На краю небосвода
На краю небосвода
«В „Терновнике“ – наравне со вспышками солнечных лучей – основной колорит темный, ночной, трагический: мрак – сумрачная земля – полуночная мгла – черные недра. Это не просто цветовое предпочтение – это трагизм живой личности, теряющей близких и находящейся с ними в непрестанном диалоге. Парадокс аришинской лирики нащупан изнутри – самим автором: „Звезды укрупняются во мраке“. То есть чем темнее и горестнее фон, тем ярче и светлее проемы. А чем сильнее испытания, тем мягче дрожь строки».
Татьяна Бек
«Когда поэт попадает за границу, все зависит от него – в том смысле, с каким багажом он туда явился. Аришина, проведя несколько недель в поместье Генриха Белля, попала туда не случайно: любовью к его творчеству овеяны ее стихи о беллевской деревне Лангенбрух (правильней – Лангенбройх, но так услышалось автору); мне абсолютно ясно, что в Париже она искала именно те места, которые связаны с художницей Лорансен (помнит ее по Волхонке – по Музею им. Пушкина!), с Аполлинером, прочтенным в юности.
Это странное, нечасто встречаемое сочетание открытости и недоговоренности. Это не есенинское „нараспашку”, но и не ахматовская поздняя склонность к переусложненному шифру (правда, вызванная, может быть, в том числе и подцензурностью). Аришиной движет лаконизм, нежелание перебалтывать. Она говорит с читателем на равных».
Даниил Чкония
Расслышу цикаду
Какие-то твари стрекочут впотьмах
и листья шуршат, и тростник.
За то, что я пришлая в этих местах,
попала я вам на язык.
Но я не отвечу на полувражду,
постыдно накликать беду.
И доводов много в уме приведу.
Тоскливо в их длинном ряду.
Мой дед врачевал в четырех областях
такой разномастный народ,
что многое о человечьих страстях
наверное знал, наперед.
Его разговорами о пустяках
не раз отрывали от дел.
Мой дед говорил на пяти языках
и мертвой латынью владел.
Я свой не кляну запоздалый приезд,
законный не вырвется стон.
Ни щепки – исчез кипарисовый крест,
чувяками вытоптан склон.
Расслышу цикаду – и сердце замрет,
колодезный ворот поёт.
И лошадь слепая на вечность вперёд
ни капли воды не прольёт.
Перевозчик
Пиленгас идёт на скрипучий спиннинг,
дождевым червём соблазнившись жадно.
Затихает берег, следя зигзаги
обреченной рыбы.
Золотым пером и крылом червлёным
знаменит удод средь прибрежных пиний.
Лишь цветущий дрок золотым отливом
с птицей сравнится.
Падают, черня тротуаров плиты,
сочные плоды брошенных смоковниц.
Пятнами чернил расцветал упрямо
фартук мой школьный…
Переправы ждет местная дивчина.
Мальвами пестрит сарафанчик куцый,
и его подол налетевший ветер
треплет бесстыдно.
Не назначен мне точный день отплытья.
Золотой песок сыплется сквозь пальцы.
Знает этот час и без расписанья
Тот перевозчик
Остров
Ты про остров, заросший травой?
Ты про берег с корявой ольхой?
Этот остров по-прежнему мой –
Нет тебе к нему хода.
Мне давно про твои острова
рассказали стихи и молва,
наплела мне морская трава,
наболтала погода.
Не живут на твоих островах
ни сирены, ни звери, ни страх –
только птицы на быстрых крылах
да мужская свобода.
А меня, как былинку, ветра
вдруг на остров с короной Петра
уронили в золу от костра
на краю небосвода.
В том краю
Меня давно забыли в том краю
беспечности, надежды и свободы,
где юность я оставила свою
и Уссури нетронутые воды.
Никто не предвещал ни вечных благ,
ни дорогой и ни дешевой славы.
Чета юнцов, бездельников, бродяг –
во всем с тобой тогда мы были правы!
Шумит платан
И.Ф.
Шумит платан, закрывши полдвора,
дворняга бродит, волоча оковы.
Ловя пустопорожний звон ведра,
идут на мойку пегие коровы.
Лишь я живу во времени ином.
В моих часах не двигаются стрелки.
Их заводить не стоит перед сном,
к старухам выходя на посиделки.
Их заводить не стоит на заре,
к античности спускаясь на раскопки,
туда, где пшат – в шуршащем серебре,
а бабочки мечтательны и робки.
Эти любовники
Наше строенье на склоне Массандровской балки
даже похоже по виду на летнюю дачу.
Пусто и чисто. Исчезли окрестные свалки.
Может, отпразднуем редкую эту удачу?
Не подключайся к сети, не броди по эфиру.
Не хлопочи, дожидайся погоды.
В дверь постучали. Любовники ищут квартиру.
Лишь на неделю. Неделю. Не месяцы-годы.
Нет, – отвечаем, – какие мы домовладельцы?
А про погоду – прекрасная будет погода.
Что ж, говорят, – мы готовы на это надеяться.
Как не надеяться? – Молодость. Море. Свобода.
Быстро ушли, даже с плеч не спускали поклажу.
В кеге початой, резвясь, молодое вино
Так бормотало: – Уж я их проблемы улажу.
Это я вам говорю, беспроблемным давно.
Тихо ворчу: – Хороша беспроблемная пара…
Ты, бормотуха, не наши мозги полощи.
Думали выспаться. Всхлипнула рядом гитара.
Переглянулись – и с вешалки сняли плащи.
Свет маяка освещает округу неровно.
Звёзды над молом мерцают в четыре свечи.
Эти любовники всё ещё бродят бездомно
вместе с гитарой, терзающей душу в ночи.
Соглядатай
…у горбуна есть преимущество сложности
перед человеком с прямым позвоночником.
Б.А. Дневник 1962 г.
Была она чуть-чуть кокеткой.
Живой питон служил горжеткой.
Бродячий пес кормился с рук.
Был суетлив ее досуг.
Следя глазами за удодом,
в саду обедала с уродом,
за стопкой местного вина
обласкивая горбуна.
Удод был птицею пригожей,
в полёте с бабочкою схожий.
Имел дятлоподобный клюв.
Она любила привкус клюкв
развесистых в любой причуде,
и то, что пенилось в посуде,
и самовольство и размах
пошире, чем в моих стихах.
Я, соглядатай бледнолицый,
смотрю, как лакомится пиццей
приблудный пёс, брезглив и дик.
А у нее и срыв, и тик,
и жаль её ль, себя ли жальче,
и перстень иль нечистый пальчик
подманивает. Стыдно мне.
И бездна горечи в вине.
И забродил инжир на блюде.
И больше ничего не будет.
И мой вот-вот наступит срок,
бесспорный, как вина глоток.
Невольно с ней я разделила
инжир, лиловый, как чернила.
И к трезвой памяти приник
ее бредовый черновик.
Ужо мне, в городской пустыне
я всё ещё трезва поныне,
и всё никчемней мой досуг.
И пес не кормится из рук.
И общий градус жизни убыл.
И перстень закатился в угол.
Как охраняют твой покой
сады за огненной рекой?
Вотчина
…ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Блок
Нет, Господь, я дорогу не мерю,
Что положено, то и пройду.
Елизавета Кузьмина-Караваева
Сиренью в устье Старого Арбата
ты снилась мне ночами напролёт.
Уловленная наскоро цитата
по гамбургскому счёту не пройдёт.
И нечего спросонок обольщаться,
что возвратится лучшая весна,
как некогда, у нового палаццо
пролив немного красного вина.
Я отменю любимую прогулку –
объявлен туристический маршрут.
Пиленкову былому переулку
не даром имя прежнее вернут…
Стоит толпа у памятного знака,
глядит на полированный гранит.
С причала забежавшая собака
на свежем дерне, не смущаясь, спит.
Что гений места кажет ей, собаке,
в бессмысленном дневном прилюдном сне?
А я не засыпаю и во мраке.
И наяву нельзя увидеть мне
кузнечика, сложившего подкрылки
на пожелтевших скифских черепках,
апостольника узел на затылке
и чётки в нецелованных руках.
Мифы незыблемы
Потчевать польского графа чарджуйскою дыней,
ропот цикад уловляя с чужого баштана.
Свет предвечерний. Волос нескрываемый иней.
Долгие проводы. Чары. Ахматовиана.
Чем это кончится? Для чужестранца – Парижем.
Брошку пришлет чаровнице. Припишет другая
сладость вниманья себе, но на общий нанижем
счёт недомолвки, не споря, не предполагая
зависти тайной к сопернице. В этом ли дело?
Брошка парижская, кажется, не уцелела.
Ломтем нетронутым в небе – чарджуйская дыня.
Хоры цикад отзвенели на лоне баштана.
За горизонтом палящая дышит пустыня.
Мифы незыблемы. Чары. Ахматовиана.
Общий язык
Вот и открылось в Европу окно.
Ставенка щелкнула птичкой.
Завтра в немом побываю кино,
едучи в Кёльн электричкой.
Еду и еду. В припрыжку за мной
сизая тучка несется.
Чтоб в Дюссельдорф достучаться немой –
несколько марок найдется.
Знает любой, кто сидеть попривык
в милом московском болоте, –
трудно находится общий язык
с многозначительным Гёте.
Парк Монсо
В парке Монсо распускаются розы
дружеских тостов, тургеневской прозы.
Слышен отчетливо из-за портьер
громкоголосый хозяин, Флобер.
К сроку зажарят руанскую утку,
масло собьют и удачную шутку
и, позолоченной ложкой беря,
пробуют варево из имбиря.
Выбыл Флобер. И Тургенев скончался.
Зря на титана Доде ополчался.
Сразу Тургенева не раскусил.
Долго на сердце обиду носил.
Устриц Золя и варенья Гонкура,
может, и требует чья-то натура
и собирает друзей на обед.
Но достоверных сведений нет.
Накануне
С зачитанным Тургеневым в руках
она жила как будто впопыхах,
с запинкою по-русски говорила,
по морю тосковала, по лозе,
не приживалась в средней полосе
и окончанье вуза торопила.
Он не раскрыл забытый ею том,
в абонемент не сдал его потом.
По службе как-то в Варне оказался.
В гостинице налил вина в стакан
и, помянув ее, почти не пьян,
бессмысленным раскаяньем терзался.
Болгария? – Ее в романе нет.
Безумствует чахотошный студент
и на театр военных действий рвется.
И девушка в расцвете юных лет
в чужой стране погибнуть остается.
Большая Суша
Памяти Татьяны Бек
В мегаполисном сердце под аритмию,
под сурдинку ее, под ее угрозы
обещаю себе, что вовек не стану
покидать семихолмие роковое.
Вяйнямяйнен в чреве Огненной Рыбы
добывает огонь, и рокочет руна.
Ищет Винонен, грустным темнея ликом,
злую истину в море огненной влаги.
Возвращаюсь с Запада восвояси.
Спешно маятник жизни, со свистом ходит.
Возвращаюсь с Востока, лечу обратно.
Автобаны мелькают, теряют звёзды
то одну, то другую свою подругу.
Трус объял острова – и Большая Суша
на японский ужас глядит китихой,
ошельмованной двадцать первым веком.
Потому ль, что слаба я глазами стала,
стала видеть не то, что глазами видят,
от Балтийского моря до Океана
по былым маршрутам шутя гуляю.
Календарное время вполне условно:
целый век растеряешь – и не заметишь.
Светом Рыб освещали мое рожденье,
но далекие звезды так тускло светят!
А теперь догорел и светильник Тани –
и хронически не хватает света.
На Ваганьковский холм налетела туча.
Для февральской погоды закон не писан.
Кверху брюхом теченье плотвицу тащит
и пером золотым, как с огнем, играет.
Молитва
Домишко с дымливым печным отопленьем,
и летние щи на хромой керосинке.
Под вечер – чаи с прошлогодним вареньем,
под них обсуждаются цены на рынке.
Едва загораются звезды ночные –
пустеет под старой черешней терраса.
Горят прописные, чернеют строчные –
молитвенник ждет отведенного часа.
Сказать, что от старости радости мало, –
легко, заглянувши в старухины очи.
А смолоду даже молитвы не знала,
которою можно призвать Тебя, Отче.
Вдалеке от жилья
Распогодилось поздно. Явились – и на вот:
егеря и бродяги на каждом шагу.
Рыбнадзор забензинил любимую заводь,
погранец расчехляет бинокль на бегу.
Можжевеловый куст задохнулся в распадке.
Дозревает кизил вдалеке от жилья.
На размокших страницах последней тетрадки
неразборчива лучшая строчка моя.