Два узнавания

Два узнавания

(рассказы)

Узнавание первое. Мир выходящему

 

Я увидела ее на перроне, и мое сердце ухнуло в живот.

Поезд медленно тек вдоль платформы с новенькой надписью «Малая Вишера», все никак не решаясь остановиться и нарочито оттягивая момент, когда она войдет в вагон. Я дернулась, сильно ударившись головой о стенку купе, прежде чем сообразила, что разглядеть меня сквозь мутноватое стекло было почти невозможно. Сразу стало горячо в горле, словно выпит залпом стакан обжигающего масла, и тревожно засаднило в груди.

Малая Вишера. Конечно, у них тут дача, семейное гнездо, оставшееся еще от ее отца, партийной шишки провинциального разлива. Я помню, ох как хорошо я помню этот вылизанный домик-пряник, с его верандой и неуклюжей беседкой в саду, с колодцем-журавлем и квадратным сараем у силосной ямы. Память закружила, завертела спиралью колоду раскрашенных карт, по одной вытаскивая эпизоды из прошлой, очень прошлой жизни. Воспоминания выстреливали такими яркими, объемными, что я совсем не удивилась, когда дверь именно моего купе отъехала в сторону и она вошла, мгновенно сканировав пространство юркими острыми глазками и медово улыбнувшись мне — нет не мне, а просто живому существу, низшему, с которой ей придется ехать до самой Москвы.

Ксения Романовна. Королева-мать. Убийца с лицом ангела.

Поезд плавно тронулся, и в жиденькой белой петербургской ночи, еще не смешавшейся с подмосковной чернильностью, не задавленной ею, поплыли приземистые дома, встрепанные деревья, кольчатые черви дорог, пустота и взвесь водянисто-молочного тумана.

О! Да мы без соседей! Хорошо бы так до самой столицы! Хотя, конечно, в Бологое и в Твери еще войдут…

Мне хотелось ехидно ответить: «Что с вами, Ксения Романовна? В былые времена вы бы не снизошли до разговора с непонятной попутчицей. С чего такая милость? Хотите понравиться? Зачем это вам?»

Она что-то еще говорила, щебетала, повернувшись ко мне спиной и устраивая сумки под полкой. Я отметила, что фигурка у нее по-прежнему стройная, икры ног — бутылочки — зависть всех женщин, руки легкие, девичьи. А вот лицо, пусть и ухожено, все-таки выдает возраст: как ни крути, а шестьдесят пять есть шестьдесят пять. Она всегда будет леди элегантного возраста, и никто не назовет ее бабкой — даже когда она доживет до девяноста (и уж, сомнений нет, доживет). Царственность и достоинство. Благородная ядовитость.

Сколько же мы не виделись с ней? Я подсчитала: в этом году будет девятнадцать лет. Девятнадцать! Моя дочь, не рожденная от ее любимого сына, была бы уже совершеннолетней.

Швейцарский шоколад, — Ксения Романовна положила на стол золотистую коробку и, прежде чем я успела отказаться, на одной ноте заговорила о том, что шоколад полезен для женщины, и непременно надо съедать по маленькой плитке ежедневно.

Мне подумалось, что раньше она никогда не была так болтлива, и если бы не птичий чеканный профиль, балетная осанка, не изменившееся даже в ее возрасте, — все то, что я не вытравлю из памяти никогда, — я могла бы принять ее за другого человека.

Она с тревогой заговорила об оставленной на соседей больной кошке, спросила, нет ли у меня знакомого «порядочного» ветеринара. Ах, есть? О, какая удача? Много ли берет? Надежный ли человек?

Я отвечала односложно. Да, есть. Да, надежный. Безусловно, оставлю его телефон.

Конечно, она не могла меня узнать. После той автокатастрофы мне наложили шестнадцать швов на лицо, я долго приходила в себя. Потом было четыре пластики, мои нос и скулы перекроены полностью. Но голос! Все говорят, что мой голос остался прежним. На этот раз тонкий музыкальный слух Ксении Романовны изменил ей.

Заглянул проводник, окинул взглядом две свободные верхние полки.

Не вздумайте никого к нам подселять! — властно бросила ему Ксения Романовна. — У меня есть веский аргумент.

Она сунула в его ладонь купюру. Губы проводника двумя толстыми слизнями растянулись к щекам, он понимающе кивнул и исчез.

Это все же она! Она! Я помню эти нотки в голосе, ее манеру произносить окончания прилагательных, меняя «и» на «ы»: вескый, русскый, мерзкый, московскый; ее привычку смотреть на другого собеседника, а не того, кому она отвечает на заданный ей вопрос; и ее обыкновение сразу забывать имя человека после того, как его представили ей. Вот и мое она тут же забыла, без сомнения. Мария и Мария. Просто попутчица. В сущности, никто.

 

Ее сын, ее талантливый, боготворимый ею от ступней до кончиков волос, ее лучший на свете Вадичка оставался моей глухой бедой все эти годы. Как же я любила его — до боли, до цепного сумасшествия! Мужчину нельзя так любить, это превращает его в чудовище. Мы с Ксенией Романовной сами сделали из Вадима монстра — своим обожанием, невозможностью дышать без него. Мы были соперницами, она — мать, я — любимая девушка. Мы слепили из себя смертельных врагов и не могли друг без друга, ведь это нарушило бы равновесие нашей вселенной, центр которой — Вадим — был и центром нашего притяжения, «оком» нашего торнадо. Но Вадим должен был, он просто обязан был выбрать меня, не ее — меня! — так мне тогда казалось. Я задыхалась от любви к нему, я понимала, что это болезнь, и из нее просто так не
выйти, разве что химически. И я выходила химически, сильными барбитуратами, — но уже тогда, когда все закончилось. Закончилось благодаря Ксении Романовне.

С Вадимом я познакомилась на дне рождения университетской подруги. Мы оба только что поступили в аспирантуры, каждый по своей специальности, были молоды, бесшабашны, а, главное, что удивительно, — свободны от прошлых любовей. Увидев его, я даже отвернулась — настолько он был хорош. Мне будто перелили и так до краев наполненный стакан, и вдруг стало даже неприятно, что этот незнакомый мне парень настолько красив. Я боюсь красивых мужчин. Есть что-то дьявольски неправильное в их ангельски правильных чертах лица, узких бедрах, плоских животах и размахе плеч-крыльев, в их чувственных глазах и небрежно откинутых со лба прядях волос. Красивый мужчина — это другая био-жизнь. Так птица отличается от собаки, а луковица тюльпана от яблока. Они должны существовать в кино, книгах, блистать черно-белыми силуэтами в комиксах, ласково щуриться на рекламе дорогих часов. Им нельзя существовать в реальности, это неправильно, удушающе несправедливо. Их не должно быть больше двух в одном месте и больше одного в твоей жизни. В них не влюбляешься, нет, в них падаешь, как падают в колодец, и слышишь точно такой же глухой звук-шлепок, как от удара головой о воду: с таким звуком рассыпается твое сердце. А потом ты долго выныриваешь, царапаешь ногтями скользкие стены до крови, по-рыбьи хватаешь воздух ртом.

Но разве ты осмеливаешься сопротивляться? Ты можешь все понимать про него, все-все, но противостоять этой ударной волне ты не в силах. Как сказала позже та самая подруга, познакомившая нас: «Глазки видели, а ручки брали».

В тот вечер мы ушли вдвоем. А через неделю он привел меня к себе домой, знакомить с матерью и сестрой. Рита, сестра, к моему удивлению, оказалась невзрачной мышью, за весь ужин не проронившая и пару слов. А вот Ксения Романовна была блистательна. В английском кашемировом платье цвета сливок, с большим украшением из слоновой кости на высокой груди, с аккуратно уложенными на затылке темными волосами — улиткой, как делают аргентинки, она была аристократкой, и даже Вадим на ее фоне казался тенью. Семья, в которую я попала, — случайно, случайно, да, Ксения Романовна, — была ох какой непростой. Муж Ксении Романовны, отец Вадима и Риты, долгое время работал в посольстве в Буэнос-Айресе, Вадим там и родился, и уже в Петербург они вернулись, когда ему исполнилось десять. А через полгода отец умер.

За ужином мне преподносились удивительные истории из жизни в Буэнос-Айресе, о детстве Вадима и Риты, о книгах, которые они привезли из Аргентины и рецептах местной кухни. Ксения Романовна была мила и очаровательна. Когда же пришло время уходить, Вадим, собираясь проводить меня, задержался в прихожей, а Ксения Романовна вышла на лестницу, протянула мне мой старый зонт, прикрыла дверь и прошипела в лицо:

Даже не думай!

Но я, конечно, думала. Думала о Вадиме, а он — обо мне. И выходом из этих дум оказалась пустующая дача в Малой Вишере, уютный дом, в котором было все для нашего счастья.

 

Она появилась на пороге через неделю нашей безоблачной семейной жизни и заявила, что тоже намеревается жить на даче, несмотря на то, что стоял уже холодный октябрь: врач рекомендовал свежий воздух. Вадим как будто обрадовался. «Сын дипломата», думала я тогда, умеет сглаживать углы. С того дня и начался мой персональный ад. Мой, а не наш с Вадимом, и мне окончательно стало понятно, что в борьбе за его любовь главное препятствие на пути — он сам. И никогда, никогда он не разорвет пуповину, связывающую его с матерью. Этой пуповиной был телефонный провод в дни, когда она находилась в другой квартире, и я помню, как сидела в темноте нетопленной дачной веранды, а Вадим разговаривал с матерью, неловко делая попытки закончить беседу через час, потом через два, пока она сама не решала, что ей пора вернуться к своим делам. Она крала у нас вечера — те блаженные минуты, когда мы могли просто побыть вдвоем, в тишине. Как-то само собой у меня сложилось определение счастья: это бриллиантовое время, когда ее нет рядом. Я сама выпестовала в себе ту ненависть, которая питала ее ненависть ко мне и которая в итоге и погубила наши с Вадимом отношения.

Но все же сначала я попыталась полюбить Ксению Романовну. Насильно. Она таких попыток даже не предпринимала. И дело не в том, что Ксении Романовны было слишком много в нашей жизни, и не в том, что она как сумасшедшая любила сына, и не в том, что я была для нее воплощением вселенского зала… Дело в другом…

 

О том, что у Вадима не было никакой подруги Кати, я узнала уже позже. Катя была придумана Ксенией Романовной, придумана гениально, с полным «кукольным гардеробом» и финтифлюшками классического адюльтера. Такая шкатулка с мелочишкой. В той шкатулке были и легкие мазки красной помады по воротнику белой рубашки Вадима, и звонки на городской номер: молчание и ровное дыхание в трубку. На мои ироничные вопросы Вадим отвечал непониманием с легким флером дебилизма, а я чувствовала себя полной дурой, с каждым разом все больше и глубже попадающей в анекдот. Да, у него есть коллега Катя на работе. Ну и что? И еще есть одна Катя — секретарь директора.

Однажды Ксения Романовна даже сымитировала телефонный разговор с этой самой несуществующей Катей, зная, что я невольно его услышу. Она «по секрету» сообщала собеседнице, что Вадичка мучается, не знает, как объясниться со «своей Машей», но когда-нибудь решится сказать правду. Объяснений Вадима я ждать не стала, собрала чемодан и уехала на съемную квартиру на Пушкинской.

Вадим прибыл за мной через пару дней. Еще через день, когда он был на работе, на пороге появилась эта самая Катя, с глазами, мокрыми от слез, и большим животом, который она неловко придерживала рукой. Я пустила ее в квартиру. Катя попросила воды, «если можно, теплой, холодная для ребенка вредна». Я усадила ее на кухне, налила чаю. Она разглядывала красных птиц с золотым хвостом на блюдце и, помню, еще сказала, мол, у вас все чашки со сколом, плохая примета. Я пялилась на ее живот, и так не любила Вадима в тот момент, что мне казалось, что-то со щелчками лопается в моей голове. Катя заламывала руки и просила не вставать на пути их счастья. Ради ребенка. Ребенка Вадима.

Я не решалась указать ей на дверь. Я ждала Вадима, хотя и понимала, что он не появится: в тот день он должен был быть на каком-то важном банкете, предупредил, что вернется к полуночи. Но он вернулся раньше — неожиданно для меня… И для Кати.

Он вошел, сухо поздоровался. Катя отреагировала напряженной спиной и сморканием в детский носовой платочек, который она выудила из кармана своего «беременного» комбинезона.

Ты ничего не хочешь нам сказать? — только и смогла выдавить я.

Тяжелый был день, — ответил Вадим и, мельком взглянув на Катю, вежливо улыбнулся: — Ты не представишь меня своей подруге?

Катя вскочила, все еще держась за живот, и рванула из квартиры, чуть не сбив Вадима с ног.

Из окна мы оба видели, как она перебегала дорогу, и огромный грузовик на полной скорости налетел на нее. Ее тело подбросило в воздух, как легкий листок, она перевернулась и упала на острую пику газонного ограждения. Когда мы с Вадимом выбежали на улицу, все вокруг было седым от кружившихся снежинками перьев. Рядом с телом Кати лежала подушка, минуту назад бывшая ее семимесячным животом.

Это была первая смерть на совести Ксении Романовны. Во всяком случае, первая в моей истории.

Я выждала ночь, а наутро рванула к Ксении Романовне, прокручивая в голове все обороты будущего разговора. Я скажу ей все! Я не позволю больше делать из своей жизни помои! Я летела к ней на старенькой, еще отцовской, «Ладе» и была горда от того, что решилась, что не боюсь ее. В тот момент мне казалось: я, как Брюс Уиллис, спасаю мир — наш маленький мир, где нас двое: я и бесконечно любимый Вадим. И нас теперь будет только двое, не трое. Я бубнила себе под нос: «Двое, двое, не трое», — и была уже счастлива, как будто все свершилось.

Поговорить нам не удалось. Лукавый ангел-хранитель запер Ксению Романовну в больницу, приготовив самую мощную защиту от ненужных разговоров: инсульт.

В коридоре 1-ой городской меня встретила Рита, кивнула и прошептала:

Маш, тебе лучше уйти. Она считает, это все из-за тебя.

Я не поверила своим ушам:

Из-за меня?

Мама верит, что ты сглазила нашу семью.

Я захохотала. Я сглазила их семью! Скажи это той «девочке Кате», которую накануне вечером отвезли в морг! Она, вероятно, училась на актрису, могла бы когда-нибудь стать великой, кто знает. Через пару дней ее красивое крепкое тело начнет разлагаться, и кому нужны теперь те деньги, которые заплатила ей Ксения Романовна? Я подумала, что на месте «Кати» вполне могла быть я: психанула бы от визита беременной полюбовницы и выскочила под колеса грузовика.

Я развернулась и молча пошла прочь.

 

Вадим был сумрачный несколько недель. Наняли лучших врачей-реабилитологов, а когда пришло время выписки, Вадим сказал:

Я забираю маму на дачу. В Малую Вишеру. И, ты понимаешь, нам пока лучше пожить отдельно. Ненадолго. Пока мама восстановится.

Сколько? — сухо спросила я.

Недели три. Может, месяц, не больше.

 

Каждый день без Вадима был моим персональным адом. Мы созванивались, но редко — мобильных телефонов у нас обоих еще не было. Вадим писал кандидатскую, так что мог позволить себе находиться с матерью безвылазно. Я намеренно не поднимала тему «Кати» и материнской лжи, ведь он не был виноват в той отвратительной истории, я жалела его и боялась показать ему это. Он звонил мне из автомата — сначала каждый вечер, потом все реже. Наконец, когда я не слышала его голос четыре дня, я не выдержала, села в машину и помчалась в Малую Вишеру.

Вадим встретил меня отстраненно-холодно. В его колючих серых глазах я отчетливо прочитала «gameover», но не решилась сразу спросить напрямую.

Как мама?

Ей лучше, спасибо, — Вадим отвел взгляд.

Еще бы! Ей, конечно, лучше. Непотопляемая Ксения Романовна! Нет, я не желала ей зла, и мне тогда было бесконечно стыдно за то, что здоровье матери любимого человека мне безразлично.

Я прижалась к Вадиму. Все-таки он другой, он родной. Обняв его и уткнув нос в привычную вторую пуговичку рубашки, я не ощутила ладоней на своей спине — он не обнял меня в ответ. И тогда я поняла: это, действительно, конец.

Ксения Романовна появилась в дверях при полном параде, будто ждала меня: элегантное домашнее платье, кашемировый платок-пончо на плечах, прическа аккуратно убрана, на лице легкий дневной макияж. Так наряжают героинь в бразильских сериалах: случайный персонаж, пришедший в богатый дом, застанет их в любое время суток разодетыми и напомаженными. О да! Для Ксении Романовны это был главный финальный выход! Она скользнула по мне гордым взглядом — словно кожу содрала живьем — и величественно произнесла:

Вадичка, объясни Марии, что ей не надо отвлекать тебя от кандидатской. И вообще не надо…

Вадим молчал, не смея посмотреть мне в глаза.

Не надо что? — спокойно спросила я.

Ничего от вас не надо. Ни Вадиму, ни нашей семье.

И, гордо повернувшись, удалилась.

Вадим закрыл за ней дверь. Я молчала. Я ждала его реплики. Наконец, он тихо произнес:

Все кончено, Маш.

Сердце остановилось. Я задохнулась.

Из Малой Вишеры я выехала на шоссе в направлении Любани, не видя ничего от собственных слез. Осенний игольчатый дождь ревел навзрыд вместе со мной, по-бабьи, в голос, царапая лобовое стекло и размазывая жидкий свет фонарей по моим глазам. В момент резкого поворота машину занесло, выплюнуло на встречную полосу, и я, словно в замедленной съемке, увидела фары приближающегося грузовика — мне показалось, того же, что сбил «Катю».

В больнице я узнала, что потеряла ребенка.

«Двое, двое, не трое», — вспомнила я недавнее свое заклинание.

Нет, уже и не двое.

 

Проходили месяцы. Я вытравливала из себя Вадима долго, с упорством фанатичного дезинфектора. Он не спешил выходить, упирался всеми щупальцами, цеплялся за сердце, пускал там новые ядовитые корни. Его доставал из меня профессиональный врач не без помощи сильной химии — по частям, точно так же, как вытаскивали из меня моего неродившегося ребенка. Когда я смогла хотя бы посмотреть в сторону других мужчин, прошел год. Я научилась заново дышать, заново жить. Я все еще любила его, но была уже здорова, и поклялась себе не вспоминать о Ксении Романовне.

Но вспоминала.

 

Ксения Романовна улыбнулась. Я вздрогнула: все время, пока я вспоминала собственную жизнь, она что-то рассказывала — неспешно, грамотно расставляя слова в предложениях, украшая речь тонкими метафорами, литературно редактируя в голове текст за полсекунды до его произнесения, как умела только она. Я все это слышала, подмечала, узнавала, но смысл проскальзывал мимо — я была слишком далеко в те долгие минуты купейного соседства — не в поезде, нет, в другом измерении.

Ему не везло с женами, — продолжала Ксения Романовна, и мне стоило труда «вернуться» и понять, что она все это время говорила о Вадиме.

Ему не везло с женами… Может быть, это ей не везло с невестками?

Первая «настоящая» жена (к моему удивлению, ее звали так же, как и меня, Машей) оказалась алчной гадиной. Собакой-девочкой, в переводе на язык Ксении Романовны, сукой — в общепринятом, не испорченном политесами, понимании. Она отсудила у Вадима квартиру и — умница, здесь я мысленно зааплодировала ей — обеспечила себя медовой жизнью на долгие годы ежемесячными дотациями со стороны экс-супруга. Ее козырем был грамотно составленный брачный договор — бумажечка, о которой напрочь забываешь, когда влюблен, но которая в современном мире решает многое.

Вторая официальная пассия оказалась образцово-показательной тварью, мучила-тиранила, потом изменила Вадиму с его же собственным водителем. Ого, подумала я, у Вадима есть собственный водитель!

Третья… Стоп. Тут уже я встряла с вопросом:

И Вадим… Ваш сын… Всех своих пассий сразу вел в ЗАГС?

Ксения Романовна кивнула. Да, Вадим — порядочный мужчина. В семье так принято: повстречались немного, узнали друг друга, он считал обязанным жениться.

Сожительство — слово не из нашего лексикона.

Я внутренне хмыкнула. Как же! Вадим преспокойно жил со мной «во грехе» и ни разу даже не намекнул о женитьбе!

 

По мере того, как Ксения Романовна говорила, я теряла интерес к личной жизни Вадима. Он уже давно чужой. Да, я вспоминала его все эти годы, но скучала не по нему, а «по нам», по тому, что было между нами. Я ушла от него ногами, но не сердцем. Впрочем, все позади…

Рассказ Ксении Романовны о гадких женщинах в жизни любимого сына все тек и тек, я задавала вопросы, потом уплывала в свои думы, выныривала из них, снова ныряла, пока не услышала:

Была у Вадички одна дворняжка… Когда он учился в аспирантуре.

Я не сразу поняла, что речь обо мне. Но мазками рассказанная «наша» история, особенно ее концовка, не оставили никаких сомнений. Ксения Романовна сделала суровое личико и выдохнула:

Да что это я злословлю!.. Разбилась она.

И вот тут мне захотелось встать и убить ее. Я представила, как было бы сладко, как хорошо, если бы… Если бы она упала… Прямо сейчас. На пол купе.

Я гнала от себя одну за другой страшные фантазии, но и пестовала их тоже, находя сладость в том, чего никогда не произойдет. Я желала ей смерти. Сию минуту. И оправданием мне была лишь мысль, что она в свое время желала мне смерти тоже. Ее желания в какой-то степени сбылись.

Вдруг Ксения Романовна замолкла, как-то внимательно посмотрела на меня и схватилась за виски. Из горла ее вырвался сиплый свист.

Вам нехорошо? — как можно безразличнее спросила я.

Да, — кивнула она, хлюпая глазами. — Мне нехорошо. Нет моего Вадички.

Я почувствовала, что не смогу сейчас переспросить… Что она сказала? Что сказала? Я только выдавила из себя:

Как это?..

Ксения Романовна выпрямилась, откинула с лица выбившуюся прядь, выдержала мхатовскую паузу и, добавив голосу басы, жестко повторила:

Его больше нет.

 

Поезд медленно подплыл к Ленинградскому вокзалу. Сизая морось прибыла с нами из Петербурга, влилась в московский воздух, закутала встречающих на перроне в воротники и капюшоны. Я простила Ксении Романовне все. Я отпустила свою кусачую тоску, до пяточек сердца прочувствовав чужую боль — боль матери, каждой своей клеткой ощутив гибельный холод.

Смерть Вадима не укладывалась в моей голове, я слушала стук колес, а в сердце стучало: нет, нет, нет. Только не Вадим! Он так любил жизнь! Ксения Романовна молчала, уставившись в окно. На мой тихий вопрос: «Почему? Что произошло?» она не ответила. Я не стала его повторять, я понимала, что сейчас слова не важны. Да, мне хотелось схватить ее за плечи, затрясти ее и заорать ей в лицо: «Как ты могла допустить это!» И еще: «Как ты спокойно об этом говоришь!»

Но я промолчала. И со жгучим отчаянием подумала, что если потерять единственного сына, всю любовь жизни, весь ее смысл, — тогда, наверное, о смерти говоришь вот так запросто, отстраненно, как будто и не о нем, не о себе. И, вероятно, поэтому так легко отдаешься беспечному щебетанию о вторичных вещах — женах-любовницах-подругах возлюбленного своего ребенка, болезнях кошки, о бытовых мелочах, таких наивно-важных минуту назад и кажущихся нелепыми сейчас.

Поезд остановился. Пассажиры засуетились к выходу. Я обняла Ксению Романовну, стараясь не показать ей, что задыхаюсь от слез, не выдать себя. Держала ее в объятьях крепко, как родного человека, как если бы расставание было горьким. Затем, не в силах больше произнести ни словечка, схватила свою сумку и вылетела из вагона на платформу.

Шла не оборачиваясь. Думала, думала, думала о Вадиме. И думала о Ксении Романовне — уже не с сочувствием, а с сопричастностью. С теплотой. Почти с любовью к ней. Просила у нее прощения. В сердце бились голоса оставленных в Петербурге родных — мужа и дочек-близняшек, я схватила телефон — услышать бы скорее! Все в порядке, милые, добралась хорошо, целую!

 

Уже на ступеньках вокзала я вдруг вспомнила, что не дала Ксении Романовне телефон ветеринара, о котором та спрашивала. Она должна быть еще на платформе. Я рванула назад, долго скользила взглядом по лицам, смазанным для меня в ту минуту в единую бесцветную ленту, пока глаза не зацепили ее спину. Она шла с маленьким ридикюлем в руках, величаво плыла над редеющей перронной толпой — самый яркий камушек в человеческой реке; а рядом семенила с ее тяжелыми сумками невысокая женщина, блеклая и серая по сравнению с ней, и я с трудом узнала постаревшую, сдувшуюся Риту. Я поспешила им вдогонку, и когда была на расстоянии какого-то шага от Ксении Романовны, вдруг увидела его, бегущего навстречу людскому потоку. Его! Вадима! Чуть изменившегося, пополневшего, но живого!

Я машинально накинула на лицо капюшон. Он подлетел, поцеловал мать в щеку, выхватил у сестры сумки.

Мне все-таки удалось вырваться с работы, — сказал он едва переводя дыхание. — Как доехала, мама?

Хорошо, — произнесла она медленно, смакуя каждую гласную, как наливку.

Попутчики не мучили разговорами?

Попутчики? — она подняла бровь. — А не было никаких попутчиков. Повезло.

Повезло, — кивнул Вадим и засеменил, стараясь попасть в темп мелких материнских шагов.

У вокзальных дверей Ксения Романовна остановилась поправить съехавшую косынку, повернула голову вполоборота, и… — я не знаю, успела ли я нырнуть в свой капюшон — полуулыбка прорезала ее щеку. Так, должно быть, улыбается сатир, зная про тебя что-то такое, что ты не знаешь сам.

Мне показалось — в голове что-то вспыхнуло, взорвался котел, разлив банный пар по венам, и закачало, как на шаткой палубе хлипкого суденышка. Я медленно сошла с платформы и поплелась в сторону припаркованных такси.

 

С тех пор прошло время. Оно было заполнено событиями, хорошими и не очень, и я поняла про себя многое, и многое поняла про людей вокруг. Как-то случайно наткнувшись в ящике письменного стола на визитку ветеринара, я осознала, что уже очень давно не вспоминала Ксению Романовну. Она вышла из меня.

Совсем.

Навсегда.

Мир выходящему!

 

 

Узнавание второе. Между гневом и землей

 

Кто умеет терять самых лучших, самых стоящих, самых главных в жизни мужчин — тот я.

 

Когда мы были вместе, меня не покидало неуловимое чувство скольжения. Как будто он рядом и вот уже далеко, ускользает, исчезает из некоего «общего поля». Он здесь и он не здесь. С тобой и отдельно от тебя. Он — такой близкий и родной, и ты можешь касаться его и вдыхать запах, но все равно он не твой, уплывает, исчезает, едва ты нащупаешь тросик, который, как тебе кажется, связывает вас.

 

Я узнала его сразу. Он шел по салону самолета, стряхивая с одежды бегущие струйки дождя, словно хлебные крошки, — прощальный подарок франкфуртской непогоды.

Сердце упало под свод стопы. Никита!

Он ступал по салону как-то осторожно, точно по болотной гати, полубоком, приноравливаясь к узкому проходу вдоль кресельных рядов и держа шуршащие пакеты впереди себя на согнутой руке. Я вжалась в кресло, принялась нарочито копаться в сумке — только бы он не узнал меня, только бы не встретиться взглядом! Но глаза отказывались повиноваться, ловили каждое его движение. Зацепившись полой пиджака за подлокотник кресла ряда за три от меня, он выронил сумку, споткнулся и, неуклюже хватаясь руками за воздух и срывая салфетки с кресельных подголовников, растянулся в проходе. Подбежавшая стюардесса помогла ему встать, он долго виновато благодарил ее, после принялся суетно запихивать свою поклажу на антресоль-«хлебницу».

Я интуитивно чувствовала, что его место окажется радом с моим. И даже не удивилась, когда близоруко выискивая нужный номер на маленькой картонке посадочного талона, он улыбнулся мне и произнес: «Я, похоже, ваш сосед» — улыбнулся по-чужому, как незнакомой попутчице, с которой свяжут его лишь три часа полета да пустой разговор, чтобы скоротать время.

Никита опустился в кресло, сразу же защелкнул ремень безопасности. Я невольно улыбнулась — он делал так всегда, еще до того, как убирали трап. Глядя прямо перед собой, на полушарие лысины пассажира, сидевшего впереди, он едва заметно зашевелил губами. Вспоминает что-то? Проговаривает молитву? Десять лет назад он не боялся ничего…

 

Мы познакомились благодаря моей смелости. В тот день накрапывал занудный дождь, а зонт я оставила дома. Неосмотрительно для петербургского жителя! На переходе через Невский проспект скопилась масса народу, ожидая зеленый сигнал светофора. Но красный все горел и горел, а дождь, как назло, припустил, и надежда добежать до козырька метро хотя бы полусухой оказалась утопической. Я увидела молодого мужчину под большим зонтом и, не оставляя шансов своей голове на обдумывание, прилично это или нет, нырнула под огромный желтый купол. Сам зонт какого-то «немужского» развеселого цыплячьего цвета, его хозяин, улыбнувшийся мне гостеприимно и открыто, и потоки людей, ринувшиеся на долгожданный зеленый сигнал по зебре и то и дело натыкавшиеся на нас двоих, замерших на тротуаре, — все это я вспоминала потом как одно из самых ярких событий того дождливого лета. Мы пропустили два или три светофора, болтая о ерунде. Я влюбилась.

 

Не узнал меня, не узнал… Неужели я стала такой неузнаваемой?

Он наклонился в проход, начал что-то высматривать в ребристом рисунке ковролиновой дорожки, пока на его голову не наткнулся очередной запоздалый путешественник.

Черт! Линза выскочила, — произнес он с досадой, и я отметила, что тембр голоса у него прежний. Интересно, изменился ли мой? Возможно, ведь, кажется, после нашего расставания я попыталась поменять все, что только могла. Новая жизнь — и все новое.

 

Десять лет… Целая эпоха!

Мы любили бродить по городу, и, если было холодно, он клал мою руку в карман своего пальто, а рука его, такая теплая, перебирала пальцы, согревала. Я всегда надевала лишь одну перчатку, во второй не было надобности. Он глядел на меня иначе, чем все другие когда-либо влюбленные в меня мужчины. В его взгляде я пила — нет, не любовный напиток, боже, как пошло это звучит! — пила саму жизнь и изнывала от засухи, когда мы расставались хотя бы на день.

На расстоянии я чувствовала его острее. Считала удары сердца до встречи и умирала на каждый такт обратного отсчета. Зная эту мою «особенность», он старался приходить раньше.

Мне казалось, что если я выскажу свою любовь вслух, то рухнет созданный мною дом, в котором жили наши души: там солнечные вымытые окна и маленькие белые цветы на подоконнике, и ходики тикают в такт пульсу.

Я так никогда и не сказала ему, как сильно люблю его.

Как давно это было! Два моих мужа назад. Или — нет, не десять лет, — десять минут, как будто он отошел за сигаретами в ближайший киоск и вот вернулся…

 

Домой летите или из дома? — улыбнувшись, он повернулся ко мне вполоборота.

Домой, — я старалась придать голосу безразличие.

Я тоже… Почти полгода не был Петербурге. В гостях, конечно, хорошо, но дома лучше, так ведь?

Банально. Завязать разговор ты мог и оригинальнее, ты же писатель, Никита Боев!

Вас встречают? — он чуть наклонился ко мне. Знакомый запах одеколона, знакомые жесты.

Да, — соврала я.

 

Я догадалась, что сидит он, повернувшись ко мне той стороной лица, где глаз был без линзы, и видит меня лишь размыто, в общих чертах, если полностью не разворачивает ко мне весь корпус.

Я назвалась другим именем, и у меня теперь длинные волосы и иной стиль одежды. Но все равно! Как он мог не узнать меня? Как?!

Рубашка на нем всегда свежая, и дурацкая страсть к немодным серым пиджакам из материи, похожей на гобелен… вот и сейчас сидит, почти сливаясь с обивкой самолетного кресла. Командирские часы — подарок деда. Еще ходят…

 

Я никогда не понимала, почему мы не можем быть вместе. Ведь все предельно просто, решение на поверхности: не покидай любимую женщину, и будет тебе счастье. Куда уж проще! И незачем придумывать препятствия, которых нет. Боже, как искусственно было наше расставание, никто из друзей и верить не хотел, такая, мол, красивая пара!

Никита уже издал один роман, он шел к этому долго и мучительно: там были мы, зашифрованные под другие имена, и наши чувства, спрятанные под чувства героев — взгляд с иного ракурса. Они, эти книжные чувства, получились гармоничные и предсказуемые, не такие, как у нас в то время, — бунтарские, яркие, бешеные, словно жили мы и любили последний отпущенный день. Как будто детонатор внутри нас уже сработал, и оставались доли секунды до взрыва. Я подумала тогда, что, может, теплого и спокойного мира хочется ему больше всего.

Книга была принята хорошо, и Никита стал в какой-то мере модным писателем. Купался в лучах переменчивой славы, замыслил второй роман, «прорыв», как он говорил. Я гордилась и восхищалась им. Новая книга обязательно должна была получиться великолепной, ведь автор так талантлив. «Привыкай к роли музы», — любил шутить он.

 

Самолет медленно выехал на взлетную полосу, тяжело развернулся, зародив в моей голове резонное сомнение: как такая махина может взлететь. Начал разбег, за окном мелькнули здание аэропорта, мокрый от дождя асфальт, оранжевые машины-заправщики, дремавшие в отдалении белые лайнеры с «люфтганзовскими» журавлями на хвостах… Как странно, кажется, эта гигантская птица перебирает жилистыми лапами часто-часто, где-то под брюхом, миг — и оттолкнулась, вспорхнула, и деревья, дома, техника за круглым толстым иллюминатором превратились в маленькие точки, и капли на стекле стали похожи на мелкий бисер, растянулись тонкими слезными дорожками наискосок…

Я осторожно разглядывала Никиту. Немного погрузнел, стал солиднее, сеточка мелких предательских морщин под глазами. Да нет, он все тот же, словно рассматриваю старый фотоальбом.

 

Он научил меня любить свое тело, и осознавать, что желанна, и по новому слышать запахи, и купаться обнаженной ночью в озере, чего я не делала раньше никогда. И носить тонкие чулки на изысканном шелковом поясе, и танцевать аргентинское танго «по-взрослому» — с легким виртуозным касанием икр друг друга, приходя в блаженный восторг от этой едва уловимой ласки. И еще понимать книги, которые до него не понимала. Он был для меня всем, и я не представляла себе и дня, когда «мы» распадется на два «я». Теперь же, глядя на чужого мне человека, сидящего в соседнем кресле, я не могла вспомнить, что так сводило меня с ума.

Мы завели неизбежную в дороге, ни к чему не обязывающую беседу. Точнее, говорил он, я умело уклонялась от личных вопросов. Как у меня жизнь? Да все хорошо, просто отлично. Он же готов был долго рассказывать о себе, пока не остановлю, предупредил, что если надоест, я могу прямо так и сказать. Я слушала, боясь обнаружить свой неподдельный интерес. Жизнь его слагалась из эпизодов, счастливых и не очень. Был женат, сын растет в Германии, все, в общем-то, славно. По роду занятий — писатель. Он сделал паузу, взглянул на меня: произвел ли впечатление. Интересно, раньше он говорил «литератор», будто бы слово «писатель» как-то задевало его, выставляло перед собеседником хвастуном. Видимо, теперь концепция изменилась. Я задала пару вопросов о жене и сразу поняла, кто был прообразом самой скандальной его книги, вышедшей пару лет назад. Милая Вера, зачем он убил тебя в последней главе?

 

Стюардесса подала нам напитки, вручила по пластиковой коробочке с невкусной едой. Что с тобой, Никита? Ты даже не отвесил ей комплимент, не задержал взгляд на ее плоском животе и обтянутых узкой синей юбкой бедрах, не одарил белозубой улыбкой. Неужели постарел? Сдал позиции?

Он увлеченно занялся поглощением пищи. Я с раздражением отметила, как неаккуратно он ест. Голоден? Отдала ему свою коробку, он долго благодарил, радовался, словно ребенок, сразу же открыл ее и начал разглядывать, точно новогодний подарок, будто не то же самое было и у него на откидном столике. Как можно есть эту резиновую булку? Еще раз спросил, встречают ли меня, и, получив мой утвердительный лживый ответ, тихо сказал, что если вдруг не встретят, его такси будет счастливо сделать круг в сторону моего дома. Кетчуп выпрыгнул на спинку кресла впереди, как плевок хамелеона. Никита смутился, виновато пробубнил что-то и принялся оттирать обивку своей салфеткой, близоруко наклоняясь к размазанной кляксе.

Когда-то я считала его самым сексуальным мужчиной на земле.

 

Он сообщил мне о расставании таким же мягким и сердечным голосом, каким говорил о красоте моих пальцев и изгиба губ. Каким рассказывал о том, что написал за день… Каким заказывал для меня мороженное в кафе… Я слушала его и не слышала. Мне казалось — эта читка на радио какого-то текста с листа, без правильной мелодики и интонационного ударения. Это говорит не он, не мой Никита! И смотрел он на меня при этом так, как будто просил моей руки, и ответ решил бы его судьбу.

Впрочем, да, дальнейшая Никитина жизнь во многом зависела от того, как мы расстанемся. Так он сказал мне. Ему надо уехать в какую-то тмутаракань, чтобы писать «роман всей его жизни».

Если я поеду с ним — книга умрет.

Я не хотела верить услышанному. С каких пор муза убивает творчество? Он взял мою руку, поцеловал каждый палец, жадно вдохнул запах моей ладони. Просил меня понять его, ведь всегда же понимала.

Если мы не расстанемся, я ее не допишу. Ты просто источник другой энергии, моя любовь к тебе отнимает все силы. Все, понимаешь? На книгу не остается.

Ты хочешь сказать, я тебя отвлекаю?

В общем, да, — он замялся. — Я должен побыть один. Месяцев пять-шесть. Через полгода я вернусь.

Он говорил то, что казалось мне бредом высшей пробы. Если человек любит, он всеми силами пытается быть рядом с любимой, это же на уровне инстинктов!

Будь честен, скажи, что просто разлюбил.

Да нет же, нет. Но я должен выбрать. Я выбираю книгу.

 

Он объяснил, что если я поеду с ним, это будет для него равносильно Bьcherverbrennung — сжиганию книг — так это называлось в Германии в 1933-м году. Я сожгу книги в его голове.

Такого я в своей жизни не слышала. Я — разрушение. Я — Геббельс, подносящий факел к его светлому лбу, гротесковый монстр, хохочущий над страшной картинкой, — я вижу ее до сих пор, как в угарном бреду: черное пятно расползается по пожелтевшей странице, пожирая буквы, плавится, сворачивается в кокон бумага, точно умерший капустный лист, вспыхивает оранжевыми брызгами титул, корчится рисунок-иллюстрация на обложке: пляшет в безумии пепельная марионетка.

 

Я вспоминала и вспоминала все, что когда-то поклялась забыть. И возвращались ко мне почти утраченные эмоции, венцом которых был гнев. А гнев — чувство «невозвратное». Мой любимый променял меня на книгу. Есть ли у женщины более сильная соперница? Я бы простила ему любовницу — так, во всяком случае мне казалось, но быть палачом его ненаписанных книг — обвинение, которое я не могла принять. Сейчас в моей жизни все правильно и гармонично, в этом есть своя скука, но стабильность и тишина — вот то, что в последние годы делает меня счастливой. Если бы не этот почти забытый гнев…

Я не захотела понять его и принять такую простую истину: ненаписанная книга важнее всего на свете.

 

Самолет тряхнуло. Зажглось табло, и сладкий голос стюардессы настоятельно попросил поднять спинки кресел и пристегнуть ремни. Зона турбулентности — штука не из приятных. Пассажиры суетно щелкнули застежками креплений. Еще полсекунды — и голова окунулась в вакуум…

 

Никитина книга вышла через год. Это был абсолютный провал. Я купила ее в первый же день продаж в Доме Книги, закрылась в комнате и читала до утра. Я не узнавала ни его стиля, ни образов мыслей, будто писал кто-то другой — графоман и неудачник. Бесконечный поток сознания, банальные суждения, отсутствие каких-либо связей между началом, серединой и концом. Ты не стал вторым Джойсом, мой бедный друг! Сердце сжималось от жалости к нему. И к себе. Этот год я училась заново дышать, заново жить — без него. Да и не жила я — так, существовала подобно растению, разговаривала с ним, не боясь казаться сумасшедшей, зачем-то уехала в Москву.

Спустя месяц я перечитала роман вновь. Но нет, не открыла что-то новое, он показался мне еще хуже. И из-за этой книги он бросил меня? Из-за этой книги?

Я положила Никитин роман в эмалированный таз, зажгла спичку и долго смотрела, как она тлеет, как занимаются угольной каемкой, словно опухолью, новые, пахнущие типографией листы. Я — Геббельс, сжигающий твою книгу, Никита Боев. Ты напророчил, я исполняю.

В тот самый момент, когда дергался в конвульсиях последний островок бумаги, раздался звонок в моем мобильном. Высветилось: «Никита». Я нажала на отбой и выключила телефон. В тот же день я поменяла номер. Запретила друзьям сообщать его, если будет спрашивать. Но он не спрашивал.

 

Я отвернулась к окну, чтобы Никита не подсмотрел ненароком на моем лице тех давних воспоминаний, и увидела, как уходит вниз крыло самолета. Лайнер качнуло, в салоне раздался визг. Шум винтов перекрывал грохот падающих с верхних полок вещей. Я ощутила привкус ваты во рту и тяжесть в глазницах. Мои побелевшие пальцы впились в подлокотник кресла.

Не бойтесь, — спокойно сказал Никита и положил ладонь на мою кисть. — Это лишь воздушная яма.

 

Он не пытался найти меня. Я сожгла его в своей голове, вычеркнула толстым спиртовым маркером, вытравила, как соусное пятно, убедила себя, что забыла. Моя жизнь разделилась на два неравных куска: «с ним» и «после него». Я ела, пила, танцевала аргентинское танго с другими мужчинами, выходила замуж… И в каждом мужчине неумолимо искала хотя бы одну его малую черточку. И ни разу за десять лет не спросила себя: а что было бы с ним, если бы мы не расстались? Какой роман он бы создал и писал бы вообще? И, может быть, в том, что не удалась его книга, в которую он вложил всего себя, есть отчасти и вина его одиночества?

 

Стюардессы метались из головной части лайнера в хвост и обратно, пытаясь успокоить пассажиров. Безрезультатно. Начиналась паника. «Мы падаем!» — визжало несколько голосов, многие молились, надрывно ревел единственный в салоне ребенок. Самолет подкидывало и бросало в очередную яму. Бортпроводницы спотыкались в проходе, не в силах устоять на ногах. А мне все казалось, что этот грохот и паника — лишь мой собственный персональный гнев, который безжалостно ел мою голову все эти годы, и вот теперь вылез наружу, разбуженный воспоминаниями. Гнев на любимого человека, а с лайнером… с лайнером все в порядке.

Черт бы всех подрал! — заорал дюжий мужичина в футболке с неуместным моменту веселым смайликом и бросился к кабине пилотов, отчаянно барабаня по двери.

Стюардесса попыталась оттащить его и получила удар кулаком в челюсть. Самолет тряхнуло вновь, на этот раз еще сильнее. Чудилось, что он выпустил шасси-лапки и судорожно перебирал ими по воздуху, словно большая морская птица, не рассчитавшая встречный штормовой поток и переставшая доверять крыльям. Нервный пассажирский гомон перерос в крик.

Я впервые в жизни ощутила смерть настолько близко. Вот падаешь в самолете по-глупому и сделать ничего не можешь. А только что ел невкусную самолетную еду и пил кофе из пластиковой чашечки. Зачем? Смерти не важно кто ты, писатель или дворник, сколько у тебя впереди несделанных дел, ненаписанных книг, неполученных «Букеров», и будет ли по тебе кто-то плакать. Твоя судьба летит рядом на легком планере из тонкой папиросной бумаги, выгляни в окно — и увидишь ее. И жизнь кажется такой короткой, и на что ты потратил все эти годы? На обиды и гнев, которые так и не отпустили тебя?

Мне стало страшно, я почувствовала, как онемели пальцы. Вот разобьемся сейчас ко всем чертям, а я так и не сказала о самом главном самому главному в моей жизни мужчине…

 

Никита отстегнул ремень безопасности, не выпуская мою ладонь.

Бесполезная штука этот поясок, — улыбнулся он мне и подложил под мою голову выпавшую подушку.

Мы разобьемся? — шепотом спросила я.

Конечно нет, — уверенно ответил Никита. — Не бойтесь, ничего страшного, поверьте!

Поверить ему? Поверить? В иной ситуации я рассмеялась бы в лицо, но сейчас его слова были для меня сильнейшим успокоительным. «Ничего не бойся, ведь я с тобой» — когда-то говорил он.

Я закрыла глаза, и весь этот шум, и тряска организма, и сухость в гортани отошли на какой-то дальний план, стали мне безразличны. Я слышала тот же голос и те же слова, которые давным-давно, в прошлой жизни, спасали меня от всех на свете страхов.

 

Никита поднялся с кресла и прошел к кабине пилотов, что-то сказал бунтующему мужику, положил руку ему на плечо. Тот сразу успокоился, обмяк и послушно дал усадить себя в кресло. Сквозь боль в заложенных ушах я слышала, как размеренно и спокойно говорил Никита с людьми и не могла не восхититься тому, как воздействовал он на толпу. При полном отсутствии ненужной суеты он помог бортпроводницам поднять упавшие чемоданы и пакеты, обошел всех без исключения пассажиров, найдя слова для каждого. Он был в этот момент творцом какой-то волшебной, божественной книги, погружаясь в которую, читатель успокаивается, дает увести себя в другой благословенный мир, где нет тревог и самолеты не падают. Он талантлив. Я всегда это знала.

И был он в тот момент самым родным для меня человеком, и ничего не осталось от моей пустой обиды, ненужного гнева, а возникло лишь чувство обретения самого дорогого, чего когда-то лишилась. И на секунду я испугалась: а могла ведь, и правда, потерять его навсегда.

 

Лайнер вышел из ям в полной тишине в салоне и через пятнадцать минут приземлился в родном Пулково под грохот аплодисментов. Подали трап, пассажиры заторопились к выходу. Мы оставались в креслах, и он не торопился выпускать мою руку.

Мне стало больно за те десять лет, которые я провела без него, в вакуумной пустоте, с нелюбимыми мужьями, мимолетно напоминающими моего Никиту. Я уже знала, что сяду в такси, которое приедет за ним. Второй раз не посмею потерять его. Я слишком дорого заплатила за это. Не хотелось ничего говорить, объяснять, хотелось просто быть с ним. Позовет ли меня?

 

Пойдем, — сказал он. — А то нас здесь законсервируют.

Да, наверное, этого мне и хотелось больше всего. Замереть, остаться в том самом моменте, вернувшим мне человека, которого я любила все эти годы.

Он встал, расстегнул мой ремень, подал руку.

На пустой ленте крутились два наших одиноких чемодана. Никита взял их оба.

Такси уже ждет, — подмигнул он мне.

И тихо добавил:

Второй раз я тебя не потеряю.

И назвал меня по имени. По моему настоящему имени.