Восхожу Ярославной до Плача

Восхожу Ярославной до Плача

* * *

Воительница хороша перед битвой.

Вот в поле выходит: всё тело пылает.

Молочная кожа дождями полита.

Все песни, как рана одна ножевая.

А жизнь, что мгновение.

Если цепляться,

как мы за удобства, зарплату, уюты,

тогда нам не слиться в безумнейшем танце,

вот в этом багрянце. В нас цепи. В нас путы.

Воительница лишь одна. А нас – груды.

Мы – руды. Мы – воды. Мы – эти вот камни.

Мы – эти пески у неё под ногами.

Хотя б не мешайте закончить ей танец.

И дотанцевать перед битвою смертной.

Она не из этих салонных жеманниц.

Она – для победы!

О, женские руки, о, гибкие пальцы,

о, длинные косы, что по ветру вьются!

И знаю, что ей, как и мне не остаться.

Я знаю, разбиться, как будто бы блюдце.

И ноги истёрты. И сломаны «руци».

И выбито сердце.

Но, нет, мне не страшно!

Я длюсь, продолжаюсь в бою рукопашном.

Мой выход искрит взмахом электростанций.

И я захожусь, как в экстазе, от крика.

И я восхожу Ярославной до Плача.

Всю вечность я перелила в память мига

и хлещет она, словно кровь всех палачеств!

Мой выход проплачен. Озлачен. Закачен.

Я танцем своим обещала всем людям

себя переплавить, как воду в сосуде.

И мне ничего не осталось иначе…

* * *

Пахну розовым яблочным праздником Спаса.

Мне сегодня родить. А рожать все боятся.

Век двадцатый. День – вторник. Смысл солнечно лёгок.

В девяносто шестом на дорогах нет пробок.

 

Но меня догоняет Чернобыль с Афганом,

разбомблённая Ливия за океаном.

Аномалии душат звериною хваткой,

разрывают меня коноплёвой взрывчаткой.

Доктор, доктор, скажите! Живот мой огромный,

он для сына приют, колыбелька и дом он.

А ещё вспоминаю я тюркское племя.

Роженице всё можно. Когда не в себе я.

Когда, в околоплодных барахтаясь водах,

сын готов народиться.

Афган и Чернобыль

мне в затылок дыханье струят грозовое.

Душно. Душно мне, мамочки! Я волчьи вою.

 

Говорят то, что тюрков в волках зачинали.

Я кричала, вопила про смесь аномалий

и про эту, про генную связь мифологий.

Доктор и акушерка держали мне ноги.

 

И родился родимый! Мой тёплый комочек.

Оказался с врождённым недугом сыночек.

А затем, как подрос он, о, солнце-светило,

от врача ко врачу я с сыночком ходила.

Говорили: не плачьте. (Я с сыном в дежурке…)

Про Афган, про Чернобыль, бросая окурки.

Помню, как я бежала в аптеку под утро,

чтоб лекарство купить, ног не чуя, как будто.

 

Мои тонкие ножки, почти что синичьи

исходили полмира, ища, кто обидчик?

Иль Чернобыльский Гоголь? Иль тюрка волчары?

Мой сыночек, клялась я, мы вытравим чары.

Мы в купели покрестимся Новогородской.

Мы в пыльце искупаемся в ночь на Слободской.

На Ямщицкой ромахе мы да на анисах

возрастимся! Плевать мне на сок кок-сагыза!

Да в Уралах моих зацветут черемисы,

да в Якутиях снежных забредят маисы.

 

Ах ты, турок-сельджук, гагауз ты волчиный,

как ворвался ты в гены мои, неотмирный?

Половецкое чудище! Выморок жабий!

Я целую сыночка, я вою по-бабьи.

Прижимаю. Ласкаю. Я голову глажу,

его тельце обвив по-синичьи, лебяжьи.

Ничего, ничего, всё поправим, любимый,

а глаза мои ест соль горячего дыма.

Иногда на луну выть мне хочется… Я же

в Спас молюсь. В Спас крещусь. Становлюсь всё отважней.

Не хочу я искать ни вины, ни обиды.

У других ещё хуже, сложней – плазмоциды,

у других ещё хуже – рак, немощь и спиды.

«Доктор, доктор, скажите…» Стучусь, как синица.

Становлюсь словно ток, что по венам искрится,

двести двадцать во мне, что помножено болью.

А я мать – прирастаю своею любовью.

Если жизнь я смогла перелить свою в сына,

значит, больше смогу. Ибо связь – пуповинна!

 

И кометой взовьюсь в Галилеевой пасти!

Стану пеплом у сердца, как в песне, Клаасней.

Сорок неб изгрызу. И созвездий полярных.

Помоги ему, Господи небесноманный!

Из невзгод всех достань сына да

из напастей…

* * *

всем хлеба – нам хлеба,

всем пальба – нам пальба,

всем мольба – нам мольба,

всем гроба – и нам так!

Ибо русскость, что крест, Богородичный знак

в пряном сердце, в глубоком, палящем живом!

Не закрытым дубовым (хоть надо!) щитом!

Снег метельный колюч, ветер знойный шершав,

на лугах васильки, горицвет, черемша,

русский говор на «о»,

русский говор на «а»,

русский корень запрятан в тугие слова.

Он в тебе и во мне, он сквозь нас и сквозь всех,

космос жаркий пробил, Богу в сердце проник,

это мой русский люд в жерновах русских вех,

это млечная вечность – мой русский язык!

Я в потоке одном и к плечу я плечом,

тот, кто к нам с пулемётом, огнивом, мечом,

тот, кто с пулей, стрелой, камнем и кирпичом,

тот напрасно, зазря. Тот совсем – дурачьё.

О, не надо к добру кулаки пришивать,

о, не надо к хорошему, светлому – нож

заострять, наточив. В нас издревле жива

память хлещущая, всё равно не возьмёшь!

Русский люд, я с тобой, я в тебе, за тебя.

русский люд – это выше и дальше, он – путь.

И на плахе я буду вопить: «Ты судьба!»,

и на казни я буду молить: «Рядом будь!»,

Нынче я у высокой, кремневой стены,

мы – наследники красных титанов – вольны,

мы едины! Как сталь, вещий мы монолит,

а сейчас всё кровит, все безмерно болит.

А сейчас: то разор, то резня, то дефолт,

словно льдину ломают.

Под воду ушёл

самый лучший, бездонный, любимый кусок,

чтобы слёзы унять, где такой взять мне платок?

Атлантидовый край мой! Начало, исток!

Родниковая ты, ты Хрустальная Русь,

о, обнять бы тебя!

Оглянуться боюсь…

* * *

Ты сжигаешь мосты, ты взрываешь мосты,

доски плавятся хрупкие, жухнут листы,

дыма чёрного в воздухе корчится хвост.

Я – на том берегу! Мне так нужен твой мост!

Тварь дрожащая – я. Каждой твари по паре,

я тяну к тебе руки в бесстрашье, в угаре,

пламень лижет мне пальцы огромным горячим

языком. Тебя вижу я зреньем незрячим!

О, котёнок мой, слоник мой, деточка, зайчик.

Каждой твари по паре! Откликнись…Я плачу…

Плеск огня. Руки – в кровь. Я зову. Ты не слышишь!

Голос тонок мой. Тонет он в травах камышьих.

А народ напирает. Старик тычет в спину

мне сухим кулаком, тащит удочки, спиннер,

и тулупчик овчинный его пахнет потом,

и картузик блошиный его терракотов,

а у бабушки той, что вцепилась мне в руку,

что истошно орёт, разрывает мне куртку,

вопрошая: «Украла! Упёрла! Спасите!»,

и солдатик щекой прислонился небритой.

Ах, народ мой! Любимый! Не надо… не надо!

Я оболгана, но погибаю – взаправду!

И взмывается тело над пропастью, бездной,

словно мост, что сожжён, что расплавлен – железный.

И хрустит позвоночник. И плавятся кости.

Пляшут ноги по телу. Впиваются трости.

Гвоздяные колючки. Копыта кобыльи.

О, как больно! Меня на вино вы пустили.

Проливаюсь я, льюсь виноградной ванилью,

кошенилью да шёлком, Чернобыля былью.

Две земли предо мною. Два неба. Две части.

Их связую в одно. Каждой твари – по счастью!

Каждой твари по слёзке, по пенью, молитве.

Моя песня нужна, я за песню убита.

Я за песню разъята. Разбита. Разлита.

Моя жизнь пролегла по-над раной открытой,

По-над пропастью между любовью и битвой

По-над пропастью между мещанством и высью,

сребролюбием, щедростью и не корыстью.

Терриконом, Элладой, наветом, заветом.

Темноту освещаю собою, как светом!

* * *

Всех не любящих меня, люблю! Люблю!

Всех не любящих меня, благодарю я!

Дай мне руку эту гордую твою:

нынче я, как продолженье поцелуя!

Нынче я, как продолжение любви

этой детской, Божеской, вселенской!

Ты мне сердце стрелами кормил,

жизнь мою давил в кисель повидл,

словно мякоть яблок Карфагенских!

Словно виноград меня – в вино,

под ноги! Плясал и хохотал ты.

И хрустели косточки, где дно.

В колыбельке плакало зерно,

прорастая сквозь асфальта гальки,

через книг твоих ненужных свалки,

кости мои битые, сукно.

Левой, правой – щёк не жалко мел.

Рук не жалко для твоих гвоздей мне!

Сорок неб в груди сожгла своей,

истерзала снег белым белей

не в раю, не в парке, не в эдеме!

Ничего теперь не страшно. Бей!

Коль теперь я доброго добрей,

русской сказки дольше, где Кощей.

Ты кричишь «аминь», а я «прости»,

намывая фразы из горсти,

из чистейших, из хрустальных, из

нежных лилий да из ран святых,

смыслов, рун, объятий, лунных риз.

Синяки – ушибы мне – цветы,

переломы – это смысл расти,

перемалыванье в жерновах,

в мясорубках, гильотинах, швах

для меня не фобия, не страх.

Для меня всё это – есть любовь.

Я срастаюсь из своих кусков,

островов, земель, морей, песков

для иных бесценнейших миров!

В антологию предательств мне твою

не попасть. Ты имя перережь

острой бритвой. Баюшки-баю,

пред тобой без кожи, без одежд.

Но люблю!

* * *

Живущим нам на земле, где заря

сусальным золотом в небе, монистом.

Мы – русские. Здесь расстреляли царя.

А я так, признаюсь, дочь коммуниста.

А я так, признаюсь, из тех, кто «за» –

за Сталина кто, и из тех, кто «против».

Моё назначение – перевязать

Руси вещей раны, её рваной плоти.

Там, где два рубца, шрама две полосы

кровавых, зазубренных, рвущих на части,

но из-за отсутствующей колбасы

не бросила я бы дремучую сырь

в тех семидесятых – в тех властных, в тех красных.

Зачем за границу?

Я – дочь коммуниста,

целующая крест надгробья царя!

Но не отрекусь, как иные, пребыстро

от прошлого, от пережитого я!

Я родине грозы, я родине скорби,

я родине слёзы хочу утирать,

хочу утешать её! Плечики, рёбра

хочу укрывать, как платком тёплым мать.

И чтоб из-под пальцев прозрачно, по пять

стрекозы и бабочки – тонкие крылья,

я – дочь коммуниста, меня не сломать.

И чтоб мотыльки возлетали, всходили

и по небу плыли. Из сказок, чтоб – были

из лозунгов прежних, наивных росли бы.

И чтобы не стыдно, и чтоб не обидно

за наш, за сегодняшний путь и за выбор.

Как вырыдать мне из молитвы спасибо?

Как вымуровать мне вмурованный вопль?

Вернуть как из этой кровавой корриды

утерянных братьев безмерно, взахлёб?

Кто зряч, кто не зряч. (Барабанная дробь!)

Кто слеп, кто не слеп.

Но безмерно в итоге

профессия мне – целовать небо в лоб

и родине падать в ноги!

* * *

Нынче день такой, я очищаюсь, как перед причастьем,

столько света во мне – не накрыть его даже рукой

и лучи! И пыльца, словно липнет к ладоням, запястьям.

Это – сладость вокруг! Как в кофейне, что на Слободской.

Как могла я? Как смела тому, кто вонзал в меня камни,

воспрепятствовать? Как я могла не любить тех людей,

тех, враждующих против меня? Я готова к стопам их

припадать, отирать, омывать эту грязь со ступней!

Я была обезжизненной словно! Как будто жемчужин

в моих жгучих предсердьях не стало, за створками их!

Я жалела себя – измождённую, клятую. Мужем

словно брошенную да с дитём на руках – испитых,

словно в старой кофтёнке, на кресле сидела пустынном…

У людей есть особоё право не внять, не принять, невзлюбить!

Да хоть выю ты им на плечо, а плечо – гильотина.

Да хоть тело ты им, а у них плахи, дыбы, гробы!

Если любят тебя, так легко их любить – они люди,

если слов у них много – елейных, кисейных, льняных,

ты люби, кто тебя проклянёт, кто убьёт, кто погубит,

кто ограды поставит, кто плюнет вослед.

Так важны,

так бесценны слова их обидные, словно бы стёкла,

как булыжники прямо в затылок! Вот нынче и я

отцепила от сердца, как будто от платья, что взмокло,

эту кучу песка отряхнула я, кучу репья!

Обесточенной больше не быть, ток за двести, за триста

невозможных ампер, в свете радуг и в свете всех лун!

И аккорды во мне Франца Шуберта, Ференца Листа

и костры, что Джордано спалили из порванных струн.

И комета Галлея пылает во мне, оттого жухнут листья,

я – сжигатель истлевших эпох, и Калиновый мост

догорает во мне, чужестранствия, образы, мысы.

Даже в Божьей ладони распался проржавленный гвоздь.

г. Нижний Новгород