Всюду он брал меня с собой…

Всюду он брал меня с собой…

Главы из воспоминаний

Писатель Юрий Васильевич Красавин (1938—2013) известен с конца шестидесятых, когда его проза стала регулярно появляться в авторитетных литературных журналах «Новый мир», «Наш современник», «Знамя», «Москва», «Октябрь», «Роман-газета» и других. Романы, сборники повестей и рассказов Юрия Красавина выходили в издательствах «Современник», «Советский писатель», «Советская Россия», «Молодая гвардия». Последнее его крупное произведение — исторический роман «Письмена» — был опубликован в журнале «Дон» в 2006—2007 гг. Писатель до конца своих дней продолжал упорно трудиться, среди его последних работ преобладали автобиографическая проза, очерк и публицистика.

Юрий Красавин был очень тесно связан со своими родовыми корнями, со среднерусской деревней, с «уездными городками», которым посвящены многие страницы его произведений, но был у него и «сибирский период»: работа по распределению на комбайновом заводе в Красноярске. Можно было бы сказать, что наш суровый край не оставил никакого следа в его жизни, если б не привез он отсюда, возвратившись в родные места, молодую жену, сибирячку по рождению. Более полувека прожили они вместе, деля пополам и горе, и радости.

Е. И. Красавина написала о своей жизни интереснейшие воспоминания, искренние и бесхитростные. Некоторые главы из них мы предлагаем сегодня нашим читателям.

 

Садись на эту доску, Комраков. А я для себя принесу другую, у меня тут припрятано.

Я пошел за доской, поставленной за стволом толстой ели, и оглядывался на него, боясь, как бы он не исчез. <…>

Я вернулся, положил доску на вбитые тычки, объясняя:

Я это сиденье для жены делаю, когда она приходит со мной. Видишь, у меня тут насиженное место, можно сказать, намоленное. Тут добрые духи живут. Я прихожу, говорю им: «Привет, ребята! Вот и я. Сейчас костер разведу, погреемся». Вот и сидим.

Юрий Красавин. Из повести «Привет, старик!»

 

* * *

По вечерам в общежитии мы все собирались посмотреть телевизор в «красном уголке». В семь часов передачи для малышей, в восемь начиналось кино, в девять — «Новости», потом обязательно концерт или спектакль. Все приходили, рассаживались на стульях, у каждого было уже свое привычное место. Впереди, возле телевизора, садился Виталий Васильевич. Ему надо было часто вставать и настраивать капризный телевизор, который был такой же пожилой, как и наш старейшина, оказавшийся в молодежном общежитии по причине семейной катастрофы. У телевизора нашего то звук пропадал, то картинка. Тогда Виталий Васильич крутил винтики, нажимал кнопочки, стучал ему «по горбу» или «по темечку», и тот продолжал работать. Никто другой за это дело не брался, все равно не получится, а у Виталия получалось. Тут надо было стучать вежливо и ласково…

Во втором ряду сидели: Вася Руденко из соседней с нами комнаты, боксер Генка Сорокин, красивый и смуглый Валера, еще один Валера — белобрысый, Володя-большой, который жарил на кухне мясо (больше-то никто этого не делал), еще один Генка — длинный, потом Усман, надоедавший всем нам своим кривлянием. Усман был начальник цеха, но в общежитии вел себя как мальчишка. Ну и прочие.

Я обычно сидела позади всех, в углу, на большом столе. Я никому не мешаю, и мне ничья голова не загораживает экрана. Никто моего места не занимал, все привыкли уже к тому, что я там сижу. Рядом со мною садилась и сестра Соня, если не уходила в вечернюю школу.

Завтра в десять смотрите меня по телевизору, — объявила я однажды. — Будет выступать наш хор.

Никто этому не удивился, о моем участии в концертах все уже были наслышаны. К тому же мой голос постоянно звенел и в кухне, и в комнате. По радио я уже выступала, тоже с хором, правда, голоса моего я там не услышала. Теперь вот по телевидению — авось себя услышу и увижу.

То был для меня знаменательный день! Приехали мы туда… Для нас уже приготовлены были декорации — горы, лес, сопки, и мы вроде бы как на поляне, в летних платьях. Песни мы пели о Енисее: новая программа нашего руководителя, песню он сочинил сам.

Енисей, река моя родная…
Ты мне так близка и дорога.
Я не знаю сказочнее края,
Чем твои Саяны и тайга!

Вот с этой песней мы и выступали. Но вот досада: меня в хоре загородила высокая певица — этакая коровища! Она все старалась, все устраивалась, чтобы быть на виду, а я маленькая, меня совсем не видно за нею. И на следующий день мне ребята в общежитии говорили:

Что же ты! Только твоя макушка была видна.

Один раз выглянула из-за какой-то тетки и опять исчезла.

Мы говорим: вон, вон наша Катя! А уже не видно. Спряталась, что ли?

Но у меня осталась фотография того дня, того выступления. Иногда посмотрю, повздыхаю…

 

* * *

И вот однажды я зашла на кухню — кажется, хотела погладить платье. И вдруг вижу незнакомого парня в очках. Парень этот как раз гладил свои светлые китайские брюки, стрелочки на них утюжил.

Он их потом каждый день гладил, эти китайские брюки, они почему-то быстро на коленках пузырились. Я сразу отметила: аккуратный паренек. Ну очень аккуратный! Не мог он себе позволить, чтобы ходить с пузырями на коленках. И было в нем что-то застенчивое и заносчивое одновременно.

В общем, таких необыкновенных ребят я еще не встречала. Обликом был какой-то неземной. Русые, чуть волнистые волосы… гладкий высокий лоб… большие очки… нос с горбинкой, красивый. Все в нем показалось мне необычным и загадочным. А главное, держался он заносчиво. На меня и не посмотрел, погладил брюки и ушел из кухни.

У нас появился новенький, — сказала я в своей комнате.

Но на эти мои слова никто не обратил внимания: новенькие у нас появлялись и раньше.

Вечером этого же дня я увидела его в «красном уголке»: он сидел с Виталием Васильевичем рядом, смотрел телевизор.

Сидя на своем обычном месте, я всех видела с затылков. У одних затылок мне нравился, а у других — ни в коем случае! Вот у Виталия Васильевича хороший круглый затылок, шея подбрита, волосы кучерявятся. Юрка Воронцов — вот про кого не скажешь, что красивый затылок: голова на тонкой шейке, жилы натянуты… сам смуглый. У инженера Володи-большого нормальный затылок, аккуратная прическа. Ну, Володя всегда опрятен, на нем свежая рубашка и красивый свитер. У него родители здесь живут, в городе, имеют квартиру, а он предпочел жить в общежитии, потому что дома тесно. Тем не менее он — «домашний», потому и опрятный.

А вот явился Генка Сорокин, сел к телевизору во втором ряду — весь взлохмаченный, всклоченный. Он на свою внешность никакого внимания не обращал, ему все равно, как он выглядит. За ним следом пришел его товарищ Володька — тоже не залюбуешься: затылок подстрижен наголо, впереди чубчик. Они с Генкой — спортсмены, им как попроще, так и лучше. Каждый день на нижнем этаже дубасят боксерскими перчатками увесистую «грушу».

А у новенького, я это сразу отметила, самый замечательный затылок! Я еще не знала, как его зовут, для меня он был просто «новеньким». Так вот, у него-то был самый красивый затылок: такой овальный, с русыми волосами, мягкими даже на вид. И шея тонкая и нежная, и красивые уши, и покатые плечи — все в нем мне понравилось. И даже то, как он сидел на стуле, положив ногу на ногу и свободно откинув плечи и голову.

Мне подумалось: «Нет, этот парень на меня внимания не обратит, я ему не пара».

Но дней так… да вскоре же «новенький» встретился мне опять на кухне, мы были одни и вот, слово за слово, разговорились. Вдруг он протянул мне листок… со стихами. Я немножко растерялась и не сразу поняла, что стихи эти написаны им самим и вот именно для меня! Мне никто никогда не дарил стихов. Я стала читать вслух…

Дождь прошел, и солнце заблистало
На асфальте мокром, в светлых лужах.
Голубое небо выше стало,
В нем стрижи и ласточки уж кружат.

Дальше было о том, что вот я иду по улице и ветер играет складками моей юбчонки. Стихотворение было немного шутливое и… ласковое.

Средь людей, нарядных и не очень,
Ты меня, конечно, не заметишь.
Ты пройдешь, как призрак в темной ночи,
Равнодушная, как очи смерти.
Я окликну: «Катенька! Катюша!»
Ты мне улыбнешься — только снова,
Снова не услышат мои уши
От тебя приветливого слова.

Вот и неправда, — сказала я. — Уж непременно ответила бы и очень даже приветливо!

На кухню в это время кто-то пришел, помешал нам, но мы ведь уже выяснили главное — то, что я ему нравлюсь и что он нравится мне. И что зовут его Юра, а фамилия такая замечательная — Красавин: он же подписался под стихами.

После этого мы несколько дней не виделись. Как-то так совпадало, что я приходила с работы пораньше, умывалась, причесывалась, переодевалась в чистое платье и уходила на хор или в музыкальную школу играть на домре.

А Юра приходил позднее и не знал о том, что я ухожу вечерами на свои музыкальные занятия. Как потом выяснилось, он меня подстерегал, но ему никак не удавалось меня увидеть.

Наступил май. Возле нашего общежития организовали в этот день субботник. Мы всем общежитием вышли сажать тополя, а потом стали играть в волейбол.

После, когда все разошлись, я сидела на перилах нашего крыльца и напевала. Тут появился Юра Красавин в своем белом, чистеньком китайском костюме.

Он прошел было мимо меня — в общежитие. Но я увидела, через окно глянув ему вслед, что на лестнице он замедлил шаги, а потом и вовсе остановился в раздумье. Вернулся и предложил мне:

Пойдемте погуляем. Вечер такой хороший.

Я, разумеется, согласилась, но тут к нам подошел Валерка (не помню его фамилию, белобрысый такой, кудрявый), с тем же намерением. Этот Валера давно на меня поглядывал, но пригласить на прогулку у него не хватало смелости. А сегодня они оба разом решились.

Мы и пошли втроем по улице Комбайностроителей. Сначала все молчали, не зная, о чем говорить. Потом что-то сказал Валера, Юра что-то отвечал. А мне в этот вечер все было смешно, что бы ни происходило.

На наше счастье, мы услышали музыку и увидели танцующих на «пятачке» под окнами другого общежития. Пошли туда. Валерка пригласил меня потанцевать, мы с ним вступили в круг, но танец скоро кончился. Следующий танец я пошла с Юрой.

А давай от него убежим, а? — предложил он.

Давай, — тотчас согласилась и я.

И мы незаметно оттанцевали в переулок. Валерка, конечно, нас потерял. Он все понял и ко мне уже больше не подходил.

А ты разве сочиняешь стихи? — спросила я Юру. — Ты что, поэт?

Нет, какой я поэт! Просто я люблю стихи, — отвечал он. — А сам-то почти не пишу их… так, к случаю.

Ну тогда, значит, поэт.

Разговоров у нас в этот вечер было много. Оказывается, нам есть о чем поговорить! Мне было интересно его слушать, а ему было интересно мне обо всем рассказывать.

Помню, он стал читать мне стихи Сергея Есенина. Когда я услышала это имя, я сказала:

Но ведь у него же неприличные стихи, хулиганские!

Именно это мне раньше говорили о стихах Есенина. Мне не понравилось, что мой новый ухажер хочет читать мне такие стихи. За кого он меня принимает?

И что в них неприличного? — он даже немного обиделся. — Вот послушай:

Слышишь — мчатся сани, слышишь — сани мчатся.
Хорошо с любимой в поле затеряться.
Ветерок веселый робок и застенчив,
По равнине голой катится бубенчик.
Эх вы, сани, сани! Конь ты мой буланый!
Где-то на поляне клен танцует пьяный.
Мы к нему подъедем, спросим — что такое?
И станцуем вместе под тальянку трое.

Я была покорена и стихами, и взволнованным, душевным чтением. Что я могла сказать в ответ?

Действительно, хорошо. А я думала, что он пишет только похабщину всякую. Так мне говорили… И что его нельзя читать, что его стихи запрещены.

Ничего подобного. Хорошие стихи.

Юра мне и еще стал читать… он много знал наизусть!

 

* * *

Мы стали по вечерам и днем, если воскресенье, ходить гулять по улице. А надо сказать, пойти-то было особо некуда. Грязь непролазная везде, только на улице Комбайностроителей метров двести асфальта положено. Вот по нему мы и гуляли взад-вперед. Ну, еще ходили на речку, название которой — Кача. Это под горой, возле моста. Здесь была у речки небольшая луговина по косогорчику, тут мы славно располагались, и Юра мне вслух читал что-нибудь из взятой с собой книги или рассказывал, а я слушала. Он признался мне, что мечтает поступить в Литературный институт, поэтому много читает, изучает учебники по литературоведению и языкознанию.

Как-то в одно прекрасное утро мы с ним пошли на эту речку. День был летний, чудесный. С утра стало жарко, мы разулись и босиком бродили по холодному мелководью, по камешкам. Искупаться тут было немыслимо, а побродить можно. Ноги у нас так захолодали, что мой ухажер стал повизгивать. Я смеялась: такой серьезный парень и так несерьезно себя ведет.

Потом мы сидели на пригорке, грели босые ножки. У Юры они были так белы и нежны, что чуть ли не прозрачными показались мне. Я подивилась такой белизне его ног. Странно, что у парня столь нежная кожа на ступнях, и руки у него были с длинными пальцами и тоже белые, а ногти на руках словно отполированные. Мне стало как-то даже неприятно видеть такого интеллигента. Словно я ему не пара, словно он городской, а я деревенская. Хотя он тоже был деревенский… а у кого из наших деревенских парней я видела такие руки? Немыслимое дело.

Итак, мы сидели… впрочем, нет, это я сидела, а он лежал, положив мне голову на колени, и читал вслух книгу. Я слушала. Солнце уже начало припекать, и пора было нам в свое общежитие. Вдруг Юра поднял на меня глаза — у него были голубые глаза и красивые брови, но очки скрывали их. В очках я видела обычно только свое отражение, как в зеркале. А тут Юра вдруг спросил меня, и голос выдавал его волнение:

Ты пойдешь замуж за меня?

Вопрос был совершенно неожиданным, но я ответила без размышления:

Пойду.

Хотя я ранее никогда не думала об этом. Вообще о замужестве не помышляла, и от Юры Красавина такого предложения не ждала. Ведь мы с ним и знакомы-то были недели три, не более. Но что же я могла сказать ему иное? «Не пойду», что ли? Что, мол, рано мне замуж, надо подождать. А чего ждать? То есть я просто не нашла причины для отказа.

Он мне потом рассказывал, что я в этот миг очень побледнела.

Ну конечно, мы поженимся не теперь, — сказал он. — Пока что мы просто будем жених и невеста. Надо подзаработать немного денег, и мы уедем к моей маме…

Он очень скучал по своей деревне и постоянно говорил, что вернется «в Россию», что Сибирь для него все-таки чужая сторона.

На том основании, что он сделал мне предложение и теперь я его невеста, Юра потребовал от меня, чтоб я с этих пор ни с кем не ходила на танцы или в кино и тому подобное. Я, конечно же, обещала.

В тот же день вечером мы с Соней пошли в театр по пригласительным билетам, которые нам дала комсорг Оля. Для Юры билета не оказалось, да он и не пошел бы, у него для театра костюма не было, а идти в легоньком китайском он не решался. И вот в театре с нами рядом оказался парень из нашего цеха. Он меня знал, а я его не знала. Домой мы добирались пешком, потому что троллейбус был переполнен людьми. Соня на половине дороги поймала такси и укатила, оставив меня с этим парнем. Он проводил меня до нашего общежития, нам оставалось только попрощаться, но тут нас увидел Валера, тот самый, от которого Юра меня увел недавно. Валера этот прошел мимо, а я вслед за ним поднялась по лестнице. Он, небось, слышал, что я иду, но все равно доложил моему жениху:

А твоя Катя там с другим парнем стоит.

Это его поразило до глубины души: как! ведь только что днем договорились… а вечером она уже с другим… Он выскочил на крыльцо, чтоб убедиться собственными глазами в моей «измене», но меня уже там не было. Отомстил Валерка…

Назавтра мой жених, не дожидаясь обеденного перерыва, явился в наш цех и вызвал меня на улицу «на минутку». Я вышла. Девочки меня проводили взглядами и потом встретили с удивлением: что это, мол, он прибежал и лица на нем нет? Что такое неотложное и срочное могло случиться?

Как он мне признался потом, пришел он затем, чтобы заявить мне о разрыве наших отношений. Но я смиренно объяснила ему, как было дело: я даже не спросила имени того парня, я его не знаю и знать не хочу. Тут жених мой облегченно вздохнул. А когда я сказала, что тот парень настаивал на новой встрече, а в ответ услышал, что я уже невеста, и ушел ни с чем, тут мой Юра и вовсе заулыбался.

Мой будущий муж проявил тут свой характер. Таким он и оставался во все наши годы — нетерпеливым, настойчивым. И чтобы его Катя принадлежала только ему. Чтоб ни улыбки, ни ласкового слова, ни взгляда от нее никому не досталось.

 

* * *

Мы продолжали наши прогулки с самыми доверительными беседами. Юра сказал, что мечтает стать писателем и даже кое-чего достиг на этом пути. Помнится, он показал мне районные газетки, привезенные из Калязина: в них были напечатаны его первые стихи и первые рассказы — «Мама» и «На распутье». Я отнеслась к его творчеству со вниманием, потому как, признаться, и сама к этому времени напечатала в нашей заводской многотиражке свои слабенькие стишки. Ну, у меня-то столь высоких стремлений не было. Стихи мои сочинялись как песенки, я их напевала. Кстати, Юра любил слушать, когда я пела.

Однако осенью наши отношения как бы остановились в своем развитии. Мы даже поссорились. Когда с парнем дружишь долго, то надо либо за него замуж выходить, либо расставаться. С прежними ухажерами я нарочно ссорилась, чтоб не выходить замуж. Мне рано было еще замуж!

А с Юрой поссорились мы вот из-за чего: поскольку уже обсуждались планы нашей совместной жизни, он мне стал настойчиво внушать, что жена должна с мужем быть заодно, то есть она должна интересоваться только тем, что интересует ее мужа, а своих увлечений у нее и быть не должно. И обосновал: потому что он будущий писатель, у него высокая цель…

Я его передразнила:

«Ты должна», «ты должна»… Ничего я никому не должна! Я буду заниматься музыкой и пением, я буду певицей. Ясно тебе?

До сих пор я жила вольно, никем не притесняемая. А тут меня, такую свободолюбивую, будут ограничивать: то нельзя, это не делай, туда не пойди. Не бывать тому!

Ты будешь только женой писателя и никем больше! — так же твердо заявил он.

Мы объяснялись довольно бурно, дело дошло до ссоры. А сидели мы на скамье под чужим окном, в кустах сирени. И тут из открытого окна высунулся мужик и сказал:

Вы еще долго там будете решать, кому из вас быть писателем, а кому певицей? Ишь, никак не столкуются!

Мы поспешно снялись с места и ушли. Так и расстались в тот вечер непримиренными, и были уверены, что между нами все кончено. Но судьбе было угодно иначе…

 

* * *

На другой же день пригласил меня прогуляться парень из нашего общежития, тоже новенький. Фамилия его, помнится, была Шнейдер, а как звали — не помню теперь. И вот я нарядилась в новое пальто (Сонькино), в новые туфельки, мы вышли из общежития и отправились «в город». А по пути к автобусной остановке вдруг нас обогнал… Юра. Он с изумлением покосился на нас, но сделал вид, что его это не касается. Однако же как уязвлено было его самолюбие! Только вчера со мной поссорился, а уже сегодня я нового кавалера подцепила!

Он потом рассказывал, как был поражен: сначала-то, шагая сзади, принял меня за Соню, а как стал обгонять, увидел, что это я. Он ужасно расстроился и решил, что клин клином вышибают, потому поехал в какое-то общежитие разыскивать девушку, с которой недавно познакомился. Но ему не везло в тот день: не нашел он той девушки, отлучилась она куда-то.

И вот с этим Шнейдером мы съездили в центр города, погуляли в городском парке. Но что-то скучно мне с ним было, тоскливо… Вроде и парень симпатичный: высокий, стройный, с высшим образованием… Но вот бывает так: и хороший парень, а неинтересный совершенно, поговорить не о чем. То ли дело с Юрой…

Вернувшись в общежитие, я вечером долго сидела в коридоре возле тети Насти, дежурной. Мне хотелось увидеть Юру… Не дождалась, ушла спать. Он вернулся откуда-то поздно, тетя Настя ему сказала:

А тут Катя со мной сидела, все тебя ждала.

Он обрадовался. На другой же день мы помирились и опять строили планы совместной жизни.

Мать его в это время переехала из деревни в город Конаково, купила дом. Она часто писала письма сыну, жалуясь на одиночество и тяготы жизни. Писала, что очень часто болеет, а в магазин некому сходить и даже, мол, стакана воды подать некому.

В конце ноября мы подали заявление в ЗАГС. Все наши разговоры сосредоточились на будущем отъезде.

В перспективе открывалась для меня новая жизнь в семье. Я представляла себе, как мы с Юрой читаем вслух книги, вечерами все сидим у теплой печки. Юра уверял меня, что с его матерью мы будем жить дружно: она всегда мечтала иметь дочь.

Она будет любить тебя, вот увидишь.

 

* * *

Поженились мы так.

21 декабря 1960 года был очень морозный, но самый обыкновенный рабочий день. Юра отпросился из своего конструкторского бюро, я отпросилась на часок из своего деревообделочного цеха. ЗАГС располагался недалеко от комбайнового завода, в каком-то бараке. К заветной двери была довольно длинная очередь: впереди стояла старушка, пришедшая регистрировать смерть своего старичка, позади женщина средних лет, уговаривавшая нас:

Да какие молоденькие! Да поживите так, погуляйте, пока молодые… Зачем вам расписываться?

Зря мы не послушались доброго совета! Куда заспешили? Надо было погулять до весны, а весною съездили бы в мою деревню Тесь, где горы, где все в цвету — речка вся в черемухе, на косогорах алеют жарки под белыми березами, и кукушечка кукует на Павловой горе…

Но этого не случилось.

Мы отстояли очередь, зашли в полутемную, тесную комнату, не раздеваясь, расписались в какой-то большой книге… Вышли.

Ну, я на работу, — сказал мне муж.

Я тоже, — сказала я мужу.

Так мы стали мужем и женой…

Свадьбы у нас не было. Медового месяца тоже не было…

О том, что вышла замуж, я никому не сказала: сестра Соня непременно затеяла бы вечеринку у нас в комнате, а к чему лишние расходы? Нам деньги были нужны на дорогу.

Все в моей жизни оставалось так же, как было до ЗАГСа. Муж продолжал жить в своей комнате — это по коридору наискосок от «красного уголка». Юра заходил к нам, но не задерживался, словно смущался. Так что никто ничего и не подозревал.

Соня, однако, заметила, что я стала задумчива и даже печальна. Пришлось признаться, к тому же скрывать больше не было смысла: я уже увольнялась с завода. О замужестве своем я сказала сестре просто, Соня ничуть не удивилась: она уже догадывалась, что дело у нас с Юрой идет к тому. Только спросила:

Катя, ты жалеешь, что вышла замуж? Может, ты уже раскаиваешься?

Нет, я не раскаивалась, но мне было грустно как-то, несвободно. Мы продолжали быть женихом и невестой с отметкой в паспорте, но еще не мужем и женой. Соня об этом догадывалась, да и нетрудно догадаться, если я в Юрину комнату не ходила, а он в мою заглядывал лишь накоротко.

Перед Новым годом мы с Соней решили съездить в гости к сестре Любе. Она в это время жила на правом берегу Енисея, там они получили новую квартиру. Мы и Юру взяли с собой: надо же мне жениха, уже ставшего мужем, показать сестре, познакомить. А у Любы как раз гостил наш отец. Он и приехал-то на день или два, и так совпало, что и мы тут кстати оказались.

Мы сидели за столом, разговаривали. Юра мой скромно помалкивал, и он «не показался» отцу моему, который и не знал еще, что мы расписались. Улучив минуту, отец мне тихонько сказал:

Рано тебе, Екатерина, выходить замуж. Погодила бы… Этот парень неплох, но ведь бывают и лучше.

Такое вот было мне напутствие или благословение. С тем я и уехала, простившись с отцом навсегда.

Собираясь в дорогу, я вспомнила, что надо мне проститься с музыкальной школой, отдать моим милым молоденьким учительницам домру в футляре. Одна девушка занималась со мною на домре, а вторая преподавала мне музыкальную грамоту и обязательный инструмент — пианино.

Я очень их огорчила сообщением, что вышла замуж и вот уезжаю…

Как же так? — даже растерялись они. — А мы вас уже хотели включить в сводный струнный оркестр. Вы же у нас солистка на домре!

Только теперь я осознала, что же я наделала! Я теряю все: музыкальные занятия, хор, театры…

Нам надо было купить билеты в купейный вагон, и ехали бы мы, молодожены, целых четыре дня без хлопот — но мы купили в плацкартный в целях экономии… Денег у нас едва хватило на дорогу.

Нас провожала Соня. В последнюю минуту она вдруг порывисто кинулась меня обнимать и расплакалась. А я испугалась этих ее чувств и отстранила сестру: я не любила прощаний.

 

* * *

На перроне Ярославского вокзала нас должен был встретить старший брат Юры, Виктор. Он опоздал. Мы уже стояли с вещами возле вокзала и думали, как нам дальше быть, когда он вдруг подошел откуда-то: на нем было полупальто с воротником «хомут» и шапка пирожком, очки — он оказался похожим на Юру.

На меня Виктор, помню, бегло так глянул, был очень сдержан. Наверно, я ему не понравилась. Впрочем, таким он был и потом: не очень-то обходительным да внимательным — это уж свойство его характера. Юра мой проще, душевнее…

Братья отнесли вещи в камеру хранения, и мы поехали на метро на Красную площадь — это затем, чтобы с нее начать мое знакомство с Москвой.

И вот спустились в подземный переход. Для меня начиналось все неизведанное. На эскалатор я вступила осторожно, стараясь не показать, что боюсь. Но ничего, обошлось, и в конце соскочила вовремя, даже не споткнулась: Юра еще в поезде учил меня, как надо вести себя в метро.

Как сейчас вижу себя со стороны: иду я из метро к Красной площади… склон крутой, а был гололед. Я в ботиночках на «рыбьем меху», пальто на мне еще школьное, с воротником овчинным: так и не успела накопить денег на «взрослое» зимнее пальто. На голове у меня шерстяной платок, булавочкой заколот, иначе он не завязывался. Ничего другого, теплее у меня на голову и не было. Вот так я была одета.

Виктор, небось, оглядел тогда жену младшего брата и подивился: на что, мол, позарился Юрий? что такого нашел он в этой девочке?

После мне Юра рассказывал, что Виктор всю дорогу, пока водил нас по Москве, подтрунивал над ним: да не бойся, не потеряется твоя жена, не украдут ее — это если я где-то отставала в толпе…

А я, действительно, могла потеряться! И как доехать до Конаково, я не знала. Да у меня и денег не было, а паспорт был у мужа вместе с другими документами. Так что отставать от них и теряться в Москве мне никак было нельзя.

Потом мы отправились в Третьяковку. Я увидела там картины, знакомые мне ранее по открыткам: Юра их коллекционировал. А вечером пришли к Виктору в общежитие — это общежитие института стали и сплавов, Виктор учился, кажется, на третьем курсе. Это общежитие, помнится, удивило меня тогда: окошечки низкие, как в курятнике. Виктор так и сказал:

Вот он, наш курятник! — и засмеялся.

 

* * *

Как только сели мы в электричку и отъехали от Москвы, мне показалось, что едем опять в ту сторону, обратно в Красноярск. «Повидала я Москву, и вот теперь бы возвратиться в мое общежитие…» Но эта мимолетная мысль рассеялась вскоре.

В Конаково приехали поздно вечером.

Тут надо уточнить: была зима 1961 года.

От станции шли мы по сугробам, тропинка еле угадывалась. Синие тени домов лежали на снегу. Крыши тоже придавлены были снегом. Юра с Виктором шли впереди, несли вещи и чемодан, а я за ними трусила налегке, не чуя под собою закоченевших ног.

Материн дом тоже весь был занесен снегом. От дороги к калитке даже тропинки не натоптано. Дом слегка покривился на одну сторону, к крылечку. Виктор хмыкнул иронически: мол, вот и пришли, теперь радуйтесь. В окнах чуть брезжил тусклый свет. «Наверно, лампочка маленькая», — догадалась я.

Дверь оказалась заперта. Виктор стал стучать, а Юра заметно волновался.

Стучи громче, — сказал он. — Может, спать легла.

Да вроде бы рано спать-то, — сказал Виктор.

В доме бухнула дверь, потом спросили:

Кто там? Это ты, Витя?

Не я, а мы, — ответил Виктор.

Это мы, мам! — сказал громко Юра.

Она открыла и тотчас отступила, увидев всех нас троих.

А-а! Приехали. Входите, входите. Замерзли, знать? Ноне мороз-от какой крепкой!

Вошли все в избу. Мать за нами тяжело хлопнула дверью. Потом засуетилась, полезла на печь и сбросила оттуда валенки. Я нагретым валеночкам так обрадовалась! Тотчас мои ноги перекочевали из холодных ботинок в благодатное тепло валенок!

В избе-то у меня померзень! Пол-от как лед холодный! — приговаривала мать. — Надень и ты, Юра, валеночки-то. У меня ить их много.

Я отметила: у матери приятный тембр голоса, что-то схожее с Юриным тембром. Показалась она мне маленькой и старенькой. Я ее такой и представляла себе. А теперь вот думаю: ведь ей в ту пору было всего около пятидесяти… Мне же тогда было девятнадцать…

А в доме и вправду прохладно. Виктор с Юрой тотчас принялись растапливать печку. Мать заторопилась на кухню. Она уже там гремела сковородкой, ковшом из ведра наполнила чайник, поставила на плиту.

Я прошла в комнату и села возле печи на скамейку. У меня было время оглядеться, пока Юра с Виктором пытались развести огонь в печке.

Юра мой так и мечтал, что вот приедем к матери, а тут печка… огонь… Дрова потрескивают, уютно в доме, тепло…

 

* * *

Знакомил ли Юра меня с матерью? И как он меня ей представил, назвал ли мое имя? Теперь я уже не помню. Кажется, он сказал ей, вот, мол, это и есть Катя. А впрочем, наверно, нас не знакомили. И так все было ясно: вот мы приехали, нас надо обогреть и накормить. Поэтому мать заспешила собирать на стол.

Здесь будет уместно сказать, что Юра написал матери письмо из Красноярска. Это письмо сохранилось, вот оно:

 

Здравствуй, дорогая мама!

Не удивляйся, что я шлю тебе фотокарточку. Девушка эта — моя невеста. Мы с нею любим друг друга и решили пожениться. Я прошу на это твоего разрешения.

Тебе интересно знать, кто она такая? Звать ее Катей. В конце октября ей исполнилось 19 лет. Мы знакомы с мая месяца.

У Кати нет матери, отец живет в деревне с мачехой. Всего их шесть сестер, Катя — самая младшая.

Она работает у нас на заводе, учится в музыкальной школе, хочет стать учительницей музыки. Вот, кажется, и все о ней. Можно добавить, что ростом она — мне по плечо, хорошо поет, играет на домре и пианино. Но это уже не имеет отношения к делу.

Передай привет Виктору. Он написал мне, что ты беспокоишься обо мне. С какой стати? Я живу хорошо и очень счастлив.

Жду письма. Целую. Юрий.

29 ноября 1960 года

 

Ну, насчет пианино тут явное преувеличение. Юре моему хотелось представить меня в выгодном свете, отсюда и «учительница музыки».

Теперь вот мы явились…

Я разглядывала избу: мне тут предстояло теперь жить.

Печь была большая. Скамья, на которой я сидела, старенькая, выщербленная то ли сечкой, то ли топором. Зеркало большое, чуть не до потолка, в простенке между окнами, оно отображало неверно, искривляло лицо, в него лучше не глядеть. Кровать возле стены с шарами заржавленными. На кровати подушка нарядная с кружевной накидкой, покрывало свежее, лежит ровно, а из-под него — кружевной подзор в ладонь шириною. Сразу видно, что на кровати никто не спит, что убрана она для красоты. А спала-то мать на печи, с которой теперь только что слезла, когда услышала стук в дверь. Перед зеркалом — стол, возле него два гнутых венских стула с кривыми спинками и жесткими сиденьями — на сиденьях по дереву цветной узор.

Все обычно, ничего особенного, вот только, пожалуй, лампадка, горевшая перед иконой в углу, меня удивила. Я про себя тотчас подумала: «Как же это, у Юры с Витей мать, значит, верующая? Почему же они до сих пор не объяснили ей, что нет никакого Бога?» Так размышляла я, в ту пору отчаянная атеистка: отец мой, помнится, посмеивался над верующими, а иконы да лампадки в грош не ставил. Он считал это невежеством, и я так считала. Лампадка была из темного зеленого стекла, висела на цепках. «Старинная лампадка», — подумала я тогда. Еще я обратила внимание на интересную тумбочку, вырезанную затейливо, она была из черного дерева.

Та лампадка зеленого стекла осталась мне потом на память от свекрови. Я ее и теперь храню.

Скоро запылали в печке дрова, Юра взял маленькую скамеечку и сел напротив огня. Он давно мечтал посидеть вот так у печки, и чтоб потрескивали дрова. Дрова потрескивали, и в избе стало светлее и теплее.

Мать собирала на стол: вкусно запахло жареной картошкой. На кухне шипело на сковороде масло.

 

* * *

Мать переехала из деревни Ремнево, что в Калязинском районе, сюда, в Конаково, в мае, то есть вот когда мы с Юрой в Красноярске только познакомились. Купила она этот дом на улице Коммунистической и все лето занималась огородом. Прежде жила здесь старуха Александра, которая переселилась сюда из Корчевы. От бывшей хозяйки осталась кое-какая мебель: вот это кривое зеркало и венские кривые же стулья, столик и тумбочка черного дерева, шкаф платяной, проеденный жучками точильщиками. И темные иконы, что в углу висят, и в кухне тоже, — это старинные иконы, перевезенные из той же затопленной Корчевы.

Собирая на стол, пронося мимо меня закуски в тарелочках, свекровь тяжело топала, и пол под ее ногами прогибался; плахи поскрипывали, стол отзывался тихим звоном посуды.

Виктор добыл из портфеля и поставил на стол бутылку вина, потом колбасу, сыр, масло сливочное… Это все они с Юрой прихватили в Москве, наскоро.

Ой! А у меня, знать, и хлеба нет, — спохватилась мать. — Я в магазин-то редко ковда хожу.

Да ладно, мам! Не беспокойся. Вот же есть батон московский.

Юра прошел в переднюю, потирая руки, поглядел по сторонам: пора бы и к столу. Он явно проголодался.

Ну что? Сараисто у меня? — ревниво спросила мать. — Кое-как огоревала хоромину. Все денежки ухнула на покупку дома, а уж на обзаведение ничего не осталось. Дров — и то не на что купить. До тепла-то, знать, и не доживешь.

Она говорила непривычно для меня, произнося слова ковда, огоревала, знать, померзень.

Тут мой Юра обратил внимание на горевшую лампадку.

Она у тебя всегда горит, мам? — спросил он.

Да ведь нынче праздник!

Какой?

А ты разве не знаешь?

Не знаю. Сретенье, что ли?

Да ты что?! Ить нынче Крещенье.

А-а, вот почему холодно! Крещенские морозы!

Стол, наконец, был собран, и мать пригласила:

Ну, давайте садитесь.

Я заметила, что ее голос звучал как будто мягко и ласково, но в то же время настойчиво и даже порой требовательно. Она не пригласила — скомандовала.

Мы сели за стол. А на столе — огурчики соленые на тарелочке, баночка кильки в томате и на другой тарелке соленые грибочки. Еще порезана чайная колбаса и сыр, это уж Виктор спроворил. Да прямо в сковородке поставлена посредине стола картошка жареная. Вот и все закуски.

Стол братья отодвинули от стены; возле зеркала встали два венских стула, а с другой стороны от печи была придвинута скамья, та самая, изрубленная сечкой или топором. Юрий и Виктор сели на стульях, при этом ножки зашатались на неровном полу, стулья заскрипели; мы с матерью поместились на скамье. Такое расположение за столом соблюдалось и после.

Виктор иронически засмеялся тому, что все в доме шевелится: мол, выдержат ли нас стулья?

Мать, поставив на стол горячую картошку, присела, но тотчас встала и тихо помолилась перед иконой, крестясь. Наступила неловкая пауза. А может, мне так показалось. Столь непривычно для меня было, чтоб за столом перед обедом молиться… Меня это удивило.

Виктор налил в рюмочки-стопочки вина, предложил и нам с матерью, мы подняли — за компанию.

Ну что, брате? С приездом! Со встречей, — сказал Виктор.

Со встречей, — эхом повторила и мать.

Потянулись к закускам. Над столом витал какой-то незнакомый, непривычный мне аромат жареной картошки. Как потом я узнала, мать варила ее в мундире, а после чистила и обжаривала с ложечкой сметаны.

Но более всего удивили меня грибы. Они тоже распространяли незнакомый мне запах. К соленым грибам я была непривычна. У нас в Теси никаких грибов, кроме груздей, не собирали, да и грузди родились не каждый год. Не помню, чтобы мачеха солила их.

Грибы-то я собирала, — рассказывала мать. — А далеко заходить в лес боюся… Лес мне незнакомый, я уж только краешком ходила, вот дуплянок и набрала. Сыроежки да дуплянки. Пробуйте! Понравятся ли?

Она почекала их своей вилкой, приглашая отпробовать.

Грибочки уже успели потемнеть и маленько задохнулись в подполе. Потому и вкус такой, и запах…

Разговор материн мне был почему-то приятен. И что бы она ни говорила, звучало это тепло и радушно. Больше всего мне нравился ее необычный, как у Юры, тембр голоса. Еще раз скажу, что мне она показалась старенькой. Была она маленькой и сухонькой, но вот странно, шаги ее по избе тяжелые, ступала она твердо. Руки матери над столом, над тарелками тоже были тяжелыми, кисти большие, пальцы крепкие, в народе говорят: натруженные руки.

За столом мать держала себя с чувством большого превосходства и достоинства. И что бы она ни говорила, что бы ни делала, во всем было проявление твердости и уверенности в себе. И бедно накрытый стол, скудные закуски ее ничуть не смущали.

После ужина стали укладываться спать. Мы с Юрой — на материной кровати, а Виктору досталась за перегородкой холодная постель с соломенным матрацем.

Мать сняла с печи нагретую шубейку и дала Виктору: мол, постели в ноги, а то и не согреешься. Сама она забралась на печь. Она к тому уже привыкла и без нас все равно на печи спала.

Мы с Юрой затихли в постели, прижались друг к другу и быстро уснули.

 

* * *

Утром я, молодая невестка, приступила к осуществлению своих благородных намерений: жить с матерью дружно, быть с нею ласковой, любить ее. Мы же с Юрой договорились заранее, что будем ей читать книжки, стихи, что я буду петь свои песенки. А она внимать им и радоваться, что теперь живет не одна. Ей с нами станет хорошо, весело жить.

Мы распаковали наши вещи. Я добыла новую скатерть, которую мы с Юрой купили в Москве, чтобы подарить матери.

Она сдержанно приняла подарок, поблагодарила.

Я достала свое голубое, девичье покрывало с узором — снежинки по голубому полю, олени и елочки — и покрыла им постель. Ведь теперь мы с Юрой тут будем спать, значит, и постель должна быть моя. Не знала я, что таким поступком обидела свекровь.

«Разве мое покрывало хуже? Ишь чего придумала…» Так она потом попеняла сыну.

Еще в этот раз Юра неосмотрительно сказал:

И зачем мы все это везли сюда?

На что мать отозвалась с укором:

Что же вы, на всем материном спали бы?

Мам, ну мы скоро купим свою кровать.

Купило-то притупило! На что вы купите? У вас есть ли деньги-те?

Ну мы же сейчас работать пойдем. Будут деньги.

Будут… когда они будут…

Вот такое у них состоялось первое объяснение. Юрия такое начало обескураживало. Он не понимал, на что мать сердится, чем она так недовольна.

А я полагала, что она даже рада уступить нам свою кровать. Все равно же на печи спит. И не все ли ей равно…

На другой день мы все сидели за столом, коротали долгий зимний вечер. Юра с Витей наигрались в карты, наговорились. Они выпили по рюмочке, им захорошело, и мы все вместе стали тихонько петь.

Я предложила новую в то время песню о стрелочнике.

Там, где рельсы сдвигаются синие,
Где за стрелкой горит огонек,
Новый стрелочник ходит по линии,
Молодой, озорной паренек!

Виктор охотно подхватил, помог мне. Он, оказывается, тоже хорошо знал эту песню. Это была их студенческая песня.

Потом Виктор с Юрой стали вспоминать свои деревенские песни, «Горькую рябину» или «На Муромской дорожке»:

На Муромской дорожке
Стояли три сосны.
Прощался со мной милый
До будущей весны…

Это, оказывается, была любимая песня матери. Она певала ее со своим мужем Васей. И в деревне тоже, еще в девичестве.

Вот пела, пела и напела, что попрощалась с Васей, — сказала мать.

Потом мы спели все вместе «В низенькой светелке огонек горит», и тоже хорошо вышло у нас. Братья петь любили, и у них получалось слаженно, они охотно поддержали меня. Но они могли петь только оба в один голос. Я же так не привыкла. Мне непременно надо песню украсить двумя голосами. Вот я и старалась, вилась возле них то первым голосом, то вторила Виктору. Они этого не понимали. Мать же и тут меня осудила: Катя не так поет.

Пение втроем и потом игра в карты (в «девятку») сближали нас с Виктором. Деверь стал ко мне благосклонней от этих наших дружеских посиделок. Тут как раз пришлись его каникулы, он и потом приезжал к нам на выходные. Ему нравилось с нами коротать вечера.

Приезжая, непременно каждый раз выигрывал у нас в карты и, смеясь, говорил, что вот, мол, хоть невелик доход, а на билет обратно в Москву ему как раз хватит! Это его забавляло. Мать ему, тайком от нас, давала сколько-нибудь денег: Витя учился в институте, и она его за это уважала.

Но ко мне она настроилась немилостиво. Ни мои песенки, ни ласковое с ней обращение на нее не произвели нужного действия. И то, что я в первый же день назвала ее мамой, она восприняла как должное. Не сразу, однако же очень скоро я поняла причину ее недовольства мною. Она видела и понимала только одно: невестку Юра привел ей бедную, без приданого. «Ну что там, один чемоданчик, да и тот полупустой! Образования никакого нет, и куда ее теперь на работу устроить, неизвестно».

 

* * *

Юра устроился на фаянсовый завод, его взяли в конструкторский отдел. У него — техникум, он специалист. А мне куда? Стали думать. На заводе мест свободных не было. Да и ходить мне на завод далеко, полчаса занимала дорога туда и столько же обратно, автобусы по нашей улице тогда не ходили. А куда еще можно тут устроиться на работу?

Мать уже поджимала губы и выговаривала мне:

Не-ет, так замуж не выходят. Больно рано замуж-от заторопилася. Надо бы сначала образование получить… а так-то — больно уж просто!

Нет, не нравилась матери такая невестка. Ее сын окончил техникум как-никак, он со специальностью, и мог бы себе найти получше. А тут что? Девчонка совсем еще! То ли бы дело с техникумом! Вместе бы и работали в конструкторском.

Так ли мы, бывало, замуж-то выходили! — выговаривала она мне. — Разве с чемоданчиком-то выходят? Как же вы жить-то будете?

Она стала все чаще напоминать нам, что раньше невесту готовили заранее, с молодых лет собирали ей приданое. Что у них в деревне везли это приданое на двух телегах.

Мам, да все у нас будет, — защищался Юра. — Все наживем и мы.

Когда вы наживете?

У нее выговаривалось «ковда».

Она вот еще не знает, куда на работу пойти! А у вас, глядишь, ребенок появится.

Ну, ребенок появится… еще не скоро…

Да как не скоро! Этого добра живо наживете!

Ну и наживем, — говорил Юра. — Для того и женились, чтоб дети были.

Ага! Вот-вот…

Как ни старался Юра смягчить нрав матери, она только куражилась над нами еще пуще, ей доставляло своеобразное удовольствие попрекать меня бесприданницей, и она продолжала твердить:

Не-ет, так нельзя. Так замуж не выходят. Так-то больно просто… А жить-то на что станете?

Ах, как грустно теперь об этом вспоминать! В какую нищету мы тогда с Юрой угодили! И права была мать, и мне теперь понятно ее беспокойство: жить-то как? Но что интересно и что нас и спасло: мы тогда этого не понимали. Мы готовы были ко всему. Мы готовы были начать жизнь с нуля, не надеясь ни на чью помощь. Вот только материна крыша над головой, и все.

После дальней дороги, помнится, у нас оставалось двадцать пять рублей. С ними мы приехали начинать новую жизнь. То бесстрашие, с каким мы пустились в этот путь, меня удивляет и ныне, потрясает до глубины души.

Если бы мы знали наперед, что нас ожидает в доме у матери, то мы бы, пожалуй, и не поехали к ней. Сто раз подумали бы, во всяком случае. Но мы были полны самых радужных надежд.

 

* * *

Юра стал ходить на работу в конструкторское бюро фаянсового завода.

Дорога занимала от дома до завода ровно полчаса. Но он сокращал время за счет быстрого и легкого шага, а иногда пускался и бегом. Он каждый день прибегал домой на обед. По грязным лужам, по раскисшим тропинкам, перепрыгивая канавы, кочки, шпалы на железной дороге.

Каждый день бегом на обед и обратно по двадцать минут — и на обед оставалось минут пятнадцать.

Я еще пока не работала. Мне обещали на заводе подобрать место, и я ждала.

Юра, как ни старался, часто опаздывал в свой конструкторский отдел минут на пять и за это от начальства получал выговор. Его вызывал к себе главный конструктор по фамилии Слынев и у себя в кабинете отчитывал таким вроде бы дружеским образом:

В чем дело, Юра? Почему так себя ведете? Может, у вас что-нибудь случилось?

Да нет, ничего не случилось, — отвечал Юра, не зная, что сказать в оправдание.

Тогда как же быть? Все всегда на местах, а вас нет.

Юра не мог ему сказать, что он бегает домой обедать. Но однажды все-таки пришлось признаться, что дом далеко и на дорогу не хватает как раз тех пяти минут.

Ну-у, у нас же есть столовая при заводе!

И опять же мой муж не мог объяснить, что ходить в столовую у него нет денег. А дома он обедает картошкой с огурчиком.

А вообще-то не в этом было дело: ну не мог он целый день вытерпеть, чтобы не видеть меня! Как это так — обедать порознь? Мне было непонятно такое его рвение. Я могла без него день прожить, а он не мог. Ему непременно хотелось со мной быть вместе.

В конструкторском отделе работать ему не нравилось: у него специальность «техник-технолог по холодной обработке металлов резанием», а тут — фаянс, глина…

 

* * *

В конце февраля я устроилась на работу в подсобном хозяйстве учетчицей. Это недалеко от дома, режим работы довольно свободный.

Как только я ушла и мать осталась с Юрой вдвоем, она тотчас приступила к нему, плача:

Сыночек мой, что же ты наделал! Ведь такую ли жену мог себе взять? И не надо нам такую, не надо. Она тебе не пара, пусть она уезжает. Ты у меня с образованием, а она что?..

Напрасно Юра ее уговаривал, пытался ей объяснить, что мы любим друг друга. Что будем учиться оба, что все мы заработаем и все купим.

На мать его уговоры не действовали. Она все его доводы отметала:

Кака така любовь? Жить-то на что будете? Как же жить-то, когда ничего нету? Вон у нее в чемоданчике одно-единственное платьице — и то уж старенькое. Привез бесприданницу! И ничего не умеет, и образования нету. А ребенок народится, что товда?

Ну мам! О чем ты говоришь? И все начинают с нуля, потом обзаводятся…

Сынок, сынок, — мать качала головой. — Ты словно ополоумел! Приворожила она тебя, что ли? Чего ты такое в ней нашел? А такую ли жену мог себе взять! С образованием…

Ну ладно, мам, хватит! — уговаривал ее Юра иногда ласково, а иногда и сердито, резко.

Чего хватить-то? Чего хватить-то?! — пуще расходилась мать.

Подобные выяснения отношений случались у них едва ли не каждый день. После такого разговора мать, накричавшись и наплакавшись, расхварывалась, забиралась на печь и оттуда причитала:

Ишь ты, матери-то грубит! Мать ли ему плоха? Вырастила, выучила. Мать-то ему добра желает…

 

* * *

С первой же зарплаты, помнится, купили мы себе кровать с настоящим мягким матрацем, поставили ее за перегородочкой в маленькой комнатке и таким образом устроились вполне уединенно, как бы отдельно от матери.

У окна Юра поставил небольшой столик и старый колченогий стул. Тут он вечерами писал… Столик прибирал, застилал свежей газетой, за работу садился непременно в чистой свежей рубашке. У него было их две. Чернилами он писать не любил. Юра затачивал сразу много карандашей — он ведь в Красноярске работал конструктором, привык к карандашам.

Написав несколько страниц, он их старательно правил, и так несколько раз. В результате долгих трудов у него получался рассказик в две-три странички. Он выходил к нам в переднюю, садился на маленькую скамейку.

Ну, вот слушайте… Рассказ.

И только он намеревался читать, как мать тут непременно что-то вспомнит, какое-нибудь неотложное дельце.

Ой, погоди ужо! Сейчас вот я токо… И забыла, и забыла: ить у меня труба не закрыта.

И пошла закрывать трубу, греметь табуреткой.

Ну вот, начинается, — ворчал недовольный автор.

Пришла, села. Юра начинает читать. Только он половину страницы прочитает, мать опять встала и пошла на кухню.

Ну что еще, мам?

Да ты читай, читай. Я только вот… забыла поставить…

А рассказы у автора были короткими, иногда просто начало рассказа. Вот хотя бы о его деревенском приятеле:

 

Я пришел к нему утром.

Пойдем гулять.

Счас, — засуетился Женька. — Мам, ну что?

Это он про картошку.

Не готова еще, — отвечает ему мать из чулана.

Тетка Катерина рано вставать не любит, печь протапливает поздно. Зимний день короток, надо успеть нагуляться. Но без Женьки что за гулянье?

Давай скорей собирайся!

Счас. Не поел еще.

Потом поешь, — говорит ему мать. — Иди гуляй.

Нет, — решительно возражает Женька. — Да ты садись, — приглашает он меня, — в карты сыграем.

Мне не хочется играть, но Женька уже достал ворох самодельных карт, пересчитал. Их оказалось двадцать три.

Счас сделаем, — заявляет он уверенно.

Из старой тетрадки Женька привычно выстригает ровные прямоугольнички, слюнит химический карандаш и пишет: «Десятка крестей», «Семерка червей». Недостающих дам, валетов и королей рисует, приговаривая: точка, точка, два крючочка…

 

На второй странице становилось интересно: что там дальше будет? Но автор останавливался:

Пока написал только это.

Как? Разе все, конец? — говорит мать недоуменно.

Завтра продолжу.

Но завтра он мог прочитать начало уже совсем другого рассказа:

 

Мы выходим из лесу и садимся у насыпи на траву. Рядом ставим тяжелые корзинки. В них красуются бурыми, малиновыми, пурпуровыми шляпками подосиновики, выглядывают кряжистые боровики, красавицы волнушки, расписанные удивительно тонко, и крепкие крупные, словно грузди, луговые дуплянки.

Выдержанная, спокойная тишина стоит вокруг, только в ближних рябинах с красными подвесками ягод суетятся, перекликаясь, дрозды. От ночного благодатного дождя огрузла листва, и слышно, как, стекая, то тут, то там падают капли. В розовой хмари стоит над просекой солнце, румяное и словно бы разомлевшее от тепла и сна. А прямо над нами отстаивается свежая и чистая синева.

 

Это был рассказ «Одно осеннее утро».

Мы сидели тихо, слушали, завороженные голосом Юры.

Читал он увлеченно, проверяя на слух каждую фразу. Иногда что-то поправлял карандашиком, потом продолжал читать. Так бы и дальше сидеть и слушать — словно кто-то другой все это придумывал, а Юра вот читает нам.

Уж больно хорошо, — вздыхала мать. — Да чтой-то мало! Я так бы слушала и слушала… Почитай еще чего-нибудь.

Еще не написал, — говорил Юра. — Надо думать.

 

* * *

Работа моя в подсобном хозяйстве заключалась в следующем. Уже начали высаживать рассаду в парники и теплицы, и я, учетчица, ежедневно должна была подсчитывать, сколько чего посажено, сколько часов кто трудился. Я целыми днями гуляла на свежем воздухе по полям, возле леса. В конце дня я сдавала рапортичку бухгалтеру. На стене я вывешивала листок, что наработано в этот день. Весной, когда я устраивалась на эту работу, я даже не спросила о величине зарплаты. Как-то совестно было об этом спрашивать, я не могла пересилить себя: таково уж было воспитание. А потом мне сказали, что учетчицей я взята лишь на половину ставки, а это всего тридцать рублей. Меня, конечно, это не устраивало, но я так долго ждала этого места, что отказываться было неудобно.

Мне советовали идти в универмаг ученицей: надо, мол, курсы пройти, шесть месяцев. Но мой муж и слышать не хотел, чтоб меня — в продавщицы! Чтобы я — будущая писательская жена! — стояла за прилавком. Если встану за прилавок, я как бы испорчу свою будущую репутацию, как бы закрою себе путь наверх. Как же мой Юрий с этим мог смириться?!

В марте я ходила по сугробам еще, через речку, к лесу на это подсобное хозяйство. Дорога занимала минут десять, не более. А весной, когда речка разлилась, мне приходилось обходить кругом, по мосту. Я шла позади нашего огорода и под ногами торфяная земля покачивалась. И было уже так грязно!

Юра тоже бегал по жуткой грязи домой обедать. Мать нам готовила немудреные супчики да жарила картошку, сварив ее сначала в мундире. Денег у нас было крайне мало, от каждой зарплаты хотелось отложить на покупки. А матушка свои денежки приберегала, чтобы выкупить вторую половину дома, в которой теперь жили Воронины, Тося с Виктором.

Всю весну, когда пробивалась первая зелень, я тщетно искала истосковавшимися глазами, что тут можно съесть. Но съедобной травы не встречала. На обтаявших пригорках не появилось даже щавеля. Ни дикого луку, ни заячьей капусты, ни петушков с медунками я не находила. В огороде у нас на канавке росла дягиль-трава (мать называла ее дядель), похожая на наши пучки, но очень слабо.

Правда, в бору можно было найти кисличку — она росла под соснами, цвела беленькими цветочками, тоже кисленькими на вкус. И мой Юра, жалея меня, понимал, что надо порадовать, вел в воскресенье в бор. Я вообще вольно гуляла бы в лесу, но муж запрещал. Боялся: вдруг кто-нибудь встретится! Как это так, его жена… одна… в лесу…

Зато гулять по полям, вдоль опушки леса мне не запрещали ни мой муж, ни пожилой агроном. И я могла часами бродить, напевая привычно: «Ты воспой, ты воспой в саду, соловейко!»

Однажды я зашла в лес, запела:

Потерял да растерял я свой голосочек,
Ой, да по чужим садам летая…

Я бы эту песню и всю допела, но откуда ни возьмись — мужик! Он как-то странно и с испугом на меня поглядел. Увидев его, я вздрогнула. И мужик тоже от неожиданности вздрогнул. Он сказал:

Чего шумишь? В лесу шуметь нельзя…

Я быстро ушла.

Моему Юре нравилось, что у меня такая романтическая и чистая, главное, легкая работа! Он приходил ко мне по субботам, мы вместе с ним гуляли и в поле, и в лес заходили. Вот тут уж я ничего не боялась, рвала цветики-цветочки и могла попеть спокойно. Мы с Юрой в ту пору и не догадывались еще, почему мне так хочется кисленькой травки…

 

* * *

Однажды мы пошли в бор гулять. Вышли к Волге, и как раз «Ракета» идет на подводных крыльях. И причаливает к нашему берегу. Мы полюбовались, как он ходко, как легко несется — словно не касаясь воды. И вот дальше полетел — в Дубну, Кимры, Калязин…

Юра мой вдруг затосковал, ему неудержимо захотелось побывать в Калязине и в Ремневе. И вот решили поехать.

В следующий выходной, несколько дней спустя, сели на эту «Ракету» и через четыре часа были в Калязине. Муж мой был радостно возбужден. Было очень жарко, солнце припекало. Я в легком сарафане.

И вот приплыли мы в Калязин, он повел меня мимо библиотеки, в которой сиживал, читая книги да журналы, мимо старинных особняков, мимо школы, в которой учился в восьмом классе, потом до техникума дошли и до общежития.

И дальше пошли. Тут я увидела поле цветущего льна — такого голубого поля я никогда не видывала. В нашей деревне ведь лен не сеяли, только пшеницу. Так и шли мы с Юрой пешком до самой его деревни Ремнево.

В Ремневе Юра подвел меня прямо к их дому на краю деревни, то есть к тому месту, где дом стоял когда-то на пригорке, но сгорел. Мать продала дом, и в это же лето он и сгорел у новых хозяев.

Мы постояли, глядя на пожарище, — все уже успело покрыться травой, зарасти, но кое-где виднелись еще головешки. Угадывались кусты крыжовника, вишни да сирень под окном в бывшем палисаднике. Опечалившись, Юра почекал эти головешки носком ботинка, мы побрели по деревне. Никто нам не встретился, только куры копошились тихо в пыли при дороге. Деревня была безлюдной, дома стояли редко, лопухи да крапива поднимались тут и там. Сидел под окном на лавочке один человек, но и он, завидев нас, встал и ушел в дом.

Это же Иван Красавин, между прочим, мой четвероюродный брат. Не захотел с нами поговорить. Он заносчив, таким был всегда.

После Юра напишет рассказ «Побыватели».

Мы зашли к тете Пане Красавиной — это вдова Юриного дяди, Михаила Федоровича. Домик ее старенький врос уже в землю, окна низкие, а палисадник весь зарос вишеньем и сиренью. Так что в доме было темно и душно. Сидеть нам у тети Пани не хотелось, и мы, поговорив немного, отправились дальше — мимо деревни Хонино, вдоль по берегу речки Иры. Эта живописная речка привела нас к широкой Нерли.

В Нерли первым делом искупались. Вода была такая теплая! А берег вязок, как у нас в пруду, и зарос кувшинками. А дальше, в заливе были белые лилии. Мы плавали среди этих ослепительно белых лилий, раздвигая большие листья и заглядывая в желтую, словно солнышко, сердцевину.

И шли мы опять берегом Иры до деревни Хонино. Цвели по лугам купальницы, соловьи в кустах у речки заливались, в бочагах звенела и глухо булькала вода.

Очень славно тут было. Не знала я, что потом, через много лет, уже переехав на жительство в Новгород, мы будем приезжать сюда каждое лето, ставить палатку… и тут будут бегать наши дети. Но это будет потом…

 

* * *

На подсобном хозяйстве учетчицей я зарабатывала тридцать рублей в месяц, а на заводе фаянсовом все работницы получали в среднем семьдесят-восемьдесят рублей. Юра в конструкторском имел ставку тоже восемьдесят рублей, из них выплачивал подоходные, потом взносы комсомольские и бездетные, и ему оставалось от зарплаты рублей около семидесяти.

И я решила перейти работать на завод. Муж устроил меня в формовочный цех, на участок сортировки, опять учетчицей, то есть где полегче. Но зарплата оказалась тоже «легкой» — всего сорок шесть рублей. Формовщицы у станков зарабатывали по восемьдесят или девяносто рублей.

В цеху я подружилась с такими же молоденькими и тоже беременными легкотрудницами: Зина Матвеева сидела на обводке, а Люся готовила краски — голубую и синюю. Краски сильно пахли скипидаром, но у Люси почему-то голова не болела, она привыкла.

Тарелки плыли по конвейеру в небольших стопках, они были еще хрупкими и сырыми, только чуть подсушены. Девушки брали их очень ловко и нежно за края, ставили на крутящийся столик и сноровисто кисточкой обводили голубую каемочку или две. И так целый день, с небольшим перерывом на обед и отдых.

Этой же осенью и мать устроилась на завод фаянсовый, в живописный цех — подметать. И ее зарплата составляла тоже сорок шесть рублей, как и у меня. Матери нравилось работать уборщицей, она весь день на людях, ей весело. Она была со всеми приветлива, любила поговорить, а голос у ней становился с чужими людьми добрым, ласковым и даже задушевным. Это она с нами дома ссорилась, а с чужими людьми, с соседями — ни-ни, нельзя.

Утром свекровь уходила, а я оставалась и растапливала печку, ставила на плиту варить суп, картошку в мундире, пекла блины, делая их с начинкой — так было сытнее. В начинку надо было покрошить крутое яйцо или обжарить капусту с морковью и луком. Или с кашей. Но крупы у нас часто не было, поэтому я возилась все утро с капустой и морковкой, чистила, обжаривала и пекла.

Этот немудреный обед занимал у меня все время до полудня. Я едва успевала прибрать в кухне, вымыть пол и собрать на стол. Тут прибегал Юра, приходила мать. А мою свекровь такой порядок как раз устраивал: вот повертись теперь ты, Катя. Будешь знать, сколько у плиты дел.

После обеда я уходила на работу.

По-видимому, от скудости питания у меня стали случаться обмороки. Однажды в магазине в душной очереди мне стало плохо. Я едва выбралась из тесноты на улицу. И вовремя это сделала: в ушах звенело, перед глазами летали мелкие мушки и расплывались разноцветные круги. Еле добрела до дому, ноги подгибались от слабости.

А наша мать захотела купить маленький диванчик. Ну, неудержимо ей захотелось, да и все! Как-то, идя с работы, зашла она в мебельный магазин, что возле фаянсового завода, и присмотрела мягкий, удобный диван. У нас же одна стена так и стояла пустая — к ней была приставлена для заполнения скамья.

И вот она купила и привезла этот маленький, удобный такой раскладной диван и еще два новых стула мягких. Привезла домой, втащить ей помог шофер, Юра был на работе.

Я боялась двигать тот диван, сказала ей, мол, подожди, сейчас Юра придет и поставите.

Да чего годить-то! — сердито сказала она. — Чего я буду его ждать, я и сама поставлю.

Я занервничала, а сказать ей не хотела, что нельзя мне поднимать тяжести. Когда я все же сунулась ей помочь, она сердито прикрикнула:

Да куда ты! Сиди уж с пузом-то!

Вот тут я поняла, что живот мой уже заметен и что мать давно уже догадалась обо всем.

Юра хотел, чтоб первым у нас родился непременно сын. А потом уже можно и девочку.

Ладно, — сказала я, — будет тебе сын.

Мы же и имя ему дали: Сережа. Так я хотела, мне нравилось назвать Сережей. Он уже проявлял себя: когда спим, толкнет в бок родного отца, чтоб не стеснял.

 

(Окончание следует.)