Для ангелов и лебедей

Для ангелов и лебедей

На смерть Влада Пенькова (1969–2020)

 

…Всегда замираешь от прихода таких вестей — у нас ведь расширенная «ситуация контакта», и контакта не поверхностного, а глубокого, «сердечного», затрагивающего самые тонкие душевные струны.

Так сформировался достаточно большой круг людей, которые идут бок о бок с тобой, которых считаешь «своими» и за которых болит душа как за самых близких.

Чуткий к слову и к миру поэт Влад Пеньков принадлежал к этому кругу — не по длительности совместного с «Парусом» пути, не по личным знакомствам, но по отчётливости и своеобычности художественного дара — как будто нездешнего, взлетающего к горним далёким мирам и с той высоты приносящего свою, запечатленную в оболочку поэтического слова весть.

Последние стихи Влада Пенькова показались совсем необычными — как будто перешёл он куда-то, в мир «зримых слов» (пользуюсь словом писателя Николая Смирнова) ещё до завершения своего земного пути.

И мы будем перечитывать эти удивительные стихи, помнить о таланте Влада и о том, что у Бога мёртвых нет.

Родным и близким Влада Пенькова — самые искренние соболезнования.

 

Редакция журнала «Парус»

 

ТРИСТАН И ИЗОЛЬДА

 

Не обретение — паденье

в ужасный мрак и в тёмный луч.

Моё пере- и пре-вращенье,

прошу тебя, меня не мучь,

 

не становись обычным светом,

простою плотью, кровью, но

излейся на меня на этом,

потустороннее вино.

 

Я потерял себя, ты — тоже.

Ты — тёмный жар, ты — свет ночей,

созвездье родинок на коже,

ты гибели моей ручей.

 

И ты такой же. Ты потеря.

Я потеряла мир в тебе.

Бормочет истины тетеря,

глухая к нашенской судьбе.

 

Я быть и жить я перестала.

Ты тоже — смерть, ты тоже час,

когда на свете не застала

тупица-жизнь обоих нас.

 

Я жить не смею. Так хрупка я.

Ты видишь, милый, милый мой,

я для всего теперь такая —

луна обратной стороной.

……………………………………………

 

И мчался маленький кораблик.

Изольда и Тристан — и всё.

Вселенной крохотуля-зяблик

таких ни разу не спасёт.

 

 

ВЕСЬ ЭТОТ ДЖАЗ

К. Ер-ву

 

Так эта улочка нелепа,

полуживёт-полугниёт.

Какое дело ей до Шеппа?

Какое Шеппу до неё?

 

Подъезды, лавки, магазины,

и камень мокрый и нагой.

Вчера сказала тётя Зина,

чтоб я к ней больше ни ногой.

 

Клялась вчерашним перманентом,

что нет любви, пощады нет

и что не склеится «Моментом»

разбитый на осколки свет.

 

И я иду куда-то мимо,

и Шепп играет в небесах,

и грустно мне невыразимо,

ах и увы, увы и ах.

 

Гуляю долгими часами,

стужусь на холоде-ветру,

и — дядя с длинными усами —

потом как маленький умру.

 

Но есть должок пред этим светом —

осенним, нежным навсегда —

связать его навеки с Шеппом,

хотя б на долгие года.

 

Года молчаний. Мы любили.

Мы падали, как жёлтый лист.

Скрипят-фырчат автомобили,

в одном из них — саксофонист.

 

 

ЛЁТЧИКИ

Чен Киму

 

Поздно думать о белиберде.

В сердце пустота, покой и жалость.

А поедем-ка в Улан-Удэ.

Там эстрада старая осталась?

 

Помнишь, как лежалось нам на ней?

Как сияли звёзды, пилось, пелось.

Как тогда нам было всё видней,

и — особо то, чего хотелось.

 

Бороздили спутники в ночи

всё пространство космоса над нами.

Я прошу тебя — ты помолчи,

потому что надо не словами

 

говорить об этом, mon ami.

Просто звёзды низко пролетают,

и двоих, считавшихся людьми,

не зовут, а сразу забирают.

 

И летим в их стае мы, летим,

видим город, парки и эстраду,

видим крыш сверкающий хитин,

всё, что надо видеть звездопаду.

 

Видим вечность, взятую вот так,

взятую за хвостик и за жабры.

И не нужен вечности пустяк,

вроде наших посторонних жалоб.

 

Мы с тобой счастливые вполне,

мы пилоты вечности и мига,

на фруктово-ягодном вине

в космос улетающего МИГа.

 

 

ВАЛЬС ДЛЯ ЖАННЫ

 

Во Франции зима. Волков голодных стаи

уходят в снег по горло на охоте.

Когда отрядик лучников оттает,

достанет серым человечьей плоти.

 

Стоят и там и тут пустые храмы,

в них только ветра стылые напевы,

К озябшим тонким пальцам Божьей Мамы

в одном из них приникли губы девы.

 

Смотрю на оловянные фигурки,

мне — дважды семь. Я плачу. Я рыдаю.

Бургундские проклятые придурки

ещё узнают, что она — Святая.

 

А в Таллине, как всадники по снегу,

вороны по сугробам жутко скачут.

Потом взлетают с быстрого разбегу

и, Боже мой, со мною вместе плачут.

 

Как розы чёрные летят они, роняя

то боевые кличи, то рыданья.

И гасят свет, но ничего не зная,

смутившиеся сланцевые зданья.

 

 

ZELDA

1

Наташе

 

Как ты будешь одна ночевать?

Ночью холодно, страшно и сыро.

Двор, вообще-то, плохая кровать

посреди неуютного мира.

 

Затрепещут от ветра меха

и завоют на звёзды собаки.

Как ты спишь, балерина-ольха,

в этой летней прохладе во мраке.

 

Не смогу я накинуть пальто

на дрожащие хрупкие плечи,

чтоб тебя оградить от Ничто,

что назвать мне по имени нечем.

 

Смотрит старый философ с высот

Ничего, головою качая,

и древесный сведённый твой рот

задохнулся, ему отвечая

 

тихим шёпотом — танец придёт,

только утро окрасит раствором

этот синий безжалостный лёд

с философским его разговором.

 

2

Звёздочка, девочка, море,

берег Лазурный. А там —

в синем сиянии — горе

будет целующим ртам.

 

Здесь — вечеринки и танцы,

песенки, джазовый фон.

Юные американцы

юных невинных времён,

 

гладкие ножки, и рожки

чёртика из-за кулис.

С прелестью дикою кошки —

не говори, веселись.

 

Детка, мяукать не надо.

Ночь лишь однажды нежна.

Пахнет она виноградом.

Бэби, какого рожна

 

смотришь ты страшно и резко

парой безумною глаз.

Если сорвать занавеску,

что-то накроет всех нас.

 

Ну а пока всё в порядке,

сладкая плоть горяча.

Нежно касаются прядки

страшных ожогов плеча.

 

 

НИНЬЯ

В. Щ.

 

Древние боги столицы,

Карлос, сыграй нам про них,

Карлос, для маленькой жрицы

в храме девчонок босых.

 

Ты сатанински умеешь

падать созвучьями вниз,

древним богам ты согреешь

каменный древний маис.

 

Девочка наша разута.

Пальчики ног так нежны,

что, обнаглевшие — Puta! —

ей не кричат пацаны.

 

Карлос, она на работе.

Всё, чем торгует она,

это немножечко плоти

и позвоночник-струна.

 

Девочка спляшет, как сможет,

в девочке много любви,

ей мостовая обгложет

ноги до алой крови.

 

Карлос, сыграй же, чтоб веки

дрогнули древних божеств,

чтоб оценили ацтеки

девичий жреческий жест.

 

Крови хлебнувшие боги, —

Карлос, играй им и пой, —

пусть поцелуют ей ноги,

сбитые на мостовой.

 

 

СВЕТЛЫЙ

 

Я смотрю на тебя исподлобья

и чифирь наливаю в стакан.

Неужели мы оба — подобья?

Я и светлый отец Феофан?

 

Я не знаю ни сна, ни покоя,

я забыл, что такое покой.

Феофан, стариковской рукою

ты меня от ненастья укрой.

 

От дождя — сыплет пятые сутки,

от бензиновой вони шоссе.

Это ангелы? Нет, это утки

ходят в парке по сладкой росе,

 

перемешанной с кислой водицей

столько суток идущих дождей.

У цветов — человечии лица,

это стало немного видней

 

с той поры, как ты где-то и рядом,

с той поры, как мне знобко слегка

под твоим несмыкаемым взглядом

не глядящего вниз старика.

 

 

БЕЛЫЙ АНГЕЛ МИЛЕШЕВА

 

1

Неба синяя извёстка,

ветра синего покров.

Приглашал святой мой тёзка

отовсюду мастеров.

 

И пришли тогда горами —

шли под солнцем и дождём —

те, кто звался мастерами,

и пришли они с вождём.

 

Был он мощный и кудрявый,

очи были синевой.

Век ужасный и кровавый

богомаз прикрыл собой

 

от презрительного взгляда,

жало выдернул злобе.

Оттого и духам ада

до сих пор не по себе.

 

Знают духи — в храме белом

белый ангел, белый свет.

И крыло его вскипело,

потому что смерти нет.

 

Не огонь, не пламень боя,

не сверкнувшая гроза,

небо сине-голубое —

эти нежные глаза.

 

Пусть крылат он, словно птица,

тайну он откроет нам —

белых ангелов глазницы

мастер дал своим глазам.

 

2

Наверное, ветром летучим

тебя занесло в этот край,

сорвало с какой-нибудь тучи,

летящей над городом в рай.

 

Твой путь был не слишком-то долог.

И вот — ты теперь среди нас.

О как же смотрел Палеолог

на твой лучезарный анфас.

 

Дрожащие пальцы в алмазах

запутались в алой парче.

Встречал он такого — в рассказах,

и слышал про вас вообще.

 

Но ты — и в огне, и в покое —

ты можешь дарить, не спросясь,

не камни, не злато — такое,

что можно взлететь, помолясь.

 

И царь, покачнувшись от страха

Лечу! — закричал и — взлетел

туда, где белела рубаха

того, кто с любовью глядел

 

на люд, на художников нищих,

на, в общем-то, тёмных людей,

на свет восхищенья — на пищу

для ангелов и лебедей.