Два рассказа

Два рассказа

ФОНЕТИЧЕСКИЙ ПРИЗНАК

 

В саду росла груша. Не просто дерево, а мать всех деревьев! Она плодоносила так, что можно было к сентябрю праздновать не яблочный, а грушевый спас. Бегали по соседним дачам и кричали: «Возьмите наши груши, а то спасу от них нет!». Какого сорта были груши? Я уж и не помню. Размера они были небольшого. Снаружи жёлто-зелёные, но самое удивительное было внутри. Внутри они были розовые! Ароматная светло-розовая мякоть… В меру сочная, так что, откусывая мягкую плоть, соком не обляпаешься: не течёт, но и не сухая. На кожице имелись коричневые крапинки, как будто по этой груше несколько раз пробежали, обмакнувшись в краску, сороконожки – такие были маленькие и аккуратные точечки. Плоды блестели на солнце, словно их натёрли воском, они подставляли свои упругие бока солнцу, и некоторые с одной стороны имели алые пятна. А на вкус мякоть сладкая, а кожица с кислинкой.

Мы, хоть семья и аристократов, но практичные. Поехали продавать добро на рынок. Мамин брат договорился с другом, пригнал грузовик. Дедушка и бабушка вытащили из сарая старую стальную ванну и три железных ведра. Мама принесла ещё одно пластиковое. Пустую ванну сразу погрузили в кузов. Вёдра и ванна мгновенно заполнились грушами доверху, даже с горкой вышло. Ехали весело: грузовик подпрыгивал на кочках, а с ним плясала и ванна, и груши, и я.

Приехали на рынок, нашли место для торговли, выгрузили товар. Мамин брат ушёл пить пиво с шофёрами, бабушка отправилась по рынку за другими необходимыми нам продуктами. Дедушка остался со мной. Приглядывал.

Подходили парни и девушки, спрашивали, настоящие ли груши, дедушка злился, говорил, что раз ребёнок ест, значит, настоящие. Люди интересовались, пробовали, но проходили мимо. Я не позавтракала утром, поэтому завтракала грушами и прямо «на работе».

Я уже умела говорить «р» и стр-р-рашно гор-р-рдилась этим. Во-первых, это вызывало восхищение у всех членов семейства, во-вторых, это давало необходимое превосходство над двоюродным братом: я могла произносить своё эрсодержащее имя без ошибок, а он не мог.

Груши! Ароматные груши! Вкусные груши! Красивые груши! – выкрикивала я.

Справа от меня сидела бабушка в платочке с двумя пластиковыми вёдрами: одно, красное, побольше, другое, голубое, поменьше, в которых были грибы.

Это грузди, груздочки, – ответила старушка.

Грузди? Г-Р-У-З-Д-И! Какое волшебное и звонкое слово! Не то что шумные груши! Так радуешься на «р», но перед «ш» нужно утихнуть, никакой радости, никакого восторга, а тут: «г», «р», «з», «д»! И можно кричать! Чем громче, тем лучше! Что это бабушка сидит и молчит? Что же она шепчет себе под нос? Как же люди узнают, что у неё есть грузди?!

Груздочки берём! Груздочки берём! – рекламировала я.

Торговля пошла на славу! Через полчаса бабушка засобиралась домой: торговать стало нечем. Она улыбалась, отчего лицо её делалось таким морщинистым, что становилось похоже на кору нашего грушевого дерева. Глаза стали узенькими и блестящими от радости.

Спасибо тебе, милая, спасибо. Дай Бог здоровья! – приговаривала она.

А я сидела довольная оттого, что мне разрешили выкрикивать прекрасное слово и продавать чужой товар.

Бабушка взяла трость и, охая, пошла с рынка. Чёрный платок с хохломой, тёплая фиолетовая вязаная кофта, цветастая ситцевая юбка, оранжевые носки в галошах удалялись, смешиваясь с толпой, наконец совсем скрылись из виду. Я сразу как-то устала и задремала, а когда проснулась, то день уже кончался.

У нас торговля не шла, и грустная ванна по-прежнему была полной.

Через час мы погрузили всё в грузовик. Мамин брат ворчал, дедушка и бабушка сидели уставшие, мама молчала. Она взяла одну грушу из ванны, потёрла её об олимпийку, критически осмотрела со всех сторон, отгрызла кусочек, прожевала и усмехнулась.

Больше на рынок мы не ездили.

 

 

СИНИЧКА

 

Темно на улице. Тихо. Ни зги не видно. И лес, и поля, и деревни – всё накрыто тёмным пологом. Крепок сон в такой час. Весь мир молчит. Весь мир замер. Только рука, лежащая на животе, поднимается и опускается: вдох-выдох, вдох-выдох.

Вдруг запели птицы, и громко так, звонко, и не умолкают ни на минуту. Две вороны, сидя на разных деревьях, хрипло переговариваются друг с другом. Кто проснулся в такой ранний час, тому уже не уснуть. Щебет, песни за окном. В пять утра сон чуткий. Но то у молодых. Лежит на кровати Серафим Степанович. Храпит. Ноздри раздуваются и сжимаются, как меха на аккордеоне. Щебет птиц не может разбудить его.

Начало светать. Солнце стремится выйти к реке из-за деревьев. Река течёт мирно, спокойно: не скачет, не прыгает по камням, она широко разлилась, вышла из берегов, затопила лес и успокоилась. Зелёная лодка рыбака еле различима на мутной зелёной воде таёжной речки. Лодка неуверенно движется: рыбак пытается найти удобное место для своего промысла. Солнце пробирается между деревьями всё ближе к реке. На лице рыбака то солнце, то тень. Он то зажмурит, то широко откроет глаза. Посмотришь в воду впереди себя – кажется, что идёшь по пешеходному переходу, так чередуются свет и тень на воде. Только переход этот бесконечен и уходит далеко-далеко вперёд по течению реки за горизонт.

А на левом берегу уже совсем светло. Между двумя холмами, в тени, яркое жёлтое пятно. Одуванчики, словно огненный ручей, спускаются с вершин холмов и впадают в фиолетовую реку сибирских кандыков. На цветочном ковре, словно блики, кое-где видны ветреницы. Ближе к реке ковёр становится совсем жёлтым от лютиков и хохлаток. Солнце поднялось выше. Теперь его лучи играют на руках Серафима Степановича. Руки сморщенные, сухие, вены просвечивают сквозь бледную кожу, словно русла рек. Один игривый лучик попал на зеркало трюмо, а оттуда прыгнул зайчиком прямо в правый глаз Серафиму Степановичу. Он чихнул, открыл глаза, правый сразу же заслезился, Серафим Степанович вытер рукой неприятную влагу, потянулся, закряхтел и сел на кровати. Зевнул. Опустил ноги, не глядя, попал прямо в клетчатые тапочки.

На улице хорошо. Свежо. Майский ветер приводит деревья в движенье, и они начинают здороваться друг с другом.

Серафим Степанович выходит на улицу в стареньком синем кафтане, но весьма опрятном. Старик очень любит этот кафтан, ему его покойная жена сшила. Добротная вещь, говорит он, много-много лет мне служит. И детей в нём воспитал, и внуков вынянчил, и помру, наверное, в нём. Сел Серафим Степанович у берёзы на скамеечку и греется на солнышке. Как бы ни было тепло на улице, а старикам всегда холодно. Кровь уже не молода, не горяча. Серафим Степанович залюбовался зелёным блестящим, словно металлическим, жуком, который полз по стволу берёзы. «Куда ползёшь, Аркадий? Много ль дел у тебя сегодня? Ждёт ли тебя дома твоя любимая Марфа?» – мысленно задаёт Серафим Степанович вопросы жуку. Неизвестно отчего, но всех жуков он называет Аркадиями, и считает, что на каждого Аркадия найдётся какая­нибудь Марфа.

В это время на ветку берёзы, как на сцену, садится синичка и поёт-заливается. Что за красавица! Фрак жёлтенький, шапочка чёрная, щёчки белые. А поёт­-то как! Щебечет да приговаривает: «Скинь да положь, скинь да положь». Словно ребёнок лепечет детскую песенку… Заслушался старик, заулыбался. А синичка продолжает напевать. И слышится старику, что синичка поёт: «Синь да хорош, синь да хорош». «Что ты щебечешь, синичка? – спрашивает старик птицу. – Сядь ко мне поближе, я уж совсем глухой стал, ничего не слышу». А синичка спрыгнула к Серафиму Степановичу на скамейку да знай своё твердит: «Скинь да положь, скинь да положь». А ему всё слышится: «Синь да хорош, синь да хорош». Сидит старик, слушает пение. Доволен, что его кафтан даже синица похвалила. Солнышко припекает, полдень уж наступил. Стало жарко Серафиму Степановичу, скинул он кафтан с себя да положил на лавочку. Тут-то синичка схватила кафтан в клювик и улетела.