Грааль и цензор

Грааль и цензор

(Первый «Парсифаль» Вагнера в России в 1913 году)

Vorspiel1

 

Холодным дождливым утром июня 1913 года граф Михаил Алексеевич Толстой, цензор драматических произведений Главного управления по делам печати, пытался согреться чашкой кофе в промозглой министерской конторе на Театральной улице2. Прошлой ночью он так и не смог уснуть, постоянно думая о прочитанной вечером книге, имеющей, как ему казалось, непосредственное отношение к его сегодняшнему служебному заданию. Теперь же Толстой почти час дожидался своего коллегу и приятеля — цензора Сергея Реброва, чтобы поделиться с ним мыслями и получить от старшего и более опытного товарища дельный совет.

Наконец дверь в кабинет отворилась, и граф, не скрывая сильного возбуждения, прямо-таки набросился с вопросами на вошедшего сослуживца:

Что-то ты сегодня, Сергей Константинович, припозднился! А я вот поцеживаю кофе, жду тебя и размышляю: ты за свои полвека повидал сотни музыкантов, и никто лучше тебя не знает их мыслей, глубоко запрятанных в замысловатые тексты оперных либретто. Скажи мне, можно ли верить искренности композитора, полагающего что оперный театр следует лишить фривольностей и забав, превратив его в Храм Искусства? И уместно ли в этом Храме созерцание сюжета о христианской вере, о светлых рыцарях, в радости и в горе торжественно шествующих к причастию у Святой Чаши?

Постой, граф, — промолвил Ребров, присаживаясь в кресло у своего стола, — ты еще не успел поздороваться, а уже вывалил на меня ушат всякой ерунды. Какой храм искусства, какое причастие? Иль сон тебе вчера дурной приснился, иль Его Превосходительство Сергей Сергеевич3 очередную чушь тебе поручил рецензировать?

Да какой тут сон… Всю ночь глаз не сомкнул! Читал книгу Анри Лиштанберже об одном интересном композиторе, поэте и мыслителе, а потом до утра размышлял, действительно ли он честен в своем стремлении создать Храм Искусства, или же это ход такой хитрый, чтобы красивыми словами привлечь внимание как можно большего количества публики к своему новому произведению? Думал, приду утром на службу, и ты поможешь мне разобраться в этом непростом деле.

Лиштанберже, говоришь, читал? Святая Чаша, говоришь, тебе покоя не давала? С каких это пор, дорогой Михаил Алексеевич, ненастными вечерами и сырыми ночами ты предпочитаешь компании очаровательной Мари общество Рихарда Вагнера?

Как ты догадался? Или тебе Татищев обо всем рассказал? Ну, ладно, узнай теперь и от меня: принцесса Саксен-Альтенбургская, князь Волконский и режиссер Лапицкий подали Министру прошение поставить оперу Вагнера «Парсифаль» в Театре музыкальной драмы. Обещали выполнить все требования цензуры к тексту и сценографии. Татищев попросил подготовить ответ. Я прочел либретто, Мари достала для меня книгу о Вагнере и его трудах, чтобы я смог лучше понять сюжет этой, как сам Вагнер ее назвал, торжественной сценической мистерии. И знаешь, Сергей, мистерия эта есть нечто потрясающее! История обычного юноши, не просто пришедшего к вере, но через свои страдания, тяжелейшие испытания осознанно вернувшего былую мощь храму Святого Грааля — публика должна узнать ее! Я бы разрешил постановку. А ты?

Ребров вздохнул, пару раз кашлянул, достал из нижнего ящика письменного стола тоненькую папку, вынул из нее отпечатанный на машинке текст и, периодически поглядывая на застывшего в полном внимании собеседника, промолвил, то декламируя по памяти, то зачитывая с листа:

Вот что скажу я тебе, граф… Нет, не скажу — прочту:

 

«Само появление на сцене Грааля — сосуда, в который Иосиф Аримафейский собрал кровь из ран Иисуса Христа при его распятии, — делает пьесу невозможной к постановке. В опере Вагнера нельзя не усмотреть обряда близкого к причащению и тайной вечери, что тоже невозможно на сцене.

Подписал за цензора драматических сочинений: Ребров».

 

Как? Ты уже запретил? Зачем же тогда Его Превосходительство меня просили прочесть либретто?

Наверное, испугались моего резкого и бесповоротного отказа, — усмехнулся Ребров.

Заметив на лице Толстого не то что досаду, а сильное, неподдельное огорчение, он выдержал театральную паузу и добавил:

Ладно, успокойся. Я пошутил. Татищев мне и слова не сказал. А это, — Ребров передал отпечатанные листы своему товарищу, — я еще в прошлом году писал. Шуму тогда в газетах раздули, я даже вырезки сохранил. Вот, полюбуйся, — он достал из той же папки две пожелтевшие газетные страницы, — передовая в «Грозе» и такая же в «Речи».

И он прочел:

 

«Петербургская цензура запретила к постановке в рижском немецком театре "Парсифаль" Вагнера, а он был разрешен цензурой в 1898 году в русском переводе рижского журналиста Чешихина».

 

Так и не поставили тогда — и все из-за тебя?

Я прямо не пойму, Михаил: ты образованный человек или журналист? Не поставили и не могли поставить. Сам Рихард Вагнер перед смертью запретил. Просил покровителя своего, короля Людвига, чтобы публика могла увидеть «Парсифаля» только в его собственном театре в Байройте. В течение тридцати лет после его смерти. Кто знает, отчего? Может, потому, что театр этот — и есть настоящий, как ты сказал, Храм Искусства? А может, и корыстные мотивы у него были: пусть люди приезжают со всего света в Байройт — пополняют ряды сумасшедших вагнеровцев, как их прозвал Чайковский, а заодно покупают дорогие билеты и туго набивают и без того нехилый кошелек наследников композитора. Я почему-то больше верю последнему. Так или иначе, но тридцатилетнее ограничение закончится в западный Новый год, то бишь по-нашему — 19 декабря этого года. Вот принцесса и подала прошение о постановке, на которое тебе придется отвечать. Кстати, ты был на концертах графа Шереметева в Новом театре на Мойке лет семь назад? Тогда его оркестр за три вечера исполнил всего «Парсифаля».

Нет, не довелось.

Очень жаль. Прекрасная опера, волшебная музыка Страстной Пятницы! И перевод отредактировали соответствующим образом, безо всяких излишеств по поводу Грааля. То наш бывший коллега Ламкерт постарался. А рижский текст, граф, я правильно запретил к публикации. Никак не могу понять, почему наш благородный труд вызывает лишь раздражение и неприятие? Он есть добро для общества, для государства, для каждого человека. Всего пару слов об обрядах этих вагнеровских рыцарей замени или удали, и ничто не введет в заблуждение: где настоящий храм, где истинная вера, а где плод воображения господина Вагнера.

И чем же так плохо упоминание Грааля для знакомства с древней легендой, по сути своей столь близкой русской душе, вечно находящейся в поиске Бога? Выбросишь слова, придется и музыку купировать, а это будет уже совсем другая опера! Ты же сам говоришь, Сергей — «прекрасно, волшебно»! Неужели русские люди не заслуживают того, чтобы услышать подлинного Вагнера?

Ты, Михаил, не путай две вещи. Нужен Вагнер русскому человеку или нет — не нам с тобой решать. Вот даже возьми Кучку Могучую нашу: ты тогда еще не родился, когда они уже горло друг другу перегрызли из-за Вагнера, а так и не пришли к согласию, полезен он для нас или вреден. Кстати, наше ведомство в свое время и музыкантов Кучки цензурировало, и их оперы от этого даже лучше вышли. Ты вместо таланта Вагнера и сути «Парсифаля» лучше задумайся над тем, что в этой опере лежит на поверхности, бросается в глаза зрителю. И я скажу тебе, что: на сцене представляется религиозный обряд, а это прямо подпадает под регулирование Цензурным Уставом! Вот мой тебе совет: не бери грех на душу, оставь последнее слово за Синодом. Напиши Обер-прокурору и точь-в-точь выполни все, что он скажет. А коль хочется тебе аутентичного «Парсифаля», то поезжай в Байройт, обогати вагнеровскую семью!

Толстой расплылся в улыбке, но тут же сменил дружеский тон на серьезный чиновничий и холодно произнес:

Непременно, как только ответ из Синода придет. А теперь, прошу, оставь меня одного. Я прямо сейчас начну писать Обер-прокурору.

Неужто статский советник писать будет сам и помощи канцелярии не затребует? — усмехнулся Ребров.

Не вижу в этом ничего смешного! Парсифалем я буду заниматься лично, — гордо ответил Михаил Алексеевич. И, даже не простившись с вышедшим из кабинета приятелем, бегло перечитал врученные им документы, схватил перо, лист бумаги и застрочил:

 

«Милостивый Государь Владимир Карлович!4

Правление театра Музыкальной драмы обратилось с ходатайством к Министру внутренних дел, испрашивая разрешение на постановку оперы Рихарда Вагнера "Парсифаль", рассмотренной Драматической Цензурой и запрещенной в августе 1912 года вследствие религиозного характера легенды, послужившей основой оперы. Ныне Правление, изъявляя полную готовность на всякие изменения по требованию Духовной Цензуры, просит о разрешении исключительно для этого театра, ссылаясь на художественно-эстетические цели.

Препровождая экземпляр оперы "Парсифаль", имею честь просить Ваше Высокопревосходительство почтить меня ответом о допустимости оперы при упомянутых условиях. Примите, Милостивый Государь, уверение в глубоком моем уважении и преданности».

 

Перечитав написанное, Толстой с удовлетворением заключил, что прошение получилось у него очень недурным. Стремглав бросившись в приемную Татищева, который по чину должен был подписать письмо, он наткнулся на запертую дверь. К счастью, ему встретился временный управляющий, сенатор Лыкошин, тоже имевший право подписи. Кратко и без эмоций изложив сенатору суть дела, Толстой получил полное одобрение и заверение в том, что прошение будет направлено Обер-прокурору в ближайшее время.

Михаил Алексеевич почувствовал необыкновенную легкость. Сегодня он выполнил, наверное, самое важное за последние годы дело. Теперь можно было смело отправляться домой, отдыхать и ждать: до снятия ограничений на исполнение «Парсифаля» за пределами Байройта оставалось еще целых полгода.

 

Цензурированный Грааль

 

С момента поступления в Министерство внутренних дел в 1900 году Михаил Алексеевич редко проводил свободное время за книгами: их ему хватало на службе, а дома он отдыхал от чтения. Но не прошло и недели после отправки в Синод прошения о постановке «Парсифаля», как граф стал завсегдатаем обычно пустующей библиотеки Главного управления по делам печати, и вскоре лучше любого музыковеда разбирался во всех книгах о Рихарде Вагнере, изданных на тот момент в Российской империи.

Вышедшие в свет два года назад четыре тома «Моей жизни» Вагнера дались Михаилу легко. Композитор предстал перед ним человеком несчастным, страдающим, проведшим большую часть жизни в долгах и в непонимании современниками. Толстой невольно сравнивал характер Вагнера со своим собственным. Создатель так и не увидевших сцены драматических пьес довольствовался карьерой цензора, надеясь через несколько лет получить чин действительного статского советника и двойную прибавку к жалованию, и не обладал той страстью, с которой Вагнер относился к своим музыкальным детищам. Сколько любви, заботы и боли о судьбе «Парсифаля» вложил композитор в прочитанные Толстым обращения к баварскому королю! А вдруг то были послания не к королю, а к самому Михаилу, через тридцать лет державшему в руках ключ, отворяющий «Парсифаля» русской публике?

Граф удивлялся: в отличие от зарубежных исследователей, тех же Лиштанберже или Катюля Мандеся, отечественные не очень-то интересовались «Парсифалем». Базунов, Станиславский, Ильинский, Дурылин, чьи труды о Вагнере вышли приличным тиражом, не уделили этой опере должного внимания. Да и сам текст оперы с русским переводом был отпечатан в издательстве Юргенсона в 1898 году очень ограниченным тиражом. Перевод Чешихина запретил к печати друг Михаила, Ребров, а перевод Коломийцова ожидает вердикта Обер-прокурора.

Незаметно пролетел целый месяц. Утро пятницы 18 июля Михаил Толстой, по обыкновению, начал в своем домашнем кабинете разбором доставленных камердинером бумаг из Министерства. Взгляд графа упал на двухстраничный документ на бланке Священного Синода, датированный понедельником, с резолюцией Министра: «Прошу доложить». Увидев в первых же строках слово «Парсифаль», Толстой приказал унести всю прочую корреспонденцию, никого сегодня не принимать, подать еще кофе и более его не беспокоить.

Михаил несколько раз перечитал ответ Обер-прокурора и немногочисленные правки, внесенные им в либретто оперы. Служа цензором уже более десяти лет, он понимал, что о лучшем ответе мечтать было невозможно: постановка вагнеровского «Парсифаля» непременно состоится. Однако было в этом письме что-то, что не давало ему покоя, но граф никак не мог понять, что именно. Он выбежал из кабинета и приказал прислуге тотчас же соединить его по телефону со статским советником Ребровым с улицы Моховой.

С нетерпением схватив телефонную трубку, обычно спокойный Толстой заговорил с явным волнением:

Утро доброе, дорогой Сергей Константинович! Как хорошо, что я застал тебя дома. Скажи мне, друг, не соизволишь ли ты сегодня заехать ко мне на Пальменбахскую5 отобедать? Мари и дети уехали на дачу. Мне одному все приготовленные блюда не осилить — составишь мне компанию?

Почему же не составлю, дорогой граф? Сам знаешь, старый холостяк в еде неприхотлив, так что пусть кухарки твои особо не стараются. А вот за бутылку хорошего вина буду благодарен, как и за откровенный ответ, чем я обязан такой чести. Уж месяц как тебя не видно и не слышно, я даже подумал, что ты за границу уехал. Но нет — барышни в библиотеке говорят, что ты к ним каждый день наведываешься и осведомляешься о книгах, о которых никто в здравом уме и не вспомнил бы. Не иначе, пассию себе там завел, и, коль приглашаешь меня на обед, она тебя отвергла? Или же ты, наконец, получил ответ из Синода? Ну что, полный отказ?

Ничего я тебе не скажу, добрейший ты мой друг, пока не приедешь. В полдень пришлю за тобой автомобиль, а вина приготовлю целый ящик.

Толстой положил телефонную трубку и принялся вновь перечитывать письмо из Синода, которое он уже выучил наизусть.

Через несколько часов пребывающие в прекрасном расположении духа приятели сидели друг напротив друга в просторной, освещенной солнцем столовой Толстого. Они обсуждали последние газетные новости. По курортным городам прокатился протест против новой театральной моды — внушительных султанов из перьев на дамских шляпах. Зрители, занимавшие места в театре позади модниц, сильно возмущались, пока, наконец, во многих театрах не запретили ношение головных уборов. Друзья от души посмеялись над провинциальной модой. Лакей наполнил их бокалы дорогим шампанским.

Наконец, Ребров посерьезнел и, вздохнув, произнес:

Правильно ли я понял, Михаил, что тебе не терпится рассказать мне о служебных успехах? Тебя можно поздравить?

С чего ты взял? — удивился Толстой.

Иначе бы не стал ты угощать меня шампанским Saint-Péray — любимым напитком Рихарда Вагнера!

Откуда ты это знаешь, Сергей? Клянусь, единственное, что мне известно об этом напитке — то, что он не оставляет после себя похмелья.

Оттуда и знаю, — усмехнулся Ребров, — что вино тебе наверняка управляющий заказывает, а Мари твоя выбор напитков контролирует, чтобы деньги на ветер не выбрасывались. То ли дело — я, человек одинокий, который может уделять этому вопросу гораздо больше времени. Винный дом Chapoutier, предлагая этот, скажем откровенно, кислый шипучий сок, показывает покупателям письмо, в котором Вагнер писал, что заказанные им в Байройт сто бутылок помогли создать оперу «Парсифаль». При этом, кстати, торговцы шепотом прибавляют, что за свой заказ маэстро так и не заплатил… Ладно, что там Обер-прокурор написал, покажешь?

Я тебе так расскажу. Я его письмо наизусть помню, — ответил Толстой и принялся театрально декламировать:

 

«Ознакомившись с текстом Вагнеровской оперы, я нахожу, что для постановки ее на сцене, безусловно, необходимо исключить слова, мною отмеченные на страницах 24, 25 и 26, или заменить их текстом, устраняющим возможность смущать верующих фразами, имеющими прямое отношение к Таинству Евхаристии».

 

Один в один, как я говорил месяц назад! Ну, поздравляю. На нашем казенном языке это означает: добро пожаловать, мистерия «Парсифаль», на русскую сцену! А что за слова обеспокоили Его Высокопревосходительство?

В том и проблема. Во-первых, отмечено слово «Грааль». Как его исключить или чем заменить, если вся опера именно про Грааль? Я голову себе сломал: чаша, сосуд — ничто не рифмуется!

А зачем тебе это слово заменять? Посмотри, как это сделал Ламкерт в 1898 году, я тебе клавир принес. Помнишь статью из паршивой газетенки про перевод Чешихина? Все они перепутали. То был не Чешихин; имени переводчика никто не знает, но к требованиям цензуры он отнесся добросовестно. Где мой портфель? — Ребров достал из портфеля фолиант в черном переплете. — Видишь, слово «Грааль» взято в кавычки!

Так ведь кавычек со сцены никто не услышит!

А кого это интересует? Пусть Театр музыкальной драмы внесет изменения в либретто, в партитуру, и делу конец! Будет иметься письменное доказательство тому, что вроде это и Грааль, но не тот самый Грааль, и не вагнеровский, а наш, цензурированный, одобренный Святейшим Синодом и графом Михаилом Алексеевичем Толстым!

 — Не издевайся надо мной, Сергей. Это еще не все. Обер-прокурора смутили слова из сцены причастия рыцарей в первом действии, и я понятия не имею, как их изменить без ущерба к содержанию оперы.

Давай смотреть по порядку. «Вот тело мое, вот кровь моя» — это надо удалять. «Амфортас благословляет хлеб и вино на алтаре» — нужно написать более нейтрально. Например: «Помахивает чашей над хлебом и вином». А вот это следует переписать полностью:

 

Хлеб, что мы тогда вкусили, и вино, что мы испили,

Состраданье и любовь милосердного Христа

Претворили в плоть и кровь.

 

Кровь и плоть, небес даренье, нам в отраду, в утешенье

Претворяет Дух Святой дивной силою креста

Вновь в вино и хлеб живой.

 

Смотри, Сергей, — произнес Толстой, вчитываясь в клавир, — у Ламкерта этот текст изменен так, будто это песнь о библейском сюжете, а не о службе рыцарей…

Прекрасно! Так пусть Коломийцов и Театр музыкальной драмы перепишут текст, или свяжутся с издательством Юргенсона и получат права на более ранний перевод. Не нам же с тобой за них правки вносить. Наши имена никто на афишу не поместит. Самое главное, что я не вижу в замечаниях Обер-прокурора ничего невыполнимого. Тем более, речь идет о хоровых партиях. Скажи, Михаил, ты хоть раз в опере смог четко расслышать все слова, что поет хор? Только честно.

Ничего обычно не понимаю.

То-то же. И здесь никто слов не разберет, пой ты хоть в оригинале, хоть с правками цензуры. Кстати, про саму постановку Обер-прокурор ничего не написал? Ведь Вагнер известен своими подробными указаниями на то, что именно должно происходить на сцене в каждый конкретный момент.

Как же не написал? Еще как написал! Давай мы новую бутылку откроем, и я тебе расскажу, — предложил Толстой.

Он дождался, пока лакей вновь наполнит бокалы, и принялся декламировать по памяти:

 

«При самой постановке оперы необходимо устранить все, способное смутить религиозное чувство православных зрителей — например, благословление хлеба и вина на алтаре. При этом чашу надлежит, согласно с текстом, иметь хрустальную и непохожую на потир, принятый Православною Церковью».

 

Не понимаю, почему я до сих пор статский советник, а не Обер-прокурор Святейшего Синода! Он прямо мои мысли читает! Но, Михаил, — добавил Ребров, подливая шампанского себе и своему собеседнику, — здесь нет никакой катастрофы. Чашу, он пишет, нужно иметь именно такую, как повелел сам Вагнер. Какая благодарная и внимательная цензура! А хлеб и вино Амфортас вполне ведь может благословлять не на алтаре, а стоя в другом конце сцены — в огромном театре на это никто не обратит внимания. Да если и обратит, уж никак не сопоставит сие действие с нашими православными обрядами. Так что иди в понедельник к Татищеву, успокой его и подготовь к докладу Министру.

Скажи мне, Сергей, — промолвил Толстой каким-то обиженным тоном, — отчего ты так ревностно желаешь внести изменения в либретто и в постановку? Я безропотно соглашаюсь с Обер-прокурором, поскольку искренне хочу, чтобы русская публика увидела «Парсифаля». Но не могу понять, зачем ты, глубоко понимающий эту оперу, придираешься к несущественным, искусственно раздутым мелочам?

А ты как сам думаешь? — промолвил Ребров после небольшой паузы. — Придираюсь я именно затем, чтобы опера увидела свет в России. Ведь Вагнер, как бы к нему ни относились, в искусстве — Явление с большой буквы. Его можно любить или ненавидеть, но не знать его — все равно, что обкрадывать себя в духовном развитии. Я сначала Вагнера не любил. Помню 1889 год, я был тогда двадцатипятилетним офицером, служил в Эстляндии. Так вот, приехал я в Петербург и купил за сумасшедшие деньги билеты на четыре вечера «Кольца нибелунга», что привез в Мариинский театр антрепренер из Праги Нойман. Сказать, что пожалел о потраченных деньгах — ничего не сказать! Я чувствовал себя как твой именитый однофамилец Лев Николаевич Толстой, описывавший как он, ненормальный, провел четыре дня молча, в темноте, в обществе таких же ненормальных людей, напрягая свой мозг раздражающими звуками… Прошли годы, и «Парсифаль» в концертном исполнении Шереметева кардинально изменил мое отношение к музыке Вагнера. Помню, несколько недель ходил как пришибленный: в мозгу звучала музыка, а я не мог воспроизвести ни одной ноты; хотел услышать ее вновь и вновь, да было негде. Это была моя музыка! Весной этого года Шереметев вновь дирижировал «Парсифалем» к столетию со дня рождения Вагнера, а я не смог пойти — заболел. И вот сейчас нам всем выпал такой шанс: уже не концерт, а полноценная сценическая постановка!

Толстой слушал заворожено. Они служили с Ребровым вместе пять лет, и в первый раз его приятель, обычно замкнутый и немногословный, разоткровенничался о своих чувствах. Михаил хотел расспросить друга обо всем, что тому известно о «Парсифале», но разгоряченный Ребров продолжил свой монолог:

 — Кстати, я не сказал тебе, дорогой друг, самого главного. Я ведь не просто вагнеровец, но и государственный чиновник. В мои обязанности — как, кстати, и в твои — входит не столько культурное образование общества, сколько его душевное спокойствие. Вот представь, стоит ли самая лучшая на свете опера возможных волнений на религиозной почве? Не поправь мы с тобой либретто, они вполне могут случиться. Шутка ли — таинство причастия будет происходить на сцене, в театральных костюмах, в свете иллюминации, да еще и под аплодисменты! Такое не каждый православный вынесет. И здесь, Михаил, ты не прав — это вовсе не мелочи. А представь, кто поумнее придет — возмутится еще и тем, что театр показывает священнодействие, описанное настоящим безбожником! Ведь кем был Вагнер? Всю жизнь набирал долгов и не отдавал — считай, воровал; при живой жене увел супругу у своего друга, трех детей с ней тайно прижил — считай, развратничал. Чем не безбожник? Так что все верно мы сделали: и чувства верующих оберегли, и самолюбие свое удовлетворили, и «Парсифалю» путь на сцену открыли. Спасибо, Михаил, за то, что выслушал старика. Поеду я теперь домой, а то любимое вагнеровское шампанское сильно развязало мне язык.

Попрощавшись с другом, Толстой долго прокручивал в голове затянувшийся почти до вечера разговор. Он четко знал, о чем доложит начальству прямо в понедельник. Ему хотелось решить судьбу «Парсифаля» как можно скорее, ведь до снятия наложенных Вагнером ограничений на постановку за пределами Байройта оставалось всего пять месяцев.

 

 

Титулованный простец

 

Татищев приказал отложить разговор о «Парсифале» до своего возвращения из отпуска. Тем временем слух о благосклонном отношении Святейшего Синода к последнему творению Рихарда Вагнера быстро распространился среди театральной общественности. В течение нескольких недель Главное управление по делам печати было завалено новыми прошениями о постановке этой оперы. Опять обратился за разрешением Рижский Немецкий театр, на этот раз планировавший представление на немецком языке. Опера Зимина в Москве просила дозволить постановку в переводе Каратыгиной. Напрямую Министру внутренних дел написал Директор русской оперы при Санкт-Петербургском попечительстве о народной трезвости. Он хотел поставить мистерию на тех же условиях, что Обер-прокурор Синода согласовал для Театра музыкальной драмы.

Целый месяц, ожидая вызова к начальству с докладом по делу «Парсифаля», Михаил Алексеевич размышлял, как следует поступить с этими просьбами. И, наконец, он получил одобрение Татищева, вернувшегося на службу 18 августа. Начальник главного управления, большой любитель оперного искусства, выслушав доклад Толстого, нашел его рассуждения о мистерии логичными и правильными, особенно после того, как узнал, что их разделяет самый консервативный цензор Министерства — Сергей Ребров. Однако, не желая ни на полшага отступать от указаний Обер-прокурора, Татищев дал Михаилу Толстому задание: разрешить постановку исключительно для Театра музыкальной драмы и с учетом замечаний Синода. Остальные прошения Толстой должен вежливо отклонить, с намеком на временный характер отказа и возможность его пересмотра после первого представления на сцене «Музыкальной драмы».

Незаметно наступил ноябрь. Михаил Алексеевич ежедневно просматривал составляемые его чиновниками обзоры зарубежной прессы и не пропускал ни одной публикации с новостями о «Парсифале». Газеты писали, что Общество почитателей Вагнера в Баварии ходатайствовало о принятии специального закона, продлевающего за Байройтом исключительные права на мистерию. К удовольствию Толстого, закон этот принят не был.

В Берлине, Франкфурте-на-Майне, Лондоне, Мадриде, Праге, Будапеште — везде шла активная подготовка к премьерным представлениям «Парсифаля». В Лондоне за право постановки боролись сразу два театра: Ковент-Гарден и крупнейший мюзик-холл «Колизей». Лучшие оперные дома мира вступили в своеобразное соревнование: чья сцена покажет «Парсифаля» первой после Байройта. В этой гонке явным аутсайдером выглядел получивший разрешение цензуры петербургский Театр музыкальной драмы. Михаил страстно хотел разузнать, как обстоят дела с первым русским «Парсифалем», и даже направил в театральный мир своего «шпиона» — жену Мари. Она быстро установила, что режиссер Лапицкий еще не приступал к репетициям. Эта новость повергла Толстого в глубокое уныние.

Утром 3 ноября в Главном управлении по делам печати произошло невиданное событие. Обычно вызывавший подчиненных к себе в кабинет граф Татищев сам зашел в контору цензоров. Кивнув вытянувшимся по струнке Реброву и Толстову, он доброжелательно обратился к последнему, вручая бумаги:

Михаил Алексеевич, вот дело, не требующее отлагательства. Граф Александр Дмитриевич Шереметев просит разрешение на постановку вагнеровского «Парсифаля» в Народном доме Императора Николая II6.

Сергей Сергеевич, — робко ответил Толстой, — вы же сами говорили: разрешить Лапицкому и более пока никому…

Это иной случай. Во-первых, цель у Шереметева благая — сделать так, чтобы Россия стала первой страной, поставившей «Парсифаля» после Байройта, а для этого надо поспешить. Учитывая настойчивость графа, я уверен, что он справится с этой задачей быстрее Лапицкого. А во-вторых, сегодня утром я был у Министра. Шереметев написал ему собственноручно в надежде на благосклонность. Николай Алексеевич7 выразил искреннее желание ее проявить, поскольку к Шереметеву при дворе полное доверие, а граф готов показать своего «Парсифаля» специально для Государя. Поэтому ответ должен был подготовлен и подан мне на подпись завтра. А послезавтра, Михаил Алексеевич, вы лично отвезете его графу.

Все будет сделано в срок и наилучшим образом, — отчеканил Толстой, тщательно скрывая радость.

Татищев обернулся к Реброву и добавил:

А вас, Сергей Константинович, я прошу помочь Михаилу Алексеевичу составить ответ так, чтобы Обер-прокурор остался премного доволен.

Как только дверь за вышедшим начальником затворилась, Ребров молниеносно кинулся к Толстому, пытаясь вырвать прошение из его рук. Видя, что товарищ не собирается отдавать бумаги, он произнес:

Ну что ж, Михаил, тогда читай вслух!

Толстой бегло пробежался глазами по тексту и с ухмылкой посмотрел на развалившегося в кресле напротив коллегу:

 — Слушай, Сергей, это письмо Шереметев писал прямо для тебя:

 

«Эта драма-мистерия, благодаря своему глубоко религиозному содержанию и гениальной музыке такого колосса, каким был Вагнер, даже в концертном исполнении производит весьма сильное и неизгладимое впечатление, возбуждая в слушателе лучшие религиозные чувства».

 

Понял, цензор-догматик? — Толстой усмехнулся и продолжил читать дальше:

 

«Несомненно, что, будучи серьезно инсценирована, она должна произвести на слушателей еще большее впечатление и сыграть значительную роль в подъеме нравственных и религиозных чувств».

 

Святейшему Синоду виднее, — буркнул Ребров.

Он вскочил с кресла и, вырывая бумагу из рук Толстого, воскликнул:

Дай мне письмо! Ты наверняка что-то упустил!.. Так я и знал. Вот послушай:

 

«Расценка мест будет значительно повышена. Спектакли этой драмы-мистерии явятся доступными лишь для высших и средних слоев населения и учащейся молодежи высших учебных заведений Санкт-Петербурга (для последних будет произведена бесплатная раздача билетов), то есть исключительно для той публики, которая наполняет Мариинский, Александринский и другие большие театры. Для народа эти спектакли будут недоступны».

 

Ну, если на таких условиях, то я полностью согласен с рассуждениями графа Александра Дмитриевича. Однако мы обязаны сообщить ему о правках и замечаниях Обер-прокурора.

Скажи, Сергей, неужели должность цензора настолько ограничивает твое восприятие информации, что из трех страниц этого интереснейшего документа тебя заинтересовали лишь несколько строк, созвучных с Цензурным Уставом?

Разве ты не слышал слов Его Превосходительства? Я на службе, Михаил, и приступил к выполнению приказа незамедлительно. Интересно, а на что обратил внимание ты?

Я? На благородные устремления графа. Ведь о чем нам пишет большинство просителей? Если упростить: нижайше просим выдать разрешение, и мы займемся театральной коммерцией. А Шереметев создал музыкально-историческое общество в надежде привить интеллигентной публике любовь к серьезной музыке. Разве это не похвально?

Похвально, если не нарушает Цензурного Устава. Граф известен своим меценатством, музыкальными концертами и лекциями. Поговаривают, что только на содержание симфонического оркестра он ежегодно тратит сто пятьдесят тысяч рублей8 собственных денег, если не больше. Мне за такой гонорар нужно пятьдесят лет ходить на службу…

Ты все о бренном! А я восхищаюсь энтузиазмом Шереметева! Он уже трижды по собственной инициативе знакомил публику с «Парсифалем» на русском языке в концертах, давно вынашивал идею поставить эту мистерию на сцене, ждал истечения исключительных прав Байройта на постановку. Теперь же граф прилагает все усилия к тому, чтобы первое представление вне Байройта состоялось именно в России. Даже дату определил — 19 декабря, то есть 1 января по европейскому календарю.

Я тебе эту дату еще летом называл.

Ты называл, а Шереметев к ней подготовился. Ведь прав он: какой еще театр сможет в оставшиеся полтора месяца разучить и поставить «Парсифаля», как не его музыкальное общество, уже знакомое с этой оперой и исполнявшее ее? И он уже договорился с принцем Ольденбургским об использовании зала в Народном доме — там все оборудовано по последнему слову техники! А тебя, Сергей, не иначе как либретто больше всего беспокоит? Так вот, граф предлагает пользоваться текстом Коломийцова — тем самым, в отношении которого мы уже получили согласие Обер-прокурора.

Знаешь, кто ты, Михаил? Восторженный романтик! Не понимаю, что ты делаешь в Главном управлении по делам печати, еще и с жалованием больше моего? Предположу, ты из тех молодых людей, что желают за казенный счет первыми знакомиться с современными пьесами. Тебе бы самому пьесы писать, чем, я слышал, ты втайне и занимаешься — уж я бы их цензурировал с превеликим удовольствием! — Ребров искренне засмеялся и, обняв приятеля за плечо, продолжил с доброй улыбкой на лице. — Ладно, не обижайся! Твоя любовь к искусству в нашем деле не менее важна, чем мое чутье. Давай условимся вот о чем: пока ты пребываешь в эйфории от прошения Шереметева, возьми перо, бумагу и
просто пиши под мою диктовку. Так мы выполним задание Татищева в считанные минуты. Готов?

 

«Милостивый Государь, Граф Александр Дмитриевич!

Имею честь уведомить Ваше Сиятельство, что Музыкально-историческому Обществу Вашего имени разрешается постановка драмы-мистерии сочинения Рихарда Вагнера "Парсифаль" на сцене зрительного зала Его Высочества Принца Александра Петровича Ольденбургского, однако с тем условием, чтобы, согласно Вашего заявления, по составу публики и по ценам на места предполагаемые спектакли никаким образом не носили характера народных».

 

Толстой беспрекословно записал все сказанное коллегой, мысленно представляя, как будет зачитывать эти строки графу Шереметеву. А Ребров тем временем продолжал:

Завершил? Молодец! Теперь отправь помощника в архив. Пусть найдет наш ответ Театру музыкальной драмы и дополнит письмо словами Обер-прокурора про благословение хлеба и вина и про хрустальную чашу. Да не забудет приложить к нему исправленное Синодом либретто. Вот и делу конец! Видишь, какие мы с тобой энтузиасты — не хуже Шереметева! Зря нас обзывают волокитчиками и канцелярскими крысами. За помощь можешь не благодарить. Выпроси лучше для меня у графа приглашение на премьеру, — и Ребров засмеялся, как ребенок.

На следующее утро Татищев подписал ответ, и уже через день Михаил Толстой отправился к назначенному времени в особняк Шереметева. Погода стояла прекрасная. Михаил прикинул, что прогулка от его дома у Смольного собора до особняка9 займет чуть больше получаса, и решил пройтись пешком. Он планировал по пути обдумать, каким образом будет лучше доложить графу о нюансах разрешения на постановку оперы, но так и не смог этого сделать. Его охватил внезапный трепет перед единственным человеком в Петербурге, который знал либретто «Парсифаля» лучше, чем он сам.

Толстой не заметил, как оказался в серебряной гостиной, где его уже ждал Шереметев.

Здравствуйте, граф Михаил Алексеевич! — вежливо обратился тот к гостю. — Признаюсь, не ожидал, что ответ на мое прошение поступит так скоро. С утра звонил Татищев и уверил меня в том, что Драматическая цензура не видит препятствий к осуществлению моей инициативы, а вы лично поведаете мне о некоторых нюансах, которые необходимо учесть при постановке. Прошу вас, садитесь и расскажите обо всем в подробностях.

Толстой слегка растерялся, думая, с чего начать: с либретто, сценографии, или же с требований к составу публики. Неожиданно для себя произнес:

Ваше Сиятельство Александр Дмитриевич! Позвольте выразить искреннюю благодарность за ваше стремление поставить в Петербурге «Парсифаля» первыми в мире после Байройта. Признаюсь, я буквально заболел этой оперой почти полгода назад, и с нетерпением жду спектакля под вашим управлением.

Лицо Шереметева выразило глубокое удивление, и граф сменил официальный тон на почти дружеский:

Вот уж никак не ожидал услышать такого от представителя нашей Драматической цензуры! А что же произошло полгода назад?

Прочитал книгу Лиштанберже, потом несколько раз — либретто «Парсифаля», затем «Мою жизнь» Вагнера. С тех пор слежу в газетах за планами мировых театров представить мистерию за пределами Байройта. Вам наверняка известно, что мы выдали разрешение Лапицкому, но он, в отличие от вас, с постановкой не спешит, и это меня сильно расстраивает. Вы бы знали, как я обрадовался вашему прошению!

Не стоит так волноваться, Михаил Алексеевич. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы честь первой зарубежной постановки «Парсифаля» принадлежала именно России, и чтобы мистерия Вагнера была представлена на достойном уровне. Я слышу, как за глаза меня именуют любителем, дилетантом, и даже, как Парсифаля, простецом. Но кто, если не я? За столько лет никто другой в нашем отечестве за эту прекрасную партитуру так и не взялся! Мои оркестр, хор и я сам готовы. Репетируем уже с начала лета. Я выписал из Парижа Фелию Литвин, она будет петь Кундри. Куклин-Парсифаль все лето провел в Париже за мой счет, учился у вагнеровских мэтров. Григорьева-Амфортаса и Селиванова-Гурнеманца я тоже отправил за границу, отточить мастерство в своих партиях. Руководящий постановкой Хессин неоднократно был в Байройте, он знает, как мистерия исполняется там. Так что довольными останутся не только вагнерианцы, как вы и я, но даже и те, кто о Вагнере ни разу не слышал — это я обещаю! А сейчас расскажите мне, пожалуйста, про цензурные замечания.

Толстой вручил Шереметеву официальный ответ на его прошение и изложил правки Обер-прокурора к тексту оперы и к сценической постановке. Граф внимательно выслушал, ненадолго задумался и произнес:

В этих вопросах ваше ведомство может полностью положиться на мое разумение. Либретто я у Коломийцова купил за пятьсот рублей и могу с ним делать все, что угодно Святейшему Синоду. В отношении постановки будьте покойны: я ведь руковожу Придворной Певческой Капеллой и по должности являюсь цензором духовно-музыкальных произведений, следовательно, понимаю, что нужно изменить. А с Граалем вопрос давно решен: мы заказали специальное устройство, которое будет подсвечивать чашу изнутри — никто не скажет, что она похожа на наш православный потир. Пожалуйста, передайте все это графу Татищеву с моей благодарностью за его старания. А вам, Михаил Алексеевич, повторю: вы меня удивили своей любовью к Вагнеру, и я буду рад продолжению нашего общения. Вскоре пришлю вам с супругой приглашение на премьеру. Так что до встречи 19 декабря, дорогой вагнерианец!

1 Прелюдия, вступление (нем.).

2 В наши дни — улица Зодчего Росси.

3 Татищев Сергей Сергеевич, Начальник и Председатель совета Главного управления по делам печати Министерства внутренних дел России в 1912–1915 годах.

4 Саблер Владимир Карлович, обер-прокурор Святейшего Синода в 1911–1915 годах.

5 В наши дни — улица Смольного.

6 Заведение для народных развлечений Императора Николая II в Александровском парке на Петроградской стороне. Оперные представления давались в особом корпусе — аудитории Его Высочества принца А. П. Ольденбургского, рассчитанном на 2800 зрителей.

В настоящее время в нем находится театр «Мюзик-Холл».

7 Маклаков Николай Алексеевич, Министр Внутренних Дел России в 1912–1915 годах.

8 Примерно сто семьдесят миллионов рублей в современных деньгах.

9 Французская Набережная (ныне Набережная Кутузова), дом 4.