Человек, сидящий на полу

Человек, сидящий на полу

* * *
Я человек, сидящий на полу.
Я только так сопротивляюсь злу.
Меня устроит спальник или плед.
Ну нет – так нет.

Я не соперник брату моему.
Мне даже табуретка ни к чему.
В три года я с неё читал стишок.
Заткнулся. Ок.

Пускай тут грязь вокруг и пыль, и хлам,
я вижу то, чего не видно там,
где чтят и прославляют высоту.
А я не чту.

 

* * *
Чего не хватает, спрашиваю, говори уже, не тяни.
Не хватает глотка воды, говорю.
Зачерпни ковшом, отхлебни.
А пока не омочишь губы – сколько хочешь колдуй, камлай –
всё одно, обезьяньи пляски, собачий лай.

Всё одно, в руках только нитки, только отвёртки, гайки, винты.
И нет красоты даже в этом чудном исполненном красоты
гении чистой, так сказать, ни жизни уже, ни слёз.
Охолони, выпей воды, не сетуй, что безголос.

Но я считаю пропорции, я снова пишу портрет.
Все эти кварты и терции, смотрю, как падает свет,
и ничего не вижу, кроме кончика карандаша,
маленькой чайки, грифельного мыша,
я черпаю воду в колодце,
и смерть глядит из ковша.

 

Рейс

Даже если времени в обрез,
можно выбрать день и выбрать рейс,
выбрать место – бизнес/эконом,
в хвостовом, а может, в головном.

Но лишь только откатили трап –
люк закрыт, и ты теперь наш раб.
Ты внутри, и ты такой же наш,
как пилот и прочий экипаж.

Сверху маска, а внизу жилет –
весь твой выбор, и другого нет.
Белая полоска, чёрный дым.
Пассажир под номером твоим.

 

* * *
Мы забыли Петрова на детской площадке,
где столбы от качелей торчат бодунами.
Занимался рассвет, серебристый и шаткий,
ковылял самолёт над кривыми домами.

Мы забыли его возле горки железной,
где на сваях веревка висит бельевая,
где в траве пузырек с этикеткой облезлой.
Ну, бывает. Чего только, брат, не бывает.

Он сидел, о бетон опираясь плечами,
и вослед уходящим глядел бестолково,
и смотрел, как столбы проводами качали,
и молчал, будто сроду не видел такого.

 

* * *
Безногий Яша кормит голубей.
Подрежет что – а ты его не бей,
сам виноват, следи за карманами,
За дверкою багажника следи,
раз видишь: у обочины сидит,
пиджак внахлёст и дырка на панаме.

Ему до фени эппл и вай-фай.
Не хочешь подавать – не подавай,
закрой окно, включи себе кондишен.
Тебе – томиться в пробке часовой,
ему – вдыхать бензин на мостовой,
никто не счастлив, но и не обижен.

Стучи, моя коробочка, звени,
в ней – трали-вали, мелкие одни.
А Яша лёг в тенёчке под кустами.
Торчит рука внезапной белизны,
и воркуны гуляют, братаны,
метут поребрик серыми хвостами.

 

* * *
Не в ларёк, не в метро, не на почту.
Под навесом, у самых дверей
две фигуры – иду для того, чтоб
всё случилось уже поскорей.

Три пролёта – и буду на месте.
Мне удобней спускаться пешком.
Хорошо, что сегодня в подъезде
пахнет кошками и чесноком,

и качается дух ядовитый,
на свету завивается в жгут.
Хорошо, что соседей не видно,
хорошо, что ботинки не жмут,

хорошо, что кончаются сутки,
а снаружи есть кто-то живой.
Чёрный дворник в оранжевой куртке
мне привычно кивнёт головой.

Снег лежит, водянистый и сладкий,
словно ромом залитый бисквит.
И слыхать, как на детской площадке
перекладина подло скрипит.

 

* * *
Я голос, и я повелитель еды. Я запах,
яркая краска в небе моей собаки.
Я делаю свет и умею его убивать.
На улице ночь – может, это моя работа.

Если долго следить за воздухом, можно почуять,
в котором часу я вернусь, и вообще вернусь ли.
Я никому не служу, я служу не знаю кому,
впрочем, такова моя воля.

Собака моя всего лишь спит, и я шепчу ей: собака,
нас обеих ждёт вечная жизнь. Её лапы согласно вздрагивают.
Я умею врать. И страх мой похож на щенка,
и в тысячный раз я пытаюсь его усыпить,
такова моя воля.

 

* * *
Посмотри на меня, Будда,
из пухлых щёк веселыми глазами,
как я со службы ноги волоку.
Когда не смотришь – люди засыхают
почти как эти тонкие лианы,
оплетшие подножие твоё.

Посмотри на меня, Будда,
большой цветок над листьями коленей.
Вчера в блокноте маленькая М.
последнюю нарисовала пагоду.
Проклятье нам. И этого ребенка,
похоже, мы неправильно лечили.

Посмотри на меня, Будда,
блестящий, лысый, с мягкими ушами.
Скажи скорей: кто нас срывает с веток,
пускает через соковыжималку
и там, снаружи, в выдавленном соке,
невызревшие плавают плоды…

Посмотри на меня, Будда,
похожий на смешного поросёнка.
Я открываю ленту новостей.
Там пишут, что ещё одна семья
в моей стране
успешно занималась
поставкой человеческого мяса.

Посмотри на меня, Будда.
Сегодня все младенцы так орут,
что разгулялась солнечная буря.
Ай-яй, ну полно, повернись ко мне,
мой маленький, мой лепесточек, ну же,
посмотри на меня.

 

* * *
Это точно нельзя в стихи.
Это – тоже нельзя в стихи.
Вот сиди и скрипи зубами
среди сора и шелухи.

Рассказать бы тебе – нельзя.
И на исповеди – нельзя.
Избавляюсь от слов насущных,
по порядку произнося.

Вот стишок, а за ним – стишок,
ходят с пяточки на носок.
Не мои, а уже чужие.
Скок-поскок они,
скок-поскок.

 

* * *
Cмотри, вокруг такая красота!
И как не сигануть, взмахнув руками,
в Лаврушинский – с дурацкого моста,
увешенного ржавыми замками.

Cидит по паркам босхова братва
в кустарниках, остриженных под ромбы,
и прочая московская плотва,
а мы – провинциальны и огромны
настолько, что готовы просто так
погибнуть.

Плещет ливень карнавальный,
а мы через бульвар -в универмаг,
и радостно показываем фак
водителю машины поливальной.

 

* * *
Законы литературы
отличаются от законов миропорядка.
И потому, редактор,
ты будешь гореть в аду.
Славно займётся
ворох рукописей
из отбракованного самотёка.
До красноты раскалятся
типографские литеры,
каждая буква
проступит на теле твоём.
За каждый принятый текст
срок увеличится вдвое.
Ничего не поделаешь,
Ты же редактор.
Тебя же предупреждали.

В аду такое сильное эхо –
со всех сторон
слышно, как просят пощады:
блудницы молятся Магдалине,
убийцы молятся Варавве,
предатели молятся Петру.
Молись Самуилу, редактор,
проси его, чтобы помог,
чтобы ходатайствовал,
чтобы избавил.
Не перепутай,
не вздумай вызывать пророка Самуила –
литература не по его части.
молись Маршаку, редактор.
Несчастный,
молись Маршаку.