Грааль и цензор

Грааль и цензор

(продолжение повести, начало в № 2/2022)

 

Явите Грааль!

 

Когда Мари Толстая объявила мужу о том, что слабое здоровье не позволит ей высидеть пять часов в театре на «Парсифале», Михаил Алексеевич спорить не стал. Граф догадывался, что ее тяготил принятый в Народном доме дамский театральный этикет: платья без декольте, строгая одежда темных тонов и минимум украшений. Михаил пригласил на спектакль Сергея Реброва, и друзья начали заблаговременно готовиться к премьере. За закрытыми дверями своей конторы в Министерстве они вели ожесточенные споры о написанной специально для нее брошюре Святослава Свириденко1 «Парсифаль», которую Толстому прислал граф Шереметев. Главным предметом спора друзей стала суть вагнеровского творения: Ребров настаивал на том, что она христианская, а Толстой спорил — общечеловеческая.

Утром в четверг 18 декабря камердинер позвал собиравшегося на службу Михаила к телефону. Звонил статский советник Ребров по безотлагательному делу.

Доброе утро, дорогой граф, — услышал Толстой знакомый голос, — чем ты планируешь заняться в воскресенье вечером?

Какого черта, Сергей! Разве мы не можем обсудить это позже в конторе?

Обсудить-то мы можем, но я счел своим долгом сообщить тебе, как только сам узнал, что в воскресенье вечером нам выпала честь увидеть первое в России представление мистерии Рихарда Вагнера «Парсифаль».

Как, еще раз? Мы же с тобой завтра идем в Народный дом!

Идем, чтобы увидеть большую надпись на входе, гласящую о переносе премьеры на воскресенье. В этот вторник была генеральная репетиция. Помещение театра не отапливали, и госпожа Литвин, что должна исполнять партию Кундри, слегла с гриппом. Врач приказал — никаких спектаклей до воскресенья! Сегодня изменят все афиши и дадут объявления в газетах.

Да что же за напасть такая! Как быть с первенством русской постановки после Байройта? Я с ужасом представляю себе состояние, в котором пребывает Шереметев…

Вплоть до дня премьеры Толстого не покидала тревога: состоится ли долгожданное представление? Газеты тем временем сообщали о триумфальном шествии «Парсифаля» по Европе. Театр Лисеу в Барселоне, чтобы стать первым, начал спектакль ровно в полночь 1 января. Эта новость немного успокоила Михаила: русская публика ночью в театр точно не придет, что делало соревнование с Барселоной бессмысленным. Вечером того же дня мистерия прозвучала в Берлине, Болонье, Бремене, Будапеште, Вроцлаве, Киле, Мадриде, Праге и Риме. На понедельник была заявлена премьера в Париже. «У нас остался шанс, — думал Михаил, — опередить хотя бы Францию».

Наконец, наступил долгожданный вечер 21 декабря. Ожидая прибытия экипажа Реброва у парадного входа в Народный дом Императора Николая II, Михаил Алексеевич осматривался по сторонам. Он приятно удивился огромному количеству собирающейся молодежи: граф Шереметев выполнил свое обещание бесплатно раздать студентам по шестьсот билетов на каждый спектакль.

Неожиданно Толстой услышал за спиной знакомый голос:

Не подскажете, здесь празднуют первое в России представление оперы «Парсифаль»?

Сергей Константинович, дорогой, рад тебя видеть! Поздравляю! — он крепко пожал руку подошедшему Реброву.

Радость твоя исчезнет, когда скажу я тебе, что начало спектакля задержится на час-два. Во дворце случилось возгорание, и Шереметев, будучи главным советником Государя по пожарным делам, отправился его тушить. Мы сейчас пойдем в ресторан, выпьем и подождем, пока граф потушит пожар, сменит мундир на фрак, огнетушитель — на дирижерскую палочку, а свои обязанности перед Императором — на долг перед Вагнером.

Ты серьезно говоришь, или это шутка такая? — с волнением перебил Толстой.

Эх, неплохо я тебя разыграл! С утра голову ломал, как бы мне тебя проверить на предмет серьезности твоего отношения к «Парсифалю», — засмеялся Ребров. — Идем!

Толстой впервые оказался в построенной два года назад аудитории принца Ольденбургского и впечатлился ее размахом — недаром она считалась самым большим оперным залом Европы. Все кресла, за исключением двух мест в первом ряду партера прямо у дирижерского пульта, подаренных ему Шереметевым, были заполнены. Михаил не мог поверить глазам: залысина на голове сидящего неподалеку господина во фраке принадлежала никому иному, как графу Татищеву, его начальнику, а торчащие чуть дальше огромные черные усы — Министру внутренних дел Маклакову.

Приди еще Обер-прокурор Святейшего Синода, — шепнул он на ухо отвешивавшему приветственные поклоны Реброву, — и в сборе будут все крестные, пардон, цензурные отцы русского «Парсифаля»!

Ребров обернулся и посмотрел на друга укоризненным взглядом.

Наконец, друзья заняли свои места. Свет в зале погас. Шереметев встал за пульт, поклонился публике и, казалось, подмигнул Михаилу. «Toi! Toi! Toi2, граф!» — шепнул Толстой поворачивающемуся к оркестру дирижеру.

Вступление к мистерии завораживало: торжественная музыка, от которой мурашки пробегали по коже, перемежалась со щемящей мелодией не то страдания, не то тревожного ожидания. Толстой пытался угадать, к какой именно части уже хорошо знакомого ему либретто относится каждый мотив. За своими раздумьями чуть не пропустил начало первого акта с неприметными декорациями; стволы деревьев на авансцене и на заднике указывали на то, что действие происходит в лесу. Монотонный рассказ старого рыцаря Гурнеманца мальчикам-пажам в белых одеждах об истории Грааля погрузил Михаила в полудрему. Ему показалось, или сидящий рядом Ребров в самом деле усмехнулся над тем, как граф изо всех сил старался не сомкнуть глаз? Словно в тумане, проплыли перед Толстым дикарка Кундри с бальзамом для истекающего кровью короля Амфортаса, а затем и юноша Парсифаль, безучастно взирающий на происходящее. Молодой вагнерианец мучился в полусонном состоянии целый час, пока не услышал из уст Парсифаля вопрос, все время крутившийся в его собственной голове: «Что значит Грааль?»

Оркестр заиграл загадочную и одновременно величественную мелодию трансформации сказочного леса в храм Грааля, и Толстой окончательно проснулся. Сцена тем временем совершенно преобразилась: деревья медленно исчезали, в глубине появилось подобие внутреннего убранства итальянских соборов с колоннами и сводчатым куполом. Под колокольный звон рыцари в белых одеждах и в шлемах, как на картинках из старых книг, торжественно шествовали на службу.

Служба! Михаил Алексеевич совсем забыл про свою службу! А ведь к либретто именно первого действия «Парсифаля» у Обер-прокурора было больше всего замечаний, и служебный долг обязывал Толстого убедиться в том, что они учтены при постановке!

«Сжалься надо мной!» — пропел со сцены кающийся Амфортас, объясняя собравшимся в храме рыцарям, почему он, грешник, не может служить перед Граалем.

«Сжалься надо мной!» — мысленно вторил ему Михаил. — «Я не хочу думать о Святейшем Синоде, об Обер-прокуроре и о цензуре. Я хочу слушать Вагнера!».

«Явите Грааль!» — прозвучал из-под купола театра голос старого короля Титуреля. Графу почудилось, будто это Татищев и Маклаков в унисон обращаются к нему: «Следи за текстом, Толстой!»

Михаил наслаждался доносившимся с разных ярусов театра волшебным пением и не мог оторваться от заворожившего обряда причастия рыцарей, преклонивших колена перед Граалем, озаренным струей света с небес. Заставив себя сосредоточиться, он попытался разобрать слова исполняемых артистами партий, но, увы, не смог. «Понял, иль нет?» — спросил Гурнеманц Парсифаля, наблюдавшего за обрядом из-за колонны. «Ничего не понял», — прошептал Михаил, имея в виду самого себя. «Верь и надейся», — пропел голос с верхнего яруса, и занавес начал медленно опускаться. Эмоции переполняли Михаила. Он уже приподнял руки для аплодисментов, и вдруг почувствовал, как их крепко сжал сидящий рядом Ребров:

А вот этого делать не стоит. Сам Вагнер просил публику не устраивать оваций после первого акта. В день премьеры он даже специально вышел на сцену и объяснил всем, что нужно соблюсти подобающую сценическому священнодействию тишину.

Помилуй, Сергей, прислушайся к залу! Таких бурных аплодисментов я уже давно не припомню!

Мы к ним присоединимся в конце мистерии. А сейчас давай помолчим в знак признательности композитору. Хоть мне и не терпится узнать о твоих первых впечатлениях от музыки Вагнера, если ты их не проспал, конечно, — улыбнулся Ребров.

Стесняясь своих покрасневших щек, Михаил отвел взгляд и вымолвил:

Он сумасшедший… Нет, он — гений!

Одно другому не мешает, — отозвался Ребров. — Ты, кстати, заметил, что Грааль был сделан не из хрусталя? Какое безобразие! Разве что электрическая лампочка внутри чаши отличает этот вагнеровский Грааль от нашего православного потира, но Синод, в принципе, может быть покоен…

Весь антракт друзья промолчали, каждый из них мысленно переживал увиденное и услышанное.

Во втором действии мистерии музыка преобразилась. Короткая прелюдия — музыкальное знакомство с Клингзором, отвергнутым рыцарем храма Грааля, мечтающим о завладении Святой Чашей и о порабощении ее служителей — показалась Толстому демонической. Поднялся занавес, и… вместо ада зрители увидели замок в узорах, напоминающих персидские ковры. Сам Клингзор предстал перед публикой в виде колдуна из восточной сказки: с бородой, в чалме и цветастом халате. Михаилу стало смешно, но стоило Семену Ильину начать петь, как приступ смеха сменился искренним восторгом: бас Ильина был столь же красив, сколь прекрасной была его актерская игра.

Тем временем сцена преобразилась в настоящий сад: пальмовые ветви, цветущие кусты, обилие нежных цветов. Среди них, как алые розы на фоне белых лилий, выделялись прекрасные девы, приветствовавшие Парсифаля, получившегося у певца Николая Куклина энергичным, немного застенчивым, простоватым юношей. Молодой, с открытой улыбкой, он был одет в простой сценический костюм: платье без рукавов и сандалии. Все девы-цветы были как на подбор: стройные, пышногрудые, длинноволосые брюнетки в белых блузах и ярко-красных юбках. Толстой насчитал ровно тридцать две настоящих Кармен. «Не напрягай зрение, ослепнешь!» — со смехом шепнул Ребров. Граф улыбнулся, подумав: как хорошо, что он пришел сегодня в театр без Мари, иначе скандала вечером было бы не избежать. «А ты с пеной у рта твердил, что эта опера христианская! Да она самая что ни на есть общечеловеческая!» — прошептал он.

Наконец, появилась Фелия Литвин-Кундри в длинном светлом платье с глубоким декольте. Ее облегающий пышное тело наряд был украшен яркими камнями. Нити из драгоценностей переплелись в широкие бретели, такие же нити обвивали обнаженные руки, их блеск переливался с ярким светом бриллиантов в серьгах, кольцах и украшавшей фату диадеме. Впрочем, несмотря на эффектный костюм, привезенный певицей из Парижа, сцена соблазнения ею Парсифаля не впечатлила Толстого. Она напомнила ему прочитанную когда-то историю о выжившей из ума овдовевшей купчихе преклонных лет, склонявшей к женитьбе своего молодого приказчика.

«Какое безобразие, — размышлял Михаил, — подростка пытается охмурить эдакая усыпанная бриллиантами матрона, на четверть века старше его, грузная, статичная как скала. Голос ее, безусловно, сильный и мощный, но в нем нет и намека на эротизм, вожделение, страсть. Найдутся, конечно, любители и на такую, но я бы на месте Парсифаля тоже разрушил замок Клингзора, забрал Священное Копье и убежал от этой соблазнительницы подобру-поздорову спасать Амфортаса и рыцарей Грааля, а то вдруг она и туда доберется!»

Во втором антракте Толстой и Ребров решили присоединиться к окружившим Маклакова чиновникам. Давным-давно Министр слушал «Парсифаля» в Байройте и по праву знатока заключил, что постановка Шереметева вписалась в видение самого Рихарда Вагнера. Конечно, на подготовку спектакля у графа было очень мало времени, поэтому некоторые декорации получились трафаретными, а какие-то мизансцены полными суеты. Но с деньгами графа, а по слухам, постановка обошлась ему как годовое содержание своих оркестра и хора, он сможет легко поправить все недочеты в будущем. Министра буквально забросали вопросами, понравилось ли ему выступление Фелии Литвин, на что Маклаков совершенно неожиданно обернулся к Михаилу Алексеевичу:

Вы ведь, граф, воздадите должное мужеству прославленной певицы, самоотверженно взявшейся за исполнение такой сложной партии в болезненном состоянии?

Несомненно, Ваше Сиятельство. Но мне не хватило страсти в ее образе, — ответил Толстой.

Это да, — мечтательно промолвил Маклаков. — Тереза Мальтон в Байройте выглядела гораздо более опытной искусительницей! Только Вы, пожалуйста, не говорите об этом графу Шереметеву, чтобы он не расстроился. Наслышан я от Александра Дмитриевича, какие вагнеровские ростки прорастают в нашем Главном управлении по делам печати! Да и не расстраивайтесь Вы так сильно по поводу Литвин, граф, иначе не сможете ощутить всю прелесть музыки Страстной Пятницы в третьем акте.

Я смотрю, Михаил, о тебе в вагнеровских кругах начинают складывать легенды, — с улыбкой произнес Ребров, когда друзья, откланявшись, вернулись на свои места. — Литвин исполнила свою партию безупречно чисто, но ведь тебя, бьюсь об заклад, гораздо больше впечатлила та грациозная, лупоглазая Кармен. Какими глазами ты на нее смотрел! Придется мне завтра обо всем рассказать Мари, и этот «Парсифаль» станет первым и последним в твоей жизни… Видел бы ты себя сейчас — прямо и пошутить нельзя! Давай, успокаивайся, через несколько минут специально для тех, кто уснул в начале первого действия, Гурнеманц повторит историю Грааля…

Друзья захохотали от души. Когда в зале начал гаснуть свет, Михаил Алексеевич погрузился в свои мысли: «Что же это за музыка Страстной Пятницы такая? Когда-то меня заинтриговал ею Ребров, а теперь и сам Министр…»

Перед началом третьего акта публика наградила вышедшего к пульту графа Шереметева бурными овациями. Когда они стихли, дирижеру потребовалось почти две минуты, чтобы сосредоточиться в тишине, перед тем как зрительный зал и темная сцена, без каких-либо приметных декораций, снова наполнились звуками тревожного ожидания.

Певческая манера Селиванова-Гурнеманца показалась Толстому невыразительно-нудной. Граф перестал стесняться своей сиесты в первом действии и даже с усмешкой вспомнил саркастичную шутку Оскара Уайльда: «Бедные вагнерианцы, целый час сидят — мучаются, затем еще час, потом смотрят на часы: прошло всего двадцать минут».

Михаил Алексеевич поймал себя на мысли, что он даже не следит за неспешным действием на сцене, а просто пытается сопоставить с музыкой слова хорошо сохранившегося в памяти либретто мистерии. Время от времени поглядывая на Николая Куклина, преобразившегося из глупого юноши в настоящего рыцаря, Михаил хотел понять, что помогло Парсифалю преодолеть многолетние невзгоды, сохранить в целости Святое Копье, вернуть его в Храм Грааля и восстановить могущество Храма. Ведь сам Вагнер об этом напрямую не говорил, только намекал…

В какой-то момент мрачная, тяжелая для восприятия музыка, написанная пожилым, глубоко познавшим жизнь человеком, сменилась ласкающими слух звуками свежести, чистоты и непорочности. Протяжный бас Гурнеманца пропел хорошо знакомые Михаилу Алексеевичу строки, объясняющие Парсифалю, что в день Страстной Пятницы природа не скорбит, а благодарит Спасителя за явление в наш мир:

 

Сегодня слезы покаянья,

Священная слеза

Кропит луга, леса.

Природа стала храмом!

Ликует всяческая тварь,

И поле блещет, как алтарь,

И воскуряет фимиамом!

 

Эти глубокие слова, равно как и превращение невзрачной сцены театра в освещенный софитами луг нежно-зеленого цвета, всколыхнули в памяти Толстого воспоминания о березовой роще в петергофском имении его родителей. Весной, стоило только появиться первоцветам, маленький Михаил выжидал по утрам, пока его оставят без присмотра, и мчался в рощу попробовать на вкус росу на распускающихся подснежниках. Граф зажмурил глаза и увидел себя ребенком: он беспечно нежился на освещенной ярким солнцем молодой траве, слизывая языком прохладные капли росы с источающих нежный аромат белоснежных цветов, а в это время в воздухе разливалась мелодия Страстной Пятницы. Словно из ниоткуда, появился молодой отец, схватил Михаила на руки и крепко прижал к груди…

Видение изменилось: уже взрослый Толстой стоял перед алтарем Спасо-Пребраженского собора, ожидая, когда он сможет взять на руки своего только что крещенного первенца Александра. Малыш размахивал руками и ногами, и под звуки той же музыки Страстной Пятницы лицо Михаила покрывалось каплями воды из купели. На вкус эти капли напоминали росу на подснежниках из детства.

Очнувшись, Толстой осознал, что весь театр слушает продолжение мелодии из его короткого сна. Образ Парсифаля на сцене кардинально изменился: на певце более не было ни шлема, ни кольчуги, ни меча с изображением лебедя: распущенными длинными волосами, усами и бородой, белыми одеждами он напоминал образ Христа на картине Рафаэля «Преображение». Единственным отличием было настоящее копье в руках.

Михаил Алексеевич перевел взгляд на Шереметева и поразился тому, как поменялась его дирижерская манера: от военной выправки и статики ни осталось и следа; его лицо, руки и все тело пластично двигались в унисон музыке, голова была запрокинута, глаза закрыты — граф дирижировал без партитуры, по памяти. Михаил захотел поделиться наблюдениями с сидевшим рядом Ребровым, но, обернувшись к другу, застыл в изумлении и не решился его потревожить. По лицу сурового, надменного и ироничного цензора Сергея текли слезы…

Последние полчаса оперы показались Толстому пересыщенными. Неспешное омовение и помазание Парсифаля на царство, а затем крещение Кундри напомнили ему статичные картинки из учебника «Закон Божий». Волнительный обряд похорон Титуреля, первого короля Грааля, с демоническим отречением его сына Амфортаса от служения Граалю (певец Григорьев наконец-то распелся), походили на мрачные литографии Данте… «Не может быть, — начал волноваться Михаил, — чтобы на этом все завершилось, ведь текста либретто осталось всего на пару четверостиший!» Он тогда еще не предполагал, что за призывом Парсифаля «Откройте Ковчег! Явите Грааль!» последует долгая музыка очищения и спасения, заставляющая сердце трепетать.

Парсифаль достал из бархатного ковчега Грааль, поднял его над головой, и все рыцари пали ниц, вскинув руки к спадающему на Грааль яркому свету, струящемуся из-под купола театра. Свет озарил и рыцарей на сцене, и его самого, и граф на миг ощутил божественное благоговение. Это чувство он испытывал очень редко: когда клялся перед алтарем в супружеской верности Мари, крестил своих мальчишек, исповедовался в церкви и отпевал почивших родителей. «Даже представить себе не могу, — подумал Михаил, — что у Святейшего Синода могут быть претензии к этой музыке. Хочу, чтобы она звучала на моих похоронах».

«Тайны высшей чудо, Спаситель днесь спасенный», — донеслось из-под купола театра, и занавес начал медленно опускаться. Нарушив театральный этикет, Михаил Алексеевич встал со своего кресла и, загородив вид всем сидящим позади, начал аплодировать стоя. Ладони уже устали, а граф и не собирался прекращать — то было его личное признание в любви к таланту Рихарда Вагнера.

 

Здесь время превращается в пространство3

 

На сцене за опущенным занавесом, куда Толстой и Ребров отправились по окончании премьеры выразить благодарность Шереметеву, собрались все артисты спектакля. Фелия Литвин и Николай Куклин в обнимку позировали перед объективом знаменитому фотографу-
репортеру Карлу Булле4. Внезапно прима обернулась и закричала на одну из стоявших рядом исполнительниц партии дев-цветов:

Ах, ты, негодница, что ты вытворяешь? Она отрезала ножницами лоскуток от моей фаты! Я, конечно, понимаю, что это настоящий символ артистического счастья, но, увольте, если каждая из вас захочет отрезать по кусочку, то в следующем спектакле мне придется петь нагой!

Дорогая Фелия Васильевна, успокойтесь, — подоспевший граф Шереметев начал целовать руки певицы, — пусть отрезают, сколько им угодно! Я и сам не прочь заполучить лоскуток! Мы завтра же пошьем по новой фате для каждого следующего спектакля.

А вы проказник, граф, — Литвин подняла свои большие глаза на дирижера. — Вы довольны?

Фелия Васильевна, вы были неповторимы. Я еще должен осознать, что именно пережил сегодня вечером, но знаю одно: благодаря вашему блестящему таланту и голосу мы очистили душу публики!

И не спорьте со мной, я знаю, как лучше, — раздался издалека громкий бас Сергея Сергеевича Татищева, приближавшегося к Толстову и Реброву, наблюдавшим за трогательным диалогом маэстро и примы. Начальник главного управления по делам печати, речь и походка которого свидетельствовали о том, что большую часть третьего акта тот провел в буфете, тянул за собой худощавого мужчину средних лет с ермолкой на голове, в пенсне, с короткой бородкой и густыми усами. — Вот, господа, знакомьтесь! В тот момент, когда все чествуют исполнителей «Парсифаля», мне кажется справедливым обратить внимание и на тех, кто донес до нас поэтику вагнеровской мистерии! Позвольте представить: Виктор Павлович Коломийцов! Кто бы мог подумать, что юрист по образованию превратится в самого уважаемого переводчика либретто опер Рихарда Вагнера и в завсегдатая Байройтского фестиваля, а потом станет автором русского текста «Парсифаля», который вы сегодня исполняли!

Когда аплодисменты стихли, Сергей Татищев указал рукой на Толстого:

Не стесняйтесь, граф, подходите ближе. Господа, это Михаил Алексеевич Толстой, цензор. Он сделал все возможное, чтобы Виктор Павлович при переложении либретто не упустил ни одной важной детали, задуманной самим Рихардом Вагнером!

Певцы по-доброму рассмеялись. Михаил, смутившись и от их веселого смеха, и оттого, что до сих пор не удосужился лично познакомиться с переводчиком, протянул руку Коломийцеву, и они вдвоем принялись принимать поздравления от кокетничающей Литвин-Кундри, улыбающегося Куклина-Парсифаля, благодарного Ильина-Клингзора и стеснительного Григорьева-Амфортаса. Исполнитель партии Гурнеманца Селиванов поклонился и с усмешкой произнес: «Мою роль, господин цензор, Вы могли бы и подсократить! Добрая часть зала благородно похрапывала в такт продолжительной истории о Граале».

Так вот вы какие, мастера слова! Всегда мечтала побеседовать с вами, — промолвила подошедшая к Коломийцову незнакомая Толстому молодая женщина.

Кто это, Сергей? — шепотом спросил Михаил, обернувшись к Реброву.

Ты ее знаешь под псевдонимом «Святослав Свириденко». София Александровна Свиридова, автор многочисленных трудов о Рихарде Вагнере, собственной персоной, — тихо проговорил Ребров.

Уважаемая София Александровна, — обратился к даме Толстой, — не имел чести ранее быть знакомым лично, но мы с моим коллегой и другом Сергеем всю прошлую неделю обсуждали вашу брошюру «Парсифаль» в конторе Управления по делам печати. Сегодняшний спектакль, и особенно юные девы-цветы, — Михаил широко улыбнулся стоящим неподалеку актрисам, — убедили меня в том, что вагнеровская мистерия имеет общечеловеческое значение.

Господа, я тронута тем, что ваше учреждение не только запрещает, но и обсуждает, и, в конце концов, одобряет шедевры, необходимые людям для духовного обогащения. Сегодняшний день — большой праздник и для вас, и для меня. Я полжизни посвятила творчеству Вагнера, и признаю, что каждый из вас проделал громадный труд. Александр
Дмитриевич, вы так серьезно и чутко погрузились в эту бесконечно богатую и сложную партитуру! Безграничная благодарность вам и всей вашей труппе от человека, любящего вагнеровское искусство!

София Александровна, — поклонился Шереметев, — все здесь присутствующие сделали это. Я надеюсь, что после представления русской публике «Парсифаля» петербургский круг вагнерианцев пополнится новыми членами. Кстати, я приветствую первого «новобранца». Добро пожаловать, граф Михаил Алексеевич! Приглашаю всех ко мне в особняк на ужин в честь Вагнера, как только мы завершим запланированные представления в Народном доме.

И он повысил голос, чтобы услышали все:

Я искренне благодарю каждого за ваш вклад в первое в истории Российской Империи сценическое исполнение «Парсифаля» и напоминаю, что очередная репетиция состоится завтра в полдень!

После чего граф подошел к Толстому и прошептал: «Михаил Алексеевич, кажется, все получилось. Извините, что не приглашаю вас сегодня. Я совсем обессилел и эмоционально выдохся. Приходите к нам на неделе, пожалуйста. Мой дом всегда гостеприимно открыт для Вас».

Вот так оно обычно и бывает, — заворчал Ребров, когда они с Толстым покидали Народный дом, — все обращают внимание на мастера, но никто не замечает подмастерья, фактически сделавшего работу…

Сергей, если ты о том, что Татищев уделил мне больше внимания, нежели тебе, то не стоит волноваться: по-моему, наш руководитель хорошо отпраздновал российскую премьеру «Парсифаля» в театральном буфете задолго до ее завершения. А Министр вообще не пришел за кулисы и не сказал нам ни слова!

Ладно, не бери в голову. А Министр сегодня и так превзошел себя… Кстати, у меня родилась идея: давай отпустим экипаж и прогуляемся пешком по заснеженному Троицкому мосту, как Вагнер полвека назад? Там недалеко мой дом на Моховой. Зайдем ко мне, угощу тебя шампанским. Бьюсь об заклад, ты не гулял по ночному городу с тех пор, как последний раз бегал на свидание с Мари!

По пути Сергей рассказывал другу о том, как в 1863 году Рихард Вагнер приезжал с гастролями в Санкт-Петербург, заработал огромный гонорар за свои концерты и увез из России сумку, туго набитую денежными купюрами. К тому времени уже всемирно известный композитор завершал работу над тетралогией «Кольцо нибелунга», и надеялся, что Великая Княгиня Елена Павловна станет спонсором задуманной грандиозной постановки. Увы, княгиня не удостоила его согласием.

Расстроился наш Маэстро, — завершил свое повествование Ребров. — Но для него, в конце концов, все вышло к лучшему. Вскоре он встретил на своем пути ангела-хранителя с тугим кошельком — баварского короля Людвига, построил на его деньги театр в Байройте, и там представил публике сначала «Кольцо», а потом и «Парсифаля». А повернись история иначе, глядишь, весь мир приезжал бы слушать «Парсифаля» к нам, куда-нибудь под Гатчину!

Михаил вспомнил прочитанную в конторской библиотеке «Мою жизнь» Вагнера и представил себе композитора, гуляющего на мосту через обледенелую Неву, закрывая руками лицо от пронизывающего ветра. Укутанный во взятую напрокат шубу, он бродил по морозному городу, наслаждаясь восторженным приемом, устроенным русской публикой, и не понимал, как эти замечательные люди могут жить в таком ужасном климате. Великая княгиня Елена пленила его, и Вагнер искренне жалел о том, что она не решилась превратить Петербург в его новую Родину, в творческое пристанище; он грустил, что больше никогда не увидит самую милую и приятную княгиню, которую когда-либо знал.

Тем временем Сергей продолжал:

Помнишь, Михаил, как-то ранним утром полгода назад ты просто поставил меня в тупик вопросом, можно ли верить композитору, заявляющему, что он хочет превратить театр в Храм Искусства. Хоть я обожаю Вагнера, но его слова про Храм походили на… как же это модное явление называется за границей? Вспомнил: маркетинг! Я думал, что это такая реклама фестивальному дому в Байройте. Сегодня же я засомневался. В «Парсифале» Вагнер рассказал нам о том, что путь к Святому Граалю найдет не просто ищущий дорогу, а открывший душу для божественной любви, и предложил нам всем испытать нечто подобное: открыть свое сердце не только для звуков, но и для идей его мистерии. А это уже искусство самой высшей пробы! Так что вот мой запоздалый ответ, Михаил: не только можно, но и нужно! Но вот мы и подошли к моему дому…

В просторной комнате на инкрустированном столике стоял гипсовый бюст Рихарда Вагнера, судя по технике исполнения, итальянский. Рядом с ним красовались несколько бутылок любимого шампанского композитора.

Ну что, оценил? — засмеялся Ребров, вошедший в гостиную с венецианскими бокалами в руках. — Я отправил слуг спать, а извозчика попросил ждать тебя, пока мы не обсудим премьеру. Скоро подоспеет закуска в вагнеровском стиле — лосось и икра, их наш Маэстро жаловал, когда впервые приехал в Российскую Империю, в Ригу в далеком 1837 году. Ничего не скажешь — бедствовал!

За нашего любимого композитора! — друзья подняли бокалы.

Ребров сравнил сегодняшнее исполнение с концертным, которое он слушал несколько лет назад, и заключил, что Шереметев правильно поступил, расширив состав оркестра. Постановка режиссеров Арбенина и Гецевич показалась друзьям местами провинциальной, но все же она всколыхнула в душах зрителей самые прекрасные чувства, иначе премьера не вызвала бы столь бурных оваций.

А что ты скажешь о спектакле, — промолвил Толстой после очередного бокала, — не как вагнерианец Сергей Ребров, а как цензор?

Лучше, Михаил, не спрашивай. Служебный долг — единственное, что не дает мне полностью удовлетвориться постановкой. Скажи, находишь ли ты приемлемым способ, которым режиссеры показали преображение Парсифаля в третьем действии?

Конечно, режиссерское решение помогло понять основную идею мистерии как нельзя лучше. Разве можно придумать более уместный ход, нежели представить на сцене Парсифаля внешне подобным Христу? Герой оперы постиг сострадание — именно поэтому он вернул святое копье в Храм Грааля, исцелил Амфортаса и избавил Кундри от вечных мук. В таком образе Парсифаль гораздо больше подходит на роль короля Грааля, нежели Амфортас в своей короне и царских одеждах.

По-вагнеровски ты прав, Михаил, но я боюсь, как бы такой постановкой на грани дозволенного Шереметев не накликал на себя беду, а на «Парсифаля» — запрет. Парсифаль, словно с иконы списанный, настоящее таинство причастия на сцене — не каждый русский человек воспримет это как метафору. Найдутся те, кто поймет происходящее на сцене буквально и оскорбится. Наперед ты этого не узнаешь, только постфактум. Поэтому и установлены цензурные правила, чтобы предупредить возможные волнения. Вот увидишь, будут еще обиженные, кричащие о грубом нарушении Цензурного Устава. Как обычно, окажется, что оперу они в глаза не видели, и судят лишь по слухам и сплетням. Уже завтра первый русский «Парсифаль» будет обсуждаться всей столицей. Поэтому давай сегодня еще раз выпьем за Вагнера, порадуемся нашему празднику, а завтра обсудим с Шереметевым, что можно сделать, чтобы петербургская публика и дальше могла наслаждаться последним творением Маэстро.

Сергей, «Парсифаль» подарил мне столько, что я чувствую себя по-настоящему счастливым. А самое главное — это знакомство с тобой. Слушаю тебя и понимаю, что, хоть и вижу тебя ежедневно, до сегодняшнего вечера я совсем тебя не знал.

Что ж, давай на посошок — за знакомство и за ощущение счастья!

Михаил вернулся домой под утро. Мари и сыновья, отпущенные из Пажеского корпуса на рождественские каникулы, сладко спали. Михаил поцеловал сыновей и подумал: скоро мальчишки подрастут, и он познакомит их с «Парсифалем».

1 Псевдоним Софии Александровны Свиридовой, поэтессы-переводчика, автора работ о творчестве Рихарда Вагнера.

2 Тьфу, тьфу! (нем.), в смысле «ни пуха, ни пера!».

3 Zum Raum wird hier die Zeit (нем.) — слова Гурнеманца, обращенные к Парсифалю по пути в Храм Грааля. Несколько шагов к Храму по лесной тропе показались Парсифалю вечностью. В действительности, Парсифаль остался практически на том же самом месте, но его душа стала свидетелем трансформации обычного леса в Святой Храм, время перенесло его в другое пространство, само время превратилось в пространство.

4 Знаменитый фотохудожник, владелец самого известного в то время фотоателье на Невском проспекте, 54.