Запись одиннадцатая: «Сапоги из ничего»

Запись одиннадцатая:

«Сапоги из ничего»

Неприятный, нехороший сон, внешне бессмысленный.

Ловлю рыбу на льду и у маленького окуня, пробуя вытащить крючок, отрываю голову. Потом потрошу леща и извлекаю из него большого солитера. Это не обычный, будто полиэтиленовый, скользкий ленточный червь, какие часто попадаются в рыбах. У него на туловище ответвление вроде шеи, а на ней шесть белых, слепых хоботов, как у змея, и на другой шее — шесть, они живут медленно, точно просыпаясь, напрягаются пошевелиться…

И на другую ночь еще сон, более тошнотворный…

«Вот что делают!» — говорит мне какой-то машинист осудительно. Он работает в цехе на гигантской сковороде — как на экскаваторе. Снимает краном со сковороды крышку, а под ней — грудка мясного фарша, подозрительно грязного, а на ней вершина из перемолотого кала. «Дерьмо в котлеты заделывают!» — продолжает осуждать неизвестных поваров машинист и, не сбрасывая кал, опускает крышку. Сейчас туда чистый фарш пойдет. Меня начинает тошнить, я просыпаюсь…

Таких неприятных снов мне никогда не снилось. Сырое мясо, рыба, тошнота — все это признаки болезни каких-то внутренних органов. В конце концов они износятся, одрябнут, сгниют — это и есть смерть. И как мне хочется смело, будто со стороны, или как изо сна — понаблюдать за этим распадом. Со спокойным любопытством, как на чужую, посмотреть на свою плоть, живое вещество, умную глину, как она будет отделяться от меня. Это мое самое близкое, родное — мое тело. Как отвалить его — налево и направо, а самому пройти бороздой между, дальше, яко посуху? Помню, когда хоронили моего отца, брат его крикнул моей матери над могилой: «Не плачь, Августа, это закон природы!» Меня тогда так поразили эти странные слова. Брат, контуженный на фронте, через две недели и сам скончался от сердечного приступа. Пришел из магазина, успел отворить дверь в квартиру — и упал в прихожую по закону природы.

Или тошнотворный сон — это и есть само отделение от живого вещества?.. Сам станешь образом — и все поймешь. Тайна образа и его освобождение открываются в смерти. Как в загадке про свечу: тело бело, а душа портяна. Душа портяна светом выходит из телесного воска, и тогда обретает зрение, понимает, что она есть и что вокруг нее — видит…

 

Я в этой комнате работал всю ночь. Про меня говорят, что я яркая личность… Теперь я должен показать свое мастерство. Должен показать, что из ничего сделаю сапоги с ботфортами. Таких давно, уже с петровских времен не носят, три пары: зеленые, коричневые и синие — все из бумаги: прикрашено, притерто. Главное, я боялся, как выдержит эта бумага масляную краску: не залубенеет ли? Это же не кожа… Вчера в наш город приехал президент, и меня вызвал глава округа:

Сможешь ли ты сшить такие необычные сапоги — из ничего? У тебя зрение — наоборот…

Я ответил главе:

Да! У меня же дедушка был деревенским сапожником…

В трехкомнатной квартире Юрия Ивановича, бывшего редактора нашей районной газеты, прибрались, примылись, и мне отвели одну комнату: из нее убрана вся мебель кроме стола. Юрий Иванович спит в соседней, ему запретили ко мне даже входить, мешать; ну, может позвонить, если надо. На полу мне специально поставили телефон…

Почему же Дик лает? Хозяин пьяный перебил ему лапу, прогнал, и его прикормили наши соседи. Кто его пустил сюда? Это он на Юрия Ивановича рычит. Но тот не боится, хвалится, что он у нас всю перестройку сделал…

Ползаю по полу вокруг зеленых ботфорт, малахитово мерцающих новью, тем бутафорским, нездешним отблеском, что напоминает что-то сказочное, новогоднее из детства. Какими вытертыми кажутся вокруг них половицы! Этот пол по-настоящему никогда не сплачивали. Телефон стоит как раз у самой большой щели. Она забита настоящей землей, а в одном месте впрессовались с грязью волосины, какие-то волокна. И вдруг — может, от бессонной ночи и усталости — мне показалось в этой букле скатавшейся грязи что-то необычное… Может, она заколдованная, подкинута, чтобы испортить мою работу? Я вытянул волосины из щелки, распушил их натруженными ногтями.

Зрение утянулось внутрь, прикоснулось там к чему-то и судорожно всплыло вновь в комнату. И я посмотрел на сапоги уже с недоверием, словно кто-то внутри силился мне подсказать что-то из глубины, где уже теряется внутренний свет и начинается то, чем мы не пользуемся в мыслях, а только привычно скользим по нему, как птица в воздухе или рыба в воде…

Вошел неслышно, почти крадучись, президент из соседней, третьей комнаты, присел за стол вприклонку. Я вскочил:

Готовы, сейчас, надо только чуть почистить!..

Президент кивнул на телефон на полу:

Я буду звонить. Можно? Этим ветеранам…

Лицо сытое, увлеченное, ясное и приятное. Ни следа ночной усталости. Ушел, пока я чищу. Я сам удивляюсь, что они так хорошо получились, но будут ли носить их наши ветераны? Особенно эта вдова — Пылинкина? Та, что на окраине живет, Антонина Хилипова — будет. Износит во дворе, в хлев в них будет корм козе носить, и даже не заметит, что это сапоги из ничего… в которых ходят по меже… между тем и этим светом.

А Пылинкина — все равно слепая. Ее обуют в эти сапоги из ничего, и она пойдет, лунатично осязая ими дорогу, ощупью ступая, будто она спит и всё видит своими яркими сапогами. Так смотрят на зрелище нашей жизни образы, сияющие в своей недоступной, мысленной бездне. А мы отсюда, из яви, будем в восторге толпиться и кричать, как будто наступило преображение жизни…

 

Это уже я додумываю наяву, проснувшись и грустно вспоминая, что мой отец в тридцатые годы работал бригадиром сплавщиков на Волге, ходил в серой рубашке-косоворотке, подпоясанной красным кушаком, и в кожаных болотных сапогах. Отцовские сапоги, только старые и изорванные, для образца и лежали во сне передо мной на полу. В них его и арестовали. Я их в яви никогда не видел…

А на Колыме, в детстве на новогодней елке меня раз нарядили волком: в жандармский китель, с саблей и в такие, с ботфортами бумажные сапоги…

Когда мы погружаемся в себя, в зыбкий мрак, где отстаивается свет вечности, жизнь из глубины кажется нам сновидением; но тут я спохватился, вспомнив, что ведь у Хилиповой был пожар, еще в прошлом году, в самые морозы. Пожарные приехали поздно, дом сгорел дотла. Долго искали Хилипову, ломиками долбили черный лед на пепелище. Нашли одну косточку, экспертиза потом показала, что она — собачья. Уже полтора года прошло, ничего найти не могут. Точно Хилипова обула приснившиеся мне сапоги из ничего и сама сделалась ничем, шагнув на таинственную межу, что отделяет тот свет от этого, нашего.