Всесожжение. Головастик. Другая Земля. Макарушка.

Всесожжение.
Головастик.
Другая Земля.
Макарушка.
Рассказы

Всесожжение

 

Штрипкин не был огнепоклонником. Однако он насобирал два баула дневников, рукописей, вырезок из газет, сел в дребезжащий автобус и поехал за город.

Тещина картошка уродилась. Колорадский жук не мог на нее нарадоваться. И тут на землю опустилась тень Штрипкина. Рядом с тенью опустились два баула. В них было все от портрета маски Тутанхамона до детских каракулей внучатой племянницы тети Симы из четвертой квартиры.

В принципе, Штрипкин мог выбросить все это богатство в мусорный контейнер. Даже в два. И цивилизация при этом не икнула бы. Но куда девать руки — жертвенные руки из золота племени майя? Они лежали в общей куче штрипкинского барахла, накопленного за десяток-другой лет. Чистые руки из чистого золота. Этакие золотые обрубки, которые майя несли своими руками на вершину своей пирамиды, чтобы «запустить» по кругу свое Солнце.

Колорадский жук тупо смотрел на Штрипкина. Штрипкин (для отчета перед тещей) стряхнул его в банку с керосином, снял панамку, отер со лба пот и побрел за сарайчик.

За сарайчиком была ничейная земля с ничейным пепелищем. Здесь жгли старые кирзовые сапоги и пластиковые бутылки. Иногда здесь сгорал журнал «Работница» за 1984 год. Но сегодня было особенное всесожжение.

Штрипкин понимал, что надо освобождать место под Солнцем. Нет, не для племени майя с их чистыми руками из чистого золота. Это было бы в какой-то степени оправданно, ибо те хотя бы знали астрономию. Освобождать место предстояло для поколения хамоватых придурков, разбавленных заносчивыми вундеркиндами. Последние хоть и слышали об астрономии, однако старались уйти с головой в менеджмент, срастись с компьютерами, сжечь старомодную книгу — этот носитель ненужной информации.

Штрипкин тоже развел костер и тоже стал сжигать информацию. Но в основном это была информация о себе. Впрочем, был там и нефритовый скарабей из Фив, который не хотел гореть, и теория о том, что эта цивилизация — не первая, а, по меньшей мере, пятая.

Юношеские фотографии тоже не хотели гореть. Обрывки писем говорили о ненужности прошлого. Дневники поражали своим скудоумием. «Всё так, — понимал Штрипкин, — всё так. И всё же…»

Штрипкинское скудоумие не поднималось выше сарайчика. Оно тупо смотрело в банку с колорадским жуком, в котором, оказывается, было больше смысла, чем во всей сорокавосьмилетней жизни Штрипкина.

Колорадский жук был мертв. И только нефритовый жук-скарабей всё пытался выбраться из костра. И в этом ему помогали закопченные золотые руки. «Видимо, пирамиды майя действительно имеют отношение к пирамидам Египта», — вяло подумал Штрипкин, прощая цивилизацию, которой потребовалось свободное место.

 

Головастик

 

Вода в банке была мутной. Головастика зачерпнули вместе с илом.

Вовка сказал:

— Ага, попался!

А Колька не сказал ничего. Он был юннат, видел еще и не такое. С одной стороны, Кольке было жаль головастика, с другой — юннаты, они ведь не только кроликов кормят, но и изучают, как устроен мир. А для этого головастик годился лучше всего.

Пришли домой. В огороде, со стороны дома, где жил Вовка, стояла огромная деревянная бочка. Из нее Вовкин папа поливал огурцы и морковь. У Колькиного папы не было ни бочки, ни огурцов с морковью. Их участок занимала картошка. Пришлось содержимое банки, выловленное Колькой, сливать в Вовкину бочку.

Слили.

Слили и стали изучать.

Минуту прудовая муть знакомилась с бездною бочки. Головастик ушел на самое дно и, видимо, хотел отдышаться после дороги. Потом клубы мути осели, на поверхности стали различимы личинки комаров, и головастик принялся за охоту.

Юннат Колька знал, что головастик — родственник ящеров. «Вон как дрыгает лапами, — думал Колька. — Попадись ему миллион лет назад — несдобровать».

А Вовка ни о чем таком не думал. Он просто легонечко шлепал по головастику соломинкой, когда тот всплывал. Тогда Вовка кричал в бочку:

— Ага, загарпунил, загарпунил!

Так прошел час.

А потом прошел день. Потом охотились на стрекоз, на больших зеленых кузнечиков, стрекочущих вечерами в саду — на том участке огорода, где росли четыре вишни и две яблони. Общие и в то же время ничьи.

Головастик рос-рос и, видимо, превратился в лягушку, которая потом ускакала ловить настоящих комаров в огороде, а не их личинки в бочке.

Осенью бочку вычерпали и перевернули. Кто в ней жил зимой, Вовка с Колькой не знали. Может, землеройка какая или крот. А вообще-то Кольке было положено знать, что кроты и землеройки зимою спят.

Одним словом, бочка за зиму рассохлась. Да и на пруд за головастиками ни Колька с Вовкой, ни Вовка с Колькой больше не ходили. Выросли.

Скоро и двухэтажный дом, где жили когда-то эти ребята, снесут. Рядом строят большие, девятиэтажные. Это хорошо. Незачем и вправду вылавливать из наших водоемов земноводных и сажать их в огородные бочкотары. Надо жить рационально. А как устроен мир — это и без нас узнают. Рано или поздно. Это я вам говорю — Николай Степанович, бывший юннат.

Ага?..

 

Другая Земля

 

Когда Мальчика ударили лопаточкой в первый раз, Он просто заплакал. На всю песочницу. Мама еле успокоила Его. Она сказала:

— У этого мальчика расшалились нервы. Видишь, он разогнал всех детей и теперь возит на машинке свой песок один?..

Мальчик вытер слезы маминым платком и пошел домой. Думать и есть гречневую кашу. Вместе с Мамой.

Нет, думать Он стал, конечно, один. Про песочницу и лопаточку. Про мальчика с машинкой и его песок. Про то, что у Него, у думающего Мальчика, нет ни своей машинки, ни своего песка.

…Дня через три, когда в той же песочнице дети строили один общий замок, Мальчику не досталось башенки. Тогда Он стал строить просто домик из песка. В уголке. Куда мамы отбрасывали камешки, случайно оказавшиеся в речном песке.

К Нему подошла девочка с бантом. Бант был розовым, а девочка под бантом — почему-то злой.

Она прищурила злые глазки, сказала «фи», а потом как бы случайно задела своей лопаточкой крышу Его неказистого домика, сложенного из сырого песка и мелких камешков. Крыша обвалилась.

На этот раз Мальчик плакать не стал. И даже не оттолкнул девочку с розовым бантом. Он подошел к Маме и просто сказал:

— Пойдем есть кашу.

На этот раз каша была рисовой. От нее хотелось думать еще больше. И Мальчик опять стал думать. Но не про девочку и ее бант. Даже не про магазин, где продают такие злые лопаточки. Он стал думать про глобус.

Он думал так: «Если взять глобус и насыпать туда песка из песочницы, он будет расти. Это же — Земля. Так говорит Папа. И хотя глобус старый, Земля может вырасти молодая. Большая-пребольшая. И — добрая. Там можно будет построить домик для Мамы и Папы. С песочницей во дворе. Чтобы пускать туда только добрых детей. С добрыми мамами и папами. А злые пусть себе курят возле своей песочницы, бросают окурки и шлепают по попам своих злых детей».

От этих мыслей Мальчику захотелось спать. Он лег в кроватку с плюшевым зайцем и посмотрел на шкаф, где пылился старенький глобус.

— Завтра я сделаю дырочку, — сказал глобусу Мальчик, — и стану приносить в ведерке песок. Не плачь!.. Ты вырастешь большой-большой. До неба. А потом скатишься с этой Земли и станешь Другой Землей. Доброй-доброй. Как моя бабушка.

 

Макарушка

 

Когда Макарушки нет дома, комнате скучно. Она становится рассеянной. То рыбку покормит прямо поверх стеклянного потолка аквариума. То включит старенький радиоприемник, вот уже два года не издающий ни звука. То напишет на какой-нибудь квитанции какое-нибудь немудреное стихотворение.

Одним словом — сплин, если не говорить по-французски.

«Да и с кем говорить-то?» — думает комната.

И впрямь: рыбка, видя над собою корм, шлепает губами и не понимает, почему губы остаются голодными; Кобзон поет о чем-то своем и тоже не понимает, почему пенсионеры сцены должны шлепать губами и петь в неисправных радиоприемниках; немудреное стихотворение априори должно молчать, если просто написано на простой бумаге, а не декламируется со сцены Дворца пионеров или дома для престарелых тружеников села.

Но вот приходит Макарушка. Отрок сорока восьми лет швыряет портфель под стол, хватает из шкапа конфету (комната любит произносить на старинный манер — шкап) и плюхается на продавленный диванчик.

И тут наступает уют. Нет, он не то чтобы явственно так «наступает», но что-то окутывает розовым облачком воображения, куда-то наливает чаек, помешивая его ложечкой, чешет Макарушкину пяточку в дырявом носочке сорок второго размера…

Комната одергивает свой передник. Включает старенький торшер и садится рядом с Макарушкой в старенькое-старенькое кресло.

Волосики Макарушки шелковистые-шелковистые. Щечки Макарушки пухленькие-пухленькие. И никакой грымзы жены, сюсеньки-пусеньки, не надо нашему мальчику!.. Сами его оденем-умоем… Сами его напоим-накормим… А потом уложим спатеньки на кроватке.

Спи, Макарушка, сладко-сладко!.. Баю-баюшки-баю…

Щечки Макарушки покрывает трехдневная щетинка. В портфеле лежит початая четвертинка водки и пирожок с ливером. А еще — недописанная повесть, которую он через неделю должен сдать в печать, касатик.

Комната достает из-под стола Макарушкин портфель, надевает роговые очки и опять садится в кресло.

Ей хорошо и уютно.

Она заштопает Макарушке носочек. Она напишет за Макарушку его повесть. Надо только вспомнить начало.

«Когда Макарушки нет дома, комнате скучно».