Два этюда

Два этюда

НЕКОЕ ЗВЕНО

 

Я хочу сказать вот о чём. Есть некое звено, которое соединяет тебя с последующей цепочкой событий. Выпадает оно, и всё идёт по-другому. Не мною первым замечено и не раз выражено с недоступным мне изяществом. Вот так, например.

«Есть острая забава в том, чтобы, оглядываясь на прошлое, спрашивать себя, что было бы, если бы… заменять одну случайность другой, наблюдать, как из какой-нибудь серой минуты жизни, прошедшей незаметно и бесплодно, вырастает дивное розовое событие, которое в своё время так и не вылупилось, не просияло. Таинственная эта ветвистость жизни: в каждом былом мгновении чувствуется распутие, – было так, а могло быть иначе, – и тянутся, двоятся, троятся несметные огненные извилины по тёмному полю прошлого». Владимир Набоков, «Соглядатай».

Начало моей трудовой жизни – средняя школа в селе Монастырка. Впрочем, были до того полгода в деревенской восьмилетке, которые укрепили меня в мысли, что учительство стоит попробовать всерьёз.

Начиналось всё хорошо. С детьми я сам заново открывал нашу русскую классику. Но к урокам словесности намертво были припаяны и уроки русского языка, которые в школе вписаны в жёсткую программу. И эту программу каждый учитель (тут даже лучше прозвучит педагог), хочет он или не хочет, должен принять к исполнению. Тут начинались мои страдания. Во-первых, проверка массы ученических тетрадей решительно увеличивала мою и так уже великую близорукость. Во-вторых, я не знал и не любил правил правописания. Заглянувший в мой школьный аттестат вправе усомниться в искренности такого заявления. Действительно, там стоит пятёрка по русскому языку. Наверное, заслуженная, потому что все контрольные диктанты я писал на «отлично». Но писал, не зная правил и не умея их применять. Устно на уроках русского отвечал я едва на тройку, но писал много лучше наших зубрилок. В конце концов меня оставили в покое.

Но теперь, в роли учителя, я сам навязывал ученикам эти чудовищные правила, а ещё были исключения из этих правил: сам чёрт ногу сломит. По-моему, ученики понимали, насколько мне это не в радость. Каюсь, я не смог их увлечь. Больше того, из головы у меня не выходила информация, полученная от знакомой филологини: наши чехословацкие друзья, оказывается, отделили язык от литературы. И ведут эти предметы разные учителя. В нашей деревенской школе, где надо было ходить на уроки друг друга, я с удовольствием следил, как раскладывает по полочкам правила и исключения опытная учительница Валентина Андреевна и приходил в большое уныние от её рассказа о лишнем человеке Печорине.

Но вот не случилось в нашей школьной педагогике отделить язык от литературы. Чешский опыт у нас не переняли. Глазные врачи настоятельно советовали мне с такой нагрузкой завязать. Уменьшить её не представлялось возможным: есть понятие – учительская ставка. Так разорвалась моя школьная цепочка, и не было необходимого звена скрепить её вновь.

До сих пор помню, как жаль было оставить школу и село с его красивыми окрестностями, с его столовой, где всё было вкусно и недорого, где под горой бежала синяя прохладная река. И до сих пор самое дорогое в жизни – сегодняшние благодарные слова моих тогдашних учеников.

 

Прошли годы. Я трудился в конторе под названием «Бюро научно-технической информации» при объединении «Сельхозтехника». Если бы моя маленькая дочь Ольга не поделилась со мной свинкой, поразившей её в те зимние дни, что-то пошло бы в моей жизни иначе. То, о чём порой смутно мечтал (печататься!), могло бы свершиться. И жизнь избрала бы несколько иное направление. Дело в том, что месяц назад прошел семинар для молодых в нашем Союзе писателей при участии московских поэтов, и один из столичных – Вадим Кузнецов – забрал мою рукопись, обещая позвонить. И позвонил, приглашая по возможности в Москву, советуя прихватить ещё стихи – добавить к тем, что были на обсуждении. Невероятно, но именно в это время для нашего бюро научно-технической информации приспела командировка в Москву – редчайшая оказия! И начальник предложил слетать именно мне. Билет взят, сложены в папку стихи, приготовлен с помощью отца копчёный язь шириной в лопату для Кузнецова.

И тут моя маленькая дочь Ольга подхватила свинку и передала мне. Доктор мягко, но определенно отсоветовал мне ехать, обещая при подвижном образе жизни резкое осложнение. Покой и только покой. Я ещё дёргался, но мой товарищ Леонид – тоже врач – изобразил ситуацию предметнее и страшнее: яички обратятся в пару бильярдных шаров, и чёрт знает, как тогда будешь передвигаться. Недели через три я перезвонил. Кузнецов по семейным обстоятельствам покидал издательство «Молодая гвардия». Сказал: то, что оставалось у него в работе, будет разобрано пришедшими на смену. Я махнул рукой. И вскоре – честное слово! – почувствовал, как мне повезло.

В этом случае успешно сработала Ольга, оборвав почти в самом начале порочную цепочку, она как бы сделала за меня правильный выбор. Ведь стали бы укладывать в прокрустово ложе. А я, не дай бог, стал бы поддаваться. Как хорошо, что не пригодились рекомендации так называемых собратьев по цеху. Там много чего было полезно-сиюминутного. Не было лишь поставлено высоких, трудновыполнимых задач. Я их знал: стихотворение должно быть такого качества, такой плотности, прочности, что невозможно понять, как это сделано. Твоя рукотворная вещь должна существовать на равных с дорогими тебе явлениями природного мира – травами и цветами, дождями и закатами. В эту пору окреп небольшой круг моих единоверцев, для которых совсем не главным было где-то опубликоваться. Здесь стихи обсуждали по большому счёту.

Сегодня, когда мне кажется, я нашёл свои темы и интонации, мои строки пришли к читателям. Они находят в моих строчках то, что сами чувствуют, переживают, но не могут выразить. А я вот, оказывается, сумел.

 

Тридцать лет назад я заболел неведомой болезнью. Ну может быть, это сказано чересчур. Однако точного диагноза так и не поставили. Меня крепко пробрало на злом февральском ветру в чистом поле в ожидании автобуса – надо было добраться до поселка речников Моряковки. Я кое-как добрался туда и вернулся обратно, но наутро на «Скорой помощи» был доставлен в клинику мединститута. В суставах рук и ног образовались сумки, заполненные странной жидкостью. Взяв пробу для биопсии с мизинца правой руки, ловкач-доктор повредил сухожилие, и с той поры палец остался скрюченным. Лёжа на больничной койке, с трудом сгибая суставы рук и ног (болезнь Рейно? ревматоидный артрит?), я дал себе слово при возможном выздоровлении отправиться в Питер и правдами-неправдами попасть на парусный бриг «Крузенштерн». Как, в качестве кого, не очень представлял, просто попасть «хоть тушкой, хоть чучелком», как рассказывалось в ту пору в анекдоте про попугая, решившего эмигрировать.

Проплыть в океане под парусами было моей детской мечтой. И теперь, в клинике, я подумал, что если Бог даст мне шанс (поможет преодолеть обездвиженность), я должен эту мечту исполнить. Бог дал мне такой шанс. Через месяц я, скрипя костями в суставах, преодолевая боль, начал расхаживаться и к лету ходил почти нормально. Однако я никуда не поехал, продолжил жить и работать на родной земле и вскоре забыл о своей клятве. Нет, иногда вспоминал как счастливо найденную опору, которая помогла выздоровлению. А цепь я не связал. Не хватило мне мальчишеской настойчивости, максимализма. Я не был таким уж ярым поклонником Грина, хотя любил его «Алые паруса», и «Бегущую по волнам», и рассказы…

 

Вспоминал я Грина, когда смотрел на работы Анатолия Пучкова. Кем только не трудился в этой жизни Анатолий Иванович Пучков, закончивший заочно исторический факультет ТГУ. Одно из его увлечений, пронесённое через годы – любовь к рисованию. Одна из любимых тем – морская.

Я мог подолгу рассматривать в книгах старые гравюры, на которых были парусники, фрагменты морского боя, – рассказывал Анатолий Иванович. – Мне были интересны представленные в специальной литературе чертежи судов. Завораживала гармония, соразмерность частей. Это было эстетическое переживание. И я попытался передать свое восхищение карандашом и красками.

Между тем шли годы. Анатолий повзрослел, устроился работать на аэродром, который тогда располагался на Каштаке, ещё не ставшим жилым районом Томска. Закончил курсы радистов. Радиошкола пригодилась в армии – служил у Хабаровска, обеспечивая связь в ракетных войсках. А затем…

Представилась возможность определиться радистом на морской корабль. Тихий океан дышал рядом. Посудины, понятно, не парусные. Но волны, туманы, восходы, мрак ночи, яркие звезды над палубой – всё то же, что сотни, тысячи лет назад. Вот протянутое звено – твоя жизнь пойдет решительно по-другому!

Однако та самая проза жизни, наши обязательства и обязанности… Мама и бабушка оставались бы одни, без поддержки, которая им всё больше требовалась. И Анатолий, вздохнув по уходящей мечте, по окончании службы возвратился в Томск. А море так и оставалось с ним. Делал он и городские зарисовки: дворики, деревья. Но снова и снова побеждала морская тема, и опять шли корабли, то борясь с тяжелой волною, то летя на всех парусах.

 

И ещё одна история про перемену участи. Теперь уже со счастливым исходом. Моему товарищу стало понятно, что вузовское преподавание – дело хоть и престижное, но не его. Чужое это. Не было у него необходимой лёгкости, склонности к импровизации, умения вести диалог. Но по инерции двигался он от семестра к семестру, не обретая на этом пути каких-то успехов, но и вполне сохраняя статус-кво. Были, правда, намёки судьбы: как-то забыл о лекции, пропустил, однажды крупно опоздал. Но для решительного жеста чего-то не хватало.

И вот на заседании кафедры на стол перед самым носом грохнулась массивная старая люстра. Чуть наклонись он задумчиво вперёд или сам светильник взял бы в падении на десять сантиметров влево… Тут, наконец, ему стало безоговорочно ясно: пора кончать. И вот осточертелое преподавание осталось за спиной, в стенах этого вуза и, выйдя на воздух, он почувствовал ту самую экзистенциальную свободу. Дальнейшая судьба его скромна: нужный, незаменимый сотрудник лаборатории, где пригодились память, добросовестность, мастерство.

 

 

СТАРЫЕ ТЕТРАДИ

 

Несколько лет назад моя теперь уже взрослая дочь была у нас в гостях. Отправилась к родне. Там в разговоре новый муж одной родственницы спросил у неё, чем занимается её отец. Родственница по причине частой смены супружников, возможно, не успела сама ему о том рассказать. И дочь ответила: пишет стихи. Новый муж возразил: ну это мы все можем на досуге, а главное-то дело какое? На какой работе работает? И дочь ответила, что писание стихов и есть для него главное дело.

Я лишний раз вспомнил, что мне если не с малолетства, то с юности хотелось найти для себя моё дело. Но вот забавно: желание это долго не обретало определённости.

Недавно я прочёл в «Записных книжках» Альбера Камю:

«Иметь силу выбрать то, что тебе по душе, и не отступаться. Иначе лучше умереть» (запись где-то середины 1940-х). Мне показалось слишком категоричным. Понятно, что такой крутой выбор бывает. Вот Толик Хаджи-оглы из параллельного со мной класса хотел стать лётчиком. Прилично окончив школу, он поступил в лётное училище и осуществил свою мечту.

Я поступил после школы на историко-филологический факультет, но это была лишь реализация общего гуманитарного интереса. А дальше?

Главная задача молодого человека как можно раньше угадать, нет, лучше – понять – предназначение и следовать ему. Может быть, сбиваясь с этого пути, но увидев со стороны, что отклонился, найти верное направление. Иногда на то, чтобы угадать это своё предназначение, и жизни не хватит. И самонаблюдение не всем даётся. (Не говорю о тех, для кого вопрос о смысле жизни просто дичь полная).

 

В какое-то время, когда я уже марал бумагу словами, черкал в поисках верных и точных слов, мне пришла в голову фраза «Я пишу, и это – мой способ жить». И понял, что в этом ответ на мои сомнения по поводу того, что я так и не стал никем в социальной иерархии. И что не нужно стыдиться этого, как-то досадовать на свою неспособность делать карьеру и тешить честолюбие.

 

Прошлым летом я активно разбирал многочисленные бумажные завалы: листы из газет, интересные журнальные статьи, свои газетные работы и прочие публикации, как бы (а может, и не как бы) сохраняющие драмы недавнего времени, что называется, аромат эпохи.

И вдруг они – СТАРЫЕ ТЕТРАДИ. Старые тетради со стихами. Именно со стихами – от поэзии это ещё достаточно далеко. Многое из обнаруженного бросил в огонь – в буквальном смысле в печь бани, но что-то пожалел, оставил. Не знаю, для кого и зачем. А что-то перед сожжением перенёс в компьютерный набор. Я подумал, не сложить ли историю о начале своих стихотворных опытов, не рассказать ли о том, как всё начиналось и как уже не отпустило.

Сочинительство – занятие не праздное. Ты хочешь выразить что-то сокровенное, ты сам надеешься что-то постичь. С чего начинается творчество? В частности, и с того, когда в детстве не с кем поделиться чем-то необычным. И замыкаешься в себе, и пробуешь делать какие-то записи. Хаос чувств, переживаний, в который ты погружён, переполняет, но ты находишь силы как-то организовать его, этот хаос, не весь – хотя бы часть. Разумеется, так, как ты это понимаешь. Пишешь для того, чтобы уяснить что-то для себя.

 

Для начала – самое непосредственное, оттого самое незабываемое впечатление.

Помнится мне давний (более полвека назад!) тёплый день начала осени.

Мы всей семьёй копаем картошку на необозримом поле. И вокруг люди занимаются тем же делом. Солнце, как большой расплавленный шар багрового цвета, уходит вниз, к горизонту. Вот оно ткнулось в землю, и в том месте заклубился тёмный дым. Я был просто потрясён – так это было здорово. Понятно, что как раз в эту минуту кто-то зажёг костёр на дальнем от нас краю поля. Я оглянулся на соседей, но, показалось мне, никто не заметил рукотворного чуда. Что-то я тогда сочинил, пытаясь передать пережитое, призывая разделить мой восторг. (Стишка этого, кстати, в старых тетрадях нет. Видно, уничтожил, поняв свою беспомощность). Но с той поры не мог писать стихи без эмоционального повода. Такая установка подкрепилась прочитанным тогда и навсегда впитанным сердцем Есениным.

 

Есть особая тоска, которая родится от невыразимости. От невозможности, неумения сказать о том, чем она вызвана. А это может быть вовсе не печаль, а радость утренней свежести, от прикосновения воды в озере. Парадокс только на первый взгляд, а на самом деле так оно и есть. И вот поэты умеют это высказать, найти слова. Во многом за это я полюбил поэзию.

Вдруг у тебя что-то получается. Да, точно: что-то настоящее получается, когда вызвано необходимостью. А поэтические приёмы лишь помогут преодолеть сопротивление материала. И нередко эти строки – обозначение своей жизненной позиции. Ты ещё ничему толком не научившись, отстаиваешь право на свой голос.

 

И знаю, так уж мне на роду:

Дудеть да, видно, не в ту дуду.

Идти? Понятно, но я пойду

Куда желаю.

В любой дороге, в любом краю

Я буду песню бубнить свою,

Но по подсказке вам не спою

И не пролаю.

 

В ту давнюю пору я писал и печатал в шегарской газете строки совсем иной тональности. Знаменитый томский писатель Борис Климычев, покусывая меня в 1990-е годы, нашёл, как ему показалось, удачный разоблачительный ход. Он рассказал, что я – законченный антисоветчик – напечатал в начале 70-х в их районной газете стихотворение от лица погибшего солдата. То есть большой писатель намекал на конъюнктуру и лицедейство. Меж тем я всегда чтил и уважал настоящих фронтовиков, гордился дружбой с ними. И стихотворение было написано совершенно искренне. И то, что я не включал его в сборники, говорит об элементарной требовательности: я не избежал там штампов. Но вот вполне хорошая строфа оттуда:

 

Может, завтра, когда по ракете

Нас поднимут в последний бой,

Упаду я, и только ветер

Прополощется над головой.

 

Многие годы я так решал для себя: принято чувством – искусство, не принято – не искусство. Постепенно понял: это далеко не всё. Искусство способно вывести нас за пределы известных значений. Оно не только обмен чувствами, но и побуждение к некой «другой» жизни. Некоторые привычные нормы при этом нарушаются. Норма в искусстве – вкус. И, ей-богу, не хочется уподобиться Гитлеру, который сказал в 1937 году: «Отныне и навсегда будет закрыта дорога тем «произведениям искусства», которые сами по себе непонятны и нуждаются для оправдания своего существования в высокопарных комментариях».

Я стал принимать и то, что написано в непосредственном душевном движении, и то, что сложено от избытка молодых сил или для реализации своих смелых фантазий. Я полюбил раннего Заболоцкого и его товарищей. Иначе откуда в этих тетрадях обнаруженный с некоторым изумлением такой пассаж с лихой заморочкой:

 

Река, как рука старика.

Надулась синяя вена.

К воде подошёл великан,

Потрогал: необыкновенна!

 

Когда великан потрогал

И тело в воду обрушил,

У Трои упал Патрокл,

Явлений связь обнаружив.

 

Обрушились стены Трои.

Пленник той же системы

Мальчик из кубиков строит:

Падают домика стены.

1973

 

Мы росли с уважительным отношением к авангарду. Но, кажется мне, создателей сегодняшних «забавностей» заботит то, что скажет об этом их особое окружение. Их заботит желание понравиться. И они знают, что есть те, кто их похвалит – не за бокалом вина в узкой компании, а на глянцевых страницах, с телеэкранов и на востребованных молодежных сайтах.

Творчество (с позволения сказать) этой плеяды стихослагателей, по сути, имитация жизни. Их не мучит то, что они «выражают», их не питают человеческие сомнения или противоречия натуры. У этих «игрецов» нет цели, есть лишь средства – чем вычурнее, чем нелепее они, тем скорее можно добиться признания особой публики, той, для которой написание, сложение строк в столбик есть только игра. В их опусах – никаких примет жизни, только синтетика и так называемая виртуальность.

Установка на честную ясность предполагает затраты души. И этот процесс для тебя далеко не всегда приятен и забавен. И в поисках изобразительных средств тоже не раз окажешься в тупике. Но как отрадно на душе, когда у читателя родится ответ, отзвук.

 

Один из моих седовласых современников до сих пор припоминает старое стихотворение, отправной точкой которого была наша встреча на октябрьском утреннем холодке. Новый корпус пединститута уже работал, но вокруг был обширный пустырь. И кто-то поутру зажёг там пустой ящик. Огонь притягивает, мы стояли, переглядывались, и я пошутил:

Ну, прямо начало стихотворенья.

В холодной утренней заре

Горит костёр на пустыре.

И этот бородач сказал:

А ты и напиши.

Я написал. Прочёл при встрече Вячеславу, он одобрительно принял. Мне самому не показалось. Сейчас (то есть прошлым летом), перечитывая, вдруг, не побоюсь этого слова, растрогался. Вот как бывает.

 

В холодной утренней заре

горит костёр на пустыре.

 

Горит разбитый старый ящик,

тревожат языки огня

людей, вокруг него стоящих,

притягивают и меня.

 

Бежал бы мимо как вчера,

когда бы не было костра.

 

Мы все повязаны делами,

которым – честно – грош цена,

но это трепетное пламя

нам отдаёт себя сполна.

 

И отступает суета,

не понимая ни черта.

 

Прощай, испепелённый ящик.

Прощай, мир праху твоему!

Ты из сообщества творящих,

и я тепло твоё приму.

 

 

* * *

 

Наверняка я вернусь к этим тетрадям. Не знаю, стоит ли что-то там дописывать или переделывать. Скорее всего, нет. Но поразмышлять над ними можно. Сегодня завершу вот чем. Я никогда не любил деклараций, избегал их. Но жизнь нередко ставила в такие ситуации, где нужно было решить – для себя – кто ты есть, с кем тебе быть. Вот эта необходимость самоопределения тоже рождала стихи. Они – просто записи в личном дневнике. Вот одна:

 

В дым столетий уходя,

Вспомнится одно:

Шум летящего дождя

За моим окном.

Стёкла бьёт Сорбонна: бунт!

Пьёт вино студент.

Ложь молчанья, ложь трибун,

Нищета идей.

 

Тихо скажешь, уходя

Навсегда, совсем:

«Век летящего дождя

И травы в росе».

1968

 

Вот другая:

 

Кто же вспомнит сегодня о Пражской весне

или спросит: а что там такое?

Не отвечу как следует. Знаю, что мне

в том, неясном себе непокое

разобраться хотелось. И юный пыл

в эти невозвратимые годы

отзвук в Праге тогда находил,

отзвук молодости и свободы.

Как же всё началось? А в саду городском

с потепленьем, на майской неделе

довелось побывать нам на фильме таком –

«Старики на уборке хмеля».

1980

 

Когда мы весной 1967 года смотрели этот чехословацкий фильм в нашем дощатом кинотеатре городского сада, там, в Чехословакии, ещё ничего такого, угрожающего одряхлевшей идеологии не было, но казалось: скоро что-то будет. В том, как танцевали, говорили, улыбались эти молодые люди, виделись мне желанные сердцу раскованность, достоинство и свобода. И семнадцатилетний главный герой, так и не слившийся с коллективом, а, напротив, доказавший свою человеческую правоту, станет одним из тех, кто будет отстаивать «социализм с человеческим лицом».

(Комментарий 2017 года).