«Война миров» в современной русской прозе

«Война миров» в современной русской прозе

(выступление на III Международной научно-практической конференции «Наследие Ю.И. Селезнева и актуальные проблемы журналистики, критики, литературоведения, истории», Краснодар, 23–24 сентября 2016 г.)

Речь пойдет не о Герберте Уэллсе. Инопланетные захватчики — не наша тема. За последние двадцать лет на разных флангах отечественной прозы возникли идейно-художественные миры, достойные изучения. Часто меж ними война, борьба за сознание читателя и возможный образ будущего. Некоторые аспекты этого противостояния есть смысл рассмотреть.

На Селезневских чтениях нередко говорится о том, что художественные тексты, написанные на русском языке, не могут считаться единой национальной традицией. Слишком разные идеи, часто — конфронтационные стратегии. И я буду обращаться к этой проблеме. Но сталкивая Проханова и Улицкую, Сорокина и Прилепина, стоит помнить, что есть один фронт, о котором мы забываем, когда незаметно для себя выходим из словесности в идеологию. Литература — и это одна из самых заметных ее миссий — противостоит наступающей на нас пустотной бессловесности. Литература против тех форм рационализма, прагматизма и масскульта, которые грозят отправить мир в зону отчуждения от души. Самой своей протяженностью, эстетическим усложнением привычных схем существования роман служит сохранению внутреннего мира человека, необходимой формы классичности.

Могу ли я говорить о «войне миров» в литературе Запада? С одной стороны, где мир, там и война; где художественные вселенные, там есть их столкновения. С другой стороны, в большинстве новейших произведений Европы и Америки акцент переносится с масштабных проблем на проблемы индивидуума, запертого в семейном, профессиональном, гендерном, возрастном контекстах. Именно так у лучших писателей: Макьюэна и Барнса, Франзена и Делилло. Создается ощущение, что главные мировоззренческие вопросы уже решены за пределами текста, в каких-то давно угасших дискуссиях. Мы — на иной волне. Постоянная авторская и, как следствие, читательская тревога о так и не решенных вопросах — о Боге, о философии истории и судьбе человека в вечности. Возможно, потому и стал так популярен у нас француз Уэльбек. Он точно не великий стилист. Его поэтика бедна. Но всегда Уэльбек ищет точку, где вроде бы стандартная депрессия среднего европейца запускает механизм решения тех «роковых» вопросов, которые для многих мастеров зарубежной словесности необратимо решены.

Вспомним слова Юрия Селезнева из работы «Критика как мировоззрение»: «Подлинное назначение критики — быть политикой, идеологией, философией посредством самой литературы, которая и есть для критика воплощенные в художественном образе национальные, государственные, общемировые, духовные, нравственные, общественные, идеологические процессы, конфликты, проблемы эпохи». Селезнев много писал об эпическом противостоянии литературных мировоззрений России и Запада. А что сейчас? Они нас — детализированным психологизмом и узколичностными проблемами. Мы их — историософией, метафизикой, апокалипсисами и антиутопиями. На Западе художественная словесность перестала мечтать о духовном управлении миром. Она хочет быть только литературой.

У нас, действительно, все иначе. При всей малотиражности, слабой обсуждаемости литература настойчиво стремится быть в центре, там, где духовные стратегии образуются и сталкиваются. Сайты «Российский писатель», «Свободная пресса», «Colta.ru», журналы «Наш современник», «Знамя», «НЛО», «Литературная газета», «Завтра» не просто уделяют место литературе, но и активно создают свою версию литературного процесса. У нас есть предпочтения, есть оппозиционные для нас издания. Но мне кажется, что в усилении внутрилитературных конфликтов заинтересована сама современная словесность. Любишь Сенчина, ненавидишь Быкова, высоко ценишь Галактионову, отшвыриваешь Татьяну Толстую? Прекрасно! Надо лишь помнить о том, что писатель, представляющийся врагом, выбалтывает и классно выстраивает такую информацию, которую не захватишь иным путем, кроме чтения романа или эссе. Писатель, если он на пути к совершенству, не может не быть честным проповедником своей веры. Читатель, если он не дурак, знает, чем ответить на почти религиозный вызов мастера. Нельзя брезговать тем, что иногда — особенно апологетам реализма — представляется антилитературой! Патриоты, читайте либералов! Они отдают нам в руки страшное оружие — персональные исповеди о самом главном, о самом дорогом. Каждый роман — не только агрессия литературного творца, стремление остаться в нашей душе, но еще и его отступление, капитуляция перед тем, кто действительно хочет знать о тебе — пишущем.

Совсем недавно Нобелевскую премию отдали Светлане Алексиевич. Посмотрите ее последний текст «Время second-hand. Конец красного человека». Это все что угодно — публицистика, монологическая эссеистика о популярных в 90-е движениях ума, проповедь особой мировоззренческой позиции… Но никак не художественная литература. В шорт-листе Большой книги-2014 это было самое слабое произведение. Так отмечать Алексиевич при живых Литтелле и Рансмайре, Маккарти и Кундере — значит сообщить о смерти литературы как классической формы художественного мышления. Так за что дали? За участие в идеологических баталиях. Дали как ветерану «войны миров». Заметьте, что против Русской идеи направлен не зарубежный, а русскоязычный текст.

Те, кто считают, что в литературе дружба, равнодушие или просто царство равноправных эстетик, ошибаются. Борис Акунин, которого и так везде слишком много, взял и написал роман «Аристономия» — о России, революции, Гражданской войне. Не просто издал, а сопроводил: мол, первый мой настоящий роман, почти манифест. И правильно сказал. «Аристономия» удивляет не просто плохим качеством слова и кукольным сюжетом, но и очевидным авторским желанием навязать символ упрощенного либерализма в как будто художественной форме. Смотрим на другой фланг — Эдуард Лимонов: недавние романы «В Сырах», «Дед», статьи, эссе, реплики. Но необходимы Лимонову иные книги: «Ереси» и «Illuminations». Пытаясь взорвать христианскую модель мира, Лимонов идет к нам с целостной моделью метафизики и истории, пытается — не без художественности — убедить, что только бунт против Создателей, нуждающихся в нас как в энергетической пище, способен сотворить истинного человека. Лимонов хорошо понимает, что грядущее не будет интересоваться относительной литературой наших дней. Там будет своя письменность. Будущее прочитает сверхлитературу начала XXI века, если она состоится, конечно.

Скрытую мечту новейшей литературы о своей сверхтекстовой миссии нахожу в романе Михаила Елизарова «Библиотекарь». Романы среднестатистического советского писателя Громова начинают вводить в религиозный экстаз, создают боевые секты, структурируя общество новыми конфликтами. Надо сказать, что здесь пафоса и серьезности автора никак не меньше, чем иронии. Цель критика и литературоведа, конечно, не в создании дееспособной партии, а в обнаружении состоявшегося романа как вести о пути, о вполне определенных перспективах человека и истории в целом. Это есть, допустим, у Юрия Козлова, который регулярно сообщает, что вялотекущий апокалипсис наращивает смертельное тело в бюрократических структурах. Это присутствует у Александра Иличевского, который в рамках личного неодекаданса стремится прочно связать две идеи — спасение от разных зависимостей и охлаждение, оледенение души, избавляющейся от всех проявлений слишком сердечного добра.

Вряд ли стоит говорить о битве исключительно эстетических миров. В современном литературном процессе на первом плане — идеологии, авторские дидактические движения. За писателем нашего времени часто скрывается философ-практик, иногда — прагматик общественного движения. Это своеобразная эстетика — эстетика духовно-интеллектуального предложения. Редко нас поощряют наслаждаться глубоким психологизмом или неповторимым художественным описанием. Легче оценить хотя бы относительное совершенство историософских концепций в их литературном явлении. Именно здесь «война миров» входит в активную стадию. Первые по-настоящему большие романы «новых реалистов» — Прилепина и Шаргунова — уводят читателя от ставшего привычным автобиографизма к философии истории.

Ясно, что основные успехи русской литературной традиции связаны, прежде всего, с высоким реализмом XIX века. Какие бы границы ни разделяли Достоевского и Тургенева, Лескова и Щедрина, Толстого и Гончарова, именно объемный отечественный роман стал тем единым миром, который не первое столетие защищает русского (и не только) человека от атак разнородных пустот. Надо признать, что эта традиция в новейшей литературе уж точно не доминирует. Мы идеологичны не только потому, что ищем спасительную философию. Многие писатели наших дней сознательно идут на идеологизацию текста, на специальное становление интеллектуальной сферы произведения, чтобы скрыть серьезные пробелы в эстетической области. Есть такая беда: завалить читателей каркасами парадоксальных идей порою легче, чем воссоздать чудо отдельного существования — духовного уже самим фактом своего присутствия. Именно поэтому год назад мы так высоко оценивали Андрея Антипина, особенно его повесть «Дядька».

Что ж, хотя бы один пример, иллюстрация современной «войны миров». Вот Захар Прилепин и Владимир Сорокин. У обоих, пребывающих на разных флангах, восхищение плотью и инстинктом, стремление познать человека в жажде героя напитаться человеческим, реализовать желания тела, в плоти подняться, почти к метафизике. Прилепин — взросление, воспитание, самосохранение молодого человека, глобальное русское выживание. У Сорокина классическое здоровье, помогающее взрослеть и сохраняться, уступает место деформациям тела, ума и всех ожидаемых стандартов. Прилепин — линейность относительно неторопливого повествования и связанная с ним протяженность, длительность жизни. Сорокин — принципиальная фрагментарность, жутковатое соединение рационализма и истерики. У автора «Саньки» и «Обители» — реабилитация советского как трагического и, следовательно, светлого проекта. У автора «Дня опричника» и «Теллурии» — фантасмагория советского, позволяющая использовать и развивать не исторические образы, а так называемый «тоталитарный» стиль. У Прилепина — скромное присутствие метафизических проблем, осторожное касание религиозных сюжетов, отсутствие особого интереса к измененному сознанию. У Сорокина — ярчайшая проповедь неогностицизма, воссоздание измененного сознания как национального духовного центра, сопряжение двух потоков — метафизического и наркотического. В одном случае — история как форма движения навстречу своей стране. В случае другом — история как самая актуальная фантастика, как реализация самых причудливых русских комплексов. У Прилепина роман живет и работает внутри общественного движения. У Сорокина роман проходит становление в сознании субъективного, подчеркнуто одинокого автора.

Прилепин видится мне борцом за остывающую любовь. Сорокин в ней вовсе не нуждается. Но в современной литературной «войне миров» страдающая сила именно любовь. Дело не только в отношениях мужчины и женщины, хотя и здесь — ни Анны Карениной, ни Джульетты, ни тургеневских девушек. Я думаю о другом отсутствии — о любви, которая если и не «движет солнце и светила», то является питательной средой, рождающей и стиль, и само повествование. Любовь к жизни как залог самого существования художественной словесности, когда нерациональные силы нашей души тянутся к рассказу или роману, в их необязательности, даже факультативности черпая представления о широте мира, о несводимости человека к типам и социальным схемам, к внешним приговорам о его судьбе. В великих текстах часто ощущается эта радость жизни и письма, упоение миром, который никогда не поместится в одном сознании, не будет потреблен им. В новейшей словесности лед более востребованное вещество, чем огонь. В Гамлете мы нуждаемся больше, чем в Дон Кихоте. Может быть, в этом и есть главная миссия Александра Проханова и его романов — включить Дон Кихота в границы пяти русских империй, показать его необходимость в прагматическом деле строительства мощного государства. Его одного — Проханова — достаточно, чтобы признать, насколько реальна «война миров» в современной прозе.

Можем ли мы сказать, что в новейшей отечественной словесности не только происходят трансформации классических моделей сознания, но и рождаются архетипы наших дней? Есть ли в литературе начала XXI века герой, чье имя стало или станет нарицательным? Пока нет. Литературные архетипы берут начало в настолько живой художественной личности, что определенная формализация напоминает памятник, но обязательно посвященный тому, кто имеет индивидуально-неповторимое бытие. Сейчас перед нами во всей красе герои, я бы сказал, не персонального, а системного уровня. Герои Шишкина, Шарова, герои «нового реализма». Но не один воплотившийся персонаж, представляющий отдельное произведение в его неповторимости, а серийный представитель состоявшейся авторской идеи. Современный писатель выше, ярче, говорливее своего героя. Как интересен в жизни и борьбе Эдуард Лимонов — неутомимый модернист наших дней! И как же бывает зануден, самовлюблен Лимонов-герой в границах собственных романов «В Сырах» и «Дед»! Гоголь великолепно проигрывает Чичикову и Хлестакову. Сервантеса не видно за Дон Кихотом. Шолохов скромно исчезает за спиной Мелехова. Но, например, в «Пирамиде» все диалоги и движения сюжета — эпизоды сознания самого Леонида Леонова, главного объекта читательского познания в этом огромном романе. Кантор и Проханов намного интереснее своих героев. Они — маги, совершающие ритуальные действия ради духовного и, пожалуй, социально-политического результата. Но это не исключение. Разве иначе работают Пелевин, Козлов и даже Личутин, если вспомнить романы «Миледи Ротман» и «Бегство из рая»? Не является ли доминирование творца над созданной реальностью одним из поражений новейшей словесности?

Как бы ни были мы погружены в современный литературный процесс, надо уметь выходить из него, обновлять и усложнять свой взгляд в Большом времени, там, где работают тексты, перешагнувшие эпохи своего создания. Исконные задачи словесности — быть всем (законотворчеством, религией, историей, философией, литературой), словом о человеке и его спасении. В этом контексте новейшую прозу стоит проверять не соответствием реализму или постмодернизму, а возможностями ее органичного существования там, где «Песнь о Гильгамеше» и «Одиссея», египетская «Книга мертвых» и «Книга Иова». Дело не в каком-то безнадежном соревновании с пребывающими в вечности произведениями. Зачем нам эта сумасшедшая гордыня? Не первый раз утверждаю, что наша литературная эпоха — не победа над хаосом и смертью, а организация встреч с небытием в его самых разных формах. И в этом деле она все-таки достигла серьезных успехов. От литературоведа и критика, от профессора и учителя тоже зависит, какое слово на этой встрече станет решающим.

Лаконичные выводы. Видеть в разных писателях соратников по единой борьбе против категорического упрощения жизни — возможно. Изучать отдельные, достигшие относительного совершенства литературные миры, их столкновения в русском пространстве, их взаимодействие с национальной идеей — необходимо. Не забывая о поэтике, находить в произведении явление философии и истории, религии и дидактики — спасительно. Даже не для самой литературы — спасительно для филологии, которая в границах новейшего бюрократизма и так называемой «успешности» грозит выродиться в псевдонауку, решающую мелкие, никому не нужные задачи.