Запись пятая: «Тяжелая, грозная тайна»

Запись пятая:
«Тяжелая, грозная тайна»

«За амбарами, к самым воротам стояли треугольниками два погреба, один напротив другого, крытые также соломою. Треугольная стена каждого из них была снабжена низенькою дверью и размалевана разными изображениями. На одной из них нарисован был сидящий на бочке козак, державший над головой кружку с надписью: “Все выпью”. На другой фляжка, сулеи и по сторонам, для красоты, лошадь, стоявшая вверх ногами, трубка, бубны…» Эта, отмеченная среди «изображений» своей красотой, эмблема на погребе — напоминает о том, что мир, уходящий в глубину, в землю — перевертыш. У гномов он — отражение нашего: вверх ногами. И то, что видно нам — им не видно. Но могут увидеть, если… Об этом «если» и вся повесть Гоголя «Вий»…

Мир — тайна, что подлинное, что мнимое, мы не знаем. Глядим на зелень берегов Днепра ли, Волги, на дорогу по глинистой горе, сад с грушевыми деревцами, на погреб с нелепо намалеванной лошадью. Но это может вдруг перевернуться ясным смыслом, как вниз головой, и окажется: козак — не козак: вместо карих запрыгают зеленые очи, все лицо завесится волосами, похожими на коренья с землей. Днём — сотник, владелец хутора, а ночью… — Вий, дочка его, панночка — ведьма, козаки — нечисть, гномы… Что такое мир, что за ним? Человеку дано видеть лишь куски мира, дневные и ночные: то сотник с козаками, то ведьма с нечистью.

Мы, пользуясь словами Гоголя, на мир глядим, как будто «спим с открытыми глазами». А каков он есть, его другая часть — тёмная, нам неизвестно, скрыто нам же во благо. Но стоит заглянуть в очи этой тайны — мы гибнем, будто заглянули в глаза Вию, всезнающему, всевидящему. (Далее мы это положение разъясним подробней).

У Данте в «Аду» в предпоследнем круге, где, заметим, предатели родни и Родины вмерзли в лед по шею, мучатся и полулюди, полуживотные, наполовину скалы, наполовину сросшиеся в ком тулова — сторукие бриареи. Они, как написано в одном из примечаний к повести, могли навеять образ Вия. Нечистые духи — те же титаны и гиганты. Огромные, мохнатые и крылатые. В первом варианте у Гоголя осталось более подробное описание схожих существ, окруживших в церкви философа Хому Брута: «Он увидел вдруг такое множество отвратительных рыл, ног и членов, каких не в силах бы был разобрать обхваченный ужасом наблюдатель. Выше всех возвышалось странное существо в виде правильной пирамиды, покрытое слизью. Вместо ног у него были внизу с одной стороны половина челюсти, с другой другая; вверху, на самой верхушке этой пирамиды высовывался беспрестанно длинный язык и беспрерывно ломался на все стороны. На противоположном крылосе уселось белое, широкое, с какими-то отвисшими до полу белыми мешками вместо ног; вместо рук, ушей, глаз висели такие же белые мешки. Немного далее возвышалось какое-то черное, все покрытое чешуею, со множеством тонких рук, сложенных на груди, и вместо головы вверху у него была синяя человеческая рука. Огромный, величиной почти со слона, таракан остановился у дверей и просунул свои усы. С вершины самого купола со стуком грянулось на середину церкви какое-то черное, все состоявшее из одних ног; эти ноги бились по полу и выгибались, как будто чудовище желало подняться»… Подметим еще, что пирамида, из которой ломается язык, напоминает о треугольном погребе.

Мир человека космичен, завершен — и для этих недоносков распавшихся недоступен. Бесы как бы разделывают образ человеческий на куски: отдельные, живые ноги, глаза, белые мешки… И синяя рука вместо головы, конечно, видит как-то по-синеручному. И связка ног силится встать в каком-то своем пространстве, в своем видении потустороннем. Труп панночки и бесовские эти страшилища — сами по себе Божий мир и души людей не видят. Но Вий — это их общий глаз: когда ему помощники его поднимут веки на железном лице, он может увидеть и мир земной, человеческий, как и своё, подземное царство — насквозь, сразу… если душа живая, не выдержав искушения, глянет ответно ему в глаза.

В «Жизни Будды» индийского поэта Ашвагхоша (в переводе К. Д. Бальмонта) целая страница с описанием похожих чудовищ: полузверей, полульвов-полубыков; как Хому Брута, они окружают Будду, сидящего под дубом — но он, просветленный, не видит этих призрачных чудовищ во главе с богом зла и смерти Марой и тремя его дочерями.

Голова одних свиная.

У других, как будто рыбья…

Те — коням подобны быстрым,

Те — подобные ослам.

Лик иных был лик звериный,

Лик быка, и облик тигра,

И, подобные дракону,

Львиноглавые скоты,

На одном, иные, теле

Много шей и глав носили,

Глаз один на лицах многих,

Лик один, но много глаз…

А другие точно складка,

Весь живот, как провалился,

Ноги тонкие одни….

Безголовые там были,

Те безгруды, те безлики,

Две ноги, а тел не мало,

Лики пепельной золы.

Сотник и его слуги, козаки — эти дневные личины бесовского дна, силящегося овладеть храмом и душой человеческой, загодя начинают охоту на философа Хому Брута.

Гоголь в повести не раз неназойливо напоминает об этом — у него каждая фраза в своем гнезде. Вот Хома подходит к брике, чтобы ехать к сотнику.

Здравствуйте, братья-товарищи!

Будь здоров, пан-философ! — отвечали некоторые из козаков.

Так вот мне приходится сидеть вместе с вами? А брика знатная! — продолжал он, влезая. — Тут бы только нанять музыкантов, то и танцевать можно.

Да, соразмерный экипаж! — сказал один из козаков, садясь на облучок сам-друг с кучером, завязавшим голову тряпицею, вместо шапки, которую он успел оставить в шинке. Другие пять вместе с философом полезли в углубление и расположились на мешках, наполненных разною закупкою, сделанною в городе.

Любопытно бы знать, — сказал философ: — если бы, примером, эту брику нагрузить каким-нибудь товаром — положим, солью или железными шинами: сколько бы потребовалось тогда коней?

Да, — сказал, помолчав, сидевший на облучке козак, — достаточное бы число потребовалось коней.

Очерченный кругом быта, философ удивляется размерами знатной брики в живых, красочных сравнениях: соль, железные шины. Козак же отвечает: «Да, соразмерный экипаж». «Да, достаточное бы число потребовалось коней» — в общем, абстрактно отвечает козак. Ведь бесу всё равно, сколько лошадиных сил — он не видит предмет в поэтических (тавтологических) подробностях, как, например, в народной песне: уж ты конь мой, конь, лошадь добрая — а в общем — как схему. Что пять лошадиных сил, что сто — мигом подгонит!

Это не только ради смешного словца, для юмора, как воспринимается с первого взгляда; за «достаточным числом коней» не разглядел бесовской глумоты даже такой религиозный писатель, как Владимир Крупин. В записях разных лет «С утра пораньше» («Наш современник» № 9, 2016) как будто сама абстрактная сила отвела глаза автору. И стали козак и философ — кумовьями: «У Гоголя разговаривают два кума, сколько груза можно поместить на возу. И один гениально говорит: “Я думаю (!) достаточное количество”. И всё. И всё понятно». (Разбивка и восклицательный знак подлинника.)

Гномы в личинах людей так плоско, как пленку, видят наш бытовой мир — абстрактно, потому что и сам бес — абстракция, личина, псевдоним, как о том убедительно рассуждает хоть Л.П. Карсавин в своей книге о троичности личности: «Где абстракция признается бытием, там уже и бес, и смрадный запах… У беса нет лица и он пользуется человеком, как личиною, он по существу своему “лицедей”, злой, но “смешливый”, глумливый»… И еще любопытно: «Имена их сильно до неузнаваемости изменились в течение долгой истории человечества; и мало кто знает, что ныне бесов называют “субстанцией”, “субстанциональным деятелем”, “причиною” и другими, казалось бы, невинными или даже совсем неподходящими именами вроде “религиозного переживания” или “христианского союза молодежи”».

Вот и они (козаки-бесы) выпили «в шинке у жида», и сразу же начались ученые, абстрактные разговоры: «Я хочу знать всё, что ни написано». «Тому ли самому учат в бурсе, что и дьяк читает в церкви?» «… что ж тут… уж Бог знает как и что такое». Их отвлеченное знание — научно-революционно: «Прочие козаки толковали о панах и о том, отчего на небе светит месяц». (История классов, устройство Вселенной!) А Хому же эти книжные знания не интересуют: он, так любивший танцевать под музыку, живой человек, сирота, чует опасность, хотя пока слеп для их неживого мира; так и панночка из своего слепого мира в церкви его поначалу не может увидеть.

 

Если из мира-храма убрать иконостас, образы Христа и Богородицы, святых, погасить веру — вместо них заклубится тьма, а образы людей предстоящих станут, как затекшие, заплавленные огарки свечей. Мир потеряет иконность. Образы вывернутся наоборот, наизнанку — как будто развоплощенные. Человеческим лицо может быть лишь перед Богом. Нечисти же с их слепым зрением оно невидимо или смутно различимо — как заключенное в оплывший воск: человек перед ним, как оплывшая свеча. Так же замуровываются души, мертвея, в страсти и грехи. (Отсюда и название великой поэмы Гоголя). Размуруй этот образ из огарка, и будет — образ-икона, то есть святой. Стать святым — значит, воскресить свой свет. «Непрестанно созидай свой ум в храм Богу, чтобы внутри своего сердца иметь невещественную опору — Царя», писал Григорий Богослов: «Познай себя самого, из чего и каким сотворен ты, доблестный мой — и чрез сие удобно достигнешь красоты Первообраза».

Дьявол же, лицедействуя, притворяется перед тобой то светом, то тьмою. В обезображенном храме мир перевернутый, мир «для красоты», вверх ногами. Тут Вий, навье со своим зрением. Вий — само зрение тьмы: тьма через него видит своим темным, но по-особому острым, давящим, как бы развоплощающим зрением, от которого образы человеческие оплывают, тают в землистом сиянии вещества. Вий видит ощупью, осязая всем безОбразьем своим, потусторонне тяжелым, железным, каменным: ведь он — живая материя, железо и камень с глазами. Он — обитатель темного погреба Божьего светлого мира. В повести это ясно разграничено, как и то, кто что мог видеть или не видеть. И человек обычно видит лишь свой земной мир, если не…

Гоголь в статье, которая так и называется, «Женщина», утверждает: «Что женщина? — язык богов!.. Она — мысль, а мы только воплощение её в действительности»… «Пока картина еще в голове художника и бесплотно округляется и создаётся — она женщина; когда она переходит в вещество и облекается в осязаемость — она мужчина». Женщина. Красота. Природа. Но не только их целокупную картину увидел философ, но и ту их прелесть неотразимую, что способна заманивать, губить: как бы, наоборот, развоплотить из действительности. В панночке-ведьме — женщина, красота, природа — как раз и оборачиваются прелестью, «страшно пронзительной» силой. Когда Хому оседлал «непонятный всадник», ведьма, такую силу и дала ему эта прелесть: он стал как бы кентавром, стал видеть вглубь, насквозь; подчинившись ведьме, он то ли во сне, то ли наяву начинает видеть и дно мира. Еще до того, как философ войдет в ночную церковь к черному гробу «страшно пронзительной красоты», мы узнаем о расплате, что ждет впавшего в эту прелесть. Вот что случилось с Микиткой, который «такой был псарь, какого на всём свете не можно найти».

«Один раз панночка пришла на конюшню, где он чистил коня. Дай, говорит, Микитка, я положу на тебя свою ножку. А он, дурень, и рад тому: говорит, что не только ножку, но и сама садись на меня. Панночка подняла свою ножку, и как увидел он ее нагую, полную и белую ножку, то, говорит, чара так и ошеломила его. Он, дурень, нагнул спину и, схвативши обеими руками за нагие её ножки, пошел скакать, как конь, по всему полю, и куда они ездили, он ничего не мог сказать; только воротился едва живой, и с той поры иссохнул весь, как щепка; и когда раз пришли на конюшню, то вместо его лежала только куча золы да пустое ведро: сгорел совсем; сгорел сам собою».

А философ Хома Брут вроде победил эту природную силу, изловчился, сам оседлал панночку-ведьму, и «мог сказать, куда они ездили» и что видели. «Он опустил голову вниз и видел, что трава, бывшая под ногами его, росла глубоко и далеко и что сверх её находилась прозрачная, как горный ключ, вода, и трава казалась дном какого-то светлого, прозрачного до самой глубины моря»… (Эта тонкая вода как бы материализовавшийся, падший свет. — Н.С.) «Он видел, как вместо месяца светило там какое-то солнце»… Там видел и лицо русалки «с глазами светлыми, сверкающими, острыми, с пеньем вторгавшимися в душу…» Но для него это лишь начало трагедии, не случайно и то, что она развернулась после того, как философ убил красавицу. Будто он стал для гномов «наш», будто он мертвый, оживший в смерть, живущий смертью, как живут ей связки ног, чудовища из умного вещества, полу-природные силы. Он — наш, он — мертвый!

А смог бы он осветлить эту силу, отмолить панночку, как в известной русской сказке на схожий сюжет, или как совершил это Христо, герой повести Константин Леонтьева «Дитя души»?.. (Русский вестник, 1876 г. Кн. 6–7). Кроме своей будущей невесты, которую он воскресил из гроба, три ночи в страхованиях устояв в церкви, Христо освободил немало душ, работавших на загробной фабрике, владелец которой изображен в личине «богатого франка-купца в клетчатом костюме, глаза его метали молнии, а был это сам дьявол».

Вспоминается, как «по-виевски» истолковал Алексей Ремизов один деликатный вопрос — несостоявшуюся женитьбу философа и поэта Владимира Соловьева, так и не решившегося нарушить обет верности «подруге вечной…» «Всё видел я, и всё одно лишь было — Один лишь образ женской красоты… Безмерное в его размер входило…» («Три свидания»). Если бы изменил ей, «вечной женственности», связав судьбу с невечной, земной, от него бы осталось «куча золы да пустое ведро». Произошло бы замыкание, писал Алексей Михайлович. Светлая энергия — разрядилась в иное, темное. По Ремизову — Соловьев поднялся над властью телесного низа — к высшей любви.

Да и к самому Николаю Васильевичу Гоголю, к его смерти повесть «Вий» имеет особое отношение, загадочное. Отчего он, умевший видеть «мертвые души», узревший их, умер так неожиданно, как философ Хома Брут?

И.С. Тургенев в своём письме к И.С. Аксакову 3 (15) марта 1852 года, потрясенный смертью Гоголя, смятенно пишет: «Скажу Вам без преувеличения, с тех пор, как я себя помню, ничего не произвело на меня такого впечатления, как смерть Гоголя, — все, что Вы говорите о ней, сказано мне прямо в душу. Эта страшная смерть — историческое событие, понятна не сразу; это тайна, тяжелая, грозная тайна — надо стараться её разгадать… но ничего отрадного не найдет тот в ней, кто её разгадает… все мы в этом согласны. Трагическая судьба России отражается на тех из русских, кои ближе других стоят к её недрам, — ни одному человеку, самому сильному духу не выдержать в себе борьбу целого народа, и Гоголь погиб!»

Не та ли это грозная, тяжелая тайна, от которой умирают заглянувшие в глаза, как определил сам Гоголь в примечании, «колоссальному созданию простонародного воображения», Вию? Персонажи повести, её загадочные образы-перевертыши нездешним, незримым смыслом связаны с судьбой нашей Родины, России, с её оживающими мертвецами, с превращающейся в ведьму красавицей, в поруганной красоте которой есть «…что-то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинает как-то болезненно ныть, как будто бы среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе. Рубины уст её, казалось, прикипали кровью к самому сердцу».

После революции 1917 года уже упомянутый К. Д. Бальмонт обронил провидческие строки:

Я любил вознесенное сказками древо,

На котором звенели всегда соловьи,

А под древом раскинулось море посева,

И шумели колосья, и пели ручьи.

…………………………………………………..

Я любил в этом древе с ресницами Вия,

Между мхами, старинного лешего взор.

Это древо в веках называлось Россия,

И на ствол его — острый наточен топор.

У Бальмонта какая-то, нередкая для него, стрекозящая пестрота образов между острым топором и Вием. Да не отвело ли и ему глаза? Гоголь же говорит о веках — это у ведьмы «острые, как стрелы, ресницы»! Топором ли сразить древо с ресницами Вия? И чем Россия связана с Вием? Не Россия ли эта «красавица, какая когда-либо бывала на земле?» Почему в её «резкой и вместе гармонической красоте» «что-то страшно пронзительное?» Почему, опять хочется спросить, глядя на неё, «душа начинает как-то болезненно ныть, как будто бы среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе. Рубины уст её, казалось, прикипали кровью к самому сердцу». О «борьбе целого народа» пишет и Тургенев

Тут стоит и завершить ряд вопросов словами из тех же записок («Наш современник», № 9, 2016) давно ценимого нами автора «Живой воды»: «Ни в одной литературе нет того, что в русской. Это от своеобразия русской жизни. У нас всё одушевлено, нет неживой природы, всё живо».

Жива и тяжелая, грозная тайна нашей жизни: от неё по-прежнему болезненно ноет душа… и по-прежнему звучит песня об угнетенном народе… и по-прежнему рубины страшных уст прикипают к его сердцу. Ибо «существуют бесы не только отдельных личностей, но и бесы народов». И борьба целого народа с нечистью, с её дневными личинами — продолжается: ночная, страшная, видимая и невидимая, в громадном обезображенном храме, имя которому Россия.

 

Примечание.

Приводим полностью цитату, важную для нашей темы:

«Как несовершенный человек раздваивается на эмпирического грешного человека и беса, и, следовательно, метаэмпирический мир раздвоен на ангельский и бесовский…. Вполне очевидно, что существуют не только бесы-искусители отдельных людей, но и бесы высших личностей, например, — бесы народов, и бесы животных, и могущественные бесы стихий. Имена их сильно, до неузнаваемости изменились в течение долгой истории человечества; и мало кто знает, что ныне бесов называют “субстанцией”, “субстанциональным деятелем”, “причиною” и другими, казалось бы, невинными или даже совсем неподходящими именами вроде “религиозного переживания” или “христианского союза молодежи”. Где абстракция признается бытием, там уже и бес, и смрадный запах. Если мы не согласны называть ангела личностью в том же смысле, что и человека, если ангел — личность только чрез человека и в человеке, сам же по себе безымянен, то тем более безымянен и ни в каком смысле не личен бес. У беса нет лица, и он пользуется человеком как личиною, он по существу своему “лицедей”, злой, но “смешливый”, глумливый. Со своим ангелом человек соединяется, с бесом — разъединяется. И сам бес — ставшее вне человека его дурное разъединение, существующее лишь потому, что существует преимущественно разъединяющийся человек. В совершенстве человека, в полном соединении его с ангелом и ангел и человек останутся, а бес должен погибнуть…. Но ведь того, что бес “был”, уничтожить не удастся»….

Л.П. Карсавин, «О личности». Каунас, 1929 г.