Где обрывается Россия

Где обрывается Россия

* * *
Снег сам собой не образует мифа:
мы бабу снежную лепили – дети скифов,
сакральный смысл оставив на потом,
с кургана покатились кувырком.

А зимы были страшные: страшнее,
чем ночь в бомбоубежище. Дощечки
привязывали вместо лыж к ногам,
и даже если дом не уцелеет,
то в кухне летней как-нибудь у печки
перезимуем. И хвалу богам

весной, когда снега сойдут с курганов,
мы выразим посредством истуканов.

 

* * *
И было так: мы ехали домой
из полугорода-полупивной,
где дням есть счёт, и календарь исправный,
но всё-таки Коперник не в чести,
и дворнику приходится мести,
как будто бы Земля стационарна.

Но разве я один среди людей
не видел зеленеющих полей,
где холм к холму приставлен для надзора?
Всё пропустив для нескольких минут,
когда понятно, что стихи придут –
внезапные, как вспышка метеора.

 

* * *

Андрею Фамицкому

Это сон, глубокий, мирный сон,
укачало в поезде – бывает,
не было пространства – был вагон.
Я внутри, меня слегка качает.

Носят чай, но подстаканник пуст,
вечность знает жажду, но другую,
и белья почти неслышный хруст
заглушает музыку любую.

Вещь такую пишешь пять минут,
а потом три дня её вмещаешь.
Мы уходим к свету, там нас ждут,
но кормить в пути не обещают.

 

* * *

Песок остывает согретый…
Осип Мандельштам

Пора пространство сматывать в рулон,
носить с собой мирок, куда ни шёл бы,
но выход в космос был осуществлён:
прыжок в уме и медный лязг щеколды.

Пора привычку перенять у птиц
сидеть в ветвях и не чирикать всуе,
мне остаётся несколько страниц,
но я живу, а значит – протестую.

Тому виной «Наука» и «ДЕТГИЗ»
(нас всех ругали, что читаем лёжа).
Холодный воздух опустился вниз,
нагретый поднялся, но умер тоже.

 

* * *
Нельзя прозреть, везде двоичный код,
«ваш мир – туман», – Вачовски нам сказали,
хоть иногда поверх текучих вод
шныряют птицы с умными глазами.

Повсюду грязь, а там, где корабли
вчера стояли, мусор постелился,
молчи, дурак, и думать не моги,
зачем ты в этом месте поселился.

Тоска тебя мучительно сожрёт,
и ты лишишься сна и дара речи,
и всё равно, что лебедь наплетёт
тебе на диалекте человечьем.

А после окиян подымет вой
и выплеснет пакеты и бутыли.
Мы жили у черты береговой,
могли свалить, но так и не свалили.

 

* * *

Через три она снова жива
Виктор Цой

Ничего не узнал от самих вещей,
всё сказали о них за них.
Кто живёт на Лесной в нищете моей,
кто в квартиру мою проник?

Кто научит ребёнка, что воздух свеж,
а листва не дрожит сама,
что молчать нужно, только когда ты ешь,
в остальном же – нам речь дана?

Кто идёт сигареты купить в горпо,
кто гуляет с получки, гад?
В реку падали звёзды, пробили дно,
но вода не пошла на спад.

Значит, что-то неладно с землёй родной,
я до правды такой дорос,
завтра стану травой, чепухой, золой,
но успею задать вопрос:

кто горланит в динамик: «How Much The Fish»,
кто орёт мне: «Expecting More»?
Почему в коридоре, где ты стоишь,
никого уже нет давно?

 

* * *
За что согласился в нездешнем краю
шагать балалаечным строем?
Ушёл из страны, потому что люблю
величье её никакое.
Изнеженный ум захотел тетивы,
а стрелы ему не берите.
Но шапка побольше моей головы,
зачем мне тогда ленинградские львы
и злое стекло Москоу-Сити?
Он эти богатства вражине снесёт,
закусит тушёнкой трофейной.
Кто был человеком, тот вряд ли поймёт
масштабы тропы муравейной.
Отсюда такие открыты виды,
где мы копошимся у края.
Да, будут слова – но они не слышны,
да, будут стихи – но они сочтены,
не больше, не меньше – я знаю.

 

* * *

Exegi monumentum

Все умирали – кто за кем
понять нельзя тому, кто выжил,
а я из старых микросхем
спаял себя и имя выжег.

Мой экземпляр второй шагнул
антропоморфными ногами,
он был крупнее – как манул
всегда заметней меж котами.

Он был бессмертный – вот она
для нашей вечности загвоздка,
ему одежда не нужна,
вода, и хлеб, и папироска.

Растает очередь в «Магнит»,
померкнут вывески любые,
а он задумчиво стоит
и смотрит на поля пустые,
где обрывается Россия…

 

* * *
Маленький мальчик по полю гулял,
он – анархист, экстремист и вандал,
смотрит свои запрещённые сны,
носит ботинки большой глубины.

Мальчику русские птицы поют,
лысину сверху его узнают.
Думают пташки: не может придурок
в городе места найти для прогулок.

Так продолжалось не год и не два,
мальчик забыл человечьи слова,
вот он идёт и щебечет, как встарь,
чижиков мелких нехитрый букварь.

«Чу!» – это пробует голос пока он,
«Фьить!» – обретает звучание в рост.
Скоро всё кончится, думай о малом,
пой этот мир, задыхаясь от слёз.

 

* * *
Человек державой съеден,
брошен под ноги судьбе,
балалайки и медведи
на его живут горбе.

За его душой наружка
смотрит синей красотой,
речь его – смешной Петрушка
или, может, несмешной.

В остальном больное тело
заберёт военкомат,
чтобы музыка звенела,
как невидимый собрат.

Как неведомый защитник,
тихий ангел лёгких нот.
Этот день тебе засчитан,
новый сразу настаёт.

 

* * *
Мой мёртвый Дрезден, мой Нью-Йорк в аду,
растасканный на мировые нитки,
куда живым я вряд ли попаду,
а мёртвому везде земли в избытке.

Там прут медяху, волокут чермет,
то просто так не любят, то за форму,
там человек рождается на свет
и техникум заканчивает горный.

Там до такой доходят глубины,
что с небом горизонт никак не связан,
а на отвалах шахтных бурьяны
пускают корни, словно метастазы.

Там сто недосягаемых тонов
соединялись в праздничную серость,
там голос повторял: «We Need To Know»,
а я не знал – и мне и не хотелось.

 

* * *

Памяти Александра Ивановича Казинцева

«Ты должен жить», – сказали доктора
и оплели пространство проводами,
на свет слетались тонкие тела,
и музыка вдогонку мне плыла
про то, что будет с родиной и с нами.

Что в мёртвой голове и что кругом
фотонный гул и межпланетный гогот.
Но рыба оживает подо льдом,
как титры в «Звёздных войнах», в окоём
идут стихи про тайну и про ноготь.

Всё прожитое сузится в ничто,
там с Фёдорова спросят – не с меня же,
зачем смотреть в подкупольном кино
координаты мира, грязь его,
его самоубийственную тяжесть?