Живые

Живые

С сумками и заплечными рюкзаками, в которых лежат складные мольберты, поцарапанные этюдники, карандаши, краски, листы бумаги, они выходят из своих квартир. Зимой, в сильные морозы, их становится меньше, но к весне они появляются вновь, почти в том же количестве.

Бывает, за прошедшую зиму кто-то из них умирает: от старости, инсульта, водки, тоски.

И тогда, если об этом узнают, ушедшего поминают. Вечером, после работы, или даже до работы (так ведь еще злей, веселей), они пьют, сидя на рыбачьих раскладных стульчиках, дешевое вино или крепкую водку.

Однажды, летом, когда вот так же пили, к ним подъехала патрульная машина, вышел сержант, небрежно спросил:

Так, пьете?

Пьем. Уже двадцать лет, как пьем. А что? — уставились на него бородатые, хмуро-кислые лица.

Ладно, Вань, это ж художники, — махнул из машины напарник сержанта. — Сына нарисуете?

Приводи, командир.

Машина уехала. Продолжили поминать.

 

А я вспоминаю…

 

Это ведь сейчас, только в последние десять-пятнадцать лет, они, арбатские уличные художники, стали умирать. А раньше смерти на Арбате не было. Хотя и умирали, конечно, как и все люди на земле, — но не было.

В 1988 году я, наглый, драгоценный юноша восьмидесятых, впервые пришел на эту улицу с этюдником на плече. Сел — и стал рисовать. Вальяжно, легко, слушая в плеере Heep и Led Zeppelin. Черно-белый портрет стоил тогда десять советских рублей, цветной — пятнадцать, двадцать. Месячная зарплата моего отца, главного инженера, была сто семьдесят. О какой смерти могла идти речь? В день на портретах я зарабатывал рублей шестьдесят — восемьдесят. Некоторые из нас за три-четыре года покупали квартиру. Я менял шмотки, таскался по миру. Как и вся наша новая страна, мы были начинающими. Надеялись, что скоро наступит всеобщий…

Хочется написать лохматые три буквы вместо трех райских.

Он и наступил — не сразу, конечно. Как всегда, во время взросления, с насильственным выламыванием из души чего-то простого и важного, того, о чем ты стесняешься вспоминать, о чем позже грезишь, потом плачешь, а потом теряешь это навсегда.

Повзрослел и Арбат.

Кто-то, «поднявшись» на портретах, перешел в престижный дизайнерский бизнес. Кто-то, посчитав, что на улице рисовать теперь стыдно, начал писать актуальные картины и продавать их в галереи. Оставшиеся на улице разделились на два лагеря. Одни стали впаривать прохожим сериалы и мыльные оперы в виде вылизанных под гламурные фото портретов. Другие рисовали авторские портреты «не для всех». Хотя и у тех и у других получалось — для всех. Первые получали в месяц как сегодняшние главные инженеры. Вторые зарабатывали только на пиво, гамбургеры из Макдональдса и проезд в метро.

Шатаясь между первыми и вторыми, я возненавидел Арбат. И однажды, найдя наконец высокооплачиваемую работу, я сделал то, о чем мечтал: на глазах удивленных коллег зашвырнул свой раздолбанный этюдник вместе с продавленными рыбачьими стульями и карандашами за стену Мира, возле которой мы рисовали в последние месяцы. Я сделал это в торжественном отчаянии, зная, что никогда не вернусь на эту панель.

А за день до этого один из самых тихих арбатских художников — Виктор, Витька, Витек (тут всех, невзирая на возраст, называют просто по именам), лет шестидесяти, бедно одетый, похожий на русского Ван-Гога — сказал мне и еще двум нашим друзьям, Саше (который сильно любил теории рисования) и Ромке (который любил читать стихи Хлебникова):

А давайте нарисуем друг друга.

Зачем? — не поняли мы.

Ну как же, — пояснил он, — а вдруг мы скоро умрем?

Мы задумались, погрустнели, пожали плечами. Но так и не нарисовали друг друга.

А потом — мы умерли.

Я умер в нефтеперерабатывающей компании, куда устроился актуальным дизайнером за пару тысяч долларов в месяц. Мои друзья вместе с Витей скончались, как мне рассказывали, кто где. Кто в чужих странах, кто в русских подъездах, на коммунальных кухнях.

А потом…

Великим дизайнером я не стал, художником тоже. Квартиры не купил, с работы сократили, жить стало не на что. У знакомого я выпросил старый этюдник и пару ржавых складных рыбачьих стульев. Срисовал из журнала портрет какой-то страшно улыбчивой модели — и вышел, дешевый сорокалетний мальчуган образца двухтысячных, на улицу, с сумкой на плече.

Сел, стал уговаривать прохожих нарисоваться. «Стоимость портрета  — один бизнес-ланч!» — обращался я к проходящим. Но никто почти не садился.

Мои умершие товарищи тоже оказались здесь. Живые.

Ромка почернел, потерял половину зубов, у него родилась дочь, и он по-прежнему знал Хлебникова наизусть. Саша обрюзг, оброс бородой, редко бывает трезвым, его улыбка сквозь белую бороду светится, как у Санта-Клауса на детских картинках. А Витька — наш помолодевший Витька-Ван-Гог, прожил последний год в Индии. Собрал деньги на самолет и полетел, питался фруктами, спал в лесу и пещерах, изредка за деньги или еду рисовал туристов. Сколько ему сейчас лет? Семьдесят? Восемьдесят?

Мы выпили — за встречу, за то, что живы.

Скажи, в чем секрет? — сурово спросил я Виктора, совсем как буржуин допытывался когда-то у Мальчиша Кибальчиша.

Я скажу тебе, в чем, старик… — возник перед нами восторженный, с пушистой бородой, толстый Саша. — Надо так подточить карандаш, — говорил он взахлеб, взмахивая руками, — чтобы у него живот круглый, выпуклый снизу был… Понимаешь, живот! И вот этим животом карандашным, нежно так, надо рисовать. Гладить, именно гладить бумагу, тогда линия бархатная становится, и в воздух уходит, растворяется… Рисунок живой. Понимаешь, понимаешь, живой! — обнимал он меня и падал вместе со мной, потому что, как и я, сильно напился.

Я понимал.

Мой живущий в Канаде двоюродный брат (бросивший пить и ставший отличным художником) шлет мне частые электронные письма о том, что все плохо в России потому, потому что мы не следуем завету Чехова по капле выдавливать из себя раба.

Рабы — это да, это понятно.

Но может, надо выдавливать господина?

Русская мысль, не правда ли. Абсурдная, смешливая, какая-то, рабская, а?

Ну да ладно.

Ромка умер глухой зимой, в самый сильный мороз. Когда я, опять на новой удачной работе, в новом пальто и с кейсом с лежащим в нем ноутбуком, случайно проходил по Арбату, то случайно об этом узнал. И выпил с оставшимися живыми из грязных пластиковых стаканчиков чистую водку. Все было хорошо. Витя уехал на Огненную Землю. Саша рисует бархатные портреты животом. Солнце встает. Мы читаем стихи Хлебникова и рисуем друг друга. Получается хорошо.