Дверь

Дверь

Впервые я увидел их месяц назад. Да, месяц… или два?

Неважно. Правда, неважно – важно лишь то, что до этого все эти годы я их не видел. Никогда.

Дело не могло быть в самом Воробьиногорске – я здесь уже несколько лет живу, погрызая пресловутый гранит не менее пресловутой науки, и даже не в моих друзьях – они-то как раз ничего толком и не поняли.

А в чем – об этом я думал много, наверное, чтоб не думать об основном. В том месте, где они жили? Может. Может быть. Я каких только баек про ВГУ не слышал до той поры, всяких. Таких, конечно, нет, но теперь, может, и услышу – раз заинтересовался. Да, к слову. Основное в моем случае – это кто такие на самом деле эти самые они.

Валька как-то умудрился протащить меня мимо вахты даже без пропуска в тот раз, а я шел, помню, крутил головой, слегка дурея от душного, химического какого-то запаха в коридорах – общежитие в Главном представлялось мне до той поры чуть ли не фантастическим казематом, в котором запирают подневольных студентов. Первый этаж. Сперва на меня таращился слепой сталинский ампир, пошарпанный и безликий, а потом – извилистые пути-переходы, запутанные, куда там тайным проходам, открывающимся в стенах, из шпионских книг. Только успевай считать углы, если в первый раз здесь оказался – заблудишься иначе. Я и считал.

Ампир и петляющие переходы сменила безликая облезлость длинных, узких коридоров, то ли в самом деле казематная, то ли больничная… в комнате, впрочем, оказалось уютно. На Валькин манер, конечно же, – пестро, ярко, гитара в углу валяется, поверх цветастого пледа книжки – раскрытые и щетинящиеся закладками. Отнюдь не учебники – Валька геофизик, а книжки были все больше художественные. Зачем куча закладок в художке, я не особенно понимал, но Валька так читал всегда.

Ты только вон в том углу не шебурши, – Валька кивнул на вторую кровать. – Это соседово. Он попозже придет, познакомлю – сосед, в общем-то, классный, но странный.

Я, помнится, пожал плечами – а кто не странный? Валька, я сам, наши общие приятели – все с какой-то своей загогулиной в привычках, манерах, говоре. Я любил встречать людей с чем-то этаким в натуре, в характере – что, в общем-то, тоже странность, притом, что я довольно замкнутый тип. Я любил наблюдать – тоже своего рода странность, если подумать. И поэтому на Валькино замечание я лишь улыбнулся слегка. Странный так странный. Пусть будет, если так.

Когда тот парень просочился в комнату, я подумал, что, пожалуй, Валька прав – сосед и правда у него странный. Стройный парень в светлой рубашке и вытертых домашних джинсах молча прошел, сел на кровать – промялась подушка под спиной – подтянул колени к груди и, кажется, залип в телефон. Все также молча. Валька, вопреки озвученному желанию познакомить, тоже никаких движений не предпринял – разве что головой качнул на миг в сторону окна, как раз там, где кровать соседова помещалась, и продолжил рассказывать очередное свое приключение.

Соседу мы, кажется, не мешали – но он иногда поглядывал поверх линялой джинсовой коленки на нас. Скорее с дружелюбным любопытством, как мне показалось. Парень чем-то неуловимо напоминал мне давнего приятеля, оставшегося в питерской моей бытности, когда я у бабушки гостил. Мне почему-то стало тоскливо, внезапно – подумал вдруг, какого черта я поступил в этот Воробьиногорск? Муравейник с людьми же. Человейник. Душный, тяжелый – хоть давно не столица, а все мнит о себе, хорохорится, надувается… стоп. Стоп-стоп. Я же поступил сюда потому, что специальность моя в нужном виде только здесь. В столичном пригороде, у бабки, было, конечно, идиллически-хорошо, но в Питере закрыли нужную мне кафедру аккурат к моему выпуску из школы. Что оставалось? И Воробьиногорск мне даже понравился сперва!

Я мотнул головой, и Валька возмутился – так, ты меня что, не слушаешь? Оправдаться я не успел – дверь хлопнула.

О, Карим! Привет, знакомься, это Ленька, мой друг, ну помнишь, я говорил, ага?

Салам алейкум, – ухмыльнулся Карим. Татарского в нем было исключительно мало – кроме имени и этой фразы – разве что чуть тяжеловатые веки. И тюбетейка, да. Вышитая.

«Маленько нассала» – я вспомнил бабушку моего одноклассника и любимую ею шутку в адрес ее дальней родни и громко прыснул против воли.

Карим не обиделся, как я запоздало испугался, а тоже весело заржал и, протягивая руку, пояснил:

Вообще-то я буддист, но привычку дразнить воробьиногорцев никак не могу оставить.

Я улыбнулся еще шире – Валька был прав, сосед странный, но прикольный тип.

Так я и не воробьиногорец. Тетка моя – да, а я сам из-под Питера.

А я из Казани, – Карим кивнул, улыбнулся, конфисковал Валькину кружку с остатками кофе, оприходовал и поинтересовался:

Валька говорил, ты в шахматы играть умеешь?

Потом мы играли в шахматы – Валька не умел и только азартно сопел у меня над ухом, варил кофе и по-прежнему травил свои истории – и я не сразу спохватился, что парень в облезлых джинсах сидит на кровати, из-под которой Карим выудил шахматную доску и на которую хозяйски плюхнул сумку с курткой. Общий друг? Да пес его поймет – он, посидев, вздохнул и поднялся на ноги, как раз когда Карим дернул на себя подушку, прижатую его спиной. Замер посреди комнаты – Валька едва не задел его плечом, когда метнулся на кухню за ковшом с кофе. Я уставился на молчаливого соседа, гадая, что вообще за отношения у Вальки с сокомнатником и почему Карим в гостях ведет себя так вальяжно.

Ты куда это смотришь, э?

На Валькиного соседа, – ляпнул я. – Чего ты у него подушку отнял?

Э-э-э-э, друг, – Каримовы брови поднялись вверх, но не в изумлении, а скорее в легком недоумении. – Ты с ними не говори, голова потом болеть будет знаешь как?

Я непонимающе уставился на татарина, а тот хмыкнул и посоветовал – краем глаза на «соседа» нашего посмотри.

Я посмотрел… и не увидел. А когда быстро взглянул в упор, то разглядел, как сгущается, уплотняется силуэт, наливается красками. Чуть отведешь взгляд – поплыло. Прозрачный, как калька, паренек протяжно – но бесшумно – вздохнул и вышел, едва разминувшись с Вальком – мне показалось, что даже и не разминувшись как раз, а словно пройдя наполовину сквозь.

Я не говорил…

Ты в упор смотрел. Это и есть – говорить. Он, м, застрял. Понимаешь?

Чего, Лень, Каримка тебе опять о переселении душ затирает? Не обращай внимания, он эту муть про сансару всем затирает! – Валька плюхнул ковш на доску, потянулся за кружками.

Карим сделал вид, но не только не слышал Валькиной эскапады, но и мне ничего не говорил.

Перевел разговор, и остаток вечера мы трепались о книгах, играх и технике, я отводил душу, рассказывая о своем дряхлом карбюраторном «воробьиче», доставшемся от деда, ибо нашел свободные уши – Вальке-то я давно успел надоесть с этим.

«Не говори с ними». С ними.

После парня того я увидел девушку – к Вальке я приходил еще несколько раз, только Карима застал всего однажды. Девушка была отчего-то почти в такой же белой рубашке, как и паренек тот, она стояла у межэтажного окна, покачиваясь с носка на пятку, когда я проходил мимо. Повернулась, уставилась на меня. Мне показалось, что сейчас руку протянет – но нет.

Потом – нерешительно мнущиеся у дверей комнаты в дальнем конце коридора двое ребят. Потом… Я насчитал их с десяток разных. Они.

Я потом узнал – ГЗ ВГУ горел десять лет назад. Страшно, внезапно, нелепо.

Я уверился в том, что знаю ответ на вопрос – кто такие эти они.

Застряли, говорил Карим. Они тут, понимаешь, застряли. Как мы застреваем в круге Сансары, но хуже.

Они умерли. Но не смогли попасть… куда там надо попасть?

Некоторые, я откуда-то понял, не видели, как я, но чуяли их присутствие. Замечали помятые подушки и покрывала, когда те садились на кровати, поставленные в их бывших комнатах. Маялись приступами тоски. Уставали от ночной бессонницы – ждали под утро незнамо чего и крутились бесконечно в кроватях… плевали на все, вешали над входом в комнату какую-нибудь дрянь по своему вкусу, крест или подкову, или еще что, и потом ребята в светлой одежде, в линялых джинсах моды прошлого десятилетия и растоптанных домашних тапочках мялись в коридорах. Тоскливо смотрели в лица тех, кто их не видит. Молчали. Молчали. Но… мне все казалось, что это неправильно, что они не могут говорить. Сказать-то им было что.

Валька, – спросил я. – Когда в шестом году горел корпус, у вас тут это, жертвы были?

А я почем знаю, – отозвался Валька. – Я ж тут не учился еще, ты чо. Говорят, одна только. Но, по-моему, врут.

Врут, – согласился я.

«Я ж тут не учился, ты чо».

Валька не интересовался ничем, что выходило за рамки его потока жизни. Он такой был всегда. Это его звонкое, как беличье возмущение, сибирское «чо» перекатывалось в голове.

Стучало, позвякивало, соударяясь. Чо-тычо-ты-чо-чочочочо…

Как бубенцы на оленьей парке, как бусы, нанизанные на полоску ровдуги, белые бусы, стучат и гремят, как кольца деревянные или колотушка.

Я глубоко вздохнул. Ассоциации были какие-то чужие, непонятные. Откуда лезло? Какие еще бусы и кольца из дерева? Знакомого в этом ряду лично мне было только одно – парка с бубенцами. Из оленьей шкуры, да – в музее в Карелии видел такую. Красивая. Еще ленты на ней узорчатые были.

Чо-ты-чо.

Ответа на Валькин вопрос у меня не было.

В самом деле, а что это я? Перезанимался, что ли? Наверное, я бы поверил и в такое объяснение, если бы больше никогда не увидел… их.

Я было подумывал, признаюсь, что видеть неживых обитателей общаги Воробьиногорского государственного – еще куда ни шло, в конце концов, я там бываю редко – но, когда у мусорного бачка во дворе теткиного дома я заметил такого же тоскливо-безмолвного деда, я понял – беда. Я могу встретить таких молчаливых печальных ребят где угодно – и дело тут не в Валькиной общаге.

В общем-то, не удивился, когда понял – тем дело не ограничится. Увижу, еще как. И не раз.

Я долго маялся – думал, может, сыскать Карима, спросить, что он знает про это. Но отметал мысль раз за разом – знал бы, наверное, что-то сделал бы. Наверное. Спрашивать кого-то еще – да гарантированно в дурку же загреметь. Почитать в сети, на форумах? Господи, знаю я эти форумы. Еще скажите, послушать тетю Катю, подругу моей тетушки – любительницу смотреть о пришельцах и рассуждать о мировом правительстве.

Единственный человек, с кем я осторожно попробовал начать разговор – старшая сестра – подняла меня на смех. Уточнила, не видел ли я зеленых собак с оранжевыми бровями.

Мне захотелось побить ее той книжкой, откуда она вынула эту едкую фразу – даром что книжка эта и моя любимая тоже – но разговор наш тогда был виртуальный, по видеозвонку. И я быстро его свернул.

 

Что мне было до них? Да в общем-то, ничего. Но пустая, холодная тоска, от которой в самом деле болела голова, гнездилась в глазах у них такая, что я диву давался – почему я раньше не понимал, что так бывает?

Впрочем, я понятно почему не понимал – я был из тех людей, что не задаются похожими вопросами вообще. Я не скажу, что не верил в бога… верил. Только пес его разберет какого. Бабушка была православная. Дед – атеист вроде. Тетка вон тоже вроде как православная, но так, больше в формате «испечем кулич, поздравим с рождеством, и хватит». Есть ли бог – хоть какой-то – я не думал. Вообще. Никогда.

Уж не у Карима мне о том спрашивать явно. Не у Аньки Ли – увешанной амулетами одногруппницы, любящей много рассуждать о всякой чертовщине. Анькины знания шли из книг, а мне то без нужды, я откуда-то знал. И не у тетки, ясен пень. Я вдруг остро понял – мне некуда с этим пойти. Никто на самом деле не верит и не знает, почему так… может, Карим все-таки…? Нет. Нет, сказал я себе.

Никто не знает. Никто по-настоящему не верит ни во что. Все вокруг вроде меня – с умным видом изрекают «че-то есть, бог там, душа, наверное, да», но кто из них знает, какая неистовая, больная пустота льется через тех, кто… как там, застрял? Вот и я не знал. Раньше.

Я долго отнекивался, наверное, сам пред собой – но в конце концов решил – надо, поди, в церковь?

Ну, сходил. Точнее, не сходил – перед самыми воротами трусливо завернул прочь по парковой дорожке, и дальше в парк, больше похожий на лес. Коломенский.

Он и раньше притягивал меня – просто тем, что тут, в самом центре почти, остался осколок чего-то, чему я не знал имени. А еще – теперь я выяснил это точно – они тут не ходят. Даже странно. Они были везде в городе, ну или почти везде. Кроме лесной тропинки, где я шел. И озера. И…

Я не дошел в церковь ни тогда, ни потом. Ни в одну из коломенских, ни в другую. Вместо церкви я стал ходить сюда, к озеру.

Смеялся про себя – не ближний свет таскаться, но если совсем станет плохо, то дурка тут недалеко. Вроде бы… откуда я узнал? Услышал разговор гуляющих – не один я болтался у озерка и по лощеным тропинкам заповедника, а в самую глухомань я хоть и хотел, но почему-то не решался забираться.

Я, Тухкин Леонид, с фамилий от старого карельского «тухка», зола, как говорила бабка, двадцати одного года от роду, студент, засевший в Воробьиногорске ради учебы, вполне очевидно сходил с ума. Я понимал это очень четко – и потому перестал сторониться людей. Забавно – раньше я недолюбливал компании незнакомцев вокруг себя, хотя выбрал медицинскую специальность. Сейчас я думал себе – пока вокруг живые, я не стану высматривать… застрявших.

Но все равно приглядывался – не поплывет ли контур чьей-то руки на медленном, плавном взмахе, не сделается ли чужой взгляд окном в тоскливую неведомую муть?

Впрочем, приглядывался я только в самом кипучем, шумном городе, а сюда – к воде, к озеру в Колменском – они не ходили. Кто бы знал почему.

Было бы совсем весело, если бы я и по учебе начал скатываться, но нет, голова во всем остальном варила у меня ясно. Всем, что не касалось полупрозрачных людей со взглядом, как будто исходящим из черноты космической.

Наверное, даже закономерно, что я наткнулся у озера однажды на Карима. Поговорили вяло о том о сем, я спросил в лоб – что Карим думает о его, хм, третьем соседе.

Застрявшие-то? Ну, мне, понимаешь, положено о таком скорбеть. А сделать я ничего не могу.

Точно не можешь?

Ну, думаю, да.

И делаешь вид, что все нормально?

Карим смущенно усмехнулся.

В дурку я не поеду, – отшутился он. – И тебе не советую. Да и в ведьмака играть, извини, не хочу. Да и что привязался, живут же люди с ними рядом, ну, еще никому оттого плохо не стало. Они хорошие, никому не мешают, к тебе домой не ходят, выкинь, Ленька, из головы да живи спокойно. Не твои же соседи.

Ну как тебе сказать – не мои. И мои тоже. Наши, Карик, наши.

Я досадливо дернул плечом и поспешил прочь, даже не прощаясь. Мне стало скучно с Валькиным приятелем – а ведь я же его почти считал и своим приятелем тоже! Глупо так еще постарался напоследок задеть, назвав уменьшительным именем… аж самому противно. Только вот от безучастности его было намного противнее. Это-то меня и погнало прочь.

Тогда я, какими-то хаотическими кругами слоняясь, и набрел на лавчонку сувениров, пропахшую синтетическим сандалом и розой – индийские сувениры, гласила вывеска. Я, завороженный невыносимо густым амбре курений и масел, зашел внутрь. Бусы, пестрые рубашки, китайские жабки с монетами и узелки из красного шнура, и деревянные статуэтки будды лезли в глаза со всех сторон. Подумал: а Карим, поди, в эту лавку и шел, у него такого барахла в комнате полно было. Только вот где та грань, когда застрявшему мешает вломиться в бывшую свою комнату висящая над дверью иконка или красная нитка, а когда нет? Карима-то тот джинсовый товарищ ни в грош не ставил.

Я озирался, крутил головой, а девушка за прилавком таращилась в книгу, не особенно интересуясь моей персоной – и я был за то благодарен.

Пока я разглядывал пестрые полосатые камушки четок, из извилистого нутра лавчонки вынырнул предыдущий забредший туда покупатель – дядька лет сорока, бородатый, как гном, и в вытрепанной замшевой куртке с темным клепками. Он отвлек девушку от ее книжки и затребовал показать что-то. Повернув голову, я увидел: «что-то» оказалось бубном. Большим, светлым, таким… каким-то немного ненастоящим из-за утрированного, яркого североамериканского рисунка на лицевой стороне. Дядька покрутил головой, поцокал языком, поусмехался… Мне страшно захотелось потрогать диковинный бубен, и я подошел ближе.

Можно тоже гляну?

Дядька без тени удивления протянул его мне.

Я взялся за не очень удобную рукоятку-деревяшку, постучал кончиками пальцев по пергаментной поверхности. Бубен низко, басовито заворчал.

А сколько такое? – уточнил я.

Пятнадцать, – равнодушно отозвалась девушка.

Тысяч?!

Ну не рублей же, – она пожала плечами.

Не бери, юноша. У него прошивка – синтетика, порвется.

Ну всему бывает срок, почему сразу… – начала было продавщица, но дядька только ухмыльнулся широко и весело:

Нормальный, может, только через десяток лет треснет, и то не факт, а такой – ну, как поддельный гандон. С виду нормальный, а пользы с него…

Я захохотал и отдал бубен продавщице, сердито залившейся краской.

Смущенный, впрочем, этой сценой, я и сам поспешил ретироваться – покупать все равно я ничего не собирался. Пятнадцать тысяч! Хотя, впрочем, гулкий низкий бас, больше ощутимый рукою, чем слышимый ухом, мне понравился.

Может, джембе купить? Или тамбурин? Сторговать у кого-нибудь из Валькиных друзей-лабухов?

Я ухмыльнулся – сумасшедший медик с джембе. Это даже занятнее, чем сумасшедший духовидец с бубном. И зашагал себе домой, вертя в голове мысль – про джембе или тамбурин, не замечая, что подошвами кедов выстукиваю воображаемый ритм.

Ритм – точнее, воображаемый бубен, негодный, сувенирный, но растекшийся своим голосом чуть ли не у меня по венам – остался со мной теперь насовсем. Мое безумие наливалось новыми красками – но мне отчего-то сделалось легко. Сильно легче – точно это самый ритм, басовый протяжный стон невидимого бубна выталкивал из меня тоску, что вливали в меня кроткие, но неподъемные взгляды застрявших. И так я пережил еще несколько месяцев, дожил до лета, сдал как-то сессию, хуже, чем раньше, но на стипендию выскреб. Съездил к бабке, где на самом деле окончательно помирился с сестрой – и больше не поднимал темы, приведшей к той шутке про шмыгающих собак. Я видел застрявших, но мне больше не хотелось удавиться от их бессловесной тоски. Во мне по-прежнему тек голос бубна, и я сомневался уже, что он имеет хоть какое-то отношение к тому, из сувенирной лавки.

А после лета с началом нового учебного года случилось вот что. Всякому ясно, воробьиногорская осень может задавить кого угодно серой хмарью, тут и покойников не надо, чтобы начать киснуть и вянуть. И я снова спасался у озера – там, среди солнечных редких лучей, путающихся в вызолоченной листве, среди бликов воды, я вдруг понял, отчего мне так больно было смотреть на застрявших. Потому что я – сколько бы ни пытался делать циничный вид – до боли в груди люблю мир вокруг меня. И мне не хотелось, чтобы мир работал неправильно. Это как те бабкины часы с кукушкой, что я чинил ей на каникулах – любимая старая вещь, которая ломается рано или поздно, и ей нужны заботливые руки.

Руки! Я раскинул их в стороны, вскочил на ноги с лавки, точно стараясь поймать порыв ветра, пролетевший мимо. Мир, вот они, мои руки! В них нет ничего, только… я хлопнул ладонью по воображаемому бубну. Густой бархатный гул пронесся по моим жилам, пронизал все тело. Я его слышал! Выбивая дробь пятками, я закрутился на месте, и казалось, что листва тоже парит вокруг – как будто пришиты к моим рукавам ленты, и взметываются в безумном, экстатическом танце они, шуршат, шелестят… Я смеялся, а по щекам у меня текли слезы. Мне было все равно, что скажут люди, что собрались вокруг.

Да, собрались, стоят, смотрят, но я ведь сумасшедший, верно?

Смотрят… Глаза светлы, и в светлоте на самом дне – черные колодцы. Люди мерцали и превращались в размытые легкие силуэты. Люди? Застрявшие? Или это мутная пленка слез равняет живое и неживое для меня?

Ко мне подходят и тянут руки – как тянут их обнять близкого, которого давно не видели. И я смеюсь.

Мне – не страшно.

Они не касаются меня, они – проходят сквозь. Проходят, мерцая, и растворяются, и исчезают.

Я пляшу, кручусь, и поет невидимый бубен, и я становлюсь им – ворота. И застрявшие идут куда-то, куда им надо, где есть что-то, о чем мы не знаем… но знают они.

Когда я остановлюсь, я пойму, что людей-то вокруг и не было. И я один среди угасшей листвы, и солнце сгинуло в тучах, а лицо у меня мокрое, и в носу хлюпает, и пяткам больно.

И… один раз дверь открыть мало.

Что же, у сумасшедшего должны быть привычки?

Моя – плясать по осени у озера с невидимым бубном.

Впервые за год стало мне легко и даже совсем не жалко, что, кажется, я рехнулся окончательно.

Они, застрявшие, больше не станут жадно и грустно смотреть. Они будут ждать. Осени и коротких солнечных дней.

Я, Тухкин Леонид, чья фамилия значит тухка, зола, знал, что это так. Равно как и знал, что в следующий раз, как приеду летом домой, спрошу у бабки, кем был ее отец и отец ее отца тоже.

Дверь иногда будет открываться, и этого, наверное, вполне довольно – а что я еще могу дать, я, дверь? Только это. Не так уж мало, верно?