Я докажу, что и это — поэзия

Я докажу, что и это — поэзия
Стихи

***

 

Уходя из города на север,

повернуть бы голову на юг,

где ромашку оплетает клевер

и панамка падает из рук.

В ней стрекозы некогда сидели,

пойманные в небе мотыльки…

Воскресеньем кончится неделя,

но воскреснуть как-то не с руки.

Даже тень отстала по дороге,

истоптав четыреста сапог.

Всё вокруг, не говоря о Боге,

говорит: перед тобою Бог.

Не помашешь городу отсюда

ни рукой, ни кепкой с козырьком.

Оглянусь, но спрашивать не буду:

колокол не дозвонил по ком?

 

 

ДЕРЕВЕНСКОЕ

Ю. Бекишеву

 

Дача — это в огороде дом из досочек когда.

А вокруг него фуфайка поливает огурцы.

И уходят к горизонту над тобою провода.

И под небом отдыхают рядом с Брейгелем жнецы.

«Баловство», — ответит Юра, обустраивая дом,

где акриловая ванна, где из пластика окно.

Покупные помидоры он откусывает ртом,

покупное наливает он в стопашечку вино.

«Эх, — махну треухом, — Юра! Разве этак-то живут?..

Ведь на то первач и нужен, чтобы шарить в парнике,

где плоды труда ручного там нащупаешь и тут,

увидав родного брата в огородном мотыльке.

Баловство — когда джакузи обстругает мужика

вплоть до Зверева Сергея, что по паспорту — стилист.

Так что ты поосторожней шабри чресла и бока,

добавляя в ванну фенхель и другой лавровый лист!..»

Будят Брейгеля селяне: дескать, накося коси,

коль долгонько простояли у мольберта твоего.

Да и я пойду, пожалуй, огород копать вблизи,

ибо с Брейгелем Мужицким есть какое-то родство.

Знаю — вечером краюха упадет опять в живот.

Знаю — снова мне расскажет пиво сказочную хрень.

Знаю — зернышко воскреснет, совершив круговорот.

«Так-то, Юра», — говорю я из одной из деревень.

 

 

***

 

«Чехов усадебной жизни не знал», —

Бунин выводит пером.

Это не страшно. Хороший финал

чувствовал Чехов нутром.

Мы не о Фирсе, который стучит

желтою костью в стекло.

«Заперто». Фирса финал нарочит.

Что-то когда-то цвело…

Вишни, наверное, целый гектар.

Бунин по-своему прав —

где это видано? «Оревуар,

сад мой!» — листочек сорвав,

голос Раневской. (Закладка для книг —

тех, что она не прочтет.)

Чехов по-своему будет велик,

может, уже через год.

Ибо крапивой они порастут —

угли на месте страны,

Бунин и Чехов в которую тут

были тогда влюблены.

 

 

***

 

Дом с мезонином, откуда судьба

смотрит, курносая, где ты?..

В Шахове, батюшка, там, где изба

если не прадеда — деда.

Милый, изба догорела давно,

как отписали в конторе.

Верно. Соседи там пили вино.

Вот и повымерли вскоре.

Ты уцелел?

За оврагом стою.

Не долетит головешка.

Помнишь хотя бы ты маму мою?

В белом халате?..

(Усмешка.)

Из фельдшериц родила здесь одна.

Все остальные — старухи.

Это не я ли стою у окна?..

Нет, это вертятся мухи.

Милый, а кто погремушку трясет?

Ветер, наверное, Женя.

Мне ведь уже сто двенадцатый год.

Шаткими стали ступени.

 

 

***

Внуку

 

Флору заменит «Ботаника», Ромка,

фауну — умная книга другая.

«Ле-то!..» —кричу я в скворечник негромко,

шеей жирафа высот достигая.

Не отзывается даже вороной.

Кистью рябиновой красит заборы.

Вон Ломоносов (на что уж ученый)

тоже в стихах сочинял разговоры.

Дитятко, грамоту выучишь если,

дедов раскрыв чемодан ненароком,

глянь — может, буковки деда воскресли,

те, что шептал перед Господом Богом.

Может, и это припомнится лето

желтой бумаге, где счастливы были

обе панамки — и внука, и деда.

«Ромка, — спрошу я оттудова, — ты ли?..»

Не отвечай. Не грусти. Про улитку

вспомни, про бражника и про бронзовку.

Времени скрипнет тихонько калитка.

(Пячусь. Да, видимо, как-то неловко.)

 

 

***

 

Тридцатое июля на дворе.

Дворовая почешется собака.

Песочница наскучит детворе.

Вернется Нина из универмага.

Поест в окне пельменей Константин.

В другом окне нальют себе рюмашку.

В аптеке продается «Кларитин».

Букашка любит на стене букашку.

Зевнет собака около песка.

В песочницу придут другие дети.

Жизнь — это жизнь, тоска — это тоска.

«На память» — фотография в буфете.

Усядется Василий в «Жигули».

Белье просохнет чье-то на веревке.

«Пошли, Сергей Иванович!» — «Пошли».

Торгуют квасом возле остановки.

 

 

***

 

Я докажу, что и это — поэзия.

Только другая — под цвет эвтаназии,

глупая-глупая, трезвая-трезвая,

не поэтичная до безобразия.

«Вот угораздило, — думаю в старости, —

жизнь положить у подножия серости

и не вкусить ни гонкуровской радости,

ни ощущения некой гомерости!..»

«Может, и не было, — думаю далее, —

мальчика с перышком по-над тетрадкою,

где рисовалась когда-то Италия,

где на венер насмотрелся украдкою?..»

«Было, наверное», — кепка подумала,

выйдя из дома на тихую улицу.

Листик лавровый нечаянно схрумала

лошадь Пегаска, что рядом сутулится.

 

 

***

 

На той поляне, где цветы

и где — безгрешны — ты и я,

стоим сегодня — я и ты —

перед закатом бытия.

Ты усмехнешься на стихи,

что рядом в воздухе висят.

Я не дослушаю духи

для тех, кому за 50.

Закат теряется в лесу,

а тот спускается к реке.

Цветы увядшие несу

в увядшей, Господи, руке.

Все ближе времени вода,

что растворяет все часы.

«Сюда, — она шипит, — сюда!..»

Рука касается росы.

Чтобы исчезнуть. Чтобы ночь

вновь разбросала здесь цветы.

Чтобы срывали их точь-в-точь,

как ты и я, как я и ты.