В поезде времени

В поезде времени
Рассказы

Круговорот

Я потерял сон. Ночь лишает меня опоры. Мир наваливается, рушит системы координат, разметает зацепки, которые так бережно выстраивались.

Когда-то жизнь была проста. В ней был Бог, сидящий на престоле, ад и рай. Справедливость. Или нет, в ней был густой бульон перерождений и закона, стоявшего за ними. Впрочем, там был Будда. И да, там был Кришна, я помню лучи его глаз.

Но что осталось теперь? Лишь эхо в груди, колодец, в который падает мир. Без всплеска, без звука, в сухой тишине.

Вопросы смыкаются в кольцо, вьются зудящим хороводом. В эти часы я завидую тем, кто уверен: над Северным полюсом — верх Вселенной, под Южным — низ. Кто следует за догматами, которые люди установили, отмерив Бога по своим лекалам и даже определив его пол.

Может ли быть для Него добро и зло? Для Него, создавшего небо и землю, галактики и барионы, из которых они состоят? Что вообще такое зло? Не в человеческом понимании — в глобальном. Вселенском.

Когда волк убивает ягненка — разве это зло для мироздания? Почему же человекоубийство — это зло и грех? Не потому ли, что социуму нужно было развиваться и устанавливать рамки, сдерживать природное в человеке? Каждый закон от Бога, каждый закон выстраивает вертикаль. Не убий, не укради, не переходи улицу на красный.

Но только ли это, только ли? Ты же знаешь: мы выделились из природы, осознали себя. Ах, Адам, что ты наделал! Вкусил — и начались проклятые вопросы.

Для чего мы живем?

Что будет после смерти?

В чем мой, личный смысл?

А ответов нет. Или, наоборот, их сколько влезет. Из Египта, из Греции, из Мексики, Индии, Израиля и Австралии. Выбирай любой. Да, но какой верный? Любой верный. Любой? Но это же значит: все неверны.

А вдруг после смерти ничего нет? Совсем ничего. Все краски смешиваются, образуя черный. Однако и этого там не будет. Даже слово «пустота» туда не поместится. Ничего. Выходит, что и смысла никакого нет.

Тогда я вспоминаю историю человека, которого в детстве прозвали — Три Складки. Она пугает меня, зато возвращает веру в возможность добра и зла. В возможность Бога или внутреннего закона мироздания. Веру в существование справедливости.

 

Мы познакомились в восемьдесят девятом году. Не могу сказать, что помню те дни хорошо. Была зима, высосавшая краски из окружающего мира. Вагон раскачивало, серая картина за окном тянулась и плыла. На столе стоял огромный стакан, обернутый в обжигающую сталь. К чаю полагалась вытянутая плиточка сахара с локомотивом на обертке. Все казалось мне необычным. Вероятно, оно таким и было, ведь больше на столь удивительных поездах я никогда не путешествовал. Впрочем, и четыре года мне уже никогда не было. Цифры только увеличивались, унося за собой то время, когда мы с мамой ехали в далекий Киров, где вырос мой дед.

По окончании школы дед переехал в Москву, поступил в институт, женился. Хотел перевезти к себе и брата Володю. После службы в армии тот проезжал столицу и должен был зайти в гости. Дед купил брату костюм, договорился о месте на своем заводе. Но Володя не позвонил. Застеснялся, испугался, не захотел — осталось неизвестным. Не теряя времени, он взял билет в родной город.

Прошло около тридцати лет. Родители деда умерли. На Вятке оставались только дядя Володя, его жена и сын. Вот и вся родня. К ним мы ехали.

На перроне нас встречала пурга и кутаный человек в большой мохнатой шапке. Он улыбался и говорил так, что не было понятно, рад он тебе или неумело прикидывается. Его манера вызывала смесь страха, отвращения и интереса.

Дядя Володя мне не понравился. Как и его приторная жена. Их квартира была такой крошечной, что могла бы уместиться на ладони. В проходной комнате едва хватало места для моих фантазий и двух кубиков Рубика — квадратного и треугольного. С тех пор я мечтаю найти похожую пирамидку, однако нигде не встречаю ее.

Зато я был очарован их сыном. Сережа только что вернулся из Афганистана. Возможно, это и было причиной нашей поездки. Теперь уже не узнать. Он дышал молодостью и жизнью, показывал армейские фото и рассказывал, что автомат Калашникова оставляет синяки на плече. Но больше всего завораживала цветомузыка, которая была в его комнате. Самодельная установка мерцала в такт, наполняя пространство синим, зеленым и красным свечением.

Я забивался в угол и часами глядел на Сережиных гостей. К нему приходили ровесники. Они танцевали в лучах крашеных ламп. И я помню, что, несмотря на всю излучаемую уверенность и силу, Сережа выглядел гораздо ранимее этих молоденьких ребят, не видевших того, что видел он. Мне казалось, он что-то большое, но хрупкое и сухое, сломанное внутри. Гости же были круглым и мягким, заполненным, влажным. Девушки смотрели на Сережу с интересом, но, верно, не находили внутри него ту силу, которую искали.

Перед нашим отъездом Сережа свозил меня в магазин игрушек. Воспоминания о нем на долгие годы заслонили все остальные детали поездки. В провинциальном Кирове жили чудеса. Здесь были радужные лягушки, которых следовало ловить на специальную удочку, машинки на заводе и пульте управления, пистолеты, карточные игры. Ничего этого я не видел на своей запруженной зеленью окраине Москвы. В том магазине я бы мог остаться жить, если бы мне разрешили. Но нужно было выбирать тех друзей, которые уедут со мной, и это было сложнее всего.

Наконец, груженные пакетами, мы отправились на вокзал. Комок впечатлений, которые я увез с собой, мог уместиться в трех предложениях. В Кирове самые лучшие игрушки на свете. Там живет мой дядя, он воевал в Афгане. Я им горжусь.

Сережин образ, скорее всего, был мною выдуман. Высокий, крепкий. Сильный и добрый, с блеском голубых глаз. Годы шли, и даже эта условная картинка размывалась. Краски текли, оставляя скорее тактильные, чем визуальные воспоминания. Вот мы идем в гараж, где я откручиваю гайку у мопеда. Вот крепкая рука жмет мою на прощание.

Киров тонул в моей памяти, смешиваясь со смехом маминых рассказов о детстве, когда Сережа был настолько толстым, что кожа на его животе складывалась гармошкой. За что он и получил прозвище, которого очень стыдился, — Три Складки.

Ты обманываешь, — смеялся я в ответ. — Он не мог быть таким.

 

Май девяносто седьмого года был особенно жарким. Я заканчивал шестой класс и не мог дождаться июня, когда со своим школьным другом должен был поехать в пионерский лагерь. Правда, назывался он пионерским лишь потому, что лучшего эпитета так и не было придумано, однако это никого не смущало. Мы ждали свободного от родителей воздуха, мяча, взлетающего над огромным полем, и первых дискотек с девочками.

В один из вечеров мои мечты прорвал звонок. Телефон завизжал на тон выше обычного — было понятно, что это межгород. Звонил Сережа. Случилось горе.

За три месяца до этого у Сережи родился сын. У него нашли врожденный порок сердца. Операция стоила несусветных денег, к тому же могла быть проведена только в Москве. Им удалось найти благотворительную организацию. Теперь предстояла дорога и ожидание места в больнице.

Когда они приехали, я долго не мог поверить, что меня не обманывают.

Это правда тот самый Сережа, — спрашивал я маму, — мой дядя, который был в Афганистане?

Вместо силача десантника передо мной сидел худой мужчина среднего роста с сальными волосиками, скользящими по шее, и щеточкой усов над неровными, желтыми от сигарет зубами. Его жена Наташа была выпита горем. Ее лицо не имело цвета, а речь — индивидуальности, но от нее растекалось то человеческое тепло, которое часто можно почувствовать в людях из глубинки.

Ребеночку собрали мою детскую кроватку. Он лежал в ней практически не двигаясь, лишь иногда издавая короткий писк. Цвет его кожи был землистым, даже, скорее, коричневым с синеватыми отливами. А может быть, это выдумал мой страх. Я знал, что этот человечек — мой брат, что у него очень сложная болезнь. Но я никак не мог понять, за что она этому маленькому тельцу, в чем оно провинилось.

Бог может все исправить, — шептал я ему в темноте. — Я буду за тебя молиться.

И я стал молиться. Плакать и шептать просьбы перед иконой Казанской Божьей Матери, которая много лет без внимания стояла в шкафу. У бабушки я нашел книжицу с молитвами и начал их разучивать. Я верил, что Бог обязательно поможет: стоит Ему только узнать об этой несправедливости — Он обязательно совершит чудо, ведь всё в Его власти. Он любит нас и не допустит, чтобы ребенок безвинно страдал.

Время шло. Маленького Николашку, несмотря на все необходимые бумаги, не брали в больницу.

Наверное, врачи боятся ответственности, — тихо говорил я в темноте. — Дай им сил, Господи. Пусть они помогут.

Врачи были обязаны помочь. В этом и состоит их работа. Думаю, они хотели еще денег. Но их у Сережи не было.

Я дал себе слово, что буду молиться каждое утро и каждый вечер, пока Николеньку не вылечат. Так прошел май. В начале июня я уехал в лагерь.

Нас было двенадцать мальчиков в одной комнате. Становиться на колени, чтобы обратиться к Господу, мне было стыдно. Вначале я просто беззвучно шептал молитвы в потолок. А потом детство захватило меня.

Костры. Игра в футбол. Первые медленные танцы. Новые друзья. Радость закружила меня и оторвала от того огромного, но все же чужого горя, которое я оставил дома.

Вернувшись, я нашел письмо. Его трясущиеся первые строчки мне не забыть: «Здравствуй, Женька! Как ты, наверное, уже знаешь, твоего брата Николашки больше нет с нами…»

В душном летнем городе малыш начал задыхаться. На «скорой» его отвезли в больницу и наконец-то приняли, чтобы сделать операцию. Однако день ото дня она откладывалась. Вечерами Наташу выгоняли, оставляя маленькое существо на попечение грубых нянь. Крохотное сердце не выдержало.

Не знаю, как у молодой женщины, которой несколько часов назад отдали ледяное тельце ее ребенка, хватило сил написать мне письмо, но она сделала это. Она писала, чтобы я никогда не разочаровывался в мире. Что так случается, только в этом никто не виноват. Чтобы я не терял веру в добро.

Но я потерял ее. Я не мог понять, как это Бог не услышал, не спас этого человечка, который так хотел жить. Почему какие-то зажравшиеся, черствые люди лишили его последнего шанса. А теперь родители везли его оболочку домой, чтобы похоронить в земле, которую он едва-едва мог бы назвать родной.

«Может быть, вина во мне? — думал я. — Дал зарок и не исполнил».

Пусть ребенок мог верить в подобное обещание. Но для Бога оно не должно быть значимым. Выходит, в мире скрыт изъян, тайное уродство, которое делает возможным рождение обреченного на скорую смерть в муках. Раз такое допущено — оно предусмотрено. Или недосмотрено, что страшнее.

 

После того лета Наташа стала невидимой частью нашей семьи. Она звонила по праздникам и на дни рождения. Присылала забавные подарки, письма. Задавала в трубку теплые вопросы, от которых кололо где-то глубоко. Ее доброта должна была иметь смысл. Забеременеть второй раз у нее так и не вышло. Психика бывает сильнее физиологии. Пройдя через горе, Сережа с Наташей больше не смогли зачать.

И все же ребенок у них появился. Через несколько лет они удочерили годовалую девочку, дальнюю родственницу, от которой отказалась пьяница мать. Малышка умерла бы с голоду в темной кировской деревне, если бы ее не забрали вовремя. Девочку звали Аленкой.

Аленка росла. Теперь, когда Наташа звонила, можно было услышать и ее пугливый звонкий голосок. В 2004-м я решил провести летний отпуск в Кирове: казалось, что так можно будет отплатить за ту теплоту, что дотекала до нас по телефонным проводам.

Ночь плацкартный вагон встретил на длиннющем мосту через Волгу, за ним искрился огнями оставленный Нижний Новгород. Шумящее молодой листвой утро ждало меня на Вятке. Здесь было мягко и уютно, словно возвращаешься домой из далекого большого города.

Мы обнялись с Наташей. Сережа выхватил мои сумки и усадил в старую «шестерку». Лавируя между дорожными провалами, мы отправились на окраину Кирова, которая была больше похожа на пригородную деревеньку.

Нет, нет, — сказала Наташа, — это часть города. Сюда даже автобусы ходят.

Ну раз автобусы ходят, — улыбнулся я, — тогда, точно, город.

Здесь ждал нас одноэтажный дом, зажатый с правого фланга парниками, а с левого — баней. Земля перед ним была густо посыпана опилками. Невысокое крыльцо скрывалось за грубо сколоченной конурой, из которой выскочил черный пес.

Валет, ну-ка на место! — крикнул Сережа.

Крыть было нечем, пес вернулся в колоду.

Посередине кухни стояла беленная известкой печь. Из-за нее выглядывали угольки слегка раскосых глаз, от которых к носу убегала россыпь веснушек. Темноволосая Аленка оказалась совсем непохожей на приемную мать. За те семь лет, что мы не виделись, Наташа наполнилась жизнью и расцвела. Густые пшеничные волосы были убраны в косу, волны молодого тела легко угадывались под тканью платья. Рядом с женой Сережа выглядел старшим братом, задымленным годами, готовым дать совет.

На обед были постные щи.

Мясо мы нечасто едим, — сказал Сережа. — Раз-два в неделю.

Жизнь Кирова стала разительно отличаться от московской. Заводы закрыли, дороги покрылись россыпью ям. Работать по специальности было большой удачей. Сереже с Наташей это не удалось, они трудились на водоочистительной станции. Зарплата маленькая, зато сменный график. Свободное время Наташа посвящала цветам.

Я же агроном по образованию. Вот и выращиваю цветы, продаю.

Она ушла на смену. Мы с Сережей уложили Аленку спать и открыли обжигающий местный коньяк — «взбрызнуть встречу». Оказалось, что за своей спокойной жизнью я ничего про них, в сущности, не знал. Они звонили, желали приятных вещей, а я даже не помнил, когда у них дни рождения. Только сейчас открылись какие-то подробности. А ведь чего сложного — позвонить, поинтересоваться.

Я попытался хоть чем-то компенсировать и, захмелев, стал расспрашивать Сережу. Им было трудно, но вот появился просвет — маленькая девочка, ради которой они теперь жили. Наташка садом занялась. Дай бог, дай бог, наладится еще.

Помню, приезжали, мне года четыре было. Ты еще рассказывал, что автомат синяки на плече оставляет.

Ого, даже так? Я и забыл совсем.

Дни текли. Мы успели съездить в город. Побывали в квартире с кубиками, которые стояли на той же полке, что и пятнадцать лет назад. Выгоревшие обои украшала поблекшая репродукция трех богатырей: раздутый Илья, морозный Добрыня, женственный Алеша. Всё как тогда. Жеманные улыбки за столом. «Что там в Москве?» Вино в рюмочках на тонких ножках. Желание понравиться и едва скрытый холодок в глазах.

Город пьянил красотой девушек и провинциальной дешевизной кафе. В такой обстановке можно было закружиться надолго, найдя себя ближе к осени уже женатым. Люди говорили на певучем утробном языке, который только по форме напоминал привычный. Слоги тянулись, звонко взлетая на конце, от чего становилось смешно и радостно.

Ты, поди, на реке-то не был? — говорил Сережа, и мы ехали купаться.

С Аленкой я быстро подружился. Она каталась на моих плечах и мокро целовала перед сном. Я читал ей книжки, сажал на печку, когда сильно баловалась. Угольки глаз только сильнее лучились и просились обратно, обещая больше не хулиганить.

В выходные устроили шашлыки. И все сломалось. Приехали братья Наташи с женами и Сережин друг, который, расплывшись от теплого пива, рассказал, как они везли Николашку из Москвы.

Приехал, значит. Забрали мы его из больницы. Глазки закрыты, будто спит. Что ж, говорю, теперь нужно без остановок мчать. А лето, жарко. Думаю, нет, не проскочим, пойдет запах дорогой. Выехали на шоссе, ну, пронеси господи. До самого Кирова не сбавляя — больше ста постов! — и никто не остановил. Даже испортиться не успел. Привезли как новенького. На следующий день и похоронили.

Сережа стоял в нескольких шагах от меня. В его глазах были слезы, и он сделал вид, что отошел за дровами.

Наконец я попросил Наташу сходить со мной на кладбище. Она заметно растерялась. Тут бы не настаивать, да казалось, что приехал я именно за этим. Чувство прошлой вины не давало покоя. Хотелось сходить на могилку не только чтобы показать, что помню, но и для того, чтобы попросить прощения. За то, что не достучался и не уберег.

Идти решили рано утром. Деревня еще спала. Наташа дорогой молчала и скашивала глаза. Кладбище не имело внешней ограды, могилы тоже ничего не разделяло. Я искал глазами самую ухоженную, засаженную цветами, однако рука указала в другую сторону:

Вот и он, Николушка.

Перед нами лежал участочек сухой земли, поросший полынью. Мне показалось, что Наташе даже не хочется подходить, и вертевшееся на языке слетело, не встретив преград.

Что ж ты, мать, — горько усмехнулся я, — совсем не следишь?

Она бросилась к земле, вырвала несколько стеблей и зарыдала. Я отошел к дороге. Желтое солнце плавило воздух над деревьями.

Вечером Наташа пропала. Уехала провожать коллегу, который зашел в гости. Вернулась уже ночью, когда Сережа, плюнув, ушел спать в баню. С его слов я понял, что это случалось не в первый раз. Они почти потеряли контакт и, если бы не Аленка, потеряли бы и друг друга. Через несколько дней я уехал домой.

Моросило. Воздух был наполнен водной пылью. Мы сухо попрощались на перроне.

Сидя в купе, я долго не мог оторвать взгляда от окна. Пейзаж струился, уносясь вдаль. Поля перетекали в леса, становились поселками, станциями, заброшенными деревнями, затем снова густело зеленью. Я вспоминал историю, которую Сережа рассказал мне в тот длинный вечер…

Он очутился в Афганистане в восемнадцать лет. Вокруг были такие же, как он, ничего не понимающие, юные. Им не хотелось умирать. Но не все зависело от желания. Как-то утром их отправили в кишлак. Такое уже бывало. Нужно было осмотреть дома. Чаще всего в них ничего не находили. Иногда парни наступали на мины и возвращались без ног. Могла ждать засада — тогда домой тебя отвозили в цинке.

На краю кишлака отряд разделился. Сережа вошел в липкую тишину одного из домов. Каждый угол пугал темнотой. Фонарь выхватывал тени, в которых мерещилась смерть. За спиной раздался шорох. На инстинктах Сережа развернулся и ударил короткой очередью.

По земле к его ботинкам потянулась темная струйка. Придя в себя, он увидел тело маленького мальчика. Взгляд еще влажных глаз уходил сквозь ветхую крышу за облака. В небо.

 

Сердце Родины

Галина проснулась в прозрачных сумерках. За окном серый мешался с коричневым. До треска будильника оставался еще час, до прихода поезда — три с половиной. «Неужели это произойдет сегодня?» — подумала она.

Вставать было страшно. Что-то фатальное чувствовалось в горьковатом утреннем воздухе, совсем непохожем на залитые солнцем мечты. «Вот бы спрятаться на весь день. Очнуться завтра, когда все закончится».

Она осторожно просунула мысок в холод комнаты, вздохнула и махом отбросила одеяло к стене. Кожа вдоль позвоночника моментально съежилась, защекотала. Верный утренний способ не давал сбоя.

Босые ноги по холоду крашеных досок. Щелчок выключателя. Комната разделилась на белый электрический свет и темную густоту предметов.

Соблазн вновь взглянуть на платье был непреодолим. Галина подошла к бочковидному шкафу, стоявшему у окна. Распахнула правую створку. За ней горело алым.

Светлой ткани достать не удалось. Магазины предлагали только серую и темно-синюю байку. Время шло. Тогда генерал-майор Советской армии, кавалер ордена Ленина Михаил Семенович Зуров позвонил знакомому в горком. Долго спрашивал о делах, слушал, мял губами папиросу и в итоге обратился с просьбой. Ткань для Галины Михайловны нашлась на следующий день. Но лишь обжигающе алого цвета. Генерал остался недоволен, дочь привычно сияла глубоко внутри. Спорить с отцом не полагалось.

На секунду вспомнив папино лицо, Галина окунулась в зеркало. Довольная улыбка разлилась по ее пухлым губам. Густые медные волосы едва касались плеч, закрытых поплином. Контуры платья очерчивали волнующие полные бедра, аккуратную грудь и высокую тонкую талию. При строгом статичном верхе, подол казался воздушным, парящим над молочными щиколотками.

Хотелось разрыдаться. Хотелось взлететь и взорваться тысячами алых бликов. Закрыть глаза и потерять дыхание. Или закричать, чтобы эхо отозвалось у северных морей.

Наступил день, которого Галина ждала еще со школы, в который она до сих пор не могла поверить.

Нужно было собираться. В десять часов приезжал Юрий.

 

Они познакомились в Дрездене, где после войны служили их отцы. Привычная новая школа, уже четвертая за шесть лет, очередной новый сосед. Долгий светловолосый парень, казавшийся полым из-за нескладной худобы. Ничего примечательного.

Через год Галиного отца перевели в Баден. Юриного отца перевели туда же. Галя с Юрой вновь сели за одну парту первого сентября. Затем был Таллин. И опять Юра сидел рядом.

За это время полый белесый сосед заметно возмужал. Его гранитная треугольная спина приковывала девичьи взгляды на уроках физической культуры. Но еще с германских времен Юра решил, что женится на рыжей соседке, которую за зелень глаз одноклассницы называли Ящерицей.

К шестнадцати годам Галина поняла, что бесконечно влюблена в своего единственного школьного друга.

Затем пришло время определяться с институтом. Юра уехал в Ленинградскую артиллерийскую академию. Зуровы отправились в Ростов, где Галина поступила на юридический факультет университета.

Бывшие вначале страстными, письма с каждым разом теряли градус. Видеться получалось один-два раза в год. Юношеские мечты, казалось, совершенно полиняли. Однако в новогодние праздники молодой лейтенант приехал, чтобы сделать предложение. Долго болевшая Галина бабушка тихо заплакала и сказала, что теперь ей будет спокойно умирать.

Выходи за него, Галюша, не думай, — шептала она. — Такой парень — редкость.

Расписаться решили на стыке зимы с весной. Точный день зависел от Юриного командира.

 

Тяжелая деревянная дверь скрипнула, сухой ветер ударил по щекам. Неуклюжие кожаные туфли терли пятку. Чтобы не взлететь над скользким льдом, Галя медленно ступала по едва заметным снежным следам.

За углом скрежетал дворник. Когда девушка проходила за его спиной, плоская фигура развернулась и столкнулась с яркой краской платья, выглядывавшего из-под пальто. Белая голова закачалась над черной телогрейкой. На очередном взмахе маятник остановился, фигурка повернулась и продолжила царапать асфальт.

Пустота улиц и серость домов удивляли. Помнилось, что тот дом розовый, а соседний — бледно-зеленый. Сегодня все сливалось в обледенелую тусклую массу. «Наверное, это от волнения, — подумала Галина. — Кто-то говорил, что так бывает, когда сильно нервничаешь».

На трамвайной остановке вихрился снег. Ноги в тонких чулках жгло. Вокруг не было ни души, машины тоже растворились. В доме на противоположной стороне слабо горело одинокое окно.

Через десять минут в тишину улицы беззвучно вкатился картонный коричневый трамвай. В окнах, словно страницы книги на ветру, дрожали пассажиры. Галина с трудом протиснулась в двумерный проем и встала у поручня. Двери бесшумно столкнулись, вагон понесло в сторону.

Внутри было тесно и душно, несмотря на полоски открытых форточек. Ветерок колыхал бумажных граждан, совсем не обращавших на это внимания. Двое мужчин с одинаковым черным кроликом на макушках неприятно косились на алое платье. Сидящая напротив женщина надула ноздри и захлопала губами. Через несколько остановок Галина вышла, вновь обретя объем.

Скамейка у входа на вокзал пустовала. Обычно здесь сидел бородатый дядя Коля, живший в соседнем с Галей подъезде. Потеряв на войне ногу, дядя Коля вернулся домой и захотел продолжить работу на железной дороге, которой отдал больше двадцати лет. Начальник вокзала, у которого война отняла единственного сына, отказать не мог. Дядю Колю приняли слесарем на половину ставки. Но город знал его как гармониста, встречающего и провожающего поезда залихватским переливом.

Зал молчал. Звон каблуков эхом ударял в высоту потолка. Девушка минуту простояла у чугунной батареи, висящей на острых крюках. Когда в пальцах перестало колоть, Галина огляделась. Во всем здании вокзала она была одна.

 

Что-то мерно скрипело в углу, пространство раскачивалось в ритм. Тянуло морозным воздухом, который уносил остатки сна. По плечу нервно хлопало. Открыв глаза, Юрий увидел землистое лицо проводницы. Лицо недовольно морщилось. У носа офицера оказался огромный круг часов. Стрелки показывали восемь ноль-ноль.

Разоспался, простите, — улыбнулся. — Чаю можно?

Рука выстрелила указательным пальцем в сторону прохода.

Спаси-бо. — Последний слог упал на пол.

Проводница растворилась.

Соседние полки пустовали, лишь на нижней проходной скамье виднелся черный сверток. Потерев веки, Юра разобрал в темноватом силуэте глаза и нос. Мальчик лет пяти в непомерной меховой шапке и ватнике, скрывающем руки, пристально глядел на молодого офицера. Офицер надул щеки, закатив глаза.

Фигура была отработанной и всегда вызывала детский смех. В этот же раз вместо привычного перезвона раздался сверлящий писк. Тут же откуда-то выскочила баба, завернутая в серый платок, и утянула малыша в соседний отсек.

Ахинея какая-то, — пробормотал Юра.

Хотелось отвернуться к стенке и поспать еще, чтобы проснуться в другой, более дружелюбной реальности. Но времени не оставалось. Перед городом закроют туалет, в котором можно побриться. Без этого офицеру не положено. Тем более в такой день.

Китель блестел золотом скрещенных пушек. На плечах лучились погоны. Их полоски сегодня были особенно яркими, пульсируя малиновым. Казалось, что от формы идет тепло и свечение, оживляя соседние предметы. «От волнения, наверное, — подумал Юра. — Нервничаю, вот и мерещится».

Накинул китель, чтобы через минуту перевесить его на крючок в туалете. Разложил на грязном ободе раковины салфетку, сверху легли бритвенные принадлежности.

Утренняя гигиена давно стала для него точкой парения вне. Мистическим мгновением. С ранних лет Юра заметил, что стоит только ему приступить к обыденным механическим занятиям, как тело и сознание разъединяются. Пока материя повторяла привычные движения, дух касался изнанки времени. Порой его уносило в прошлое, чтобы пережить моменты гордости или пунцовые минуты конфузов. Иногда Юра взмывал над ржавыми раковинами и крышами, где его ждало хрупкое воображаемое будущее, которому не дано сбыться. Но минуты этой жизни были объемнее и ярче многих проходивших мимо лет.

В учебке часто подтрунивали над его отрешенностью при уборке снега или натирании полов. Юра усилил контроль над центром мечтательности, дозволяя себе лишь небольшие кружения во время утренних процедур.

Влажные аккорды далекого фортепиано отрывали от земли. Юра подхватил юную Галю и закружился с ней по коридору их первой школы. Проносились учебные годы. Размытая вереница одноклассников слилась в единую мутную полосу. Мелькнули седые усы директора Павлова. Слово «ящерица» ударило в потолок и отлетело назад со звонким смехом.

С каждым новым аккордом Галина хорошела, наполнялась временем. Из бледно-сиреневой она перетекла в тепло-розовый и, наконец, засияла пульсирующим рыжим.

Внизу живота жгло. Хотелось плюнуть на приличия, вспыхнуть — и тут в дверь постучали. Он очнулся. Рука доскребала остатки пены под правой ноздрей.

До города оставалось еще около получаса. Сев у окна, офицер попробовал докружить прерванное, но видение окончательно утекло. Из развлечений остался лишь мерзлый простор полей. Погрузившись в него, Юра очнулся на подъезде к вокзалу.

У выхода из вагона, впитывая свет, грудились темные силуэты. Сквозь туманные окна виднелся пустой перрон.

Когда Юра наконец-то сошел, все фигуры уже растаяли в сером воздухе, только улыбка и красный подол светились под навесом напротив. Поставив чемодан на мерзлый камень, офицер подхватил девушку и задышал в медь волос. Состав беззвучно отвалил прочь.

Какой странный день, — прошептал Юра. — Краски словно спрятались.

Я боялась, что твой поезд тоже растворился и ты не приедешь, — так же тихо ответила Галя.

Скрестив руки, они покинули вокзал. Трамвая ждать не пришлось. Вагон подъехал в такт к их приходу. Внутри было тихо и пусто; сквозняк похрустывал газетой, оставленной на скамейке.

Окна загса чернели, однако дверь оказалась открытой. В дальней комнате горел свет.

Есть кто? — офицерский голос проскакал по темному коридору.

Не дождавшись ответа, прошли к открытому кабинету. За широким столом сидела сухая дама с меловым, вытянутым лицом.

Что вам угодно, товарищи? — встрепенулась она.

Добрый день. — Юра представился. — Мы хотели бы расписаться.

Вы предварительно записывались? — фыркнули сухие губы.

Нет, — смутился жених, — но военным можно и без записи. В день обращения.

Что ж, раз вам так не терпится… Заполняйте. — Дама кинула на стол какую-то форму и вышла.

Зажигать свет в большом зале она отказалась, сославшись на экономию электричества. Раздернув шторы, впустила в помещение седой свет и встала за тумбу.

Именем Союза Советских Социалистических Республик…

 

Очнулась Галя на улице. На руке искрилось кольцо. Юра жадно курил.

Какой странный день, какой странный день, — повторял он и улыбался.

От этой улыбки у Галины потеплело внутри. «Теперь — жена», — подумала она. Оставалось забежать в кондитерскую и дождаться маму. Тогда пыль окончательно слетит и мир вновь обретет яркость.

В пустынной кондитерской пол был усеян опилками и песком. Юра пробил шоколадные конфеты. Продавщица молча перевязала блестящую коробку. «Удивительно, — думалось Гале, — оказывается, взрослая жизнь начинается с похода в магазин». Юра приобнял ее за локоть, и они зашагали к первому в их жизни дому, который нужно было оставить через день.

Мама приехала раньше и ждала в прихожей. В синей кофте она походила на завитый пирожок. Ее мягкие теплые губы разом оказались на Галиных щеках, потом прыгнули к лицу зятя.

Здравствуйте, Полина Витальевна.

Юронька, раздевайся, — запела мать. — Галюня, поставь чайник.

Пока Галя включала газ, они прошли в комнату. Полина Витальевна нацепила очки и собиралась вчитаться в паспорт дочери. В этот момент на кухне вскрикнули и что-то железное ударилось об пол. Мать бросила книжечку на стол. На зелени страницы чернело: 5 марта 1953 года.

Вскрыв коробку, Галина не обнаружила конфетного набора. Вместо него внутри было огромное шоколадное сердце. Показалось, что оно пульсирует и переливается рубинами кремлевских звезд. Все закружилось, и Галя упала куда-то вглубь.

Вынырнув, она обнаружила себя на стуле; мать терла ей виски мокрым полотенцем. Юра распахнул заклеенное на зиму окно. В кухню влетел морозный воздух, а вместе с ним глухие звуки гармони, на которые поначалу никто не обратил внимания.

Мелодия цвела своей жизнью. В ней сливались радость избавления и колючее горе потери. Теплые звуки вплетались в ледяные, и нельзя было различить главного настроения. Эта музыка скорбела и радовалась одновременно. Царапала, нашептывая мысль, что все живет во времени и время поглощает каждого. Но оно же и порождает всех из себя, чтобы вытянуть и наполнить вновь.

Гармонь звучала все громче, наполняя город, поднимаясь над ним. Мелодия взлетела к облакам. Достигла далеких башен столицы, зазвучала резче. Наполняла собой леса, ветреные степи. Отдавалась эхом у северного моря.

И каждый слышавший впитывал ее в себя, становился частью этой вибрации и тихо подпевал гимну времени, который играл пьяный гармонист, потерявший в атаке ногу. Выкрикивая его имя.