Бумажные цветы

Бумажные цветы

Каждый раз, приезжая в отпуск, я навещаю стариков Митренковых, своих соседей. Люди они сердечные, искренне радуются моему появлению, расспрашивают про житьё-бытьё, про службу офицерскую, щедро потчуют дарами своего большого сада. С тех пор как похоронил я сначала отца, потом маму, в станице, кроме этих стариков, никого ближе и не осталось. Домишко, с грехом пополам, продал — шибко не наездишься, далеко от родных мест нашего брата заносят ветры кочевой военной судьбы. Вот и к родным могилам стал всё реже наведываться. По логике — мёртвым-то безразлично, но душа холодеет, если такие мысли появляются. Могилы родителей… Это, может, и есть магнитный полюс человека, его земное притяжение!

Последний мой приезд в станицу пришёлся на осень. Дебаркадер уже оттащили буксиром в затон на зиму, и катер причалил к пустынному крутолобому берегу, под которым кипела мутная от дождевых потоков вода. Когда-то в детстве я бесстрашно прыгал с этой крутизны берега и весело плескался с игривой донской волной. Казалось в ту пору, что нет развлечения более приятного, чем плавание по стремнине. Теперь, глядя на бугрящуюся, стальную поверхность реки, в белесых разводах пены, стало жутковато.

Когда из-за поворота показался зелёный флигель Митренковых, сердце, как раньше, при жизни родителей, заволновалось в ожидании близкой встречи. Жадно смотрю по сторонам, ищу приметы прошлого. Мало их осталось: тополь и раскидистая тютина-шелковица на пересечении двух улиц, те же глубокие выбоины на дороге, залитые водой, да побеги виноградной лозы на подворье у Митренковых… Вдруг понимаю: что-то случилось. Раньше соседи одни из первых укрывали виноград на зиму, а тут половина кустов сиротливо стынет под серым небом поздней осенью. Не к добру это.

Дверь отворил сам Макарыч, подслеповато прищурился, выглянув из тёмного проёма, потом, видно, узнав меня, как-то жалко зашевелил губами и шатнулся навстречу:

— Воло… дя. — была в этом полустоне горькая печать беды. — Воло… дя! — Он бессильно уронил свою седую голову на мое плечо. — Нет теперь Семёновны. Один остался. Двадцать дён, как померла.

Через полчаса Василий Макарович собрал на стол холостяцкий ужин и, угощая меня домашними разносолами, запасливо приготовленными Семёновной, стал расспрашивать о службе, семье. Он не перебивал меня и слушал с таким отрешённым терпением, что я вскоре почувствовал: старика что-то мучает и только долг гостеприимства мешает ему самому начать разговор.

— Ну, Макарыч, как ваши?..

Старик вздрогнул, будто от удара плети, и судорожно вертанул вилку, сжав в кулаке.

— Обидно, Володя, — горестно выдохнул старик и опустил голову, замолчал, перемалывая резко выступившими желваками прихлынувшее чувство. — Обидно, Володя, за старшего… за Димку. Забыл он нас, окаянный, забыл. Даже на похороны не при-ехал — с матерью проститься…

— Может, на учениях был или заболел, поэтому и не мог приехать? У военных сами знаете как.

— Нешто я не понимаю! Дал бы телеграмму: не могу, мол, причина такая-то, буду тогда-то… Что ж, корил бы разве? — Старик скрёб по старой, вылинявшей клеёнке алюминиевой вилкой так, что за ней долгое время не расправлялись четыре ровные бороздки. — Видно, отвык он от нас. Перестал родниться. Залетел высоко. Проглядели мы его с матерью — вот и подпортился наш первенец. А уж старуха моя как последние дни убивалась: «Напиши да напиши Дмитрию, чтоб приехал. Плохая совсем, не сдюжу, хоть в последний разок на него посмотрю».

Я достал сигарету и, разминая ее, выкрошил почти всю набивку.

— Написали?

— Написал… — Макарыч безнадёжно махнул рукой. — Только дошло ли? Может, Лилька, жена его, припрятала, а то сожгла. Не по вкусу пришлись сношеньке: мы что — деревенские, а она куда там — с добром, профессорская дочка. Вроде как гнушаться нашего общества стала. Когда наезжали в отпуск, за столом нос воротила, со сковороды — ни-ни… Нож ей подай, тарелку отдельную — и сидит, ковыряется. Тьфу! Тошно вспоминать. Простыню и наволочку с собой возила. Да Бог с ней и с её причудами. Прощали мы невестке такую блажь. Всё ж не забывали стариков, радовали своим посещением. Старуха моя, бывало, поплачет на кухоньке, утрётся и снова радёшенька, что Димка с супружницей в гости приехал. Соседкам по-бабьи нашептывала, что сын, почитай, без пяти минут генерал и жена его шибко учёная — кандидат медицинских наук. А уж как она «лечила» старуху, знали все. Только молчали, не хотели обижать. Народ-то у нас в станице добрый, жалостливый. Всяк друг дружку утешить старается. А как же иначе? Вон Божьи твари у меня живут, — Василий Макарыч кивнул на двух кошек, дымчатую, в белых пятнах, и рыжую, дремавших на лоскутном половике, — даже они ластятся да лижутся, стало быть, чувство имеют. А мы ведь — люди! Так вот я к чему про письмо речь повел, почему сомневаюсь, не первое это письмо. Был случай…

Макарыч провел ногтем большого пальца правой руки по золотистому ободку тарелки с донскими оселедцами и после небольшой паузы продолжил рассказ:

— Дочки наши и меньшой сын в областной центр перебрались, учительствуют. Почитай, не дурнее Дмитрия и его жены. Мы у них завсегда гостевали, хотя они и звали жить вместе, да нам ни к чему: родились мы со старухой в станице, в станице и в землю лечь отраднее. А в гости, отчего ж не съездить, коли чада кровные закликают? Летом они к нам всем табором, осенью или ранней весной — мы с Семёновной к ним. Поживём недельку у Клавдии, а там уже Нинка зовёт, Петр сманивает. Внуков поглядим, сердце порадуем и со светлой душой — до дому. Смотришь, и месяца не пройдёт, а уже пишут: «Дорогие мама и папа, очень за вами соскучились…» — или сами летят по хозяйству помочь да старость нашу развеять.

И вроде радовались мы, довольны были судьбой, а нет-нет, да и подтачивал червяк беспокойства: с Дмитрием-то как? Почему пишет всё реже, в гости никогда не зовёт? Для матери, говорят, все дети равны. Это так. Только моя старуха своего первенца пуще других привечала. Один он из всех на неё похожий — и лицом, и характером. В детстве спокойный был; ежели ненароком набедокурит, сразу повинится. Братьев и сестёр не обижал, учился без мороки. Никогда не ввязывался в парубковские свары. Я теперь так думаю: кротость его подпортила! Хоть он и в чины вышел немалые, а Лилька зубатее, хищнее, быстро повязала, окрутила и в свою веру перекрестила. Только вера у неё постылая, против доброты направлена: всё только для себя, для своей вотчины, для собственного благополучия. Можно ли так жить русскому человеку? По-моему, обеспеченную жизнь не образованием и служебным положением завоёвывать надо, а пользой. По ней и судить человека надо. Сколь отдал народу, столь и в ответ получи.

Старик помолчал, вглядываясь в помутневший семейный снимок на стене.

— Старухе супротив Дмитрия говорить бесполезно. Только и слышишь: «Служба у Димы хлопотная, не коням хвосты крутить в колхозе, некогда ему весточку написать».

Пока приезжал старшой, я и не спорил шибко с женой. Потом пять лет мелькнуло, а он всё не кажет носа, писем нет, только редкие открытки. Вот и думай что хочешь.

Сели как-то в зимний вечер за фотографии. Дошли до Димкиных, старуха в слёзы. Я её и так и сяк утешаю — не помогает. Порешили: что киснуть-то зря, ехать мне надо в Москву, там и узнаю, какая муха сына укусила… Однако вроде без предупреждения ехать неловко, взялся я послание сочинять к сыну и невестке: «Добрый день и час, дорогие наши дети Лилия Борисовна и Дмитрий Васильевич! Пишут вам родители — Василий Макарович да Мария Семёновна. Интересуемся очень, как ваше здоровье и самочувствие свата, Бориса Исаевича. Хотелось бы, чтобы все у вас было хорошо и по работе, и дома. А то время сейчас такое, что народ стал болезненным и всякое может статься. Давно вы не бывали у нас в гостях. А годы наши немолодые, и скоро уже закат, поэтому надобно обязательно свидеться. Мы с Марией Семёновной порешили так: ежели вам по занятости некогда, то я сам приеду к вам в Москву на несколько деньков. Захвачу рыбки сушёной и селедочки — такой в столице не сыскать, игристого привезу, нашей домашней выжимки, грудинки. Только вы сообщите, когда удобнее к вам приехать, чтоб всех дома застать, повидать разом».

Отправил письмо и через недельку стал потихоньку готовиться к отъезду. Старуха извелась сборами. Почитай, всю погребицу норовила в Москву перевезть. Багаж получился — воз и маленькая тележка. И все поучала: «Ты там долго не гостюй. Знай совесть. Поживи денёк-другой, сообрази, что к чему, заручись, чтоб в отпуск приехали, и тут же домой…»

Но прошло две недели, там и месяц. А из Москвы ни ответа, ни привета. Вот и выходит, своим приездом москвичей так напугал, что они даже поздравительные открытки слать перестали. Два года уже молчат: боятся, чай, что омут их потревожат. Петр, младшой-то наш, потом с Дмитрием по телефону переговорил, так он будто не получал никакого письма. Не получал, понимаешь ли… — Макарыч тяжело распрямил поникшие сухие плечи и, глянув на настенные ходики с деревянной кукушкой, спохватился: — Эка я тебя замордовал! Старею, сынок, жалиться начал. Раньше-то казаковал. В три дыха жил, не до слёз было. А теперь всё — отбегался, отсвадьбовал. Да и старуха зовёт. Видно, плохо ей там одной… Ну, пойдём, гость дорогой, трошки отдохнём. А завтра и твоих родителей навестим, и Марию Семёновну проведаем.

С удовольствием вытянувшись и потонув в пуховой перине, я ещё некоторое время думал о стариках Митренковых и их первенце Дмитрии, бывшем смирном пареньке. Потом сквозь дремоту мелькнула мысль: «Лжедмитрий…» — и всё пропало…

Могилы моих родителей были аккуратно ухожены и убраны белыми самодельными цветами из бумаги, такими же, как на свежем холмике, под которым лежала сердобольная старуха Макарыча. Я сидел на низкой скамейке подле молчаливых надгробий и думал: «Какую надо иметь душу, чтобы в собственном непоправимом горе не забывать о посмертной услуге и разделить цветы скорби на три равных букета?! А ещё о том, кто придёт к родным могилам после нас, придут ли наши дети?»

На обратном пути Макарыча перехватила почтальонша. Она еще издали замахала ему рукой: дескать, не проходите мимо. Вам весточка. Весточкой с московским штемпелем оказался почтовый перевод на сто рублей. Старик посмотрел на пустое место для письменного сообщения. Сглотнул тугой комок, протянул бумажку почтальонше:

— Отправь, Маруся, назад.

И, сгорбившись, быстро зашагал к дому.