Золотая пава

Золотая пава

Ури Цви Гринберг (1896–1981)

Ты в золоте вся, а пышные перья пестры!

Волшебная птица – душа моей мёртвой сестры!

Прищуренным оком глядишь, не мигая! Постой,

как звать тебя? – Павой тебя назову золотой!..

Когда проломил двери нашего дома сапог,

и преградой не стал освящённый мезузой порог,

и явилась к народу Завета беда,

не мигая, смотрела волшебная птица тогда.

 

Дом в краю Амалека: для волчьих клыков

он приманкою был, как овечий загон;

те, кто жил там, мечтали сквозь слой облаков

нашей древней страны увидать небосклон…

 

Он разрушен теперь, этот дом, и сожжён.

 

Дом, где Бог открывался, едва наступала заря,

где молитвы читали, нараспев говоря,

дом, где ждали Мессию в облаченье царя,

но вломился туда с тесаком обнажённым бандит…

 

(А волшебная птица прищуренным оком глядит)

 

Не сжимал я в тот день заострённый топор,

и соседу-убийце не дал я отпор.

Не сломал ему рёбра, не втоптал его в грязь:

я из дома бежал, ещё прежде, чем кровь пролилась.

Я из дома бежал, ибо не был бойцом,

вкус сраженья познавшим, – я был беглецом,

был я сыном чужбины с тоскливым лицом…

Я, как заяц, бежал, ускоряя свой шаг,

а тела моих мёртвых наполняли овраг:

нет над ними плиты, и надгробный не высечен знак.

Мать над ними не воет ни ночью, ни днём,

ибо коршун склевал и её, и кружил там, махая крылом.

 

И теперь я взываю из теснин, и кровава

надо мною луна, словно в полночь Девятого ава.

И в субботу, и в праздник – в глазах моих пава.

А над кровлей моей – пустота птичьих гнёзд,

я в печали сижу от восхода до звёзд,

вместо музыки – плач, вместо трапезы – пост,

ибо кровью посолен и сдобрен мой суп.

Мне, как саван, постель, я и сам, словно труп, –

только вопль мой срывается пламенем с губ.

 

А ночью я вижу, как Храм мой горит:

орёл – вестник смерти во сне надо мною парит.

Мечами звеня, легионы идут по стране.

Галеры на море и факелы… Небо в огне,

погоня за мной, и я, как олень, в западне…

 

Среди братьев мой стих не находит ответа,

и тяжёл для руки моей скипетр поэта.

Даже если б отломанной веткой я мог

оторваться от дерева плача, меня бы стерёг

образ птицы волшебной, и мучил, и жёг…

Если глух ко мне брат, если любит покой,

я вопьюсь в его сердце своею строкой.

 

И пишу я стихи, ибо велено мне

три стены с трёх сторон к той пристроить Стене,

что одна уцелела в крови и в огне.

И вспахать мою землю, и царский собрать урожай,

и пещеру найти, где скрывался мой лев Бар-Йохай…

 

 

Почему же тогда как чужой мне мой край?!

 

И кого мне просить среди ночи: впустите меня?

И кого разбудить мне, у двери звоня?

Я, как Йов, полон скорби, но здесь утешителей нет:

только шляпу едва приподнимут и скажут: привет.

 

Каждый день я живу в ожиданье поры,

когда из болот мы взойдём на вершину горы,

и на двух берегах Иордана раскинем шатры!

И уже приготовлена здесь и настроена лира отцов,

чтобы петь в честь несущих великие вести гонцов

в окруженье хранителей Торы – моих мудрецов…

 

И смотрю я на паву, на её золотое перо,

как нашедший колодец, а в нём – золотое ведро.

Скажи мне, сестра моя, пава, скажи мне одно:

если мать и отец наши в прах превратились давно,

почему же стоят они рядом, в раскрытое смотрят окно?..

Дай мне руку, сестра! Мы с тобою войдём,

как бывало когда-то, в наш старый родительский дом:

перед нами субботние свечи, бокалы с вином…

Кровь и мёд, мёд и кровь! Ты убита, сестра, ты мертва!

Только наши субботы остались – и в них ты жива,

и в короне Бат-Шевы предо мною твоя голова…

 

Но волшебная пава прищуренным оком глядит

и крыло расправляет: вот-вот улетит.

Сестра моя, пава! Мы спустимся вместе к реке:

не зашло ещё солнце – и розовый свет вдалеке.

Деревьев лесных отраженья колеблет затон.

Подожди хоть немного! Ещё не померк небосклон,

не взошли ещё звёзды: опустится тьма –

и останется мне только вечер, сводящий с ума.

 

Слушай, пава: чудесные крылья раскрыв,

улетать не спеши…Ты убита, сестра, а я жив!

Семь субботних небес без тебя как откроются мне,

без прищуренных глаз, без реки и без леса в окне?!

 

Улетела волшебная птица в закат…

Подо мною земля, как открытая бездна…

Назад

мою паву зову золотую, и тает мой крик,

только имя сестры ещё помнит и шепчет язык…

 

Где могилы мои, на которые падает снег,

я не знаю…

Тела моих близких топтал Амалек.

Не оденется плотью живой этот прах

от элегий моих, от тоски в моих горьких стихах.

Перед взором моим золотистое пламя волос

моей павы – а прошлое ветер унёс;

слёз в глазах не осталось – там кровь вместо слёз…

 

Не восстанет мой дом: он под небом чужим

превратился в огонь, в груду углей и дым,

но стоит и да будет стоять, нерушим,

тот, что нам всех дороже – Иерусалим!

 

Не похожи на рот, где зияют просветы щербин,

твои стены! Осталась в колодцах вода.

Мы – твои сыновья, из кровавых чужбин,

не забыв о тебе, возвращаемся снова сюда.

Ты для нас был и есть, ты пребудешь во веки веков:

не возьмут тебя в плен, не наденут оков,

не пройдут по дорогам твоим вереницы рабов,

не придёт Амалек, всё круша и губя,

и в минуту отчаянья Бог не оставит тебя!…

 

В этот полдень над нашей страною туман,

и затмения чёрное солнце мерцает сквозь тучи.

У моих берегов патрули англичан,

и забор на границе поставлен колючий…

 

И пророчество прервано на полуслове,

и на лике луны след запёкшейся крови.

 

1945 г.