Черная маска. Продать Жако. Зал Лукина.

Черная маска.

Продать Жако.

Зал Лукина.

Рассказы

ЧЕРНАЯ МАСКА

 

Домой еду, – говорит девочка с десятью косичками, что села в Ялте. – У папы была, на Занзибаре. Он в Красном Кресте. Маму почти не видит, а меня в этом году посмотрел.

Да ты совсем не загорела, – отвечаю и, не зная, как поддержать разговор с ребенком, верчу в руках шляпу с широкими полями.

Там не загорают, жарко. В белых домах прохладно. На стенах связки крабов, сухих-пресухих. А женщины все в платках.

Теплоход кренится, чайка следует за нами, точно воздушный змей. Худые руки девочки держат рюкзак, из него торчит уголок простой тетради, зеленой, какая и у меня была в школе. Помню, я пыталась в ней стихи писать, да не выходило.

За Гурзуфом теплоход обходит Медведь-гору, у гротов лодки с рыбаками – сегодня ветрено, рыба не клюет, но они ждут, курят, смотрят на корабли.

На Занзибаре море другое. Светло-зеленое. А пляжи – как мука. Ступаешь, и нога тонет. Идешь долго, потом оборачиваешься, а следы уже ветер сдул.

Хм, и ты купалась?

Нет, я не умею плавать.

Партенит смотрит на нас джунглями сосен с фортами многоэтажек. На утесе за забором кипарисов видна красная крыша замка. Княгиня Гагарина все мечтала, потом строила замок на века, да так и не въехала. Не дожила. Пляжи узкие, галечные, серые. На таких следов не оставить. Причаливаем к пирсу, сходит семья: папа держит за руку сына и дочь, а мама, присев на корточки, пытается их сфотографировать. Девочка поворачивается ко мне:

А вы зачем в Феодосию плывете?

Отдыхать, – говорю. – Устала от каменных пляжей, хочу на песке исжариться. До красноты.

Будете, как колобус! Папа их лечит. Обезьянки такие. Красные, скачут по ветвям, но и спускаются тоже. Я их бананами кормила, а папа смотрел, чтобы у них под шерстью не было ссадин, болячек. Они же вымирают.

Ты прямо в джунглях жила?

Нет, на море. А папа по вечерам уезжал в лес. Иногда меня брал, когда я не кашляла.

Ты болела?

Да, но теперь уже все хорошо.

 

Море сереет. Набережная Алушты в желтых огнях, иголки сосен словно золоченые. В белой ротонде концерт, гитарист перебирает струны, поет с надрывом. Слов не разобрать.

Это папа подарил мне, – девочка держит в руках деревянную черную маску с узкими прорезями глаз и приоткрытым красным ртом. Щеки у маски выбелены. – Чтобы познакомиться с предком, в Африке надевают его маску.

И пляшут у костра?

Уже нет, там теперь полно приезжих. Раньше в каждой деревне был шаман – он помнил всех предков и делал маску для каждого. Фотографий-то не было.

Надеть бы такую маску и взглянуть в зеркало. С возрастом все больше похожу на отца – угрюмого, одинокого, поносящего бога за то, что не изменить. В детстве я слушала, как он стонет по ночам, думала, что у него сердце болит и надо звать скорую. Теперь сама ворочаюсь, свиваюсь узлом. Когда мы решили, что рановато для детей, после больницы спала сутками, а муж говорил, что во сне я выла, как брошенная собака. Вот и фамилия у меня снова прежняя, папина. Девочка прикрывает рот маски ладошкой, а затем прячет трофей в рюкзак – довольная, что заставила меня задуматься так надолго.

А виноградники на Занзибаре есть? – спрашиваю, завидя черные полосы на склонах Солнечной долины. Величавые, прячущие ранние желтые листочки, словно первую седину, они и ночью не клонятся от бриза.

Не, там пряности! Гвоздика – красно-зеленая, пока не высохнет. А ваниль и вовсе в стручках. Когда сушат – дышать тяжело, папа увозил меня из деревни подальше.

В Коктебеле ветер норовит разбросать косички моей спутницы в разные стороны. На палубе загорается свет. Глаза у девчонки внимательные, кожа под ними просвечивает синим, она кашляет и говорит про аллергию. Наступает ночь.

 

Теплоход входит в порт Феодосии. Нахохлившиеся пассажиры встрепенулись, собирают сумки, толпятся у трапа. С причала нам машет женщина в платке в горошек. Девочка копается в рюкзаке, словно ныряет в него с головой. Женщина подбегает, прижимает девочку к себе, говорит торопливо, по-южному:

Юлечка! Что же так долго-то? Это медсестра с тобой, да? Хорошо, что отправили проводить. Не дело детям, да еще и после санатория, одним. Да ты ж замерзла вся!

Девочка вырывается вперед, точно убегая от нас.

Ну вот, все лето в корпусе на прогреваниях, и нате. Опять свалит тебя астма, разрази ее бес. Ох, вот доля-то, ращу, посчитай, одна, да еще и болеет без конца. Мужики-то они так лишь, папаша-то запил опять. А ведь капитаном был, где только не плавал.

Девочка не оборачивается, изгибаются на ходу косички, гремит в рюкзаке черная маска.

 

 

 

ПРОДАТЬ ЖАКО

 

«Я не вернусь, пока ты не продашь Жако».

И все. Фраза на клочке бумаги. Ни подписи, ни рожицы внутри буквы «О», какой Ольга завершала свои записки. Осиротела тумбочка у ее кровати, вечно заваленная книгами, бусами, высушенными до хруста розами. Но ее запах, свежий, как первый осенний лист, все еще жил в спальне. Или здесь поселилась сама осень – октябрь вовсю хозяйничал в Алуште. С утра Егор заглянул в птичник, включил обогреватель: за ночь неразлучники нахохлились, спрятав головы друг у друга на спине, прижались, свились в клубок перьев. Прощались, что ли, перед ликом стужи?

Егору с детства нравились попугаи. В зоопарке он не подходил к шимпанзе, не обращал внимания на сонных змей, не тянул руку с яблоком к черным, мягким жирафьим губам. Возле птиц он, околдованный, стоял часами. В огромных вольерах переплетались жерди, качались кольца, порхали и крутились хохлатые какаду, ары, патагонские попугаи. Точно в серый московский день выплеснули радугу. Не верилось, что попугаи проклевывали путь на свет сквозь белые скорлупки, как цыплята, и Егор хотел увидеть каждый миг их жизни. Родители отправляли его на хоккей и плавание, он с тренировок сбегал в зоопарк.

Ольга, сама яркая, хрупкая, должна была его понять. Егор тогда служил в армии, в Крыму. По предгорьям, от мечетей к куполам церквей, Алушта тонкой девчонкой бежала вниз, к морю, суровому, укрощенному бетоном набережной, взятому под руки волнорезами. Военная часть располагалась за старым алуштинским парком – не зная, пути не найдешь. По вечерам солдаты, получив увольнительную, шагали по набережной, курили, знакомились с девушками. Ольга тогда носила платья по фигуре, и Егор, отстав на шаг или два, залюбовался ее походкой.

Они поселились в двухэтажном, узком, как скворечник, доме, что старая тетка оставила Ольге. Ольга дом не любила, мечтала пристроить террасы, чтобы у их детей были свои комнаты. Вместо старых деревьев с морщинистыми фигами нужно разбить персиковый сад, высадить кусты роз. Чайных, алых, бархатных. Представляла, как вечером, когда солнце, блеснув желтым, упадет за Чатыр-Даг, в их доме не смолкают разговоры, потом они укладывают детей спать, со смехом и шиканьем провожают гостей, обнявшись в душистых сумерках.

Со временем, конечно. Пока Ольгу взяли бухгалтером в санаторий, Егора – рабочим. Свадьба была скромной: пара друзей и шашлык во дворе.

В начале девяностых шашлык стал роскошью. Ольга вела бухгалтерию фирм-однодневок. Две зимы подряд выдались студеными: пока печка в комнате не разойдется, он согревал ее руки в своих. Потом в доме появился Жако. Санаторий, где обитал попугай, пришел в упадок: стены в трещинах, сквозняком метет по коридорам скрюченные листья. Птица замерзала в огромной клетке, предчувствуя гибель, нервничала, выщипывала перья на груди, кричала в пустом вестибюле: «Пр-р-рекрасная погода» или «Доктор пр-р-описал мне ванны». Ночью Егор, охранявший пустой санаторий, отключил все камеры, накрыл клетку с Жако шерстяным одеялом и вынес прочь.

Птица, учуяв перемены, кричала и била крыльями – они поставили клетку на чердаке. Комната нежилая, слишком светлая, потолки скошены, кровать не влезет, только кресло, оставшееся от тетки. Она, по старости не снимавшая шерстяной кофты даже летом, любила дремать в нем, прогреваясь на солнце, как в бане.

На третий день Егор выпустил Жако полетать по чердаку. Тот, косолапя, шагал по полу, выписывал круги, присвистывая, бормоча. Взлетал, но, как слепой, натыкался на углы и стены, снова оказывался на полу. Егор раздобыл мешок зерновой смеси, а после работы, не поужинав, бежал на чердак, где с руки кормил попугая травой и яблоками. Ольга, убираясь в доме, подметала и на чердаке, под клеткой, где несъеденная трава лежала соломой. Жако церемонно отходил в угол и смотрел на нее боком, не мигая.

Однажды, когда Егор задерживался на работе, а ей было одиноко – Ольга поднялась на чердак, открыла клетку, протянула руку, чтобы погладить попугая или подержать на ребре ладони, как делал муж. Птица, раскрыв крылья над головой, зашипела: «Егор!»

Что ты тут делаешь? – Егор, отдуваясь, стоял в дверях.

Зашла его проведать.

Не надо, ты его напугала, он еще и ко мне не привык, а тут – новый человек. Потом, потом, – он замахал на жену руками, как отгоняют от лица муху. Ольга вышла. Жако, выпорхнув из клетки, щипал Егора за ухо.

«По-том, по-том», – вторил хозяину Жако.

«Потом, потом», – стучало у Ольги в висках.

«Потом» наступило. Они больше не выкручивались на Ольгину зарплату: весь второй этаж, под чердаком, был заставлен клетками с попугаями. Кореллы, чехи, волнистые попугаи, неразлучники – вылуплялись из яиц, щебетали, пробовали летать и готовились к переезду в новые дома. Егор вел дела широко: цены на птиц у него были самые высокие, но все как одна были здоровы и проживали столько, сколько вообще способны прожить в неволе. У них даже поселились два какаду: розовый молуккский, ласковый, как котенок, и черный траурный, с крыльями точно со средневековых гравюр, так и не запомнивший ни одного слова. «Частный заказ очень богатого человека – разумеется, прихоть его детей», – последнее слово Егор произносил так, как говорят о душегубах.

Жако прожил у них двадцать лет. Теперь он занимал целый чердак, клетку давно убрали – попугай летал по всей комнате с расставленными жердочками, цветами, кормушками, поилками, точилками для клюва, колокольчиками, кольцами и зеркалами, стрелявшими солнечными зайчиками наугад. Температура в комнате даже зимой была как в сердце Кении, на родине Жако. Вечерами Егор вел с попугаем беседы. Друзьям, у которых уже рождались внуки, он хвалился, что Жако знает сто пятьдесят слов и соображает не хуже первоклассника.

Ольге приснилось море. Она на балконе в легком платье, золотая на синем фоне волн. Егор обнимая, сказал, что жалеет, что нет фотоаппарата – ее бы снять вот так и на всю жизнь запомнить. Это был их медовый месяц, точнее, три дня, когда они сорвались в Ялту. Проснувшись, она увидела черные круги у себя под глазами. Подушка Егора была надутая, несмятая. Ольга искала его на террасах – светлых, пристроенных в прошлом году. За стеклами отцветали розы. Егор спал на чердаке, в теткином кресле с истертой обивкой в мелкую дырочку. Жако на его плече встряхнулся и спрятал голову под крыло. Ольга вернулась в спальню, покидала кое-какие вещи в сумку. Оглядев комнату, села на кровати, вырвала листок из блокнота, нервно защелкала ручкой над самой поверхностью листа, потом быстро написала одну фразу и вышла из дома.

Ее телефон не отвечал, друзья ничего не знали. Егор злился, не мог вести дела, ему казалось, что в доме слишком шумно.

Через неделю розы разметало ночным ливнем. Бутоны легли на землю и захлебывались в глинистых лужах. Егор вбивал колышки и подвязывал кусты, царапая пальцы и чертыхаясь. Жако сидел на его плече. Над забором появилась голова соседки, с которой Ольга чаевничала по вечерам. Олег не запомнил ее имени.

А-а, Егор Иваныч, а я смотрю, кто тут стучит с утра пораньше. Где ж хозяйка-то?

Уехала.

Да? А ваши персики-то вымахали – на будущий год с урожаем будете. Заждались небось? Олечка мне недавно говорит…

Извините, у меня дела, – Егор воткнул колышек в землю и пошел в дом.

Ну, как Олечка приедет, пусть заглянет ко мне, у меня…

Конец фразы Егор уже не слышал, в темноте коридора Жако на его плече заворковал: «Оу-леч-ка, цык-цык, Оу-леч-ка». Егор поднялся в кабинет и выставил всех попугаев на продажу. К ноябрю птичник опустел.

Осенние дни, сухие и яркие, давили бесконечностью. Проводив очередное солнце за гору, Егор сидел на чердаке, не зажигая света. Бормотание Жако больше не успокаивало, чего-то главного не хватало. Словно дом больше не стоит ровно, ветер вот-вот наклонит его, дверь распахнется, и они с Жако вылетят в ночь. Он спустился в подвал, за старыми матрасами и граблями стояла клетка, в которой он принес Жако из санатория. Прутья подточила ржавчина, жук выскочил из-под днища, заметался по углам в поисках укрытия. Жако взлетел с предплечья, уселся на голову Егора. Черный глаз смотрел опасливо, не мигая. Егор взял попугая, засунул подальше в клетку, закрыл дверцу и вышел из подвала.

В апреле зацвели персики. Первые июльские плоды Жако клевал на чердаке, перелетая с привычных жердей на плечо хозяина, сидящего в теткином кресле.

 

 

 

ЗАЛ ЛУКИНА

 

В узких лазах пещер застревают только новички и бывалые спелеологи. Семен Иванович Лукин был из вторых. Начальство намекало ему на заслуженный отдых, но в Мраморной пещере и так оставалось всего четыре сотрудника, а новые ходы все продолжали открываться. Так вот водишь группу туристов и чувствуешь, что сифонит у узкой щели. Значит, полость. В ней – незнакомые сталактиты и сталагмиты, что вечно стремятся друг к другу, да так и застревают на миллионы лет, не дотянувшись на длину ладони.

Вот уже месяц Лукину снился зал за Тигровым лазом. Он ощущал тяжесть отодвигаемой глыбы, проползал между плитами. Свет фонаря пробивал пустоту, высвечивал новую полость – необжитую, невиданную землю, которая будет носить их с Вовкой фамилию.

В ноябре в Крыму не осталось туристов, не гремела щебенка на горных трассах, вершины Чатыр-Дага обступили серые тучи. К тому же было воскресенье, да и поздний вечер: Лукину никто не помешает. Стуча ботинками по лестнице, прошел по подсвеченным залам, махнул рукой Духу пещеры – сталагмиту в виде головы со стариковским крючковатым носом и слоновьими ушами. За тридцать лет его, Лукина, работы в Мраморной, старый дух все бодрился. Теперь смотрел жалобно, как старики, что продают на трассе связки лука.

Лукин всегда гордился, что работает не на туристов, до заморозков штурмующих горы и пляжи южного берега. Так и говорил сыну: «Вовка, спелеологи – кладоискатели, от нас зависит, будет в Крыму вода пресная или нет». В пять лет Вовка показывал на карте, где проходят подземные реки, что питают водохранилища Крыма, в семь – стал «светлячком». Воспитанники кружка спелеологов тренировались в настоящих пещерах, благо горный Крым внутри весь изрезан ходами, точно головка сыру. В Мраморной Вовка на пузе прополз по «шкуродеру», узкой расселине между залами, вытащил монетку на память из подземного озера, также по-пластунски вернулся: комбинезон черный от пыли, нос поцарапан, зубы сверкают – и выпил воды из каски. Прошел посвящение.

Подростком мать увезла Вовку в Москву – учиться. Лукин ждал каждое лето, чтобы показать сыну новые залы и пещеры. Как-то Вовка приехал на зимние каникулы, со спелеологами встречал Новый год в экспедиции. Зима в горах выдалась белая, вьюжная. Васильев, друг Лукина, прямо первого января провалился в узкий вертикальный колодец. Пролетел метров шесть, отделавшись испугом, и получив в награду свою крошечную пещеру – «Василек». Как завидовал Вовка!

Папка, жаль, что не ты провалился! Была бы пещера Лукина.

Луковое горе было бы, – усмехнулся отец.

В семнадцать Вовка не приехал ни летом, ни зимой. Первая любовь, выпускные экзамены в школе, потом отчим увез их в Тбилиси. А теперь Вовка в армии, скоро дембель. Пишет, что хочет учиться. Станет юристом или экономистом.

Ну и оставь парня в покое, – говорил Василек, когда они с Лукиным курили после работы. – Руки-ноги целее будут.

Василек, да ты вспомни! Он же спелеологом родился. Мелкий лазил змейкой: «Если уши не оторву – весь проскочу». И ведь проскакивал. – Лукин затоптал сигарету ногой и ушел.

По дороге думал, что сын забыл пещеры. С подземельями так – ничего нельзя выносить на поверхность, любой пещерный камешек под солнцем рассыпается в прах. Нужно спускаться вглубь, заворачиваться в эту пустоту, где нет запахов и от влажности очищаются старые просмоленные легкие, где в желтых чашах копится изумрудная вода, а на стенах, как под водой, растут рогатые кораллиты. Луч фонаря иной раз застрянет в редком минерале и еще долго сверкает, блуждая внутри, как в медовой соте, превращая камень в сердце: живое, пульсирующее.

Василек говорил, что у каждого есть крючок, на который его всегда можно поймать. У Лукина крючком был Вовка. У Вовки – слава. На открытие «Зала Лукина» Вовка приедет – сразу вспомнит, как любил подземный мир.

Теперь Лукин и сам вспомнил свой первый спуск: почувствовал, до чего мешают ребра. Проход был узкий, вертикальный – пришлось снять все до трусов. Холодные плиты обжигали живот, полупрозрачный во тьме, прямо медузий. Цепляясь левой рукой за стену, Лукин вытягивал себя по лазу. Луч налобного фонаря блуждал по глыбам и всегда упирался в них. «Что если и нет никакого зала?» – Лукин выдохнул горестно, обмяк и тут же натянулся струной от грохота. Путь назад – там, где освещенный зал, – отрезан упавшей глыбой. Впереди лаз сужался – разве что гладильная доска пройдет. Хотелось курить, шея и плечи деревенели от холода, мысли наскакивали одна на другую: «Василек бы со мной все равно не пошел. По плану разведывательные работы – в следующем году. Пришлют спелеологов, оборудование. Оборудование. Когда меня найдут? Найдут?» Фонарь все еще светил, но в пещере резко стемнело. Лукин закричал, вслушался в эхо. Дыхание застревало в горле, тянуло внизу живота, тело пыталось согреться мелкой дрожью, а стены сдавливали его с двух сторон. Он посмотрел на часы и не запомнил время.

 

Вчера увидел Вовкину монету, заржавелую, забытую вместе с игрушками. Почистил, повесил на шею на веревочке – знал, куда шел. Теперь зажал монету в кулак, та блеснула светлячком. Лукин засопел и навалился на глыбу.

Лукин толкал камень, пока плечо не начало саднить. Ноги затекли, не присесть, от холода ноет сердце. Привалился спиной к стене, от чего налобный фонарь осветил свод над лазом. Бурый, в дымчатых разводах. Как море в серый день. Вспомнил, как они с Ленкой впервые купали Вовку в море, – он взял выходной и повез их на пляж Курпаты – длинный, с мелкой галькой. Почти песком, на котором оставались три пары следов, спутанные, переплетенные, но близкие.

Когда Лукин пропадал в экспедициях, Ленка шутила, что вышла замуж за пещерного человека. Потом и у нее начались командировки – переводчик-синхронист требовался на любой конференции. «Так и в Тбилиси попала, наверное. Она любила высь: самолеты, рестораны с видом. А Вовка? На новый год одна эсэмэска. Похож, небось, теперь на мать. Тоже высоко нос держит, в облаках, плевал он в подземные реки», – Лукин терял сознание.

Иваныч, ты там, что ли? Сломал чего? – голос Василька звучал со всех сторон сразу, словно из микрофона.

Не, плита. Плита рухнула, завалило. Ни вперед, ни назад.

Погоди, не хрипи там, ребят позову, вытянем.

 

Когда Лукин вышел из пещеры, было утро. Раннее, горное. Над фиолетовыми мохнатыми соснами висели синие вороны. Вокруг жужжало, ветер нес свисты и шорохи. Вовкиной монеты не было ни на шее, ни в руке. Пахло землей, мокрой от росы, сухим листом и сладко-горьким дымом сигареты. Василек протянул ему покурить. Лукин думал о том, повеселел ли старый Дух пещеры.