь меня-то уже не будет! — печально сказал Василий.

Сергей с еще большим увлечением стал говорить о святости революционного подвига. Изо дня в день настроение Караульных делалось ровнее, спокойнее. Сергей явно отвоевывал его от уныния и слабости. А день расчета с жизнью все-таки пришел. Однажды в марте или апреле, когда первые проблески утренней зари рисовались в окнах за тюремной решеткой, в соседней камере прогремел ключ и стукнула дверь. Когда я проснулся, Сергей в одном белье стоял у двери камеры и прислушивался к шагам выводимого на казнь соседа. Затем раздался топот многих ног, и Караульных повели по коридору. Бодрым голосом, в котором не было уныния, Василий Караульных кричал: “Долой самодержавие! Да здравствует социализм!“»

Не зря молодой Костриков буравил стену: все прошло как надо.

Кажется, не было и церковной исповеди с отпущением грехов. В те годы прогрессивная часть общества восхищалась «тюремной» картиной Репина «Отказ от исповеди».

 

Однако не стоит соблазнять молодежь подобными картинами. На самом деле все происходит не так бодро.

Продолжение воспоминаний М. А. Попова:

«…Караульных писал дневник на страницах книги сочинений Гоголя. Мне удалось потом достать эту книгу из тюремной библиотеки и переписать дневник в свою тюремную тетрадь, которая передана мною в музей С. М. Кирова».

Вот некоторые страницы подлинных мыслей приговоренного.

«1908, 6 марта. Товарищи! Я приговорен на казнь. Суд ходатайствует на двадцатилетнюю каторгу. Каторга или эшафот? Как узнать?»

«С 6 на 7, ночь. Не сон, а кошмар. Двенадцать часов ночи. Час. Зовут: Караульных. Караульных! Что это? Все кончено! — мелькнуло в голове. Нет — оказывается, принесли свечку. Ну — еще жив, хотя только еще один час ночи! Часы бьют два часа. Забытье. Утренний свет в окне, свечка догорает. Ну — еще на сутки…»

«7 марта, 7 часов 30 минут. “Прощайте, прощайте!“ — слышится в коридоре. Кого-то увели „в контору“ — то есть к эшафоту. Забилось сердце, чувствую бледность. О, ужас! Какая пытка! Ждем — сейчас за нами. Но нет — прошло полчаса, час — нет. Вот одиннадцать, двенадцать часов. Звучат ключи у соседа, потом идут ко мне. Зовут по фамилии, и сердце — как только не лопнет!.. Да это свечу давали. Какая чертовщина! Тяжело ужасно».

«11 марта. Сегодня вторник. Родственники у губернатора просят мне жизнь. Настроение очень и очень скверное. Сегодня после обеда ходили на прогулку — кружится голова и ноги подкашиваются, общая слабость. День хороший, ясное солнце светит. Вот тут-то и хочется жить — но какая мрачная обстановка. А в действительности жить все-таки хочется. Да — жить хочется, но дадут ли — вот вопрос, на который ни я, ни вы не можете ответить. А жить хочется. Вы скажете — я ною. И это будет правда — пишу, что чувствую, да и только. А может быть, и ною. Ведь уже одиннадцать дней, как приговорен, и одиннадцать дней между жизнью и смертью — это нелегко пережить».

«16 марта. Утро хорошее, настроение — так, ничего. Зовут на прогулку — отлично! О, как хорошо. Мало только дают. А пожалуй — страшно. Живые трупы, хоть и живые трупы, а гуляют. Как это, по-вашему? Ха-ха-ха! Вечер хорошо прошел, читали, рассуждали, ночь тоже спокойно».

«17 марта. Вот уже 17 марта, утро не особенно хорошее, пасмурное. Настроение пока ничего. Вечер — сносно. Рано ложусь спать — хочется здорово. До свидания».

«18 марта, 6 часов вечера. Поведение администрации слишком подозрительно. Хотя говорят, что не знают ничего, но слишком поведение подозрительно для того, чтобы они не знали. Ну-с, так последние строки пишу. Осталось каких-нибудь три часа. Я это знаю.

О, черт возьми, мучительные эти часы. Проходит целая жизнь перед глазами. Вспоминаются самые мельчайшие явления из жизни.

Вот дали бумаги и карандаш для того, чтобы я написал письма — нужно написать.

Прощайте, товарищи!

Смерклось. Теперь уже скоро. Спокоен. Это хорошо. Ну зачем волноваться? Все равно, так или иначе, число часов в нашей жизни сосчитано. Надзиратели бесшумно наблюдают в “волчки“. Тишина. Роковая тишина. Ветер немного воет — скоро не станет. Да. Ну довольно. Прощайте!»

И так погибали многие. Уверенные, что отдали жизнь за великое дело. Или — убеждали себя? Не считать же свою жизнь ошибкой на пороге смерти?!

А вождей революции вовсе не огорчала гибель товарищей. Скорее — наоборот. Как сказано у Некрасова: «дело прочно, когда под ним струится кровь!» («Поэт и гражданин»).

Продолжение воспоминаний М. А. Попова, из той же папки:

«В 1908 году свирепствовала страшная реакция. Но нам хотелось отпраздновать 1 мая, отметить пролетарский праздник хотя бы пением революционных песен. Но как это сделать? Большой каменный корпус с тридцатью окнами, у каждого окна сидит по одному человеку. Что придумать, чтобы песня была пропета действительно коллективно, дружно, стройно? Чтобы спеть коллективно, нужно было дирижировать. Сергей Миронович, который умел не только петь, сумел и организовать пение, нашел выход. Наша девятая камера в нижнем этаже была расположена в середине корпуса. Перед секретным отделением тюрьмы стояла белая стена, которая отделяла нас от другой части тюрьмы. Если встать на стол, фигура человека выделяется из окна по пояс, если держать лампу позади стоявшего на столе человека, то тень отразится на белой стене. Наше коллективное пение было назначено на одиннадцать часов вечера. 18 апреля все были извещены об этом с помощью записок. В записке говорилось: “Товарищи, в одиннадцать часов вечера становитесь на столы, смотрите, как будет дирижировать фигура на стене“. Конечно, можно было рассчитывать на непродолжительное пение, самое большое — минут на десять. 18 апреля в одиннадцать часов Сергей встал на стол, а на другой край стола встал я с лампой. Сергей стал дирижировать. Нам не было слышно, как пели другие товарищи, но мы знали, что они поют. В то время через территорию томской тюрьмы шла огромная масса ссыльных в Нарым. Нам хотелось во что бы то ни стало создать у ссыльных радостное сознание того, что даже в условиях тюрьмы можно праздновать 1 мая. Мы пели десять-пятнадцать минут, “Интернационал“ спели полностью, но когда запели другую песню, распахнулись двери и людей потащили в карцер, открылась даже стрельба».

Праздник, однако, состоялся, и дирижировал им наш герой.

А потом дирижировал уже целыми городами: Владикавказ, Астрахань, Ленинград подчинялись его воле.

 

Когда я закончил свое сообщение — стояла тишина. Неожиданный эффект. Все явно ждали чего-то полегче, чтобы позубоскалить, по-быстрому «потрепать историю!» — и разойтись. Насчет казни Караульных я, кажется, переборщил. Ведь ему было восемнадцать… как нам! Кому это надо? Все тут думали — «хи-хи, ха-ха!» — и вот. Как говорила наша классная воспитательница Марья Сергеевна: «Нет добросовестнее этого Попова!» Но говорила это почему-то с тяжелым вздохом. Теперь «тяжело вздыхали» студенты ЛЭТИ. Расстроил! Или — разбудил?

На следующем заседании «великие князья» активизировались и выступили с неожиданным заявлением: «Вернуть нашему славному вузу прежнее название — Электротехнический институт имени императора Александра Третьего! При нем — единственном из императоров, ни с кем не воевавшем, — благосостояние России росло, крепли армия и флот! На основе его коллекции создан Русский музей! А что это за ЛЭТИ имени Ленина? Кто такой Ленин?»

Кузя побледнел… Надеюсь, я тоже.

Через неделю он подошел со скорбным известием:

Вагаршака взяли!

Почему его? Он же… не из «князей»? И не такой уж активный член…

Активный, активный! — с бледной улыбкой проговорил Кузя.

Ну, в чем, в чем?

А ты будто не знаешь! — Кузя произнес.

Я в чем-то виноват?! Не я его привел. Он сам пришел. Сначала даже неважно по-русски говорил. И одет небогато был, в китель своего отца-воина. «Из беднейших армян!» — определил наш резонер, Сеня Шабес. Но скоро Вага, как мы звали Вагаршака, приподнялся и приподнял нас. Для начала вдруг появился в кремовом пиджаке. По цвету кремовом, а не по составу. Серьезнейший диспут был сорван — все косились на Вагу, а точней, на пиджак. Где взял? Особенно страстно косился, видимо, я, поэтому после окончания полемики — о чем, уже не помню, — он обратился ко мне:

Ну хочэшь, продам?

И — понеслось! Скоро клуб наш расцвел, как клумба. Это нас и сгубило.

Откуда у вас этот прикид? — спросили нашего Вагу в Комитете государственной безопасности. И не только об этом. — Чем вы вообще занимаетесь в вашем клубе?

Я думаю, — поделился Кузя, — это просто крючок такой к нашему клубу: Вага, фарцовка. Им мы нужны. Они «попросили разрешения» на занятие наше прийти. Запросто, без ордеров. Нюхнуть, чем мы дышим.

Ну и чем же мы дышим?

Это зависит от тебя! — сказал он злобно.

Ну что же… могу уйти!

И ты — это говоришь?

Мне кажется, я.

В ту минуту, когда от тебя зависит наша судьба?

А ты этих… «голубых князей» попроси. В смысле — голубых кровей. Пусть расскажут про Александра Третьего. Их момент!

А! — Кузя с отчаянием махнул рукой.

— …Ну ладно. Хорошо. Расскажу что-нибудь революционное! Но — на Кавказе! — Я сладко потянулся.

На Кавказ и я бы хотел! — проговорил Кузя плаксиво.

Не завидуй. Ты не знаешь, что там творилось!

Кузя вздохнул.