Все, что помню…

Все, что помню…

1. ДЕТСТВО

 

Дырявая тень акации на заборе, цинковое ведро с водой полное солнечных зайчиков. Они яркие до невозможности. Я, сощурившись, опускаю в ведро руки по локоть. Голубой сарафан намокает на животе и темнеет, становясь синим, как вода в корыте, где вздуваются пузырями замоченные простыни — они похожи на облака. Бабушка полощет в синьке бельё. Я кручусь у неё под ногами. На моих щеках, руках и ногах струпья оспы, замазанные зеленкой. В детский сад нельзя. Мне почти четыре…

Это не первое воспоминание о себе — первое случится за месяц до этого. В нём будет стыд, поэтому сознание его отвергает и выталкивает: соседи выбегают из квартир, они кричат странное слово: «Гагарррин!», а дворник, хохоча, подкидывает меня высоко, очень высоко — и я от страха описываюсь. До сих пор пугаюсь орущих людей и ненавижу аттракционы со взлетами и падениями.

Что помню из дошкольного детства? Оказывается многое. Эти воспоминания обрывочны и напоминают нечеткие картинки в дрожащем луче диафильма. В них всегда заключено сопереживание чему-то. Я расту ранимой и отзывчивой.

Первые сильные эмоции — стыд и страх — не лучшая комбинация для путешествия по жизни. Но не все так плохо. Воспоминание о бабушкиной стирке — ключик, открывающий дверь сказочных фантазий — то, чему буду предаваться по жизни с упоением: театр солнца и теней на деревянном заборе; дивные существа, притаившиеся за изгородью палисадника; вздувшиеся простыни облаков в синьке неба, мокрые по локоть руки, плещущиеся в цинковом корыте…

Часто слышу от бабушки: «Проснись! Ты меня слышишь?» А я не слышу — проваливаюсь, как Алиса, о которой еще не знаю, в кроличью нору вымысла, как только открываю книгу с картинками: прыгаю с Тремя поросятами, убегаю от Тараканища, спасаю бегемота и хожу в Африку гулять. А гулять по-настоящему пока неинтересно — я меньше всех во дворе. В игры меня не берут. У девочек классики и скакалки, у мальчиков казаки-разбойники. Я сижу на корточках в песочнице в одиночестве и рою глубокую яму. Пробегает второклассник Павлик и плюет туда, а Танька— пятиклассница наскакивает на него, и они весело толкаются. Тогда я и слышу впервые обидное прозвище — Крыска. Они называют меня крысёнком. Но почему? Я разве похожа? Мама зовет меня Олей, бабушка — Алёнкой, дедушка — Лёшкой, а дядя и двоюродный брат — Лёпочкой. Почему Крыска? Слезы, бегство домой, зеркало, в котором отражается очень худая девочка с длиннющими носом и шеей, с тонкой косичкой, похожей на крысиный хвостик. Хватаю ножницы и отрезаю косичку. Лучше бы я родилась мальчиком! Вот эта мысль-отчаяние заставит подрисовывать себе усы на фотографиях, а фильм «Гусарская баллада» породит мечту про войну, которая превратит меня в мужчину. Впоследствии детский сад и школа жестко определят мою гендерную принадлежность обязательными бантами в полголовы, плиссированными юбочками и окриками: «Ты же девочка! Как можно так себя вести?» Это значит мальчикам можно плеваться через трубочку, лазать по деревьям и драться, а тебе остается роль паиньки, которая никого не должна огорчать, быть послушной и чистенькой. Не честно! Быть паинькой не получается, но зато учусь притворяться и хитрить, чтобы не быть наказанной. Одна история должна была стать звоночком для семьи…

Дело было так: меня нарядили в новенькое пальто, которое предназначалось для выхода на первомайскую демонстрацию. Приказали гулять осторожно не заходить в песочницу, не садиться на мокрые скамейки, ждать семью на улице, которая должна была выйти с плакатом, шариками и цветами. Семья тогда состояла из дедушки Василия, бабушки Евдокии и мамы Нади, еще маминого брата Кости, его жены и сына. Папы у меня не было, хоть я «его копия», как говорила соседка тётя Белла, но про него запрещалось спрашивать и говорить. Несколько минут я простояла столбиком посреди двора, но потом появился дворовой кот Барсик. Это нежное имя ему совсем не шло. Барсик был бандитом и потерял в кошачьих боях глаз и половину уха. Кот обошел меня вокруг и потерся о коленки. Я присела на корточки, захотела его обнять, но он выскользнул из рук. Не сумев удержать равновесия, села попой в грязь. На подоле пальтишка вишневого цвета расплылись черные круги. То, что последует за этим я знала — крики, наказание в виде стояния в углу и запрета выходить во двор. Особенно неприятно первое: когда кричат, я всегда кричу в ответ и становится до того плохо, что начинает трястись подбородок.

Решение приняла простое — надо отмыть пальто до того, как заметят пятна. Дверь в квартиру никогда днем не закрывалась (удивительные были времена!) и я незаметно проскользнула в ванную. Тихонечко набрала в умывальник воды и начала отстирывать грязь. В результате она растеклась по рукавам и подкладке. В это время нарядное семейство, несущее над головой ветки бумажной цветущей вишни и красные флаги, выдвинулось во двор, но не обнаружило в нем ребёнка. Никто не догадался, что я сижу в ванной и, обливаясь слезами, изо всех пятилетних сил пытаюсь отстирать въевшуюся намертво грязь. Стирка продолжалась до вечера и до вечера меня искали по всем ближайшим дворам, подъездам, квартирам. К поискам привлекли участкового и всех дворовых ребят. На демонстрацию никто не пошел. Рыдающие мама и бабушка вернулись домой, а мужчины продолжали поиск. Мама зашла в ванную, чтобы сполоснуть заплаканное лицо и обнаружила меня. Ее крик меня поразил. Тогда я могла его сравнить с тем, как кричала она однажды, обварившись кипятком. Вместо того, чтобы задуматься, почему я так поступила, мне хорошенько всыпали. Но на них я не обиделась — во всем виноват был Барсик.

 

Родилась я в семье, городе и доме, которые навсегда связали меня с кино. Наш двухэтажный дом был построен в 1929 году для работников Одесской кинофабрики. Интересно, что обкомовские шишки, где-то в семидесятых, достроили третий этаж с несколькими элитными квартирами. А кто же откажется от такого места? Сама кинофабрика со знаменитыми каменными львами у ворот находилась в ста метрах — достаточно перебежать дорогу, а если чуть пройти по бульвару, то можно свернуть в Кирпичный переулок и спуститься к морю.

К нашему дому примыкал двухэтажный особняк с колоннами — гостиница под странным названием «Куряж», которая тоже предназначалась для деятелей кино. Позже в этом большом дворе появились два новых дома для работников кино и театра. Про то, что это необычный двор можно было догадаться по детям его населявшим: сопливый и приставучий Валерка — сын Пети и Миры Тодоровских. Он вечно бегал за нами и кидался камнями. Один раз камень угодил мне прямо в бровь. Сантиметр ниже — осталась бы без глаза. Через много, много лет я ему это припомню… Еще с нами бегал белобрысый Андрюшка Ташков — сын актрисы и режиссера. Его мама Катя любила заходить к моей бабушке на чаёк с вареньицем, а я сбегала от них, бубня под нос: «Приходите завтра, завтра, а не сегодня!» Катя к нам захаживала и завтра, и послезавтра… Двери нашей квартиры на первом этаже не запирались. Когда в Куряже не хватало места, актеры останавливались у нас. Бабушка их кормила, поила, но следила за их нравственностью. История про то, как она ночью застукала Ваську Шукшина (ох, и вонючие у него сапоги были!) у комнаты юной актрисы Тамарочки Семиной, и как не допустила безобразия — была ее коронкой. «Я его сраной метлой погнала, паршивца такого!» — хвасталась бабушка многие годы, пока я не повзрослев и уже понимая кто такой Шукшин, пристыдила ее — мол, ты бы сначала прочла его рассказы, а то на классика «сраной метлой» не хорошо… Бабушка никак не могла бы оценить достоинства Шукшинской прозы, потому как была неграмотной. Два класса церковно-приходской школы с трудом осилила. Подписывалась крестиком, зато могла часами рассказывать сказки и петь украинские песни.

 

Квартира у нас большая— трехкомнатная. Редкость по тем временам. Единственная в доме не «коммуналка». Дед Василий большой начальник по партийной линии. Он этот дом восстанавливал после войны, когда вернулся с фронта, а семья из эвакуации. Мама — она все время на работе. От бабушки слышу слова, значения которых не понимаю: «перезапись», «командировка», «фильм».

В нашей большой одесской квартире на Пролетарском бульваре (бывшем и ныне Французском) живут дедушка Василий, бабушка Евдокия, мама Надя и я.

Дед Василий — источник новых, неприятных эмоций. Их и так уже накопилось немало — стыд, страх, отчаяние и теперь гнев.

Дедушка — вечно пьяный и скандальный (я его боюсь), чуть что, хватается за наган, который ему подарил Буденный, и бегает по дому в одних портках, которые называет революционными шароварами.

Помню, как однажды 7 ноября в «красный день календаря» испытала первый приступ неконтролируемого гнева. Этот день я особенно не любила из-за дедушкиных гостей. Ради них накрывался особенный стол в квартире на Пролетарском бульваре. Все вокруг было пролетарским, кроме стола, сооружавшегося бабушкой. Даже в Новый год не было такого пиршества. Все потому, что дед Василий приглашал своих революционных соратников отметить священную для них дату, вспомнить молодость и товарища Буденного — их боевого командира. Дед чистил саблю, закупал ящик водки и матюками строил всех домашних. Пришли в тот день горластые деды. Особенно хорошо помню одного — лысый, здоровый, как бык, с седыми усами. О больше всех ел, пил и орал революционные песни. Кульминацией стало исполнение «Интернационала». Гости встали по стойке смирно, задрали головы к верху и грянули: «Весь мир насилья мы разрушим…». В этот момент обвалился потолок прямо на стол, на бабушкину стряпню, а Лысому досталось больше всего — громадный кусок штукатурки упал на его голову. Глаза скатились к переносице, и он рухнул лицом в холодец. Приехала «скорая», увезла его в больницу, а я почувствовала облегчение и веселость, ведь пока не рухнул потолок, ощущала подкатывающую к горлу злобу. Дырка на потолке напоминала очертаниями карту СССР, а я — будущая первоклассница — думала, что во всем виноваты эти деды и революционные песни. Наверное, с тех самых пор все, что было связано со словом «революция», вызывало у меня отвращение, а образ революционера накрепко связался с образом пьяного деда Василия, размахивающего наганом и орущего на жену: «Ты поперек меня кто? Захочу, Оксанку приведу сюда жить, а ты подвинешься…» Бабушка плакала при упоминании этого имени. Оксана была молодой любовницей деда. И это было пострашнее престарелой и прокуренной соратницы Марты, которую он приводил до того. Объявил, что Марта будет жить с нами на правах старой боевой подруги. Бабушка легла на пороге и сказала: «Через мой труп…» До трупа не дошло, зато бабушка срочно позвала пожить в квартире родню. Марте не досталось места, а дед быстро переключился на молодую секретаршу горкома, куда пошел на повышение.

 

Бабушка Евдокия, вечно хлопочущая на кухне, растила меня как умела — главное, чтобы внучка была сыта. На ее беду, я была малоежкой. Дед называл меня «шкиля», а бабушка страдала: «что во дворе скажут, что люди подумают — кожа да кости…» Сама она была не из худых — тяжелые ноги, большие руки, крепкие бедра. Она была девятой в семье. После ее рождения мать умерла. Девочек воспитывал отец — рабочий мясокомбината. Не голодали… В революцию 1905 года старшие братья решили уехать в Канаду и захватить с собой сестер — маленькую Дуню тоже, но отец не дал. Про то, что у бабушки родня в Канаде запрещено было говорить. Связь с братьями бабушка потеряла.

Сколько ее помню, она всегда была окружена приживалками, которые, зайдя на минуточку по-соседски, торчали на кухне целый день, пробуя бабушкину стряпню. Одна соседка особенно мне неприятна — зовут ее мадам Дубирштейн. От нее всегда плохо пахнет. Бабушка угощает ее куриным бульоном. Ничего другого эта старуха уже не может есть — во рту у нее не осталось ни одного зуба. Пройдет очень много лет и я напишу свой первый рассказ, назвав его «Мадам Дубирштейн», а тогда, как только она появляется, я сбегаю во двор.

 


* Рассказ вошел в авторский сборник «К чему снились яблоки Марине» (изд-во ЭКСМО,2010)

 

 

 

2. ДВОР

 

Одесский двор. Вообще —двор… Мне кажется, что для сегодняшних детей это понятие утратило прежнее значение. Для нас двор был продолжением дома. Мы в нем росли. Выбегали утром, дожевывая на бегу бутерброд, не обращая внимания на мамины крики: «Куда? Сядь нормально поешь…» — но не хотелось ни на секунду задерживаться, ведь во дворе тебя ждали друзья и поджидали недруги. Это был, как говорит сегодня поколение компьютерных детей, ежедневный квест человеческого общения. Двор учил всему — добру и злу, дружбе и вражде, любви и ненависти. У сегодняшних детей есть игровые площадки, парки с аттракционами, социальные сети, но нет дворов, даже, если есть пространство, которое можно назвать этим словом. Что-то капитально изменилось по сути…

 

Двор на Французском бульваре, в котором я росла, был особенный — двор работников кино и театра. Так сложилось, что в 1929 году напротив Одесской киностудии выстроили двухэтажный особнячок для студийных работников. Рядом с ним находилось киношное общежитие (в народе Куряж), где останавливались приезжие актеры и режиссеры. Если бы кому-то сегодня пришло в голову повесить на стене Куряжа табличку: «здесь бывали», то не хватило бы одной стены для списка знаменитостей. В шестидесятые годы во дворе были построены еще два дома — так и сложился этот заповедник повседневно — творческой жизни. И, пока взрослые были заняты на службе у кинотеатральных муз, дети придумывали свои игры. Они были, как у всех — «ножички», «классики», «выбивалы», «казаки-разбойники», но были и особенные — с переодеваниями, перевоплощениями. Дети тоже играли в кино и театр.

Сейчас не могу точно сказать кто был заводилой наших игр — Андрюша Ташков — белобрысый, худощавый мальчишка, сын дяди Жени — Евгения Ташкова, по тем временам уже известного режиссера фильма «Приходите завтра», или Гена — сын любимца одесской театральной публики— актера, красавца и сердцееда Бориса Зайденберга. Но природа точно на детях не отдыхала — придумщики, фантазеры, красавцы… Они оба станут известными актерами, но это потом, а пока — сценическая площадка одесского двора. Сопливого малявку-Валерку к театру не допускали. Он злился и кидался камнями. Кто знал, что именно он станет знаменитым режиссером и его «Оттепель» и «Одесса» вырастут из похожих воспоминаний о том времени, о папе Пете, маме Мире, Одесской киностудии, о дворе…

Для наших игр нужна была сцена и в центре двора появилась красивая беседка — ее построили из отходов декорации для какого-то сказочного фильма. С этого момента жизнь детей превратилась в сплошной театр и, как бывает в театре, началось соперничество, переходящее в настоящую войну.

 

Почему-то особо запомнилась постановка балета «Лебединое озеро», но со словами. К тому времени меня уже водили в балетный кружок и я надеялась, что мне уж точно дадут роль хоть какого лебедя, но кастинг у нашего принца Генки выиграла другая девочка — толстушка и хохотушка Женя Майская — дочка монтажера Этны Майской, которая одна из первых знакомых мне людей, уехала в Америку. Весь ужас травли этой семьи перед отъездом смутно помню. Заплаканные глаза Женьки тоже. А тогда, в безоблачном детстве, Женька обошла меня в «Лебедином озере» — у нее были черные кудри и кукольное личико. Генке она просто понравилась. Я расплакалась и хотела забрать голубую скатерть, изображающую озеро, которую стащила из бабушкиного серванта— Женька все равно на ней не помещалась, но главреж Генка сжалился и разрешил мне надеть гусарский костюм из «Щелкунчика», которого я танцевала в балетном кружке. Пришлось соединять Озеро со Щелкунчиком. Самые младшие во дворе были то ли лебеди, то ли мыши… Всем был весело, особенно зрителям. Рядом с беседкой стоял, врытый в землю, стол с прикрученными к нему скамейками. Это было место азартных игр для взрослых и обильного возлияния ими кваса и пива. Во время наших представлений этот стол олицетворял партер. Места в нем занимали именитые соседи — дядя Радик (оператор и режиссер Радомир Василевский), с интересом поглядывала на нас тетя Кира (Кира Муратова), выгуливая маленькую дочь Марьянку. Нам нравилось, когда приходил на представления гример со смешной фамилией Талала (дядя Вова) и разрисовывал нам мордочки. Присаживались к столу-партеру и знаменитые обитатели Куряжа. Но самым любимым зрителем была тетя Катя — исполнительница главной роли в фильме «Приходите завтра». Мы, дети, обожали ее, хотя и передразнивали, запевая «Вдоль по Питерской», активно размахивая руками. Конечно же не могли мы, глупые, представить насколько талантлива эта чудаковатая, не похожая на актрису женщина. Говорила она с несвойственным Одессе «окающим» акцентом, повязывала голову платком и сидела на лавочке со старушками. Очень любила мою бабушку Евдокию. Частенько забегала к нам на чаёк с вареньицем и долго слушала бабушкины истории про три войны и две революции, про жизнь и про кино.

Дусенька, — обращалась она ласково к бабушке, —Ну, расскажите еще чего-нибудь, а ты не убегай, не убегай, послушай, — кричала мне вслед, уже сбегающей босиком по холодной цементной лестнице в сказочное пространство летнего двора. Как жаль, что не слушала, не запоминала, а теперь и спросить не у кого.

 

Хотя двор и был театрально-киношным, он оставался одесским двором. Вся жизнь его обитателей была выплеснута наружу. Во дворе купали детей, варили варенье, чистили рыбу (какая же уважающая себя хозяйка будет пачкать свою кухню?) Душной южной ночью спали под старыми акациями. Во двор выходили со своими радостью и горем, справляли свадьбы, поминали усопших. И жили в нем любя и ненавидя не по национальному признаку: русский ли, грек ли, украинец, еврей, поляк, армянин — был бы человек хороший, а если еще и одесская знаменитость, то о какой национальности может идти речь? Только дворник дядя Пава иногда позволял себе шуточки, вроде: «А видкиля у тэбе шнобеляка такой зъявився? Чи ты грек, як ти Константиниди з девъятой? Чи арменин, як тот француз — Жерар со второго флигеля? Кажи мэни, Оленка, де твоя мамуся такого батька тоби знайшла?» Я хлюпала своим горбатым носом и сбегала от дяди Павы в подворотню второго флигеля, где жил тот самый француз армянского происхождения по имени Жерар, который знал моего папу. От этого Жерара пошла легенда, что мой отец Григорий Похазнекян был потомком Айвазовского по линии первой жены Юлии Греф, что есть могила бабушки Александры в Феодосии. Но это так и осталось легендой. Проверить ее подлинность не довелось. О папе в семье, кроме того, что он подлец, многоженец и залётный сценарист, ничего другого я не слышала. Жерар (Жераер) — наш сосед — армянин, спасшийся во время геноцида во Франции, был репатриантом. Он ехал в Ереван через Одессу и остался в ней навсегда из-за женщины по имени Нина. Эта удивительная пара были самыми близкими друзьями моей мамы. Про то, что такое любовь, я узнала от них. Жерар плохо говорил по-русски, а когда встретил Нину — русоволосую красавицу, вообще не знал ни слова. Он увидел ее на аллее одесской киностудии. Зачем и как там оказался — не знаю, но, возможно из-за дружбы с моим отцом. Нина работала в цеху обработки пленки (ЦОП) и вышла в обеденный перерыв покормить белочек, которых развели на киностудии. Для Одессы белки были в диковину. Нина стояла в легком сарафане, задрав высоко голову, заглядевшись на рыжих зверьков. Жерар остановился, как вкопанный и сказал самому себе (на французском или армянском, конечно…) А на русском в его пересказе это звучало комично. Передаю дословно, поскольку много раз слышала от него: «Сэрдце сделал стоп и чуть не упаль… Я сказаль сэбе — если этот женщин повернет голова и спэреди будет такой, как сзади, то станет мадам Галустьян! Она повернул голову, и я упаль на кольени…»

Повзрослев, я понимала, что Нине пришлось не легко с этим странным, но очень красивым человеком. Она учила его языку, кормила, содержала, пока он не нашел работу, но между ними была настоящая любовь. Для меня это слово тогда накрепко связалось с образом этой пары и запахами их дома, который пах крепким кофе, терпким табаком и духами «Белая сирень». Жерар и Нина успокаивали меня, намекая, что я еще обязательно когда-нибудь увижу своего папу, когда мама перестанет на него злиться. Но этого так и не произошло. Мама злиться не перестала, не простив ему двух жен в Феодосии и Ялте (одну официальную, а вторую гражданскую). Он рано умер, но пока был жив, не стремился наладить с мамой отношения и забыл про существование дочки. Наверное, запутался в детях. Их было не мало. Я его видела только на фотографиях — красавец, похож на Грэгори Пэка с армянским колоритом. А наши носы — один в один.

 

После того, как мама осталась одна, ее жизнь все больше подчинялась распорядку кино. Собственно, этому была подчинена жизнь большей части обитателей двора. Иногда мама брала меня в монтажный цех, где она работала. Запах ацетона, пирамидки из кубышек для пленки, корзины с обрезками целлулоидной ленты— это моя любимая детская площадка. Но самое потрясающее воспоминание это экспедиция. Так назывался выезд на съемки. Вот однажды мама взяла меня на съемки фильма и не куда-нибудь, а на пароход. Снимался фильм «Иностранка». Я бредила поездкой. В гостинице «Куряж» поселили мальчика Азера Курбаева. Он играл в фильме роль принца Джафара. Когда он выходил во двор, казалось, что птицы замолкают, кошки выгибают спины, а деревья перестают шелестеть на ветру, да и сам ветер стихает. Он сторонился нас, в играх не участвовал. Взрослые объясняли это тем, что мы можем случайно повредить его красоту, заехав по лицу мячом или чем похуже… Как ему потом сниматься? Для меня его появление всегда было сродни явлению божества — смуглый, темноволосый мальчик с ослепительной улыбкой и глазами-маслинами стоит в стороне и страдает. Ему хочется побегать с нами, но увы… Тогда я и услышала про то, что искусство требует жертв, но не осознала. Про жертвы узнаю потом…

Мысль о том, что я буду рядом с Азером на съемках, что увижу его в роли, гриме и царских одеждах принца Джафара, не давала спать. Мне завидовали подружки. Одна из них — Ксанка, старше меня на три года (я только пошла в школу) написала принцу любовное письмо и попросила ему передать. Кроме письма она принесла мне, украденные у мамы, бутылочку лосьона для лица и баночку крема, приказав мазаться ими утром и вечером, иначе принц будет убегать от такой некрасивой девочки. Письмо принцу я не передала. Не потому, что не хотела или обиделась, просто оно улетело. А случилось это уже на пароходе.

 

Судно «Россия» было красивым и называлось трофейным. Понятие «трофейный» у меня тогда крепко закрепилось в сознании с чем-то очень хорошим, красивым и качественным, как, например, «трофейное» кино, которое показывали на киностудии. Фильм «Иностранка» снимали два режиссера — Александр Серый и Константин Жук. (А. Серый потом стал знаменитым, сняв «Джентльмены удачи») Почему маму — монтажера взяли в эту поездку, не знаю. Повезло, хотя не обошлось без неприятностей. Помню, как качает меня на волнах счастья по Черному морю, как раздувается цветастый сарафан и блестят на солнце лакированные туфельки. А неприятности начались буквально сразу. Мама попросила не бегать во время съемок по палубе и даже однажды заперла меня в каюте, когда я нарушила запрет. В каюте туалета не было, а мне, как назло, приспичило. Чтобы привлечь внимание, я стала кричать в открытый иллюминатор «Помогите!» Никто не услышал, пришлось переключиться на пение популярной в то время песни «У самого синего моря». Видимо, я орала так сильно, что пролетавшие мимо чайки, притормозили и стали кружится неподалеку. Забыв о нужде, я решила их покормить. На столике лежало печенье. Я протянула руку с кусочком и тут началось то, что потом я увижу в фильме ужасов знаменитого Хичкока. Чайки стаей налетели и, когда я попыталась закрыть иллюминатор, они ломанулись в каюту. Я отбивалась от них всем, что попадалось под руку. Письмо принцу в большом конверте, тоже пошло в дело. Матросы заметили стаю чаек, атакующую иллюминатор. Каюту открыли. Меня, всклокоченную и кричащую, как испуганная чайка, успокоили, но письмо пропало, как и пачка печенья. Мама меня отругала, что я переполошила весь корабль и остановила съемку. С принцем так и не удалось поговорить. Лосьон и крем тоже не помогли.

 

Сниматься в кино после этого расхотелось, но влюбляться в детей-артистов, которые появлялись у нас во дворе, я не перестала. Одна из таких удивительных историй произошла с девочкой, которая играла главную роль в фильме «Шаг с крыши». По силе притяжения это напоминало болезнь — сны, стихи, дрожание голоса и конечностей. Она была очень красива и уже знаменита. Ее портреты появились на обложках журнала «Советский экран». Даже имя у нее было сказочным — Нета Боярская. Представить, что можно к ней подойти, о чем-то спросить, кроме автографа, казалось невероятным. Но самое невероятное произошло через сорок лет в Торонто! Однажды в теплой эмигрантской компании я встретила мою звезду, мое наваждение детства — Неточку Боярскую. Теперь мы дружим.

 


* Об этом я написала рассказ, который вышел в сборнике «Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве» (изд-во Эксмо, 2016)

 

 

3. БАБУШКА

 

Она главная, на ней держится дом. Евдокия, Дуся, Дука… Дед Василий — алкоголик и буян, грозится уйти к любовнице, что и делает на старости лет. После этого вскорости умирает.

Дочь Надя (моя мама) — официально мать-одиночка. Она монтажер на киностудии и работает фильм за фильмом не останавливаясь. При слове «простой» — траур в семье — мама единственный добытчик. Бабушка, как настоящая одесская хозяйка, может сделать из одной курицы обед из четырех блюд, а из мелкой рыбешки — пиршество для семьи и соседских котов. Из муки, воды, яйца и постного масла у нее получается нежно— упругое тесто для вертуты с абрикосами. Абрикосы можно не покупать — перезревшие до медовой мякоти, они падают с деревьев во дворе, а те, что висят повыше — добыча для лазающей братии. Мне нравится карабкаться на дерево, а еще больше с него прыгать. Старая шелковица с чернильными ягодами — моя взлетная площадка.

Бабушкиными стараниями мы всегда сыты, хотя денег в семье не хватает, но самое печальное не это. После смерти начальственного деда нас собираются «уплотнить». Наша квартира может стать коммунальной. Под этим дамокловым мечом мы живем довольно долго. Забегая вперед — только с приходом на Одесскую киностудию директора Геннадия Пантелеевича Збандута нас оставят в покое. Он прекратит всяческие посягательства. А пока мудрая бабушка, чтобы отвести завистливые взгляды соседей, приглашает пожить у нас близкую и дальнюю родню. Готовит она теперь в три раза больше, но от этого в сто раз счастливее. Как же нравится ей кормить всех вокруг! Она любит вспоминать веселую историю, как в двадцатые, когда деда послали в Красноярск восстанавливать хозяйство после разгрома Колчака и проводить партийные чистки, поехала с ним и сразу включилась в работу по созданию общественных столовых. В те времена ей только исполнилось двадцать, но уже на руках был маленький ребенок — мамин старший брат Костя. В ту столовую, где она работала, захаживал худющий старик. Он представился Суриковым (хотя знаменитый Василий Суриков лет шесть, как умер) Возможно, этот человек был однофамильцем или кем-то из родни. Бабушке было все равно — знаменитость или нет. Суриков, так Суриков… Она подкармливала его, приглашая домой, а он в благодарность написал ее портрет. «Я этот портрет от глаз людских подальше спрятала», —признавалась бабушка, — «Так этот художник чуть ли не до слёз расстроился и пришел со своими картинами узнать какую из них я бы на стену повесила?» Когда бабушка об этом рассказывала, то смеялась так, что ходил ходуном ее большой живот, а на глазах выступали слезы: «Чтоб он был здоров! И где он видел, чтобы яблоки синие, а груши фиолетовые? Я ему прямо сказала — такое не повешу. Попросила коврик с лебедями нарисовать. Скатерть старую дала. Получилось красиво, только опять: лебеди на себя не похожи — шеи длинные, перья розовые…Думаю, не здоров бы человек — все, не как мы, видел…»

Увы, эти шедевры она не сберегла. Кем на самом деле был этот художник неизвестно. Известно то, что когда она уезжала из Красноярска вместе с мужем, сыном и родившейся там дочкой, художник уже не был «доходягой» — крепко жал ей руку, да и не выглядел больше стариком. Откормила!

 

Но как же ей не повезло с внучкой: я почти не ем. Если удается затолкать в меня котлетку — это удача. Даже к монпансье и к мороженому на палочке безразлична. Доходит до того, что доктор срочно прописывает рыбий жир и гематоген из-за низкого гемоглобина. Я закрываю рот капитально… Мама негодует, родня волнуется, бабушка терпеливо ищет выход. И находит: алоэ, орехи, изюм перемолоть, залить Кагором и давать по ложке перед едой… Помогло еще как! Появился аппетит, а уж Кагор люблю по сей день.

 

Я не единственная внучка — у бабушки, есть еще внук Витька, но она его почти не видит. В семье старшего сына Константина большие проблемы: Костя, как и дед Василий, пьёт… Жена его бросила и запрещает Витьке видеться с бабушкой, считая, что она потакает отцовскому пьянству. А бабушка просто не умеет по-другому — не может выгнать пьяного сына из дому, она его жалеет…

 

Костя начал пить после войны после того, как был откомандирован в Северную группу войск на территории Польши под руководством маршала Рокоссовского. Наша фамилия Яворские. Как и Рокоссовские, это фамилии старых шляхетских родов. Вряд ли у деда была дворянская кровь, а если и была, то прокисла, но про то, что Василий поляк — в доме молчок. Иногда слышу, как ругаются сын с отцом на незнакомом языке, словно шипят друг на друга, а потом на кухне Костя, заплетающимся языком, жалуется бабушке: «Всю жизнь мою испоганил! Отец называется… Да он хуже врага! Разве я бы уехал из Гданьска, если бы не он? Очко сыграло. Помнишь, как он орал после покушения на Рокоссовского, что поляки нас всех перережут? А он кто— не поляк что ли? А ты? Ты почему его не остановила, когда он приказал мне вернуться в Одессу? Жили бы там, как люди. А так… Какая Одесса? На Кушку послали, в задницу… Да это хуже любой войны было! Вот вы все прицепились с выпивкой, а кто меня спросил с чего это я запил и хочу ли вообще жить?»

 

Бабушка плачет, жалея сына, и подливает ему крепкий куриный бульон с клецками. Он роняет ложку и тянется к бутылке, которую принёс с собой. Мама всегда безошибочно определяет по запаху перегара, что заходил брат и требует, чтобы бабушка не пускала его на порог, если тот выпил. Бабушка кивает и делает по-своему. Чтобы не раздражать дочку, прячет бутылки, проветривает квартиру, отмывает туалет и укладывает пьяного сына спать в своей комнате. Весь трельяж и сервант уставлены Костиными фотографиями. Вот только послевоенные из Польши она не выставляет, но мне показывает. На них красавец, с ямочкой на подбородке в форме офицера польской армии сидит верхом на пушке; марширует; отдает честь старшему по званию; обнимает счастливую жену, которой тоже очень нравилось жить в Польше. По-секрету, бабушка признается, что не осуждает мужа. Вот как бы она жила без Костеньки?

 

Я утыкаюсь носом в её большой, теплый живот и понимаю что такое жалость: это когда прощаешь любимым людям всё — даже очень плохое и, когда не противно обнимать их, пахнущих водкой, подтирать за ними мочу и блевотину, как делает она, подтирая за мужем и сыном…

 

Родилась бабушка в 1903 году в Одессе. Как я уже писала, она могла оказаться в Канаде. Была девятой в семье рабочего мясокомбината Степана Шумилова. Мать вскоре умерла, а братья решили после первой революции бежать в Канаду. Украинцев всегда привлекала эта страна. Хотели забрать младших сестёр, но отец не дал. Родилась она на Евдоху — в середине марта. В это время бывает снежно — говорят, что Евдоха перины трясет. Вот и её трясла жизнь, испытывала на прочность, но не сломала. Характер у неё был твердый, как кремень, но такой, как, если бы камень поместили в подушку, полную лебяжьего пуха. Мягко тронешь — не заметишь, а если надавишь — сразу почувствуешь. Она единственная из детей, кто взяла на себя заботу о старом отце. Мой прадед Степан дожил до глубокой старости. Бабушка рассказывала, что он выпивал стакан свежей бычьей крови после разделки туши — так делали иногда мясники, особенно в голодное время. «Зато румянец у него был на пол лица! И дожил до ста лет…» — приговаривает она, пытаясь запихнуть в меня котлетку. Я разеваю рот от ужаса — пить кровь! Прадед был вампиром! Даже его фотографии боюсь. На ней он вылитый Лев Толстой — борода, нависшие брови. Подсознательно переношу это отношение на классика. Душа долго отвергает его книги, особенно детские рассказы.

 

Кстати, про чтение… Бабушка была неграмотной, точнее — малограмотной (было тогда такое определение для людей, кто мог с трудом читать, но не умел писать) Вот это ее случай. Она стыдилась и, время от времени, я заставала ее с прописями. Надо сказать, что к началу школы я тоже едва знала буквы. Некому было заниматься моим образованием пока этого не заметил наш сосед — дядя Саша Аренберг. Те, кто читал книгу Константина Паустовского «Время больших ожиданий», мог запомнить эту фамилию. Александр Анисимович Аренберг был репортером газеты «Одесские новости», а потом и многих других — «Моряка», «Правды».

А тогда, в шестидесятые, Аренберг живет в нашем доме этажом выше, и он мне нравится. Нравятся его смеющиеся глаза, тихий голос, неспешная манера ходить, говорить. Нравится как он одевается, хотя чаще всего закутан в байковый полосатый халат — мёрзнет. Бабушка, завидев его, справляется о здоровье и, хитренько прищурившись, приглашает зайти «снять пробу» вкусно ли получилось у нее на этот раз — он ведь знаток. Это, конечно, уловка, чтобы заманить и накормить. Аренберг заходит. Ему особенно нравятся ее котлетки из мелкой ставридки. Дед запрещает бабушке пускать соседа: «Сидевшим по 58-й тут не место!», а бабушка плюет на запреты…

 

Именно Александр Анисимович Аренберг занялся моим просвещением — научил бегло читать и дал интересные книги. Имя Паустовского я услышала от него. До сих пор это мой любимый писатель. Его рассказы и сказки для детей понравились больше, нежели «бородатого», которого мы проходили в школе. Я так и не простила ему слезы мальчика, съевшего сливы.

 

Наша квартира на первом этаже дома не закрывается, а на кухне вечно кто-то сидит. Но чаще всего на кухне сижу я, пытаясь «помочь» бабушке. По доброте своей она меня не прогоняет, хотя явно мешаюсь под ногами, а дед брезгливо морщится, заявляя, что не прикоснется к еде, если эта байстрючка не выйдет из кухни… Бабушка тихонько посылает его куда подальше. Она никогда не сквернословит, но слово «дупа» («жопа» на польском) специально для мужа.

 

На кухне становится очевидно, что еда меня не любит, как и я ее, хотя процесс приготовления мне очень нравится. Я никак не могу понять, как так получается, что у бабушки лепестки вареников склеиваются, как положено, а вишневый сок из них не просачивается. Но больше всего мне нравится процесс разделки курицы, которую бабушка приносит с Привоза. Внутри курицы оказывается столько интересного: желудок, покрытый изнутри перламутровой кожицей, а в нем всегда, кроме зерен, ещё камушки и песок; воздушные мешки, которые мне разрешается проколоть; сердце, похожее на клубничину… Все это бабушка называет потрохами и бережно собирает, чтобы сделать вкуснейшую фаршированную шейку. Для этого с горлышка курицы, как перчатка, снимается кожа.

Я мечтаю — когда вырасту, буду сама разделывать курицу. Но, когда я выросла, курицы уже продавались, разделанные кем-то другим, с вложенными в них потрохами, запечатанными в целлофановые мешочки. Знаю даже хозяек, кто безжалостно потроха выбрасывает, но тогда в дело шло все. И самое удивительное — все было вкусно.

 

Коронное блюдо, которое бабушка делает к приходу своей закадычной подруги Раечки — слоеный пирог. Начинка может быть любой, но чаще — клубника, абрикосы и айва. К приходу Раи дом благоухает, расстилается белая накрахмаленная скатерть, выставляется чайный сервиз и раскладываются мельхиоровые ложечки. Что за такая важная птица тетя Рая — я не знаю. Иногда мне кажется, что она бабушкина сестра — так они похожи. Обе толстушки с карими глазами-буравчиками, у обеих ямка на подбородке, вот только у Раи «короной» черные, как смоль косы, а у бабушки тоже коса, но рыжая с проседью, собранная на затылке в «дульку». Рая иногда приходит с особенными подарками. Ей из Америки брат присылает посылки. Как они доходят в те времена, не имею понятия, но помню, что мама радуется невероятно Раиным вещички. Даже мне перепадает иногда что-то вроде красивого кулёчка или блестящей ленточки. Откуда такая щедрость Раи я не понимаю.

Однажды застала бабушку и Раю, сидящих в обнимку. Рая ловит бабушкины руки и тянет их к губам, а бабушка отмахивается и причитает: «Да брось ты… А как же иначе? Ты одна с детьми, а вокруг фашисты… Но как же мы их тогда обдурили!»

 

Как-то раз Рая пришла без предупреждения. Это была уже середина семидесятых. Никакого пирога бабушка не испекла. Слышала, как они ссорятся, как плачет Рая… Это была их последняя встреча. Рая с детьми уехала к брату в Америку, а бабушка ей этого не простила.

 


* Рассказ «Слоеный пирог» о бабушке (в рассказе она Вера) вошел в авторский сборник «К чему снились яблоки Марине» изд-во ЭКСМО, 2010 г.

 

 

4. МАМА

 

Отчетливо помню, как соврала и тут же была поймана на лжи воспитательницей детского сада, когда заявила, что моя мама доктор. Дело было перед утренником, на котором старшая группа должна была читать стих Михалкова «А у вас?». Там, если помните, про то, что мамы разные нужны, мамы разные важны… Но почему-то ни слова про мою маму — монтажёра. Что такое монтажёр мало кто понимает. Думают — это монтажник-высотник, типа крановщицы. Мне и самой до конца не ясно, даже после объяснений, что она собирает фильм, как одеяло из кусочков: «Ненужное отрезаю, склеиваю и опять режу…». Иногда приходит с работы и горько заявляет: «Сегодня лепила из говна конфетку…». Не станешь ведь такое повторять вслух пред всей группой детского сада, пусть даже старшей! Легче сказать, что мама доктор — тем более, что это почти правда. Во время войны она выучилась на медсестру в Военно-медицинской академии им. С.М. Кирова и спасала раненых. Меня и соседей она тоже спасает. К Наденьке весь двор бегает за уколами и даже внутривенным, а уж о всяких там банках и компрессах даже говорить нечего.

 

Замечаю, что зарубки на памяти всегда глубже там, где болело. Вот и я помню маму-доктора яснее, чем монтажера. Вижу её, чувствую, люблю именно такой — держащей холодную руку на моём пылающем лбе, растирающей вонючей мазью «Бом-Бенге» ноющие колени, а уксусом все тело. Я готова ей простить горчичники, клизмы, горькие лекарства, только бы она никуда не уходила, а еще важнее — не уезжала. Помню, как извиваюсь от страха перед занесенной над моей головой медицинской банкой, которая сейчас наполнится голубым пламенем, а потом вонзится между лопаток. Слышу мамины причитания: «Ну что же это такое! Отскакивают, как на Марлене!» Я понимаю про что это — про режиссера «Весны на заречной улице» Марлена Хуциева. Мама вспоминает, как лечила его от бронхита, когда он жил в Куряже: «Он был таким худым, что одна банка всю кожу в себя всасывала…И ты такая же — кожа да кости. Не будешь кушать — не выздоровеешь!»

 

И, как назло, я всякий раз заболеваю аккурат перед ее отъездом. Но ведь не специально… Так не бывает — человек не может специально заболеть. Или может, если очень хочет кого-то возле себя удержать? Манипулировать (даже бессознательно) не удается. Бабушка выпроваживает маму, беря заботы на себя. «Кто будет нас кормить, если она возле тебя сядет? Не ной, терпи…».

Я стараюсь, но получается плохо. Скучаю.

 

Нет большего счастья, чем то, когда мама возвращается из командировки. Она всегда с подарками. Бабушка поджимает губы, считая копейки: «Зачем ребенка балуешь? Нечего ей потакать…», а я с трепетом разглядываю большую шишку настоящего ананаса, которого до тех пор видела только на картинке, и вынимаю из коробки нарядную куклу. Мама шепчет бабушке, что кукла немецкая и пришлось простоять в очереди шесть часов. Я, как попугай, повторяю слово «немецкая» — оно становится именем нарицательным.

Эти подарки из той самой столицы, которую зовут «сердцем родины». Услышала однажды это выражение по радио и тут же представила в центре Красной площади гигантское окровавленное сердце, вроде того —бычьего, что бабушка приносила с Привоза. Страх какой! (у меня буйное воображение…) Но детям, живущим в «сердце родины» завидую и громко читаю вслух: «В воскресный день с сестрой мы вышли со двора…». Мама обещает когда-нибудь взять меня с собой в Москву. Ездит она туда со съемочной группой сдавать фильмы начальству. Вот и сейчас рассказывает бабушке как принимали фильм. Есть надежда, что дадут премию, но пока пришлось экономить на «суточных».

 

Во двор «немецкую» куклу выносить запрещено — могут сломать, хотя это уже не папье-маше и не целлулоид — это новая технология, которая придает игрушечному телу и волосам, почти живую мягкость. Можно сколько хочешь купать куклу в мыльной пене, делать ей прически, не боясь, что волосы отклеятся. Бабушка запрещает называть куклу немецкой и предлагает назвать Катькой. Моя душа сопротивляется. Все известные имена кажутся чересчур простыми для такого чуда. Мама предлагает имя Анита. Я радостно соглашаюсь, а бабушка хитро подмигивает. Чуть позже я понимаю почему.

 

За год до моего рождения на одесской киностудии снимается фильм по рассказам Александра Батрова «Ты молодец, Анита!» Мама работает на картине и знакомится с писателем и его женой. Она уже беременна мною и уходит в конце картины в декрет. Когда же я появляюсь на свет, случается ужасное — раскрыты авантюры отца-многоженца. Теперь нам жить на жалкое пособие матери-одиночки пока мама снова не выйдет на работу. Вот тогда она получает от писателя Батрова необычное и, конечно же, шуточное предложение — обменять только что родившуюся дочку Аленку на шоколад, который Наденька обожает. Сколько веса у дочки — столько и шоколада. Это шутка, но за этим стоит робкая надежда усыновить ребенка. Дело в том, что в семье Батровых нет и не может быть детей. Предложение со смехом отвергается, а дядя Саша Батров становится для меня вроде крестного (крестить открыто боялись). Он подарит мне книги, подписав их: «Аленке, на вырост от дяди Саши». Одну помню очень хорошо — называлась она «Мальчик и чайка». Пока не умею бегло читать, часами разглядываю обложку. На ней большая чайка и загорелый мальчик на фоне синего моря. То море, что плещется рядом с домом, никогда не бывает таким синим, да и чайки поменьше, а вот таких мальчишек полон двор. Зачем дяде Саше писать об этом? Кому интересны его «Серебряная олива» или «Белая акация»? Они же растут под боком… То ли дело «Три мушкетера»! Остается только поверить маме, что Батров отличный писатель, но лучше бы она мне не рассказывала историю с шоколадом. Я зажмуриваюсь, когда, дымя трубкой, он заходит к нам. Даже страшно подумать, что мама могла променять меня на шоколад и тогда бы я стала дочкой человека, похожего на пирата. Читать его мне не хочется. Пройдет много лет пока я дорасту до его рассказов, пахнущих солнцем и морем, акацией и ветрами путешествий. Книги действительно были на вырост…

 

И не только книги. Вещи тоже покупаются на размер больше, а взрослые разговоры соседок, приходящих жаловаться бабушке на жизнь, конечно же не предназначены для моих ушей. Но разве уши заткнешь, когда говорят о тебе или маме? Невольно прислушиваешься, прячась за дверями кухни. Чаще других заходит к нам соседка Белла — дворовая сваха. Ее разговоры с бабушкой сводятся к тому, что Наде нужно срочно искать мужа, а то надорвется одной ребенка растить. Аленка — девочка болезненная, худая дальше некуда, да и Надька, считай, на том свете побывала, когда из чахоточной палаты на двенадцать коек одна выжила. Надо бы ее посватать. Белла задумчиво начинает: «Есть у меня один отставник на примете… Не калека, но после контузии сильно заикается…» Бабушка отмахивается: «Надя этого не любит, сама мужа найдет, а, может, уже и нашла… Тот доктор, что лечил её после войны от туберкулёза, овдовел. В той самой палате его жена лежала… Беда… А теперь Надя с ним встретилась — пришла к нему на прием. С тех пор Доктор не может на неё надышаться. Вот только его дочка-подросток заявила, что если он приведет мачеху в дом, то убежит куда глаза глядят. Встречаются теперь тайно. Вижу, что он Надьке нравится, хоть и староват… Захотела новое платье. Так наша Райка — тут как тут. Сказала, что отдаст свое, которое брат из Америки прислал. Красивое — не передать! Из белого муслина в розах. В облипочку по фигуре, а поверх полупальто с прорезями вместо рукавов — ротонда называется. А все вместе — «ротонда-веранда», так Рая говорит. Она знает… Последний писк моды».

 

Белла удивляется как может платье Раи подойти, ведь та на три размера больше. Бабушка смеется: «А на что мой Зингер? Из большого маленькое перешить можно, но не наоборот…».

 

Вот эта самая «ротонда— веранда» врезалась в мою память: стою за дверью маминой комнаты и боюсь пошевелиться. У зеркального прямоугольника трюмо застыли четыре женщины — мама, бабушка, тетя Рая и соседка Нина. В блестящей поверхности отражается свет полуденного солнца и пронзает лучом фарфоровую вазу на столе. Она светится изнутри, как и мама, затянутая в белый муслин, усыпанный розами. Они с вазой похожи — узкое горлышко талии и крутые бока. Платье уже намётано по фигуре. Я слышу непонятные слова: «выточка, пройма, подол…». Мама выгибает спину и закалывает волосы на затылке в ракушку. Этой женщине немногим за тридцать. Она восхитительна, но ее семейная жизнь так и не сложится.

От доктора она убежит, когда узнает, что его дочь, выследив их в парке, выпила назло флакон чернил. Девочку откачают, но страх, не даст моей маме продолжать отношения, да и Доктор, испугавшись, выберет спокойствие дочери. На старости лет он останется один — дочь его бросит, улетев за океан.

 

Романы на рабочем месте для мамы под запретом. Еще не хватало, чтобы о ней судачили, как о тех, кто бросается под режиссеров, как под поезд! Однажды уже обожглась. Девчонок— монтажниц предостерегает не заглядываться на киношных ловеласов. Попользуются и сбегут… Гриша (мой отец) хотя бы собирался жениться, но всех обмануть при этом: старые жены надоели, захотелось молодой, красивой с трехкомнатной квартирой у моря.

Привычка быть одной затягивает маму. Подруги не понимают ее, а она не понимает их вечной гонки за «штанами». Зарабатывает она всё больше. Тема «кормильца» рассасывается сама собой.

 

Но все-таки судьба ей подложит свинью в образе гражданского мужа Аркадия, который окончательно подорвет её надежду на счастливый брак. Аркадий — прокурор, а еще и лектор общества «Знание». Он не говорит — вещает. Биография у него знатная — работал в группе секретарей на Нюренбергском процессе. С лекциями о «Суде над фашистским преступниками» колесит по стране, зарабатывая не малые деньги, но бабушка и мама их видят только тогда, когда к нам приезжают погостить его дети от первого брака, старенькие родители или многочисленная родня. Все эти люди мне нравятся. Бабушке тоже, а вот сам Аркадий нет. Нравится ли он маме? Наверное… Он импозантен, говорлив. Когда не в командировке, кажется, что весь день в доме бубнит радиоточка. Меня он в упор не видит, считая слегка придурковатой из-за школьных проблем с математикой. Таблицу умножения заставляет зубрить утром, днем и вечером. Я давно ее усвоила, но тупо молчу, когда допрашивает и покрываюсь гусиной кожей от его прокурорского тона. А после того, как услышала мамины рыдания за стеной, возникает навязчивое желание ударить его шваброй, чтобы заткнулся. Почему именно шваброй — не знаю. Моих силёнок маловато даже ее поднять. Навязчивая неприязнь обостряет обиду за нас всех. Ночью меня саму душат рыдания. Неожиданно открываю в себе способности видеть на шаг вперед, но только те события, которые связанны с отчимом —например, даты возвращений из командировок. Он никогда не сообщает, когда точно приедет — проверяет. Всегда всё и всех проверяет: заглядывает на кухню, контролируя чистоту посуды; шкафы с книгами на предмет неподобающего чтения. Прячет подальше томик «Судебной экспертизы» со страшными картинками, но я его все равно нахожу… Все эти проверки ужасно бесят бабушку. Чувствуя мое настроение, она посматривает на меня с опаской, а мама считает мой странный дар предвидения началом психической болезни. Бабушка взрывается: «Твой лектор-прокурор доведет нас всех до психушки! Гони его в шею!» На этот раз мама с ней соглашается, что бывает редко.

Союз распадется, но мое странное умение заглядывать в будущее останется. Оно, правда, уйдет во сны — вместо ясновидения, сновидение. Работает это так: если запомнила сон, а в нем есть ясный знак на событие, то могу предсказать. К сожалению, ни разу не удалось предотвратить… (Об этом странном свойстве напишу отдельную главу)

 

Когда мама остается опять одна, то абсолютно не страдает, зато все чаще вспоминает свою первую любовь, случившуюся во время войны. Любовь тоже оказалась несчастливой. Солдатик, в которого она влюбилась и выходила в госпитале, прислал в конце войны письмо: «Не жди. Встретил другую… у нас будет ребёнок. Прости…» и много других ничего не значащих извинений. Она сохранила это письмо в синих пятнах от расплывшихся чернил, но есть еще другая записка времен войны — на неё слёзы не капали… Тогда, зажав ее в одной руке, а в другой босоножки(чтобы подошвы не отвалились) бежала босиком на свидание с Солдатиком, а над коленками взлетало и раздувалось платье из парашютного шелка, крашенного стрептоцидом… Он клялся ей в вечной любви, она в том, что будет ждать его вечность. Они всю ночь целовались, но тем и кончилось. Побоялась — ведь даже поцелуи были первыми…

 

Ее девственность через много лет достанется брачному аферисту. Как об этом она будет жалеть: «Если бы тогда согласилась, то и у него стала первой, тогда бы не бросил… Та женщина, небось, опытная попалась, а я, дурочка, всю войну письма писала и молилась, чтобы смерть не разлучила, а получилось, что не смерть разлучница…»

С тех пор мама считает себя невезучей в любви, зато в работе успешна (ещё как!) Ее руками смонтированы знаменитые «Чародеи» и «Приключения Электроника», но всю оставшуюся жизнь будет жалеть, что не стала доктором и вспоминать первую любовь, которая, похоже, так и осталась единственной.

 


* Про войну, любовь и надежду был написан рассказ, который вошел в авторский сборник «К чему снились яблоки Марине» (изд-во ЭКСМО, 2010 г.)