Арбузов в «Интерьерном Театре»

Арбузов в «Интерьерном Театре»

Вчера я видела Пьесу. Именно так, с большой буквы. Не просто спектакль или постановку, а Пьесу с большой буквы. В чем здесь для меня разница — попробую объяснить.

«Спектакль — театральное представление, которое создается на основе драматического или музыкально-сценического произведения в соответствии с замыслом режиссера совместными усилиями актеров, художника и д. р. Постановка — творческий процесс создания спектакля, то же, что и спектакль» — так гласит театральный справочник. Я же вчера увидела нечто большее, чем действие, процесс, представление. Мне посчастливилось увидеть цельное художественное драматическое произведение. Редкостная удача!

Но главное даже не это — а то, что до сих пор, спустя сутки, я нахожусь под воздействием пережитого. Это не просто впечатление от спектакля — это что-то сродни духовному омовению, что-то, что ты способен пережить в результате исповеди или сильного душевного потрясения, когда все лучшее в тебе — человеческое, милосердное — пробуждается, когда душа обретает вдохновение жить. А такое возможно только при соприкосновении с Большим искусством, с Большим произведением.

Когда режиссер «Интерьерного театра» Николай Беляк пригласил меня на просмотр, я откликнулась с некоторой опаской. Правда, он сообщил, что спектакль будет реалистичным. То есть, вроде как не стоит ожидать уж слишком наперченных новаторских трактовок хорошо мне известной пьесы Арбузова «Мой бедный Марат» (действие которой проходит в блокадном Ленинграде): какой-нибудь натуралистической сцены группового соития персонажей, или канкана мертвецов, или появления злобного энкавэдэшника-каннибала с куском человеческой плоти в зубах, и т. д. Я это написала не для того, чтобы поглумиться: нечто подобное уже приходилось видеть… Но, опять же, мало ли что современный режиссер понимает под реализмом. Кроме того, сам исходный материал, если можно так выразиться, пьеса Арбузова «Мой бедный Марат», для меня стоит несколько особняком ото всего творчества драматурга, от других его вполне замечательных и талантливых пьес. В ней сокрыта какая-то тайна, что-то абсолютно неразгаданное, магическое — в кажущейся простоте фабулы, неприхотливости внешнего действия, идет мощное глубинное движение смыслов и тончайшей энергии чувств. А, кроме того, с детства во мне трепетно хранится впечатление от «Марата, Лики и Леонидика», — под таким названием впервые эту пьесу увидел зритель в постановке Эфроса, и для многих этот спектакль стал каноническим. О нем столько уже написано, что не стоит повторяться, нового я ничего уже не добавлю. К тому же, сама пьеса «Мой бедный Марат» претерпела такое количество интерпретаций и явлений зрителю… притом зрителю современному, изнеженному комфортом, раздражающемуся, когда зимой вдруг отключат отопление, или на пару-тройку часов — электричество… Как такому зрителю понять, из каких источников черпали люди силы для выживания тогда?

И поэтому для меня пьеса Арбузова была откровением, в какой-то степени — ответом на внутренние вопросы. Так как в ней, на мой взгляд, очень тонко выписана психология человека той эпохи, человека, находящегося в условиях блокадного осажденного города, блокадного ленинградского человека, — во всяком случае, убедительно для меня. Не постыжусь признаться, что я очень волновалась, еще за сутки: мне было даже страшно. Ведь я давно знакома с режиссером; если мне не понравится то, что он сделал, как мне уйти, или как посмотреть ему в глаза, что ему сказать? Вдруг во мне сломится что-то от увиденного, и придется унести с собой горечь и разочарование… да еще и пьеса длится — ужас: аж четыре с половиной часа… Впереди — четыре с половиной часа полной неизвестности… В общем, было от чего взволноваться — и так хотелось удачи этому замечательному талантливому человеку, на протяжении жизни своей столько вложившему в Город.

Пьеса в постановке Николая Беляка и Андрея Полякова длится четыре с половиной часа. Ты сидишь в маленьком душноватом зале, на неудобном для твоей больной спины стуле (правда, очень трогательную заботу проявили работники театра, положив мягкие подушечки на сиденья), с обеих сторон зажата соседями, — но ничего этого уже не замечаешь. С первых минут спектакля время замерло, или, наоборот, так стремительно пронеслось, что казалось замершим. А в какое именно мгновение тебя перенесло со зрительского места внутрь сценического пространства, в самую глубь Пьесы — понять и отследить невозможно: это и есть та самая «волшебная сила искусства», за которой и идет в театр зритель.

Меня поразило удивительно бережное и гуманистическое отношение к авторскому слову, тончайшая, филигранная интонационная отточенность фраз. Слова в этой Пьесе не произносятся впустую: они наполнены смыслом, окрашены искренними чувствами и создают гармоническую композицию с пластикой жестов, с декорацией, внутренним контрапунктным движением сюжета пьесы, — то есть всем тем, что называется ансамблевостью. Три актера в течение четырех часов играют в ансамбле. И без фальшивых нот — каждый точно ведет свою партию и слышит партнера. Мне даже трудно выделить кого-то одного — ты их видишь и всех вместе, и каждого отдельно, они, все трое, убедительны, ярко индивидуальны: и Лика (Евгения Удодова), и Марат (Михаил Щербинин), и Леонидик (Валерий Чеботарев). Убери одного из них, и той Пьесы уже не будет: в этом актерском ансамбле уже невозможно представить кого-то другого. Они для меня запечатлелись как вновь обретенные Лика, Марат и Леонидик: настоящие, искренние, живые. Вообще-то такое не всякому маститому актерскому коллективу по плечу. Получилось. Тут, конечно, огромная заслуга режиссера: его жизненный и профессиональный опыт, мастерство, талант, чуткое бережливое отношение к только раскрывающейся актерской индивидуальности, которая находится под его опекой. И в то же время — нелегкая задача правильно настроить еще несовершенный актерский инструмент так, чтобы он следовал режиссерскому замыслу, чтобы звучал чисто, без фальши.

Вообще весь спектакль пронизан теплотой души, любовью и бережным отношением к драматургу, пьесе, актерам. Молодым актерам! И тут у Николая Беляка было определенное, но рискованное, опасное даже преимущество, на котором можно и здорово погореть. С одной стороны, к примеру, роль Лики исполняли блистательные театральные королевы: О. Яковлева, А. Фрейндлих, но ведь отнюдь не юные актрисы, а тут Лика — воплощенная Юность. С другой — молодые, еще не набившие шишек на подмостках актеры, фактически это дипломный спектакль, они могли просто не дотянуть до конца — могло элементарно не хватить профессионального дыхания на длинной дистанции. Но способность мастера не только отнестись бережно, с любовью к своему актеру, но и сохранить то бесценное, что эти актеры, помимо таланта, в себе несут — подлинную, не сыгранную юность, ее невозможно сыграть, она органически присутствует в спектакле, наполняет его неистребимым живым дыханием, только юность обладает таким правом непосредственности, порывистости чувств, жаждой любви, максимализмом, честностью в своих заблуждениях, нескладностью и шероховатостью движений, — и придала Пьесе невероятный притягательный аромат свежего чувства, одухотворения.

Юность, с ее всепоглощающей жаждой жизни, пробилась сквозь холод, сквозь страх, сквозь утраты и боль войны. Как трава прорастает сквозь асфальт, или цветок пробивает камень, или тот неказистый куст чертополоха, когда-то так поразивший силой своего выживания Л. Н. Толстого, что он становится едва ли не главным персонажем повести «Хаджи-Мурат». И даже когда эта Юность, по сюжету, входит в пору зрелости, когда уже многое пережито, и опыт страдания и совершенных ошибок утяжеляет время — она, эта юность, все равно остается с нами в Пьесе до конца.

Несколько слов о художественном оформлении, воплощенном известным театральным художником Марком Борнштейном. Само помещение театра находится на Невском, в доме 104, на последнем этаже, куда поднимаешься по крутым бесконечным пролетам. Раньше это был обычный жилой дом (театр сейчас занимает чью-то квартиру, или совокупность коммунальных квартир), и когда раздвинулся занавес, создалось реальное, до мурашек, ощущение, что художник просто снял несколько исторических послевоенных слоев, как снимают шпателем старые обои, и мы оказались в той квартире, в том ее подлинном виде, в каком она была в блокадном 1942-м, а потом в 1943-м , 1946-м и 1959-м. И будто вживую, в реальном времени, переживаешь бомбежки и праздничный салют Победы. Как это было придумано, какие средства использовались — секрет художника и всей технической группы: осветителя Павла Собянина, звукооператора Дарьи Федоровой и технического директора Фуата Самигуллина. Однако мы, сидящие в XXI веке в обычном зрительном зале в центре Петербурга, будто оказались под артобстрелом и бомбовым налетом в 1942-м, и видели издали Салют Победы 9 мая 1945 года.

Как ненавязчиво, но скрупулезно точно добавляются детали быта, меняется физиономия пространства, все мелочи тщательно выверены в соответствие со временем. Исчезает печурка, появляется стол под хорошо всем известной скатертью. У кого не было в доме таких скатертей с бахромой? 1959 год обозначается водруженным на стол электрическим чайником (как факт улучшения материального достатка). Даже когда героиня Лика, уже в послевоенной квартире, снимает пальтецо, не как в первых сценах — внутри комнаты, а мы видим ее в дверном проеме, и она вешает пальто там, в прихожей, — это деталь, но как много она говорит об изменении времени! И как Лика прекрасна в этот момент — хрупкий женский силуэт в дверном проеме…

Вообще это визуальное и психологическое изменение главной героини — очень точно и последовательно: от некоего существа, девочки-старушки, без пола и возраста, грубоватой, изможденной, нервной — до прекрасной молодой женщины, хрупкой и трогательной, в которой жизнь играет тончайшей красоты мотив. И все три героя проходят этот этап постепенного преображения, взросления, через страдания, утраты, самопожертвование, осознание того, что, как бы ни была тяжела жизнь, никогда не поздно начать ее жить заново, падать, разбиваться, терять и находить в себе силы жить дальше. Они все в финале прекрасны; в какой-то мере эта Пьеса — Гимн Человеку, исполненный не пафосно, но тихим сокровенным голосом, достигающим твоего сердца. И дело не в том, какой именно художественный метод использован режиссером: реализм, модернизм, авангардизм или иной «изм» (на мой взгляд, вообще загонять творческий процесс в какие-то узкие направления — лишать его свободы дыхания, свободы самовыражения). А в том, какое воздействие на зрителя оказывает творческий акт: созидательное или разрушительное; к каким сокровенным составляющим человека обращается творец, в данном случае театральный режиссер: духовным, высшим эмоциям, разуму, или к физиологии, низменным инстинктам, приравнивая тем самым человека к животному, как бы лишая его осознанности.

Хотелось бы внести два-три дополнения. В антракте у меня состоялся случайный разговор. Один из собеседников представился театральным критиком, — правда, фамилии не назвал. Он сказал, что был очень рад именно такой вот трактовке пьесы, и мы сошлись во мнениях о том, что зачастую внешняя эпатажность, желание выделиться, порой переходя рамки эстетичности и морали, — ничего не привносят сущностного в трактовку произведения, а то и просто убивают всякое живое его дыхание. Но мы уже не раз в своем культурном развитии на эти грабли напарывались, и в конце концов наступало отрезвление, — и на театральные подмостки, и вообще в искусство и литературу, возвращались и высокий смысл, и большое творчество. В данном случае, возвращение этой арбузовской Пьесы в Культурное пространство Города для меня — Знак.

Второй же собеседник, дама, заметила, что, к счастью, эта пьеса не советская, совсем не советская, а общечеловеческая… Тут уж я вынуждена была удивиться. Почему теперь «советское» — это нечто маргинальное и ужасное? И почему смысловое, содержательное наполнение пьесы нужно ограждать от советскости, конечно, в эту пьесу заложенной? «Советское» никак не входит в противоречие с общечеловеческим, христианским. Советское — это же не только «расстрельные списки», кондовое «душение свобод», и прочий набор привычных штампов, но и мощная энергия индивидуального и коллективного сотворчества, устремленного к созиданию…

Сам драматург жил в определенное время, и пьесу свою написал в начале шестидесятых, в совершенно однозначную эпоху, которая называется советской, и, как бы мы не распинали ее, от этого она не перестанет быть такой, какой была. Со всеми своими противоречиями, ошибками, промахами, но ведь и с достижениями… Чего мы так боимся? Ведь даже такая категоричность в суждении дамы — очень советская, прямо партийная, только теперь с обратным знаком.

Мы все не можем существовать вне времени и вне эпохи, мы всегда — дети своего времени, каким бы оно ни было, и несем на себе его печать, и это не вытравишь, как можно вытравить разонравившееся тату. И, как мне кажется, герои пьесы: Леонидик, Лика, Марат — нашли в себе силы жить в настоящем времени, приняв его внутри самих себя. И мне бы хотелось, чтобы и все мы примирилась внутри себя с собственным временем.

И еще один важный момент: одна из зрительниц, видимо, хорошо знакомая с внутренней жизнью театра, с восхищением, но и долей горечи сказала: вот, при таком тяжелом положении театра, при почти полном отсутствии денег, когда даже актерам нечем заплатить, создали такой замечательный спектакль… Да, для того, чтобы создать подлинное большое произведение, даже в театре (ведь это все-таки в какой-то мере и производство), не обязательны миллионные вложения, а нужны, по сути, три составляющих — талант, труд и преданность делу. Но и труд, и талант могут погибнуть в антикультурной блокаде, без помощи и поддержки извне.

Или все-таки выживут, как герои арбузовской пьесы?