Год деревенского детства

Год деревенского детства

Рассказы

Пришелец Шурка-горемыка

 

В начале лета в нашей деревне объявился новый жилец. Невысокого роста, худобастый, с цепким, как таящаяся вдоль тропинок повилика, взглядом, он отличался от местных мужиков необыкновенной серьезностью. Свои любили побалагурить, шлепнуть по мягкому месту нас, пацанов, а то и подвернувшуюся под руку бабу, а этот молча, не отвечая, как следует, на приветствия, принялся за обустройство крытой соломой брошенной избушки. Раньше в ней жила умершая старуха Копейка. Не помню уже, почему к ней пристало это прозвище – во всяком случае, одноименной модели «Жигулей» тогда еще и в помине не было, – но именно в ее бесхозной хатке, напоминающей хохляцкую мазанку, и поселился пришелец. Называю его так потому, что поведением своим он действительно мало чем походил на деревенских, казался нам существом из другого мира, с другой планеты. Предположениями мы делились с домашними.

Глупости это, – вразумляла меня бабушка, – нету в этом вашем козьмосе больше никого. Бог Землю создал и нас всех. И уповать мы должны только на него. Нам меж собой бы сладить. А людям все миру не хватает. Вот и мерещится им, быдта прилетит кто-то из неведомых далев да осчастливит.

В книжках пишут – есть инопланетяне, – возражал я.

Бумага все терпит, – усмехалась бабушка. – А ты прочитанное, как пирожок после пастьбы, не глотай – через мозги пропускай. У этих писаков глаза больши, умишко – маленький. Оттого и городят, что им ни померещится. Тут человека, быват, не разглядишь – не разгадашь, а они на козьмос замахиваются. Истинно слово – смешно…

Вот и мы, получается, не разглядели, не разгадали нашего пришельца. Хотя он своим появлением перевернул всю нашу спокойную жизнь, взъерошил ее, словно ветер устоявшуюся копну сена.

Скотину у нас пасли по очереди. Что было неудобно для каждой семьи. Если в хозяйстве корова, да телок, да еще овцы – три дня как минимум надлежало заниматься пастьбой. Иногда нанимались пастухи из соседних деревень, и даже из города объявлялись, но все пили и, случалось, теряли скотину. Поэтому Шурке все несказанно обрадовались. Тем более, представил его приехавший с ним со станции участковый. Мужики, правда, стали поругивать выручальца – после безуспешных попыток распить с ним за знакомство сельповскую поллитровку, но бабы одергивали их:

Радуйтесь, ироды: человек рюмки сторонится. Облегчение нам какое…

Но вскоре все в деревне стали звать пастуха за глаза Шуркой-горемыкой. Выяснилось, что судьба у него – не приведи Господи. Воспитывался в детдоме, потом учился в университете. Однажды ляпнул в кругу сокурсников, что правит страной шашлычник, – и загремел в лагерь. Там ему добавили срок за якобы попытку побега, но на самом деле Шурка заехал в морду заместителю начальника лагеря, когда тот по пьяни измывался над заключенными.

Шурка сошелся с моим дедом-инвалидом. В молодости, в первую мировую, ему пришлось сидеть в залитых водою окопах. В конце тридцатых он обезножил и теперь был окончательно прикован к постели.

Пастух столовался в каждом доме. Утром ему давали еды на день, а вечером приглашали поужинать. Вот тут-то дед с ним и шушукался, рассказывал обстоятельно про то, как из плена германского бежал дважды – один раз неудачно, а второй – вполне. Ну, а потом уже сам гостя пытал. Про жизнь.

От наших бы ты не убежал, – сухо замечал Шурка. Уж чего-чего, а сторожить они умеют. Ровно псы цепные. Да и куда бежать? В снегах сгинешь.

Наверное, деда и пастуха сближало их суровое прошлое, несправедливость, с которой они столкнулись в начале своей самостоятельной жизни. Это ведь в сытости и во власти людей притягивают исключительно кошельки и должности. Потому их обладатели и обвешивают свои устремления, ровно елку, гирляндами льстивых речей. А вот тот, кто страдал, над кем измывались, тот другие ориентиры имеет. Привык он не словам – поступкам оценку давать. Ничто такого человека не роднит с другим, как незапятнанная душа и такая же чистая совесть. А сохранить их первозданность можно лишь в борьбе с обстоятельствами, со всем тем, что обрушивается на твою невинную голову. Возможно, именно так Господь Бог испытывает нас перед своим выбором. Оставляя, впрочем, право выбора и за нами.

Дед кряхтел, елозил на кровати.

Неужто и вправду одни зверюги там? – пытал он пастуха с детской наивностью.

Почему же? – сдержанно улыбался Шурка. – Из тех, кто сидел, очень даже много нормальных. Башковитых, – вздыхал пастух. – Иногда мне кажется, что самые умные как раз там и остались. А здесь, – гость тыкал пальцем вверх, в потолок, – одни недоумки.

При этих словах дед заводился.

А как же эти недоумки войну с германцем выиграли? А? Гагарина опять же в космос лупанули. Чего ты так озлобился на своих? Может, в церкву тебе сходить надо?

Эх, Сидорыч, – Шурка аккуратно подтирал внутренней стороной ладони губы и подбородок после выпитой поверх съеденного ужина кружки молока, – и ты туда же! Что у вас у всех за привычка такая о моей душе беспокоиться? Ты о своей беспокойся. А по поводу войны так тебе скажу: трупами мы врага закидали. Народу-то не меряно. Коси, как траву, не выкосишь. К тому же, смельчаков всегда на Руси хватало. Вот. И про церковь ты мне не поминай.

Это ж почему? – вопрошал дед. – Не басурман ведь какой.

И что? – опять добродушно улыбался пастух. – Почему я обязательно должен куда-то ходить, к чему-то принадлежать? Оставьте мне самого себя. Разберусь.

Так в церкви, Шур, чай, плохому не учат, – не унимался дед.

А у меня вот тут церковь, – стучал Шурка себя в грудь. – И алтарь, и Бог. Все при мне. Не как у некоторых. Прежде уверовавший в Бога шел по Руси-матушке, убеждал людей, сочувствовал им, облегчал, так сказать, их участь. А во что все потом вылилось? Сидели в храмах и ждали, когда им подаяние принесут. Это что такое? Ты до глубинки доберись, пятки в кровь сотри, успокой душу заблудшего, наставь его на путь истинный – вот тогда и проявятся твои заслуги перед Христом. Он же за всех нас мучения принял. А эти именем его, как одеялом, прикрылись. Вот и дождались революции. Которая всех с дерьмом перемешала. Так что мне туда не надо. У меня свой купол на плечах. Со своим крестом.

Диспут прерывался порой на полуслове. Шурка благодарил за ужин, желал приятных сновидений и ступал за порог.

Вот заноза это Коковихин, – распалялся дед, обращаясь к бабке, убирающей со стола. То ли он шибко умный, то ли я круглый дурак? Чего-то я не пойму, старая. А?

И не надо понимать, – рассуждала бабка. – Наше дело работать. Понимают пусть другие. Ученые. Шурка вон хотел чего-то раскумекать и где оказался? Эх, горемыка. Жениться ему надо.

Этот не женится, – делал вывод дед. – Он когда оттудова вернулся, сразу к своей щепке поехал (щепками дед называл всех потенциальных жен), а та сделала вид, что не признала его. Побоялась, видно. Так он сказывал. А мужик он, я тебе скажу, надежный. Правильный. Настоящий.

Иногда поздно вечером, возвращаясь с пруда, я останавливался напротив крытой соломой избушки. Под мохнатой стрехой светились два небольших желтых окошка. Внизу, в овраге, заходились в неистовстве соловьи; сверху, с поля, накатывал монотонный цокот кузнечиков. После долгого купания мое худое тельце пробирал колющий озноб. Свисающая над тропинкой трава уже не ласкала – от нее тянуло стылой сыростью, незримой волной стелющегося впереди тумана.

В такие минуты мысли были заняты одним: как бы быстрее добежать до дома, залезть на сеновал и зарыться под теплую овчину. Но что-то удерживало меня в этом месте, у Копейкиной хаты, где поселился Шурка-горемыка. Может быть, впервые я начал понимать, что щемящее чувство одиночества, которое охватывает тебя в такие мгновения, присуще и взрослому. И оно не прекращается даже тогда, когда у тебя есть крыша над головой. Почему, спрашивал я себя, с людьми случается так, что их обрекают на страдания? Лишь потому, что думают не так, как другие, и говорят, что думают.

Разумеется, я рассуждал не так – слово в слово, но подобные мысли майскими жуками проносились в моей голове, опаляя детское сознание неотвратимостью случившегося, первооткрытием человеческой трагедии. И под ложечкой сосало уже не от банального переохлаждения и обнаружившегося голода, не от сочувствия и жалости к самому себе, а оттого, что там, в избушке, находится Шурка-горемыка, которому в тысячу раз тяжелее и хуже, хуже лишь потому, что этого возжелали другие.

В горле моем начинало першить, на глаза наворачивались слезы. Я размазывал их по щекам и, стыдясь своего состояния, срывался с места. Трава нещадно секла кожу на ногах, обжигала мелкие раны холодом. Но одновременно я чувствовал и тепло земли. Тепло, похожее на печное, какое-то живое. Всю погрузившуюся в темень округу я воспринимал одним большим организмом, близким и дорогим. Будто часть самого себя. И почему-то решил, что именно здесь Шурка-горемыка должен забыть навсегда про свои беды и несчастья.

Так оно и вышло.

На следующее лето приехал в отпуск мой старший брат. Пару дней мы гостили у нашего дядьки, лесника, в другой деревне. Погода стояла хорошая, надо было ворошить сено. Брат повез меня домой на дядькином мотоцикле, чтобы вернуться и подсобить семье родственника. Мощный «Иж-49» нес нас по грунтовке, источая струи сизого дыма. Он смешивался с поднимаемой пылью и тянулся за нами хвостом кометы.

До деревни оставалось не больше километра, когда мы увидели выходящих из леса людей. Три фигуры встали на нашем пути и не двигались. Когда до них осталось метров пятьдесят, брат выругался:

Чего они не уходят?

Мы пронеслись рядом с одной из них. И то лишь потому, что брат сумел проскочить по самому краю обочины.

Вот идиоты! – прокричал брат. – С ума, что ли, посходили?

Я оглянулся. Пыль закрывала странных людей. Но я успел разглядеть их лица – серые, обросшие черной щетиной. Одеты вышедшие на дорогу были не по жаре – в спускающихся до пят зеленых плащах.

Все прояснилось дома. Оказалось, из Шакшинской тюрьмы бежали преступники. Соседка видела, как с рассветом они выходили из ее бани.

Ночевали там, окаянные, – надсадно шептала, тараща глаза, тетя Маруся, один с автоматом, вот те крест…

И соседка в очередной раз осеняла себя знамением.

Ничего себе, – присвистнул брат, – значит, это мы их встретили. Вот почему дорогу не уступали. Грохнуть могли. Запросто.

Тетя Маруся ахнула и прикрыла рот ладонью, словно испугавшись, что поведала нам об увиденном.

Брат бросился к мотоциклу.

Эх, тетя Маруся, давно надо было шум поднимать, – пристыдил он соседку. Ладно, сидите смирно. Я на станцию, – крикнул он, когда взревел двигатель, – надо сообщить, где бандиты находятся.

Вскоре я с мальчишками был на пастбище, за речным оврагом, у Шурки-горемыки. Мы частенько бегали к нему, испытывая потребность в таких встречах. Нам было интересно с ним, потому что пастух постоянно удивлял нас своими рассуждениями. Как-то спросили его, почему собаку не заведет – сподручнее ведь с ней стадо пасти. Шурка щелкнул кого-то играючи по носу:

Запомните: живое существо требует к себе человеческого отношения. Если заимел Шарика, допустим, то отвечаешь за него как за себя. А я не могу себе этого позволить: сегодня – здесь, завтра – там.

А ты оставайся, не уезжай, – просили мы пастуха.

Посмотрим, – смеялся он, – посмотрим на ваше поведение.

В этот раз Шурка выслушал нас очень внимательно. Лицо его с каждой секундой становилось все более мрачным, а взгляд – зловеще-стреляющим.

Да вон они, – самый младший из нас, Фаритка, втянул бритую головенку в плечи и, схватившись за Шуркину штанину, присел, показывая пальцем на противоположный край поляны. В тот же миг все мы увидели три грязно-серых силуэта, решительно направлявшихся к стаду. Шурка тоже присел, отходя к дереву, махнул назад рукой, как бы сметая нас в овраг.

Бегом в деревню, – прошипел он. – Мужиков зовите…

Все это время он не сводил взгляда с появившихся бандитов. Один из них, воровато озираясь, набежал на овечек, ухватил одну из них и повалил на землю.

Шурка вышел из-под дерева, взмахнул кнутом. По поляне прокатилось выстрелом эхо гулкого щелчка. Фигуры вздрогнули, закрутили головами.

А ну не трожь! – гаркнул Шурка. – Вам здесь обед не заказывали.

Он решительно направился к бандитам. Мы же наблюдали за происходящим из-за кустов с осторожностью зайцев, отправив за подмогой самых младших.

Пастуха окружили. Стало ясно, что назревает драка. Тот, что хотел зарезать овцу, начал размахивать руками. Остальные не двигались. Вдруг Шурка оттолкнул того, кто мельтешил перед ним, отошел на пару шагов к стаду, поднял кнутовище и стал тыкать им в сторону леса, откуда появились беглецы. В тот же миг раздался треск автоматной очереди. Мы с ужасом увидели, как пастуха отбросило, и он упал, словно подкошенный гигантской косой. Быстро, неожиданно. Совсем не так, как в кино.

Куда подались бандиты, мы уже не видели. Потому что неслись сломя голову через овраг, прорезая полуголыми тельцами заросли крапивы. Спотыкались, падали, тут же соскакивали и продолжали улепетывать подальше от страшной поляны. Неслись, подстегиваемые неведомым доселе страхом. Он, словно клещ, вцепился в наше сознание и терзал его отзвуком автоматной очереди.

Шурка пролежал на поляне до обеда. Ждали, пока приедет милиция, пока осмотрят место происшествия. Взрослые, обступив пастуха, обсуждали случившееся.

Вот ведь как судьба распорядилась, – вздыхал кто-то из баб, – сколько перенес, выстрадал, все позади оставил, и на тебе… Жалко-то как…

За наше добро вступился. Хотя у самого за душой ни копейки не было, – вторила другая.

Причем тут добро, – возразил старик. – Он эту сволочь уголовную терпеть не мог. В этом все дело. Натура у него была такая.

Шурка лежал, запрокинув голову набок. Одна пуля угодила ему прямо в лоб. По нему ползала божья коровка. Алая, как капелька крови, запекшейся изломанной струйкой на виске.

Хоронили пастуха всей деревней. Поставили на могиле самодельный металлический памятник. На поминках кто-то из мужиков рассказал, что бандитов тех накрыли в соседней деревне. Один застрелился в сарае сам, другого застрелили солдаты, третьего, раненого, но живого, взяли.

Поминки устроили в Копейкиной хатке. Когда взрослые вышли на воздух, я прошмыгнул в избушку. Там стоял смачный запах самогона, лука и табака. Между окон, на гвозде, висел журнальный лист с портретом незнакомого мне широкоскулого бородача. В уголках губ, под усами, угадывалось подобие улыбки, а взгляд напоминал Шуркин – спокойно-хваткий, с незатейливой хитрецой. Я протянул руку, чтобы снять лист, но меня остановил окрик:

Не трожь! Нельзя. Дуй отседова.

Я выскочил из хатки, словно уличенный в воровстве. Мужики, докурив папироски, навесили на дверь замок.

В деревне опять стали пасти по очереди.

Через несколько лет стала умирать и сама деревня. Сначала закрыли магазин, потом школу. Люди подались с насиженных мест. Уехали и мы. На станцию. Я тогда учился в девятом классе.

Однажды меня пригласила к себе в гости дочка директора местной школы. К удивлению своему я увидел на стене ее комнаты точно такое же изображение бородача, какое видел в Копейкиной избушке.

Это Хэмингуэй, – объяснила мне с ухмылкой ровесница, – известный во всем мире писатель.

Хорошо помню охвативший меня стыд за мою дремучесть. Она, как я теперь понимаю, забавляла мою новую знакомую, которая в силу своей большей начитанности ощущала определенное превосходство.

Почему его нет в нашей школьной библиотеке? – спросил я.

Наверное, потому, что там много всякой ерунды, – не моргнув глазом, отчеканила эрудированная отличница.

Я с упоением, почти за сутки, прочитал все, что мне дали из Хэмингуэя. И тогда показалось, что старик-рыбак с далекого острова напоминает своим упорством Шурку-горемыку. Просто тому повезло, а нашему нет. Ведь рыбак боролся со стихией природы, а Шурка – с человеческой страстью. Такой же необузданной и жестокой. Хотя, если вдуматься, она пострашнее любого урагана будет. Потому что не оставляет противнику ни одного шанса на спасение. А достойный противник об этом спасении и не помышляет.

Впрочем, рассуждал я, не собирался сдаваться и рыбак. Выходит, они оба достойны друг друга. И роднит их это устремление – не сдаваться обстоятельствам ни при каком раскладе. Что и наполняет жизнь таких людей особым смыслом и содержанием. Она, подобно огоньку маяка или звезды, указывает в море житейского хаоса верное направление хоть кому-то из нас. И это немало. И не менее важно, чем пытаться переделать под себя всех и осчастливить этим переделыванием весь мир. Потому что сохранить в себе все самое лучшее, что присуще человеку от природы, и следовать этому лучшему в повседневной жизни куда сложнее. У Шурки это получилось.

Я, разумеется, понимаю, что сегодня существует иной взгляд на жизнь человека. Утверждают, в частности, что время героев прошло, мы просто обязаны жить счастливо, в достатке до последних дней своей жизни. Но она не из одних вкусных обедов состоит. Рано или поздно мы спрашиваем себя: как поступить в сложившейся ситуации? И выбираем то, что подсказывает желудок, а не совесть. Убаюкивая ее уговорами, что теперь такое время. На самом деле оно не изменилось. Изменились мы. Вот и выходит, что отказ от многообещающего в материальном плане шага требует от нас подчас не меньшего мужества, чем от летчика, уводящего падающий самолет от жилого массива.

Как-то, остыв от будничной круговерти, я вспомнил давнишнюю историю и решил во что бы то ни стало разыскать могилу Шурки. Признаюсь, я не был тогда уверен, что она сохранилась. Тут при живых, взрослых детях последнее пристанище родителей приходит в запустение, а что уж говорить про пастуха, у которого не было никаких родственников? Да и самой деревни фактически давно уже нет. Некому, значит, и вспомнить о нашем Пришельце.

С час я бродил по старой части кладбища, и мне повезло. Под зарослью сирени врос в землю проржавевший памятник. На ржавой табличке угадывалась фамилия – «…вихин». Я провел ладонью по пластине, и толстый слой краски соскользнул на ворох старых листьев. Не с такой же легкостью слетели с остова нашей державы остатки позолоты истинно российских качеств: совести, отваги, чести? Присущие некогда самым влиятельным особам. Мне сделалось грустно и тоскливо, как только может быть грустно и тоскливо человеку на кладбище. Я вспомнил, что подобное состояние охватывало меня давно, в детстве, когда ночью, дрожа от холода, смотрел на желтые Шуркины окна. Как сейчас мне не хватает этого света! Света доброты и сопереживания. Да и только ли мне? Бескорыстие всегда будет притягивать людей, вызывая в их душах симпатии и благородные желания. Вопрос лишь в том, что мы ищем и как понимаем этот мир. Нет, не зря мой дед после Шуркиных похорон сказал бабке:

Этого горемыку нам сам Господь Бог послал. Чтобы встрепенулись, значит, сало с мозгов стряхнули. Ведь все больше друг от друга отдаляемся, ругаемся, ненавидим. Словно враги какие. А как этот враг попрет – опять будем объединяться. Успеем ли в следующий раз?

Не ворчи, старый, – сама ворчала бабка.

Ворчи не ворчи, а исход один: главенство духа не заменит главенства денег, старая. И не спорь. Кабы мужик сегодня так же часто заглядывал к себе в душу, как он в бутылку заглядывает, давно бы этот мужик переменился. Затюкали его по мелочам, задыхается он без воли. Даром, что ноги, не как у меня, ходют. Для чего они, коли туды нельзя, сюда не позволено? При таком понукании и голова ни к чему – только рот и нужон.

Бабка охала, но больше не возражала.

Говорил это дед – страшно подумать – в шестидесятые годы прошлого века. В корень смотрел. Не то, что иные правители. Сколько таких деревень да дедов было? Кто их вспоминает? Кто задумывается вообще над тем, что произошло и происходит? Живем по какому-то принципу дрессированных собачек: погладили по головке – лизни руку. Или еще какую-нибудь часть тела. Глядишь, позволят полакомиться. Общим пирогом. Вот и урываем, что придется. А после нас – хоть потоп. Не оттого ли и заросли поля урожайные бурьяном да лесом, теряется след селений и погостов? Поглощает их безвременье и равнодушие.

Я стоял на заброшенной части кладбища, у деревни, которой тоже давно уже нет. Осталось только ее название в пылящихся архивах. Иногда заглядывает в них очередной жаждущий ученых регалий ушлый преподаватель-краевед, и, посвятив пару месяцев переписыванию данных, получает кандидатскую диссертацию. Которая никому, в сущности, не нужна. Кроме самого новоиспеченного обладателя заветных корочек.

Что же в таком случае нам нужно? Наверное, память. О Шурке-горемыке. И ему подобных. Память не бумажная, а та, что побуждает к действию, к стремлению стать другими. Хоть в чем-то походить не на олигарха, а на пастуха. Который, надеюсь, смотрит на нас оттуда, из неведомой нам выси, как смотрел на меня в Копейкиной избушке неизвестный до поры скуластый бородач – с надеждой и верой. Во все лучшее, что есть в нас.

 

 

Год деревенского детства

 

Вместо предисловия

 

Завидую людям, которые при удобном случае могут спать хоть до обеда. Вот бы так, рассуждаю иной раз про себя, когда вымотаешься на работе и особенно остро ощущаешь потребность в восстановлении сил, вот бы так давануть часов десять – и ты опять как огурец. Голова звенит чистотой январского льда над проточной водой, грудь распирает от ощущения собственного всемогущества. В такие мгновения человек напоминает бочку с забродившей брагой, чья неуемная энергия готова сорвать клепаные обручи и разметать составляющие корпус деревянной емкости лотошки. К сожалению, с возрастом такое состояние испытываешь все реже. То ли силы убывают, то ли копить их не словчился. Кто его знает! Однако, с другой стороны, мне кажется, и, слава Богу, что не умею дрыхнуть целыми днями. Хоть в праздники, хоть в выходные встаю, как и прежде, затемно. Как говорили в деревне, с петухами. И есть особенная прелесть в этом пробуждении: тело, движения твои еще скованы, а сознание с жаждою утомленного путника, приникшего к источнику, ловит первый рассветный луч, с которым в сердце проникает упоительное наслаждение от увиденного. Как жалко, думаешь в подобные минуты, что люди пропускают мимо себя настоящую красоту: алый проблеск на фиолетовом полотнище небосвода, гаснущую звезду, еще редких прохожих, и троллейбус, нехотя разгоняющийся в новый день. Все это вместе вливается в твою душу, переполняет ее, будто низвергающийся поток дождевой воды, и ты понимаешь, какое это счастье – жить на свете, чувствовать землю и город, и верить, что завтра, Бог даст, опять все увидишь и скажешь про себя: как здорово просыпаться утром!

Нет, правда, я даже в армии, где, казалось бы, каждая частичка солдатского сознания со способностью губки впитывает в себя неистребимую потребность в отдыхе, даже там, в казарме, умудрялся просыпаться за несколько минут до команды «Подъем!» Я с усмешкой наблюдал, как спят соседи по койкам, досматривая, судя по заключенным в объятия подушкам, сладострастные сны, но в душе поругивал себя за особенность своего организма и, естественно, не подозревал, что когда-нибудь стану гордиться этой пещерной привычкой. Почему? Со временем, оказывается, начинаешь испытывать некое чувство превосходства над теми, кто прохрапывает не только рассвет, но и всю первую половину дня. Утренняя свежесть, как земля, питающая дерево соками, наполняет твою голову свежими мыслями. Не зря же, утверждают в народе, это время суток самое мудрое. Потому-то большинство толковых руководителей, созидателей любят приходить к себе на работу прежде других. Есть в этом распорядке, в таком существовании своя поэзия, своя романтика, напрочь отсутствующая в диванном лежебокстве. Последнее, как правило, становится уделом людей пустых, а значит – бездарных, персон распущенных и невоспитанных. Серьезный человек пунктуален даже в мелочах. Для него выпорхнуть из-под одеяла на заре так же элементарно, как вымыть за собой посуду, погладить брюки, начистить туфли. Люди, оправдывающие свою расхлябанность и неряшливость, неестественно карикатурны, напоминают пластилиновых персонажей из мультфильмов, боятся настоящего дела, особенно, если оно до седьмого пота. Для них главная цель – состояние покоя. Эдакая поза валуна: мешаю? – объезжай.

Однажды я пораскинул мозгами: что в действительности заставляет меня вставать в несусветную рань? И пришел к выводу: всему причиной – деревенское детство, крестьянская заповедь, благодаря которой до сих пор хоть в чем-то похожу на нормальных мужиков.

 

Лето

 

Дом наш стоял на возвышении, посреди деревни, выбиваясь из общего ряда. Колодцев рядом не было. Воду с отцом чалили из родника, под горой – туда и обратно почти километр. Потому отношение к воде было подобострастное – ни капли зря не расходовали.

Родители работали учителями в начальной школе. Получали за свой труд гроши. Выручали нас исключительно свое хозяйство и огород.

Лето для меня начиналось с того, что надо было натаскать из речки воды для полива, а потом полоть грядки. Бабка будила рано:

Вставай, внучек, по холодку легше, чем в жару.

Я мычал, словно отлученный от вымени телок, прятался от назойливого голоса под одеялом. Хитрая бабка прибегала к испытанному способу моего пробуждения:

Вставай, – уже повелительно чеканила она слова, – а то цыцки, как у девки, вырастут, и в армию не пойдешь.

Угроза превратиться в прямо противоположный пол и не носить погоны катапультой выбрасывала меня из теплого гнездышка. Я шлепал в сени, вступал в огромные галоши и открывал дверь во двор. Во дворе тянуло приятной прохладой, особенно – в тени дома. Из-за речки доносился скрип тележных колес – кто-то уже спешил в делянку за дровами, воздух дырявили жужжащие пчелы. Периодически рвал свои голосовые связки наш петух огненно-рыжего окраса, гордо взирающий вокруг поверх куриных голов.

Я семенил по узкой тропке к туалету, но не входил в него, а замирал рядом с серой дощатой коробкой, обдавал покрытую росой траву таким же прозрачным горячим содержимым детского животика. Над искрящимися лопухами поднималось облачко пара и растворялось, как папиросный дым в зеленой отцовской пепельнице.

Родители занимались текущим ремонтом школы, без конца мотались в райцентр в роно, поэтому значительная часть домашней работы лежала на нас с бабкой. До обеда мы торчали в огороде, вырывая из ненавистных грядок ненавистные сорняки. В обед бабка отдыхала, а мне дозволялось сбегать на пруд, где происходила очередная встреча с мальчишками. Каждый рассказывал, какой работы и сколько осталось. Но раньше вечера, с разницей в час-два, все равно не собирались. И вот тогда, забыв про траву и колку чурок, про ведра с водой и мытье полов, изнуренные вполне взрослым трудом, почти дотемна не вылезали из пруда. Плескались до посинения. Затем разводили костер, и уже под звездами, стуча зубами, рассаживались на корточках вокруг огня, подставляя под жар пламени обтянутые кожей ребра. Самый запасливый разворачивал майку, в которой ждали своего часа несколько ломтей черного хлеба, добросовестно натертых чесноком. Мы ломали эти ломти, деля на всех, глотали, почти не разжевывая, и лихорадочно нагнетали ладонями воздух в раскрытые трубочками рты: чеснок жег десны, язык, все горло. Может, потому и хворь не брала?

Лето казалось каким-то особенным временем года, бесконечно длинным, завораживающе таинственным. Мы бредили путешествиями и приключениями, но никто из нас отродясь никогда не был даже в пионерлагере. Ради призрачного ощущения дороги готовы были ни свет ни заря отправиться на Лесное озеро, которое находилось километрах в восьми от нашей деревни в глухой чаще. Карасей там было немерено, но взрослые туда не совались: говорили, еще в гражданскую то ли красные, то ли белые утопили там кучу народу. С тех пор утопленники, если приблизиться к берегу ночью, хватают каждого за ноги и волокут к себе на дно. Мы испытывали себя сидением у зловещего водоема до самого рассвета, а днем категоричные в оценках поведения своих детей родители устраивали каждому такую трепку, что мы целую неделю не смели совать со двора носа. Это лишение свободы было самым страшным наказанием.

Но вот прополоты грядки, радующие глаз чистотой и опрятностью. И тут начинается не менее тяжелая работа – заготовка сена. Прежде всего, потому, что вставать приходится очень рано. Ничего не поделаешь: высушит солнце росу на траве – замучаешься ее косить. У меня коса еще маленькая, почти вполовину взрослой. Но, если хорошо ее отвести от себя, ширина между валками получается такой же, как на родительских загонках. Одно плохо: чем выше встает солнце, тем яростнее атакуют тебя слепни. Выход один – работать в рубашке. Жарко нестерпимо, пот в три ручья льет, зато кровососы не так достают.

Косовица продолжается часа три. Кажется, все тело обмазано маслом. Горло пересохло, как после длительного бега. Нет сил ни в руках, ни в ногах. Но надо держаться, не подавать виду. Да только как его скроешь? Пот заливает глаза нещадно, после нескольких взмахов косой приходится протирать глаза. Делать это надо быстро, чтобы не потерять темп, взятый родителями. Наконец, словно награждая меня за мое упорство, мать подает голос, обращаясь к отцу:

Хороший нынче травостой. С молоком зимой будем. Тем более, помощник старательный.

Отец останавливается, упирает черенок в землю, проводит по полотну косы ворохом травы, достает из-за голенища брусок. Вжик-вжик, вжик-вжик. Даже на солнце искры видны. Чего же я не точу? Хоть какой отдых.

Не устал? – спрашивает отец, когда я беру у него точило. – Может, отдохнешь? – и хитро поглядывает на мать.

В ответ я мотаю головой – язык во рту не шевелится, прилип, как зимой к железу.

Ну-ну, – многозначительно произносит отец, и, покряхтев, продолжает загонку.

Солнце жарит уже не в бок, а в голову. Сверху. Трава сделалась сухой, срезать ее все труднее.

Все, шабаш на сегодня! – раздается долгожданная команда отца. – Отдыхаем – и домой.

Я валюсь в тени кустов вконец обессиленный. Стрекочут кузнечики, пахнет ягодами. Сердце, кажется, того и гляди, выскочит из груди. Но постепенно оно успокаивается и по телу разливается приятная истома.

Мать опускается на колени, обтирает лицо платком, обмахивается им, создавая подобие ветерка.

Проголодались? – обращается она, наконец, к нам обоим и извлекает из старой сумки бутылку с молоком.

Я сначала покурю, – спокойно отвечает отец. – Давайте сами.

Я прикладываюсь к бутылке и ощущаю теплоту не успевшего прокиснуть молока. Такое ощущение, что в меня вливаются силы. Пил бы и пил. Но я не один. И приходится останавливаться. Следующей прикладывается мать, последним – отец.

Хорошо! – восклицает он, – опустошив остатки бутылки. – Не зря поработали. Когда еще такое удовольствие получишь?

Недолго ждать осталось – до завтра, – смеется мать.

И мы смеемся вместе. Усталые. Потные. Искусанные слепнями. Но – счастливые.

Уже в августе нестерпимо хотелось в школу. Недели за три до 1 сентября родители подводили своеобразный итог домашней поденщины: заработал я на обновку или нет? И когда выносилось символическое решение в пользу покупки, ликованию души не было предела.

Вскоре отутюженные брючки и пиджачок красовались на видном месте, уложенные на столе в стопку учебники источали запах свежей типографской краски. Она кружила голову и будоражила воображение. Впереди были долгие месяцы учебы, страстное желание приблизиться к взрослости еще на один год. И мы понимали, что этой возможности обязаны такой же долгой передышке – летним каникулам, которые превращались в калейдоскоп труда и незатейливого ребячьего развлечения. И еще неизвестно, чего там было больше.

 

Осень

 

В начале августа еще продолжается буйство зелени, но она уже не имеет прежней свежести. В один из дней ты к удивлению своему замечаешь, что в природе наметился едва уловимый поворот. Огуречные побеги на грядках просели, потускнела картофельная ботва. Кроны тополей испещрены первой желтизной. Лопухи и подорожник покрыты слоем пыли. Все указывает на то, что начался период угасания растений – печальный и тревожный.

Мы весь день режем выдерганный и просушенный на грядках лук, убираем мусор. Остались на огороде свекла да капуста, за которую приниматься еще рано. А вот картошка подоспела. Мать каждый вечер подкапывает по два-три куста и варит свежак. Горячие клубни раскладываются по чашкам, в них добавляется сметана с маслом – и объедение готово.

На следующей неделе начнем, – сообщает отец.

И мы начинаем копать. Копаем целый день. К вечеру на перерытом черноземе высится гора клубней. Набираем их в ведра, ссыпаем в мешки. Отцу – по пять ведер, мне – вдвое меньше. Через три дня весь урожай засыпан в погреб.

Теперь, если и польет сверху, уже не страшно, – щурится довольный отец. – Управились.

Через несколько дней действительно начинается ливень. Он то стихает, то начинает идти с новой силой. И так – на протяжении нескольких недель. Они тянутся утомительно долго. Как вдруг небо проясняется, и солнце обдает холодным светом притихшие окрестности.

Вот и отшумели осенние дожди, с помощью волшебных нитей которых умелая мастерица природа расшивала в поблекших оврагах и низинах солнечные коврики опят. С приходом заморозков утратил лес грибной запах, растерял все присущие ему краски ароматов. Неоглядное пространство липняков да осинников заполнил стылый воздух ноября, такой еще непривычный после недавнего тепла и в то же время долгожданный. Улавливается только дыхание грядущей стужи – неотвратимой и безжалостной ко всему живому. Даже опавшие, покрытые инеем серые листья, когда ступаешь на них, не источают больше привычной прелости, только звонко хрустят, делая слышимым твой шаг далеко окрест.

Я просыпаюсь от постоянного хлопанья дверью – мать с отцом уже хлопочут по хозяйству. Слышно, как в сарае протяжно мычит наша корова, тоскуя по выгону. Я ее понимаю: у меня самого не лучшее настроение. В моих встречах с мальчишками наступил перерыв до большого снега. Днем, если и пригреет, на полянах скользко, без сапог делать нечего. А с ними какой футбол? Одно мучение. Потому что по размеру редко у кого обувка есть, в основном донашиваем ту, что осталась от старших братьев. Иногда и в отцовскую влезаем. Однако в разгар сражений мы ее скидываем и бегаем в шерстяных носках, легко и свободно себя чувствуя. После такой вольности каждый получает дома солидную трепку. Носки оставляем в воде на ночь отмокать от грязи. Потом, когда просохнут, надо штопать изодранные пятки. Все это – лишние хлопоты для матерей и бабушек. А в деревне времени на работу и так не хватает. Поэтому вызванная предзимьем передышка в наших игрищах вынуждала нас томиться в ожидании новых забав, сладостно мечтая о них.

В очередной раз хлопает дверь, и мать входит с ворохом белья. Вчера после стирки она вывесила его во дворе для просушки. Заиндевевшие от легкого морозца простыни и наволочки наполняют дом необыкновенной свежестью и холодом. Впрочем, его волна быстро смешивается с печным теплом и растворяется в нем. Но этого времени достаточно, чтобы ощутить, как похолодало на улице. Конечно, в сравнении с декабрем и январем это сущие пустяки. Однако после недавнего, солнечного сентября перемены кажутся ощутимыми.

Сын, вставай, – на ходу бросает мать, укладывая на диван еще не обмякшее белье. – Пора кроликов кормить, они тебя заждались.

Я осторожно касаюсь пятками пола. От него тоже тянет холодом. Бегу к печи, запрыгиваю на лавку и снимаю с веревки прогретую одежду. Надеваю ее, почти горячую, и спешу к рукомойнику чистить зубы купленным в городе порошком. Не у каждого из сверстников он есть, а мне повезло: подарили на день рождения. И теперь я чувствую себя почти взрослым, жду, когда можно будет бриться.

В сарае пахнет сеном и коровьим пометом. Отец только что убрал испеченные нашей Ночкой пироги, но пока я вставал, она успела наделать еще несколько больших лепешек. Воспринимаю их как данность, как своеобразную плату за молоко, которое большей частью заменяет мне и завтрак, и обед, и ужин. Корова косит в мою сторону своим большущим, таким же черным, как сама, глазом, вытягивает шею, ожидая неизменного гостинца. Я извлекаю из кармана предусмотрительно прихваченную горбушку и подношу лакомство на ладошке. Хлеб тут же исчезает, я только успеваю ощутить влажное и шершавое прикосновение коровьего языка. Ночка, с шумом втягивая воздух через нос и вздыхает всем корпусом, словно сожалея, что принесенного ей мало. Ничего не поделаешь – сколько есть. Главное, эта утренняя встреча приятна нам обоим.

Кролики уже успели разделаться с зерном, которое подсыпал им отец, и сейчас тоже внимательно поглядывают на меня. Рассовываю по кормушкам клеверное сено, подливаю в миски воды. Ушастые отчаянно пережевывают цветок за цветком, вытягивая все новые и новые стебельки. Меня охватывает необъяснимое чувство восторга. Видимо, в такие мгновения и зарождается в маленьком человеке любовь к животным, возникает у него чувство единения с братьями нашими меньшими и потребность заботиться о них. А через эту заботу, через это чувство и душа, подобно цветку, раскрывается, обнажая в ребенке всю чистоту его естества. Правду говорят: кто не обижает скотинку, тот и на человека руку не поднимет.

 

Зима

 

Утром чувствую на плече жесткие пальцы отца.

Подъем, солдат, – усмехается он, – зима пришла.

Это известие наполняет сердце неуемным восторгом. Все вроде по-прежнему: печь топится, хлопает без конца дверь, а за стенами дома уже все по-другому, другой мир народился ночью.

Откидываю тяжелое одеяло, спрыгиваю на пол, не чувствуя холода крашеных половиц, и подбегаю к окну. Окно тоже другое. Снизу и по бокам стекло покрыла белесая глазурь причудливого морозного узора, а в центре видно все, что творится на улице. Вот куст сирени распушился снежным покрывалом, словно сидящая на яйцах курица-наседка, дальше, в конце огорода, долговязые тополя, будто второгодники из нашего класса, обрядились в объемные шапки, а вот и березки, стволы которых слились со снежным фоном, но свисающие ветки их напоминают теперь стеклянные висюльки с киношной люстры. И все это начинает окрашиваться в легкий малиновый цвет встающего солнца, под лучами которого вспыхивают мерцающими переливами даже покрытые инеем ветки деревьев. И нет уже, кажется, больше сил отсиживаться дома, у согревающих всех нас печи – хочется туда, наружу, на мороз, на снег, от которого поначалу режет глаза – до слез.

Часа через два ближайший пригорок оглашается радостным визгом детворы. Кто на деревянных санках торит колею, кто на лыжах лыжню прокладывает. К полудню весь спуск укатан и утрамбован. Можно и на корыте промчаться с гиканьем и свистом, можно и на больших металлических санях, на которых по зиме на огород навоз из сарая вывозят.

Кстати, этот навоз в сильные холода мы использовали и в иных целях. Сначала из доски длиной в метр готовили основание для самоката, закругляя снизу переднюю его часть, крепили вертикально отрезок жерди, на нее, поперек, прибивали держатель. Затем наступал самый ответственный момент. Нужно было дождаться свежих коровьих лепешек, смешать их с небольшим количеством соломы и быстро распределить по всей площади доски, соприкасающейся со снегом. После чего поливали этот пирог водой из колодца. До образования нужной толщины льда. Так он лучше держался.

И вот самокат готов. Выбираешь горку покруче, со снежной целиной, встаешь на доску и несешься вниз с невероятной скоростью, проезжая по низине еще несколько сот метров. Удержаться на таком снаряде мог не каждый, поэтому, те, кто помладше, с завистью смотрели на старших ровесников.

Каждая последующая зима в этом плане для многих из нас была пробой сил, испытанием. Мы понимали: смастерить самокат – одно, устоять на нем – другое. Жаль, с годами, повзрослев, нередко забываем об этом правиле. А оно, если вдуматься, годится на все без исключения случаи жизни.

В пятом классе я стал ходить в среднюю школу на станции, за три километра. Чтобы сократить расстояние, лыжню прокладывали напрямик – сначала через овраг, потом – по полю. Там ее часто заметало. А шли мы в кромешной темноте. Ориентировались следующим образом. Если провалилась лыжа, значит, оступился, быстро ищешь твердое основание. Но в основном шли по накатанному, потому что вперед выдвигались старшеклассники, нам оставалось только успевать за ними. И никогда не опаздывали на занятия.

Как-то ввалилась наша гурьба в школьный коридор слишком рано. Техничка полы домывала. Увидела нас – руками всплеснула:

Это че удумали? – закачала она головой. – Родители ваши совсем ополоумели? Радива не слухают? Двадцать семь сегодня. Не будет занятиев.

Коридор содрогнулся от радостного «Ура!». Вся наша ватага, загремев лыжами и палками, потянулась к выходу. Домой вернулись, когда начинало светать. Переоделись в ватные отцовские штаны, в фуфайки – и снова на гору. Часов до трех. Щеки, случалось, белели, сопли на губах застывали, а простуда никого не брала. Чудеса да и только!

Бытует ошибочное мнение, что зимой сельский житель исключительно отдыхает, на печи бока греет. Это не так. Наоборот, в это время забот прибавляется. Только не все на виду они.

Никогда не забуду, как однажды ночью проснулся от странных звуков, напоминающих ружейные выстрелы. Только более звонкие и раскатистые. А еще мне было холодно – я элементарно замерз. Отец уже растоплял плиту.

Что это такое? – спросил я после очередного выстрела.

Проснулся? – переспросил, подходя, отец. – Не пугайся. Мороз сегодня. Это дубы трескаются в овраге. Давно такого не было.

Как это трескаются?

Вдоль ствола. Дуб, ты знаешь, колется хорошо. Влага распирает, и дерево дает трещину.

Я тоже сейчас тресну.

Замерз? – усмехнулся отец. – Я сейчас.

С этими словами он принес шубу и накрыл меня ею. Поверх одеяла.

Проснулся я, когда отец уже протопил обе плиты.

Пошли сарай греть, – позвал отец. – Им там тоже не сладко.

Отец выгребал горячую золу с попадающимися угольками и высыпал ее в заранее приготовленные ведра. Сверху укладывались крышки, и мы несли наше тепло скотине. Петух с отмороженным гребнем взирал на нас с упреком, белели гребешки и у некоторых кур. И только свиней, казалось, мороз не брал. Похрюкав, они нехотя вылезали из соломенного гнезда в загородке, и начинали деловито водить пятаками, принюхиваясь и озираясь вокруг. Затем в кормушки отец выливал теплую мешанку, и сарай наполнялся веселым чавканьем. Корове ставили ведро с подогретой водой. После чего приносили еще несколько с кипятком – чтобы хоть как-то облегчить существование обитателей хлева.

На тропинке, ведущей к дому, я обнаружил закоченевшего воробья.

На лету умер, – объяснил отец. – Не выдержал, бедолага.

Кот целыми днями сидел на печи. Спускался только к раздаче молока, да чтобы попроситься на улицу, откуда залетал в приотворенную дверь как ошпаренный и, взобравшись на место, принимался облизывать себя, словно после поединка с соседским котом.

Вот такая она, зима в деревне, – суровая и коварная. Не подготовишься к ней основательно – будешь мучиться и ругать себя за то, что не сделал чего-то с осени. Первейшая забота, конечно же, о животных, о тех, кто нас кормит. Не выдержат они – придется крестьянину выворачивать карманы и протягивать шапку. Так что зима, помимо всего прочего, – это настоящая борьба. Борьба, надо заметить, красивая. Как и сама ее благороднейшая цель – жизнь.

 

Весна

 

Морозы ослабели. Солнце все сильнее плавит проседающий снег, похожий на засахарившийся мед. Проталины в саду стремительно заполняются водой, в которой начинают копошиться какие-то существа. Вдоль нашего сада стоят березы, нагретые стволы которых источают терпкий аромат смолистой бересты. Мы с отцом делаем буравчиком углубления в них, вставляем заранее приготовленные желобки и подставляем ведра. Сок каплей за каплей ударяется в дно, вызванивая веселую мелодию пробуждения.

Утром отец приносит два ведра березовой щедрости. Чистой, как слеза, и сладковатой на вкус.

А вот и клен сегодня подоился, – сообщает он, занося маленькое ведерко.

Его содержимое мать выливает в кастрюльку и ставит на плиту – немного подогреть. Затем разливает по стаканам. Кленовый сок имеет желтоватый оттенок, кажется гуще березового, и сладкий по сравнению с ним неимоверно. Жаль, набирать его надо долго. Да и не каждое дерево, вдобавок ко всему, делится своим нектаром. Тем не менее, теперь целую неделю будем пить вместо воды сок! А из того, что останется, мать приготовит квас – на хлебе. В городе такого точно нет.

После того, как сок перестает течь, отец замазывает варом отверстия в стволах. Чтобы деревья не болели.

Брать у природы нужно столько, сколько тебе нужно, не больше, – говорит отец. – И обязательно надо позаботиться о том, чтобы и на следующий год она от тебя не отвернулась.

Небо с каждым днем становится голубее, солнце поднимается выше. Мы выпускаем из сарая кур, корову с теленком. Куры вприпрыжку разбегаются по двору, петух отчаянно кукарекает и хлопает крыльями. Теленок какое-то время стоит неподвижно, поводя носом, пригибая голову к земле. Вдруг потешно вспрыгивает на всех ногах и во весь дух мчится вдоль забора. Там он натыкается на не растаявший еще сугроб и зарывается в нем по самое брюхо. Корова тоже делает несколько движений, словно убеждаясь, что она на воле, и направляется к стогу сена. Присоединяется к ней и теленок. Он, правда, не столько ест, сколько тычет мордашкой в материнскую всякий раз, как только она выхватывает очередную порцию корма. Хулиганит, словом. А почему бы нет? Перезимовали.

По дороге в школу, не доходя до станции несколько сот метров, вижу у железнодорожного склона голубя. Он не торопится улетать. Приближаюсь и осторожно протягиваю руку – птица остается на месте. Видимо, предполагаю я, ударилась о вагон состава. Что делать? Оставлять – жалко. Может и собака набрести, и коты сейчас далеко от жилья разгуливают. Осторожно сажаю голубя за пазуху и бегу в овраг. Там еще лежит снег. Плотный и тяжелый. Вырываю ямку, расстилаю на дне ее свой шарф и накрываю убежище вырезанным рукой пластом снега.

На уроках все мысли о голубе. Как он там? Не нашел ли кто его? После занятий стремглав мчусь к заветному месту, с тревогой поднимаю крышку. Голубь на месте. С любопытством взирает на меня своими глазками с желтой окантовкой. Получилось! Беру сизаря двумя руками и чувствую, как бьется его сердечко. Засовываю птицу за пазуху и спешу домой – радостный и счастливый.

Дома встал вопрос: где содержать голубя? Отец вспомнил про коробку из-под телевизора, который купили недавно. Вырезаем отверстия, стелем газету. Клетка готова. Ставим блюдечко с водой, крошим хлеба и зерна. Сажаем голубя. Некоторое время стоит тишина. Но вот о дно коробки раздаются первые тюк-тюк. Ура! Голубь ест.

Будет жить, – заверяет отец.

В начале мая он сообщил:

Что-то бушевал сегодня твой питомец. Не иначе поправился.

Это известие обрадовало. Значит, не зря старался.

Осторожно достаю птицу из коробки и подхожу к окну. Резко побрасываю подопечного вверх. Раздается шум крыльев, и голубь полетел. Скоро он скрылся за деревьями. Я уже хотел, было, отойти от окна, как услышал голос отца:

Смотри, летит, летит!

В тот же миг я увидел подлетающего моего друга. Он промчался метрах в двух от стены дома, сделал круг над двором и больше уже не появился.

Надо же, – удивился отец, – поблагодарил. – Не каждый человек на такое способен.

Мое сердце бешено колотилось. Как у голубя – тогда, когда подобрал его у железнодорожного склона. Наверное, это оттого, что его частичка улетела вместе с ним, и сейчас кружит над бушующей зеленью торжествующей весны.

 

Вместо послесловия

 

Иногда мне кажется, что в наш век изобилия ребенок лишается главного – единства с природой. Уже для многих семей ее заменяют всевозможные заморские города, лазурные побережья, бульвары европейских столиц. Мир, конечно, повидать надо. Иначе как его познать? И все же, я думаю, у сельских сверстников есть нечто такое, что возвышает их над самыми талантливыми и обеспеченными ребятами из города. Это – способность ценить свой труд и труд других, чувствовать родину кожей, а не отметкой в паспорте. Она и удерживает человека на родной земле, служит надежной гарантией того, что он от нее не оторвется. И именно в таких людях общество нуждается в первую очередь. Потому что много желающих жить красиво, но мало способных эту жизнь украшать. Не только для себя, но и для других. И если ты встаешь с восходом солнца, полон сил и энергии, радуешься самой возможности посвятить предстоящий день работе – значит, ты на правильном пути. Пройти его достойно – не в этом ли счастье?