Вертячка

Вертячка
Рассказ

Мы сами не заметили, как привыкли к солдатам. Сначала мне на улице попался один солдат. Я, как сейчас вижу: было это весной, китель на нем был нараспашку, лицо молодое, румяное, и козырек фуражки высоко вздернут над потными волосами… Я подумал: возвратился домой со службы… счастливый человек… И забыл про него через несколько минут…

Потом увидел сразу двоих солдат: стояли у магазина, курили. Придя домой, среди неопределенных, случайных слов, будто бы передающих, чем я весь день был занят, о чем думал, я сказал жене: видел солдата…

И я видела, — сказала она, — говорят, где-то рядом военная часть стоит…

Что за военная часть? — спросил я, чтобы лишь сказать что-то, глотая чай из приятно согревающего руки стакана.

Не знаю, какая-то часть… Ведь у нас все под секретом, — равнодушно выговорила жена…

Я больше уже не удивлялся на солдат, не удивлялся, что они стали на улицах встречаться почти так же часто, как и жители нашего маленького городка. Они живут в бараках, сбитых из деревянных брусьев, в вагончиках, окрашенных кладбищенской серебрянкой. Они познакомились, сошлись с горожанами, некоторых, я слышу, в уличных и домашних разговорах называют по именам и фамилиям, командиров, как и местных начальников, уважительно — полным именем-отчеством. И я сам уже, как старый знакомый, здороваюсь с одним приятного вида лейтенантом: лицо у него круглое, свежее, черноглазое, немного по молодости глуповатое… Глаза его — моя жена назвала бараньими. Впрочем, говорила она это без всякой насмешки. У лейтенанта была молоденькая жена, почти девочка, работала она детским врачом, а сам он непременно помогал каждой молодой мамаше втаскивать коляску с ребенком на выщербленные бетонные ступеньки крыльца нашего пятиэтажного дома.

Однажды я утром встретился с ним, как часто бывало, в коридоре. Мы вышли вместе из подъезда и пошли вместе. Мы оба разом, довольно невпопад, начали налаживать случайный разговор. Я замечал, что потом неловкость от этого не унимается, а усиливается.

Куда же вы так рано? — спросил он, поворачиваясь ко мне молодой, упругой, выбритой до глянца щекой. Он был ниже меня на целую голову. Спросил он вежливо, но как-то словно растерянно и в удивлении на свои же слова. Я подумал: неужели это действительно так занимает его? И, впитывая его удивление, готовно ответил:

Да у нас на работе политинформация… — И даже добавил — о чем на политинформации будут говорить…

Он глядел все с тем же легким, бессознательным удивлением.

У вас что же — тоже говорят об этом? — спросил я ни к чему, будто завороженный этой по-детски самоуглубленной удивленностью — словно он рассматривает то, что я сказал, как бы с обратной стороны.

Нет, нет, — сказал он, точно проснувшись, и с легкой усмешкой. — У нас это и так есть… У нас сама собой дисциплина…. Армейская! — улыбнулся он с простоватой горделивостью.

Ах, да-да, я и забыл, — податливо изобразил я на лице какое-то подобие шутливой гримасы, думая, что вот, через десять шагов я снова пойду в непринужденном одиночестве и постараюсь не торопиться по своей привычке, чтобы не пробежать улицу просто так, а еще и успеть поглядеть на небо — какого оно цвета, на темные, плотно-зеленые, сумеречные еще от ночной свежести деревья. И может, мне удастся про себя проговорить хотя бы несколько слов из молитвы.

Лейтенант все это время, пока я думал, говорил, поглядывая на меня откровенно, как в самом серьезном разговоре, и даже чуть замедляя шаги. Все поворачивал голову ко мне, и я глядел ему на щеку, но повторял он одно, невнятное для меня: «… у нас всё операция, всё готовимся»…

Я подкивывал согласно, с улыбкой, пока он не сказал с выговорившимся, потухшим, как у манекена, лицом: «До свидания». Это он обычно говорил мне на перекрестке, где мы расходились каждый к своим местам: я к страховому агентству, он — к баракам и похожим на клетки для кроликов домикам.

 

Ты знаешь, — сказала мне жена в обед, — что ночью вызывали многих людей в военкомат?

Я не обратил на эти слова никакого внимания, потому что, во-первых, меня не вызывали; во-вторых, был в последние дни в постоянном раздражении. Все боролся с собой, потому что бросил курить. Вечером в тот день долго не мог заснуть, мысли, будто сами собой, крутились в голове, разветвлялись и соединялись в нелепые сравнения. Я все сравнивал, что, когда курил, было очень тяжело, похмельно, теперь — бросил курить — тоже беспокойство из-за тоски по табаку. Оба беспокойства одинаково неприятны. Накладываешь одно на другое — совпадают. Кури не кури — от беспокойства, от томления этого никуда не уйдешь.

Сегодня по радио объявили: всем к завтрашнему дню быть готовыми… Голос был будничным, мужичок этот пожилой подрабатывал диктором на радиоузле за двадцать рублей в месяц. Да, голос был такой будничный, словно он стоял где-нибудь в магазине со знакомыми. Я читал в это время газету и сквозь чтение подумал, что вот и пришла пора нашему городку расставаться с солдатами… Жалко…

Голос повторил объявление три раза со щелчками в микрофоне, было слышно, как выдыхал воздух говоривший и как у него неловко причмокивали губы. Жены в это время дома не было, но уже через полчаса пришла теща. Она была сильно взволнована, хотя старалась держаться спокойно. Выкатила на меня глаза и замолчала, когда я ей сказал: «Куда собираться, зачем, я что — солдат?» Она не поняла меня, подумала, что я один иду против «всего народа»…

Пришла жена, вывела ее из этого остолбенения, сказав, что она сначала тоже ничего не могла понять, и не только она. Но у подъезда встретился лейтенант, который живет в нашем доме, на пятом этаже, и он разъяснил… Он и сейчас стоит там, на лестнице, разъясняет…

Забивая свое беспокойство, они начали суетиться, жена сказала деловито:

Я ведь говорила тебе позавчера, что ночью вызывали в военкомат…

Да, — подхватила теща, — вызывали, а теперь вот операция… Два дня, говорят, уйдет на операцию… Два дня будем жить в полевых условиях, как на даче!

Кажется, она даже хотела пошутить последними словами, но черные глаза ее странно блестели: немо, отдельно от усмешливых слов, будто в них замерз темный лед. «Как во сне!» — подумал я и по обыкновению стал спорить, угрожать, что да, я один пойду против всех и никуда не уйду из дома вместе с солдатами. Что за чертова операция? Я не солдат!

Сказано же, что всем военнообязанным и их семьям… — начала повторять теща совсем спокойно тягучим, учительским голосом.

Я вспомнил, как на той неделе она говорила в таком же духе о том, что в колхозах умирают овцы… Здоровая молодая матка, суягная — и вдруг начинает крутиться на месте и падает. В голове у нее заводится червяк величиной с куриное яйцо. Кто-то говорит, что это от какого-то вируса. Откуда эта болезнь нашла? Неизвестно. «Все отравлено, наверно, диверсия», — говорила она…

Я тогда сильно с ней поспорил, говорил, что я сам застраховывал этих овец и знаю лучше… Паразиты эти круглые известны давно… Откуда эти диверсанты — разве из наших голов вылезли?

Жена тогда меня остановила, стала укорять, а теща обидчиво замолчала. Так же вышло и в этот раз. И я уже стал жалеть, что расспорился. Помолчав некоторое время, я теще сказал примирительно:

Не о чем тут и спорить… Жирков, лейтенант наш, сказал, что дойдем до сосняка и — обратно. Вроде прогулки… все будет хорошо…

«Уговаривай, уговаривай»… — корил я ее про себя, а вслух молчал, помогал собираться. Зачем-то убрали всю посуду со стола и полок по шкафам. Взяли детской одежды про запас.

 

Весь город был поделен на участки, и жители каждого участка собирались в своем, указанном месте. Потом каждый участок вольной, неровной колонной, как демонстранты, уходил из города в ту сторону, куда указывали офицеры.

Началось это с утра. Первый участок собрался на пустыре у длинного, местами поваленного забора, за которым стояли мастерские сельхозтехники. Второй участок собрался на два часа позднее у Никольского собора на небольшой старинной площади. Наш участок — было в нем человек семьсот с солдатами — собрался на стадионе в другом конце города. И уходили мы на операцию самыми последними уже часов в шесть вечера, когда все другие колонны вышли из города.

Люди не тревожились, наоборот, даже радовались, что целых два дня — не работать, а потом выходные — так и отхватишь почти целую неделю. Многие были выпивши, они влезали на стадион через бесчисленные лазейки в деревянном заборе. Слышался то там, то здесь тягучий скрежет выдираемого гвоздя и треск доски. Особенно неприятно меня удивила одна группа, весело ввалившаяся на стадион с гармошкой. Мужчины и их половины, все, бывшие на самом хорошем счету в городе, шли сюда, как на масленицу. Одна женщина вдруг сорвалась с места и прошлась вприпляску, другие весело, одобрительно засмеялись, кто-то подсвистнул.

Вчера на работе я, чтобы хоть что-нибудь да сказать против начальства, заявил, что я в эти два дня, то есть прямо на операции, продолжу работу. Весь народ в сборе, в одном месте, не надо ноги убивать — ходить из конца в конец. За эти два дня я выполню свой план по страхованию. Но на меня даже руками замахали…

Нет, не надо людям портить настроение! — бормотнул директор.

Что же, разве от страхования жизни и имущества — настроение портится? Где же вы были раньше, Виктор Николаевич? — Но Виктор Николаевич с тупым недоумением, будто забывшись, смотрел на меня и молчал.

В другой-то бы раз он непременно похвалил меня за желание трудиться с полной отдачей, как он повторяет в обычное время на каждом собрании. Но теперь-то время началось необычное, а точно апокалипсическое… Отсюда и «операции» все эти… Поэтому я, чтобы уколоть, нарочно и сказал ему о выполнении плана:

Пятый год работаю, — злобно вырвалось у меня, — и не знаю, что настроение порчу, а только и слышу: план, план, план!

Но не только директор, уже и другие — не видели и не слышали меня. Обступили Виктора Николаевича, и он отвечал всем сразу. Я разобрал лишь просьбу одной матери семейства — просила на один день, то есть на четверг, отгул по случаю болезни ребенка. Директор посмотрел на нее тем же взглядом, что и на меня, и сказал:

Я не возражаю, но надо уточнить в штабе операции…

Если у меня и была какая-то тревога, пока мы собирались дома, то на стадионе она почти рассеялась. Слишком привычная распахнулась картина. В одном месте под забором лицом в июльскую, набравшую силу крапиву, лежал пьяный в кедах. Самому ему было уже не встать, значит, он на операцию не пойдет, проспит. Я долго глядел на него, но никто не подошел к пьяному, не растолкал.

Солдаты проходили мимо с веселыми по-праздничному лицами, их окликали из-под забора; многие из тех, что окликали, вряд ли уже смогут подняться для построения в колонну. Значит, выпадут из операции, как и тот, что в крапиве лицом… Я не люблю разных сборищ, многолюдства, но привычные виды пьянства — успокаивали… Что же, мы и не к такому привыкли, раздумывал я беспечно… Операция так операция — нам все равно!

Весь стадион был усеян клочьями рваных газет, полиэтиленовыми мешками, бумажными пакетами. Все взяли с собой еды и теперь вынимали, разворачивали и ели. Кроме того, в одном углу у забора работал военный буфет. Почему-то его все так называли — «военным», хотя буфетчицы были все те же женщины из столовой. Солдаты выстроились на футбольном поле, перед строем заходили офицеры, передавая друг другу рапорта. Горожане рядовые обступили солдат — мне ничего не видно из-за голов, лишь начальство и служащие остались в своих кружках по чинам, будто ничего не произошло. Работники райкома и райисполкома — в одном кружке, учителя — в другом.

Расталкивая всех, громко поговаривая, шлялось много подвыпивших в спецовках, в голицах, а то и в резиновых по такой жаре сапогах. Все было обычным до утомительности. Я в разряженной толпе раза два обошел вокруг солдат, потом подошел к жене. На душе почему-то снова становилось тревожно. Ребенок прыгал, веселился, бегал от нас к теще, которая стояла в своем, учительском кружке. Наш племянник, мальчик тринадцати лет, взял дочку за руку и, напустив на себя взрослую важность, стал выговаривать ей:

Не бегай! Вон, солдаты, видишь? Скоро будет операция…

И дочка шепотом просила его:

Давай закричим: солдаты, солдаты, возьмите нас на войну!

Давай, кричи, — засмеялся он и, держа ее за руку, повел меж людьми в тесноте к солдатам. Но из группки офицеров выбежали двое и стали отмахивать руками — показывать: освобождайте проход!

Солдаты медленно, не очень ровным строем вышли через ворота и завернули к сосняку, на Каменку, как говорили вокруг. Многие из подпивших выхлынули за ними и пошли рядом, громко, весело выкрикивая что-то, дурачась, подавали команды. Все собравшиеся называли солдат «нашим отрядом».

День уже по-вечернему сник, точно сморенные жарой, свисали почти до земли пыльные ветки берез. Сапоги тупо хлопали в пыльную, не мощеную улицу. Солдаты и офицеры, оставшиеся на стадионе, все были с красными повязками на рукавах, они ходили между людей, выкликивали по организациям и учреждениям и, построив, выводили вослед ушедшим. Разреженная, беспорядочная колонна протянулась почти на полкилометра.

Я, жена, племянник с нашей дочкой шли неторопливо, часто останавливаясь, оглядываясь назад. Теща нагнала нас веселая, возбужденная, глаза ее празднично поблескивали. «Говорят, что сегодня же утром, лишь солнце взойдет, нас отпустят всех!» — сказала она. Я нес на себе огромный рюкзак с матрацем и одеялами — и разозлился: значит, я для тренировки все это тащу? И без постели обойтись можно…

Ну, что же теперь делать, что же делать? — заговорила она примирительно.

Да, делать нечего, от вертячки все равно не вылечиться, — сказал я давно уже приготовленное, чтобы уколоть ее побольше. Жена взяла дочку за руку и, обидевшись непонятно на что, пошла вперед.

 

В просветах между соснами стояли косые, медяно-красные лучи. Шли мы недолго, у Каменки уже велено было остановиться. Здешние заливные луговые берега называют поливами: сплошь мыски, острова в осоках, узкие рукава и заливчики, камыши. Здесь берут песок, и образовалось много ям, заполненных темновосковой, глинистой водой.

Часть нашего участка, в основном те, что принадлежали к верхам города, снова собрались в кружки. Готовились хорошо выпить, стали разводить костры. Молодые перешли вброд помелевший ручей и пробрались на ближний, травянистый остров. Я сначала посидел с женой и тещей у костра, а потом перебрался туда же. За неровными грудами старого дерна горели костерки. Солдаты, переехавшие сюда прямо на грузовике, сгружали на землю палатки и какие-то брезентовые свертки; весело переговариваясь, собирали сухой нанос с береговой закраины, выброшенные на песок палки, обломки домок.

На воде становилось все тише, гладь ее стала малиновой от заката, а даль задымилась призрачным испарением. Сам я когда-то любил приходить сюда на заре с удочкой, а то и с вечера оставался ночевать у костерка, чтобы не проспать клев.

Великая предрассветная тихость и затерянность, точно изнутри, начинала брезжить, мерцать, заливаться алым. Вот-вот появится солнце. Поплавок, едва успев коснуться сияющей алой глади, испуганно дергался, рвал, морщил эту гладь. Окуни брали на заглот, пальцы, пока выворачивал, выдергивал крючок из горла — все в крови. Стоял по колено в воде, чтобы дальше забросить удочку. Однажды из-за травы толстой мордой вывернул сом. Была какая-то доля секунды, когда я не мог понять — кто это лезет прямо на меня, ползет по-собачьи по мелкому дну? Я не успел даже крикнуть от неожиданности, лишь чуть дрогнул сапогом в воде. Толстые, заведенные за щеки усы его плавно, коротко извернулись, точно он недовольно мотнул башкой — и исчез. Я стоял и удивлялся — каким ужасом ударило меня это внезапное подводное наползание…

Мне не раз и снились поливы. В тех снах я тоже ловил рыбу. Рыба всегда крупная, какой я ни разу не лавливал наяву. Первый раз закидываю — лещ, второй — вьется на леске щука. А на третий раз — обязательно безобразная рыбина в лягушечьей коже и с ногами, как у ящерицы. Она отвратительно красного — вареного, крабьего цвета. Опережая мои усилия, она выбегает на берег сама, будто хочет наброситься на меня…

 

Огонь костра, молодой, веселый, прыгает на темноту и падает. У солдат лица бодрые, красные от жара. Они очень молоды, едва ли им по двадцать лет; вольно сбив фуражки на затылок, выпустив потные волосы на лоб, они задорно разбивают на доски свежие большие ящики и кидают в огонь…

Я прошел мимо, темно-золотистый объем вокруг костра вздрагивал, как от испуга, людей издали было почти не видно. Язык пламени казался застылым, медленным, клонился. Как издыхающий… «Хотя бы удочку надо было захватить с собой», — думал я и услышал в темноте голос нашего соседа, лейтенанта. Голос был не похож на прежний, он властно повторял одно слово: «скорее, скорее!»

Заколебавшись: не подойти ли мне к лейтенанту? — я снова оглянулся на охряно-бурое издали, медленное пламя костра. Длинными, суставчатыми бросками вытягивалось оно и падало, почти исчезая во тьме. Стало так тоскливо и одиноко, будто это последний огонь на земле, и он, отгорев, исчезнет навеки. Скорее с острова, к жене и теще: когда я уходил, они укладывали спать дочку.

Почти на том самом месте, где когда-то выплыл на меня сом, я снял ботинки и носки и по ледяной от росы траве вошел на ощупь в воду. Теперь ручей сильно обмелел. Ил мягкий, засасывающий ноги, был теплее всхлюпывающей воды. Выйдя на сухое, в сосновой хвое место, я долго обтирал ступни о брючины, и тут услышал странный шум. Шум, нарастая, шел из тьмы леса и, как мне сначала показалось, сверху. Мерный, торопливый… Да это же топот! — догадался я, — мягкий топот невидимо накатившей толпы.

Чутьем я сразу догадался, что люди эти — убегают. На берегу Каменки забыто догорал только один костер. Семья моя расположилась ближе к лесу, и никакого костра там уже не было. Там все было захлестнуто топотом, иная ступотня приходилась на корни деревьев и слышалась четче, выщелкивали, выстреливали под ногами сухие сучки…

Если они уходят, то куда? Кто им разрешил? Я глянул на костер на острове, он, кажется, стал еще больше и стоял дыбом… Я бросился вперед и тогда разглядел — то, что я было принимал за кусты — движется… Я уже был окружен со всех сторон людьми. Каждый шел тихо, замкнуто, сжато, ничего не видя и не слыша во тьме. Удивительно, что они не падали, не натыкались на сосны, плотно валили по дороге в город. Тут были и из нашего участка, но больше чужих, с другого конца города… Попав в это движение, я растерялся, сжался, какая-то сила, как мячик, толкала меня вперед со всеми… Даже грудную клетку обжала эта давящая сила, стало душно, жарко, весь в поту…

Еще пятнадцать минут назад, поеживаясь от ледяной росы и оступаясь в провалистом, противно скользком иле, я думал: как странно вокруг, точно здесь, со мной, сразу две жизни; в какой я сейчас? или сразу в двух? А может, в той, где вытащил на удочку красного, как вареный краб, дракона: чудную, набегающую на меня из воды рыбу-многоножку?..

Теперь я иду напряженный, потный, в сдавленно ползущей толпе. Толпа редкая, но сдавленность от этого не уменьшается, будто там, у города, люди упираются в невидимую преграду, и все движение сдавливается, как пружина. Я метнулся в сторону, чтобы догнать жену с ребенком. Но это все не они… не они…

Я был уже почти в самой голове толпы, вокруг угадывались картофельники и огороды. И здесь — ни жены, ни тещи. Неужели остались там? — испугался я и побрел назад, с надеждой вглядываясь в смутные лица. А они все, точно закаменели, и шли все так же молча, будто их кто-то гнал. Темнота стала совсем теплой, душно обжала… Значит, они остались там? — повторил я одеревенело и не верил в это, а верил в то, что не найду их и на берегу. Я не верил, но шел… Я взглядывал на безголосые, темноглазые тени: от них давило какой-то безысходностью и гибелью…

Здесь, за лесом, на открытом месте стало светлее. Дорога по голому берегу закривилась к городу. Она вся чернела от бегущих, стало тесно. Пошли с напором, но по-прежнему, не толкаясь и не крича, а как глухие и немые, держась друг друга, словно дорога сама их тащила и тащила во тьму. Я вытеснился в сторону, чтобы быстрее идти назад, и вдруг увидел, как в высоте вспыхнул тусклый, оловянный, как из чайной фольги, шар. Он как бы чуть тлел слабым серым светом и плыл над Волгой. Потом за ним появился второй, третий, они были разной величины и висели на разной высоте, но двигались все одинаково — точно по волжскому повороту. Они двигались, источая слабый, серый, но тяжелый свет, и я понял, откуда эти немота и ужас, превратившие нас в убегающих насекомых. Это шары давили на нас с неба своей таинственной свинцовой тяжестью. Они двигались так, точно им не было дела до нас, и в этой отстраненности и был весь ужас. И я сразу же почувствовал, что шары эти плывут, чтобы сделать с нами что-то невиданно ужасное, а мы все бежим — прямо к этим шарам.

Пока мы по дороге напряженно добираемся до города, они плавно обогнут поворот реки и будут уже там. Надо назад, в лес, почему же все бегут в город?.. Опустив голову, по обочине шел солдат, он размахивал руками, будто о чем-то разговаривал сам с собой. Я схватил его за рукав, стал дергать. Он, не подымая головы, продолжал идти. Я схватился за рукав обеими руками и остановил его. Только тут разглядел, что это был лейтенант… Он смотрел на меня, точно не узнавая и не понимая, что мне от него надо. Тогда я тоже сделал вид, что не узнаю его. А может, это и действительно не он? Наклонился к его застылому, ушедшему от меня лицу и стал его спрашивать, указывая рукой на все набирающие скорость шары. Что это? Он стоял, как манекен. Какое-то мертвенное удивление усыпило лицо, будто это был не человек, а его подобие, двойник из кошмарного сна. Глаза его были невидящи, он глядел на шары всем лицом тусклым и ничего не говорил, будто и не видел шаров.

Мне показалось, что отпусти я его — и он упадет на дорогу. Все так же держа его, я жадно заглядывал ему в лицо сбоку. Стал повторять: что это? Дирижабли, спутники, бомбы?.. Он молчал, мертвенное удивление не давало понять — хоть видит он шары или нет? «Это атомное оружие?» — спросил я совсем потерянно, наугад, будто желая втиснуть в его немые уста свои слова. И замолчал…

Вдруг он проговорил: «Да, это новое оружие», — едва внятно, неохотно и, как мне показалось, чтобы лишь что-то сказать. И, опустив голову, с темным, невнятным лицом пошел к городу по обочине…

Я рванулся назад в гущу наползающих из леса, и меня будто бросило на дно черной ямы. «Может, их уже нет, — подумал я про свою семью, — а если они и живы, то где-то не здесь. Они просто не могут быть в этой кошмарной ночи, которой я отделен от них навечно»… И я рванулся, ища стену этой ямы. И закричал… Почему такая страшная, невыносимо давящая тишина вокруг? Я тогда еще не знал, что…………

 

1984 г.