Хроники долгого детства

Хроники долгого детства

Народные мемуары

Игрунов Вячеслав Владимирович родился в 1948 г. в Житомирской области. Российский политический деятель, участник диссидентского движения в СССР, создатель первой в СССР библиотеки неподцензурной литературы.

С 1965 г. занимался политической деятельностью. Организатор нелегального марксистского кружка, в котором обсуждались вопросы преобразования советского общества. В 1975 г. был арестован по обвинению «в хранении, изготовлении и распространении клеветнических материалов о советском общественном и государственном строе». В защиту Игрунова активно выступал Андрей Сахаров.

В 1993 г. Игрунов стал одним из основателей партии «Яблоко». Был депутатом Госдумы I—III созывов. Осенью 2001 г. вышел из «Яблока», заявив, что партия превратилась в «команду обслуживания несостоявшихся амбиций одного человека» (Г. Явлинского).

В настоящее время — директор Института гуманитарно-политических исследований (ИГПИ).

 

 

На Пироговской

1.

Уже темнело, когда наш грузовичок, пробежавший за день больше шестисот километров, въехал на одесские улицы. От моего визита в Одессу в 1951-м остался только сон да воспоминание о женской бане, куда мама водила меня купаться. Я испытал потрясение только тогда, когда мы въехали в подворотню дома на Пироговской, где мне предстояло прожить несколько лет и стать одесситом. Неожиданно резко стемнело. Подняв голову, я увидел кроны лип, смыкающихся где-то у самого неба, а за стеной деревьев ввысь устремлялись серые каменные стены со светящимися окнами. Мне померещилось, что где-то там, недостижимо высоко, двор накрыт огромной стеклянной крышей. Проснувшись утром, я выбежал еще раз посмотреть на этот прозрачный свод, но, увы, он отсутствовал. Над кронами деревьев синело глубокое южное небо.

Конечно, «прекрасный» дом представлял собой хорошо ухоженный барак, а его «большие» окна казались большими только по сравнению с крохотными оконцами нашей первой андрушёвской хаты. В одесской комнате было окно размером едва ли не полтора на два метра. Но в Андрушёвке я спал в отдельной комнате, а на кухне, любимом месте всей семьи, красовалась огромная русская печь с плитой, где и летом, и зимой волшебно завывало пламя, а на лежанке постелено одеяло и сложены початки кукурузы, мешочки с сахаром и крупами, сушеными яблоками и черникой. Живя в Одессе, я вспоминал свою Андрушёвку как потерянный рай и, когда стал мечтать о сыне, знал, что он должен провести первые годы своей жизни в деревне, где бы он мог утром выбежать на луг, поросший высокими травами, убежать в поле и босыми ногами осторожно ходить по стерне.

Пройдет совсем немного времени, и я буду любить Пироговскую, не буду хотеть переезжать на новую квартиру — и так будет теперь всегда, по крайней мере до Москвы, — но это окажется свойством моей консервативной натуры, а вовсе не свидетельством прелестей нашего нового жилья. Нам предстояло жить в тесной квадратной комнате площадью в четырнадцать метров. <…>

 

В коммунальной кухне наша семья владела столом с примусом. Впрочем, нам принадлежало две конфорки на газовой плите, но временами их не хватало или их занимали соседи, поэтому примус горел довольно часто. Этой четырехконфорочной плитой пользовались четыре семьи, в то время как другая такая же плита принадлежала только одной семье, состоящей из пяти человек. Им также принадлежала поверхность большой кафельной плиты, не разрушенной при газификации и служившей столом. Вообще эта семья держала себя по-господски, совершенно не скрывая своего презрения к остальным. И, видимо, другие жильцы нашей квартиры признавали за ней такое право, лишь иногда пытаясь взбунтоваться. Бунт никогда не достигал цели.

Я не знаю, почему мать этого семейства, старуха Компрадт, главенствовала в квартире, но именно она устанавливала правила жизни. Она, кажется, всегда жила благополучно и считала это нормой. Компрадт насмешливо смотрела на нас, нищих, которые жарили картошку на подсолнечном масле: себе она никогда не позволяла подобной гадости. Что бы ни жарила, она использовала только сливочное масло, причем купленное не в магазине, а на рынке, вдвое дороже. А мы даже магазинное сливочное масло не могли себе позволить класть на сковородку. Когда я нашел на стадионе — обычном месте наших игр — среди досок за трибунами пять рублей, я купил в магазине сто граммов сливочного масла, сто граммов масла шоколадного и немного конфет: все это одинаково почиталось за лакомство. Куриный суп или — предел роскоши — цветная капуста ординарно присутствовали в меню Компрадт. Наша семья могла позволить себе курицу только по праздникам. Но мы еще признавались относительной ровней Компрадтам. Отец даже приятельствовал с сыном Компрадтихи, Толей, и его женой Ниной, а я иногда бывал в их двух комнатах, играя с Олегом, сыном Толи, чего ужасно не одобряла старуха Компрадт, которая видела во мне деревенщину.

Остальных жителей квартиры Компрадт считала чернью. Напротив нашей комнаты жил дворник с женой и сыном Игнатом. Дворник вскоре умер, сын женился и завел ребенка. Их комната, побольше нашей, выходила на черный двор. К тому же имела выход на террасу. И это все комнаты нашей квартиры. Одна женщина жила в бывшей ванной, где, понятно, могла разместиться почти одна только ее кровать. Эту женщину почему-то особенно ненавидела Компрадт. Через несколько лет после того, как мы съехали на новую квартиру, несчастная жилица сошла с ума. Видимо, условия жизни в коммунальных квартирах способствовали помешательству — в доме обитало довольно много слабоумных. Кстати, жена дворника, унаследовавшая должность мужа после его смерти, тоже вскоре сошла с ума, и ей постоянно казалось, что мои родители травят ее газом.

Еще одна семья — мать со взрослой дочерью — ютилась в бывшей кладовой рядом с кухней. Как они там помещались, один бог знает — мне никогда не приходилось у них бывать. Эти очень тихие люди от одного окрика Компрадт умолкали или, если могли, прятались в своей комнатенке, закрывая дверь на щеколду. И ванная, и кладовая прижимались к туалету, который условно можно назвать ватерклозетом, поскольку каждый посетитель носил с собой ведро, чтобы сливать воду.

Двери клетушек выходили в темный коридор, освещение в котором, как и перед дверями барских комнат, появилось году в пятьдесят седьмом или восьмом, тогда же, когда появился свет над входной дверью в нашу коммуналку. Множество скандалов происходили из-за этих трех лампочек в двадцать пять свечей. Порой кто-то забывал выключать то ту, то другую, и, когда наступал час платить за свет, Компрадтиха, на счетчик которой замыкались лампочки, выкатывала счет. Нам приходилось платить копеек шестьдесят-семьдесят, а один раз Компрадт потребовала рубль сорок, после чего моя мать взбунтовалась, и отцу пришлось вмешиваться, чтобы ссора прекратилась, — но и он возмущался.

Кажется, в доме была еще одна каморка, вход в которую прятался межу кухонной дверью и дверью комнаты Компрадт, где жила одинокая молодая мать с ребенком, но я это совершенно запамятовал. Однако моя сестра, гораздо позже моего бывавшая на Пироговской, напомнила об этом.

Зигзагообразный коридор вел от парадного входа на кухню. Его загромождали какие-то старые вещи и доски. Однажды мой отец застал меня за опасным развлечением. Как раз на изломе коридора, там, где собирался хлам, я размахивал в темноте тлеющими палочками, и они оставляли в воздухе огненные ленты и петли — чудесное зрелище. Отец, увидев это, пришел в ярость — конечно же, он вспомнил, как два или три года назад я чуть не спалил хлев в Андрушёвке, — и, схватив меня за пояс, поволок в комнату. Чиркнув по дороге моим лицом по стене так, что стесал мне два нижних резца, он устроил мне страшную порку.

Физическая расправа считалась обычным воспитательным средством в моей семье. Одно время меня били едва ли не каждый день, а то и не один раз на дню. Причем не только отец устраивал жестокие порки — а бил он, не глядя, ногами или, сжав мою голову между колен, порол ремнем, — но и мать. В шкафу у матери висел белый резиновый пояс с продольными рубцами, который использовался в воспитательных целях. Он оставлял на моем теле розовые и синие полосы, и я страдал не только от жгучей боли, но и от стыда, стесняясь переодеваться в школе перед уроками физкультуры. Дети нашего двора смеялись надо мной, и это вызывало во мне чувство ущербности. <…>

 

Наш двор представлял собой идеальное место для советского ребенка, оторванного от родителей и предоставленного самому себе. Жилые корпуса охватывали двор кольцом, оставляя проходы на черный двор, где, кроме нас, детей, редко встречался кто-либо. Черный двор, «черный ход» в нашей лексике, и был основным местом моей жизни тех лет. В тесные подъезды черного двора вели выходы из кухонь, откуда мы, попадая на лестницы, забирались на чердак или в подвалы, хотя и не соединенные насквозь, как чердаки, зато имевшие подземные лазы; и все было устроено так, что знающий топографию наших домов мог обойти все пространство, не выходя на божий свет. На узких лестничных маршах черных подъездов царили грязь и запустение, а в торцах корпусов дома № 5 я обнаружил крохотные чуланы метра полтора-два площадью, либо не используемые вовсе, либо служившие местом сбрасывания разного хлама, который жильцы не решались выбросить одним махом. Там я находил книги, явно мне не по возрасту, которые и читал; некоторые из них были довольно ценными. Там мы с девочкой Нилой из пятого дома продолжили изучение анатомии. Там базировался штаб нашей тимуровской организации. На черном дворе дети из наших домов устроили самодеятельный театр, и на спектакль «Буратино» пришли посмотреть даже некоторые родители. Меня, чужака, никто в «труппу» не приглашал, я оставался всего лишь зрителем, но пример ребят, практически моих сверстников, вдохновил и меня на организацию детского кружка, но уже со школьными товарищами.

Скандалы между семьями сопровождались скандалами внутри семей. Моя мать часто ссорилась с нелюбимой свекровью, да и у меня с отцовской матерью не сложились отношения. Ее однообразная жизнь неграмотного и лишенного всякого любопытства человека вызывала во мне отторжение, а ее раздражал я, и она находила поводы, чтобы толкнуть меня или запустить игрушечным автомобилем прямо в голову. Однажды, когда мне было лет десять-одиннадцать, она довела меня до того, что я бросился на нее со столовым ножом и, повалив на кровать, пытался пырнуть. На ее крики прибежали соседи и оттащили меня. Бабка с тех пор стала осторожнее, но острая взаимная нелюбовь сохранилась навсегда. И так жили едва ли не в каждой квартире.

Приехав в Одессу, мать занялась поисками работы — отец же возглавлял плановый отдел сахарного завода. Вскоре выяснилось, что устроиться в больницу или поликлинику нет никакой возможности, и это очень огорчало мать, которая не хотела лишаться квалификации терапевта. Пришлось идти на компромисс — устраиваться врачом «скорой помощи», как предполагалось, года на два, чтобы впоследствии, пользуясь знакомствами, занять освободившуюся где-нибудь вакансию. Временная работа обернулась вечной, и мать прослужила на «скорой» до глубокой старости.

Сестру мою как-то очень быстро определили в детские ясли, а я остался предоставленным самому себе. Кроме службы, мать вела все хозяйство, отец практически не помогал ей, а бабка жила как гриб — она часами могла щелкать семечки, бессмысленно глядя в окно. Поначалу она еще готовила какие-то блюда, но после того, как в холодце обнаружилось слишком много щетины, чтобы его можно было есть без отвращения, между матерью и бабкой разгорелся такой скандал, что с тех пор кулинария стала уделом матери. За одним исключением: уступая просьбам отца, рыбу в маринаде готовила баба Ирина — это у нее получалось исключительно хорошо. Максимум, что бабка соглашалась выполнять, это в дни дежурства мамы отводить внучку в ясли, которые находились в соседнем доме. Впрочем, и эту обязанность довольно часто брал на себя я. Став постарше, лет с десяти, я иногда стал мыть полы в коридоре и на кухне в дни дежурства нашей семьи — и даже старуха Компрадт не имела ко мне претензий.

Так или иначе, я остался без надзора. Я плохо помню, чем занимался летом 1956 года. Помню какие-то шумные игры поздними вечерами: мальчики бегали, норовя поймать девочек — «пошли на хутор бабочек ловить!». Помню, что мальчишки охотились на котов, чтобы привязывать им к хвостам консервные банки и наблюдать, как те мечутся по черному двору, — в этих играх я не мог принимать участие, они вызывали во мне глубокое отвращение. Но главным событием стало знакомство с Аликом Перекрестовым. Тихий интеллигентный мальчик гулял у наших окон под дружеским попечением дедушки. Иногда дедушка читал ему шикарную толстую книгу «Легенды и мифы Древней Эллады», и я с восхищением слушал рассказы об аргонавтах, о подвигах Геракла. До того мне читали тоненькие книжки советских детских авторов вроде Агнии Барто или Сергея Михалкова. В очень раннем возрасте я выучил наизусть несколько басен Крылова и «Песнь о вещем Олеге». Самую запомнившуюся книжку — «Дети подземелья» Короленко — подарил мне отец, когда я поступил уже в первый класс.

Вообще-то читал я блестяще. Еще в первом классе меня показывали как чудо природы и даже устроили специальный открытый урок, чтобы учителя нашей и соседней школ посмотрели, как может читать первоклассник. Правда, этот урок закончился для меня конфузом. Придя в восторг от моего беглого чтения, директор школы спросил: «Сколько тебе поставить? Пять с плюсом хватит? Или поставить шесть?» Я тогда впервые услышал, что может быть оценка «пять с плюсом». Мне, конечно, было приятно это слышать, но в семье меня учили скромности, и я ответил: «Мне все равно». «Как! — вскричал директор. — А если я поставлю тебе двойку?» — «Мне все равно». — «Ах, вот как! Тогда после уроков ты будешь стоять в углу, пока за тобой не придут родители». Директор сдержал свое обещание. После уроков учительница поставила меня в угол, и директор пришел проверить, стою ли я. Только когда он ушел из школы, сердобольная учительница отпустила меня. И я пошел домой со своим другом, который мужественно дожидался товарища.

По дороге к сахарному заводу мы нашли белую свеклу, которая на наших глазах выпала из кузова грузовика. И приятель немедленно подхватил ее и засунул за пазуху. Черная зависть захлестнула меня: я никогда не пробовал печеной сахарной свеклы, хотя столько раз слышал, какая это вкуснятина. «Дай мне, ты ведь уже ел, — стал я клянчить. — А я взамен…» Просьбы не возымели влияния, и вместо того, чтобы идти домой, я поплелся в соседнюю деревню, Гальчин, за своим другом, где в темной хате с глиняными полами нас встретила его мать. Узнав, в чем дело, она тут же выпроводила меня: «Ты дохтуркин сын? У вас и так еды полно. Пусть твоя мамка тебя и кормит, а мой всегда голодный, пусть он поест». Во мне что-то обрушилось. Нахлынула горечь — большая, чем от директорской несправедливости. Я поплелся домой. Понимал ли тогда я, с какой нищетой столкнулся? Вряд ли. Ведь не понимал, как на двести рублей зарплаты одинокая мать кормит двоих детей. (Моя мать зарабатывала 600 рублей, а отец — 800.) Не понимал, что макуха — жмых от подсолнечника — не лакомство, а еда очень голодных. И отказ поделиться со мной сластью, которую в прошлом уже пробовал мой друг, вызвал горькую обиду. Но дома меня ждало еще одно несчастье.

Прошло уже несколько часов после окончания уроков, а я все еще не вернулся домой. Домработница, которая отвечала за меня перед родителями, страшно разволновалась и вместе с моей сестрой на руках прибежала в школу, где уже никого, кроме сторожа, не осталось. Когда я появился, она едва ли не готовилась наложить на себя руки. Мне досталось от нее, но, когда пришли родители, досталось еще больше: меня поставили в угол на колени, и там я проплакал до темноты. Даже просьбы о прощении, которые обычно помогали, оказались в этот раз бесполезны. А на следующий день родители объяснялись с директором, и меня наказали еще и в школе. И хотя я понимал, за что меня наказывали в этот раз, любви к чтению это не добавило.

Надо сказать, что я невероятно ленив. Любя книги и легко читая, я тем не менее отказывался от самостоятельного чтения. Вечерами мама читала мне стихи Маршака или рассказы Бориса Житкова из книги «Что бывает». Помню я «Приключения Незнайки» и «Приключения Мюнхгаузена» на украинском языке, русские народные сказки, по-русски и в украинском переводе. Мне больше всего нравилась сказка «Жихарка», и очень хотелось стать таким же ловким и смелым, как герой этой сказки. Понемногу меня все же приучали читать самостоятельно, но, когда к концу первого класса мне в школьной библиотеке дали книжечку потолще обычного, я отложил ее в долгий ящик, а мать тогда уже готовилась к переезду в Одессу — ей было не до меня. Так я перестал читать вовсе. И хотя в Андрушёвке я мог показаться довольно начитанным мальчиком, в Одессе то и дело сталкивался с собственной неграмотностью — когда мальчишки обсуждали прочитанные книги, я часто с завистью их слушал, не имея возможности присоединиться к разговору. А мальчики-то по возрасту сплошь моложе меня: Вовка Комаров из соседней квартиры — на год, Алик Перекрестов и его двоюродный брат Толик Ухов — на два. Ощущение неполноценности заставило меня читать, и первой книгой, которую я прочел в школьной библиотеке, стал «Робинзон Крузо». С этой книжки началась совсем другая эпоха в моей жизни. Чтение превратилось в главное удовольствие, любовь, даже почти в болезнь.

Но мне, конечно, здорово повезло со школой, где я нашел сверстников, перехвативших эстафету у Алика в деле моего просвещения — дедушка Алика очень скоро умер, и мой друг стал почти таким же уличным мальчиком, как и я. Мы с ним лазали по чердакам, участвовали в дворовых битвах, а чаще всего убегали вдвоем в запретный сад банковского института, некогда вотчину Трофима Денисовича Лысенко (в тридцатых годах он возглавлял в Одессе Всесоюзный селекционно-генетический институт). Там мы строили «медвежьи лабазы» на деревьях и запускали ракеты, оборачивая артиллерийский порох из катакомб в алюминиевую фольгу.

2.

В Андрушёвке, естественно, языком обучения был украинский, и поэтому отцу стоило много трудов устроить меня в русскую школу в Одессе. Украинская школа располагалась рядом, более того, эту школу оканчивал мой отец в 1941-м. Но он не испытывал никаких сантиментов по этому поводу — он думал о будущем ребенка. Моя мать, видя почти непреодолимые трудности, уговаривала отца сдаться: в конце концов, я хорошо говорю по-русски, дома и во дворе я буду говорить по-русски и книги буду читать по-русски, да и в школе много ли того украинского? Впрочем, украинский ведь тоже полезно знать. Но отец считал, что качество образования в русской школе будет выше, он не хотел закрепления моего украинского акцента и упорно убеждал учителей, что я справлюсь. Перед тем как меня зачислили во второй класс школы № 59, я прошел собеседование с учительницей, которая отнеслась ко мне крайне доброжелательно, и, скорее всего, с завучем. По-видимому, моя речь выглядела достаточно чистой, а родители, с которыми я приходил на собеседование, — вполне интеллигентными. Таким образом, выбор был сделан, и, я думаю, с этим выбором отец не ошибся: 59-я школа не сделала из меня прилежного ученика, но, по крайней мере, предначертала рисунок моей судьбы.

Второй школьный год начался для меня замечательно. Пожилая учительница Александра Александровна, согласившаяся принять меня в свой класс, благоволила ко мне.

Мои родители никогда не хвалили меня, никогда не давали понять, что у меня есть какие-нибудь достоинства. Они задирали планку и только корили, указывая, как далеко мне до совершенства. Это выработало у меня странное отношение к самому себе, о котором с возмущением как-то сказал Павловский*:1«Я не могу понять, почему ты себя так недооцениваешь!»

<…>

Возможно, мои родители имели свой резон, обеспечивая таким стилем воспитания мое постоянное стремление к совершенствованию. Но они же и заложили основы моих поражений, чаще всего проистекавших от неуверенности в себе.

Странно при этом, что многие люди находили меня высокомерным.

Александра Александровна, вероятно, видела во мне эту неуверенность, которая еще возросла после насмешек старухи Компрадт, после мытарств с поступлением в русскую школу. И старалась мне помочь. На первом же уроке меня попросили назвать гласные русского алфавита, и я перечислил все, кроме одной. Тогда Александра Александровна попросила класс мне помочь:

Этаж, этажерка, — неслось со всех сторон, но я так и не смог понять, что это за буква такая — «этажерка».

Ну, дети, кто напишет на доске эту букву?

И кто-то вышел и написал букву «э». Мне, конечно, стало стыдно, «э» я прекрасно знал, но я так и не смог понять, при чем тут «этажерка». По моим представлениям, учительнице полагалось меня укорить и поставить плохую отметку. Однако, напротив, она сказала: «хорошо», — и в дневнике появилась первая четверка.

К концу второго школьного года я уже не чувствовал себя гадким утенком.

Впрочем, этому способствовали и другие обстоятельства. Не слишком хорошие оценки за первый класс предопределили мое окружение во втором классе — здесь учились не самые подготовленные ребята. Мои одноклассники не отличались особенной силой, зато были задиристы. И так уж случилось, что в самом начале учебного года я подрался с мальчиком, доминировавшим в классе. Естественно, я о его месте в школьной иерархии знать не мог — а если б и знал? — и не отозвался на какое-то его требование. Немедленно было показано, кто в доме хозяин.

На большой перемене, когда мы бегали на школьном дворе, этот мальчик кинулся на меня с кулаками. Завязалась борьба, я оказался опрокинут на асфальт, а победитель уселся мне на грудь, намереваясь учинить экзекуцию. Вокруг собралась толпа мальчишек и радостно улюлюкала. Моя соседка, смуглая Светка Бабаева, громкими криками поддерживала моего обидчика и даже пыталась пинать меня ногами, тогда как остальные дети выступали в роли честных болельщиков. Похоже, за меня не болел никто. Однако, не желая сдаваться, я захватил голову моего соперника ногами и бросил его на пол, тут же оказавшись на нем верхом. Этот бросок вызвал рев восторга у наблюдателей: «Дай ему! Дай ему!»

Бог уберег. Впрочем, я и не знал, как это сделать, — драка случилась впервые в моей жизни. Прозвенел звонок, дети бросились в школу, двор опустел. Поколебавшись, я встал и инстинктивно подал руку мальчику. Мы вместе прибежали в класс, немного опоздав. Учительница была уже в курсе событий, однако, как мне помнится, кроме двух-трех слов, ничего не сказала по этому поводу. Вскоре мы подружились с драчуном и ходили парой. К сожалению, не помню его имени (кажется, его звали Юра), но отношения с ним сыграли важную роль в моей судьбе.

Домой из школы мы всегда возвращались вместе, он жил немного дальше меня, на Ботанической улице, в новом доме в отдельной квартире, что переводило его в более высокий ранг по сравнению со мной. Довольно часто я заходил к нему в гости, играл вместе с его друзьями, и одна из таких забав имела роковые последствия. В начале следующего учебного года мы затеяли весьма обычную для Одессы игру: отвоевание высоты (кажется, игра называется «царь горы»). Следовало захватить высшую точку земляной кучи рядом с котлованом строящегося дома и удерживать ее. В этой игре я неизменно оказывался победителем, что привело моего приятеля в ярость. До этого он, как и в школе, доминировал среди сверстников своего двора, и его поражение на глазах у друзей стерпеть не смог. Игра завершилась дракой, повлекшей за собой вражду, которая закончилась для меня печально.

Во втором классе, сразу после первой драки, все складывалось отлично. Я не стремился к лидерству, ходил особняком. Во втором полугодии у меня появились новые друзья. Отец Станислава Баля был художником. Сосед и приятель Баля, Александр Козырь, происходил из инженерской семьи, а отец Николая Опарина преподавал в сельхозинституте, расположенном как раз напротив их дома. Именно с Козырем, Балем и Опариным я попытался поставить спектакль «Буратино», повторяя опыт моих дворовых соседей. Подружился я также с Зориком Эльсоном, интеллигентным мальчиком из моего двора, учившимся играть на скрипке, с которым чуть позже я начал ходить в шахматный кружок Дворца пионеров. Но самым замечательным образом мы подружились с мальчиком, который меньше года учился в нашем классе, музыкально одаренным до такой степени, что вокруг него с пиететом ходили и наша учительница, и учитель пения. Впрочем, кажется, он был сыном каких-то важных родителей — во всяком случае, шикарная квартира, в которой они поселились, располагалась в привилегированном районе, на улице Белинского, за оградой с охраной. Он и стал моим самым близким другом.

В школе меня не корили плохой успеваемостью. Я не находился под жестким контролем родителей, как в Андрушёвке, и стал лидером маленькой группки мальчишек. Летом в пионерском лагере на Каролино-Бугазе во время легкого шторма я научился плавать, что для одессита, конечно, очень важно.

С самого раннего возраста я тянулся к девочкам, и всегда рядом обретались симпатичные подружки. Но вот в одесском дворе таких девочек не обнаружилось. Поначалу и в школе все девочки казались мне неинтересными. Но чем дальше, тем чаще я стал провожать домой симпатичную и очень интеллигентную девочку по фамилии Миллер. Жила она как раз на полпути от моего дома к школе в необычном дворике, стилизованном под европейское средневековье, во всяком случае, именно так мне представлялась сказочная Англия. В апреле и мае я уже несколько раз бывал у нее дома, и мне казалось, что я нашел свою принцессу. Словом, Одесса быстро стала родной, а я начал обретать уверенность в своих силах.

3.

<…> Деревенская любовь к земле подтолкнула меня к тому, чтобы высадить цветы перед нашим окном на Пироговской. Цветы были страстью бабушки Феклы, бабци, они окружали нас везде — в Андрушёвке, в Ходоровке, где я проводил летние каникулы несколько лет подряд. В Одессе же перед домами огромное пространство земли, огороженное кладкой из ракушечника и в дореволюционные времена, вероятно, засаживаемое цветами, пустовало, затоптанное детьми, забросанное мелким мусором. Ни цветочка, ни кустика.

Еще осенью 56-го я принес корневище канны, утерянное городскими озеленителями. Весной родители пошли мне навстречу и купили лопату, а заодно и немного семян. Пока я вскапывал узенькую полоску земли под своим окном, ко мне присоединилось несколько соседских детей, которым тоже не терпелось взять в руки лопату. Ну, почти по Марку Твену. Конечно, нашей полоски недоставало для набежавших ребят, и мы начали было вскапывать соседнее пространство, что запретили мне родители. Тут же из окна появилась старуха Компрадт:

Пошел отсюда вон, хохол! И чтоб я тебя под нашими окнами не видела!

Но ведь мы посадим цветы — так будет красивее.

Без тебя разберусь.

К счастью, кто-то из соседей предложил вскопать землю под своими окнами. А дальше пошло как по маслу. Мы вскопали почти все участки, а некоторые вскопали взрослые. Так что только земля под окнами Компрадт — вчетверо больше нашего участка — осталась девственно нетронутой. Дети стали просить у родителей деньги на семена, и многое из того, что мы вскопали, засеяли цветами. На следующий год ребятня не так жадно хваталась за лопату, зато многие взрослые сами стали вскапывать землю. Почти весь двор теперь засадили цветами и кустами, так что мой палисадничек вскоре стал выглядеть довольно бедно на фоне роскошных цветников.

В ходе этой неожиданной кампании по озеленению я подружился с новыми ребятами, но и приобрел врагов. Совершенно непонятно, почему моя активность вызвала агрессию у нескольких мальчишек, с которыми мне пришлось враждовать в течение всей моей жизни на Пироговской. Надо сказать, что почти все они в юном возрасте один за другим отправились за решетку. Довольно быстро выяснилось, что я неплохо дерусь, и вскоре меня остерегались задевать даже мальчишки на год-два старше меня. Один из них с горечью как-то сказал: «Жаль, что мы с тобой не поступили, как со всеми новенькими: надо было в первый же день избить тебя хорошенько, чтобы ты знал свое место. Теперь поздно». Тем не менее мальчишка, старше меня всего на год, по кличке Фьяна, постоянно затевал драки со мной. Хотя в этих драках неизменно побеждал я, это его только раззадоривало.

Как-то естественно сложилась тройка моих врагов, живших в подъезде напротив. Однажды, собравшись на пятом этаже у Фьяны, они стали стрелять по мне из рогатки. Надо сказать, что стреляли они камнями и гайками. Довольно точно и очень больно. Я едва успевал уворачиваться и, в конце концов, решил сбежать домой. А так как дома по какому-то стечению обстоятельств никого не оказалось, и ключ от квартиры отсутствовал также, я решил влезть в квартиру через форточку. И когда я уже почти залез внутрь, раздался страшный звон, и оконное стекло рассыпалось вдребезги. Мне сильно повезло. Насколько я помню, меня даже не оцарапало, хотя, принимая во внимание размеры стекла, эта история могла кончиться вполне трагично. Но когда пришли родители, я был жестоко бит. Не только потому, что из-за меня семья попала в трудное материальное положение, но потому, что я показывал ворам дорогу в дом. Впрочем, восстановить стекло родителям не позволял кошелек, и они начали переговоры с семьями моих врагов. История тянулась довольно долго и кончилась складчиной. С тех пор мне стало несколько легче. Фьяна, главный задира, перестал меня трогать. Это, конечно, не избавило от враждебности, но она приняла более терпимые формы.

Однажды самый приличный мальчишка из троицы предложил мне поиграть на пленки. Целлулоидные пленки с четырьмя или пятью кадрами из фильма, попадавшие к подросткам из киностудии, служили местной детской валютой. Собственно, и вражда с Фьяной у меня началась из-за этих пленок. Как-то утром, выйдя погулять, я застал «раскидку». Откуда-то сверху сыпались пленки, которых я до того в руках не держал и только завидовал их обладателям. Владельцы детской валюты представлялись существами более высокого ранга, чем сопляки, валютой не располагавшие. Обретение пленок как бы переводило человека в другую возрастную категорию. Естественно, что я присоединился к нескольким ребятам, которые собирали это дармовое богатство. Через некоторое время во дворе появился Фьяна и потребовал возвращения пленок, поскольку, мол, это именно он их разбрасывал. Во-первых, я усомнился в том, что пленки принадлежали ему. А во-вторых, я спросил, почему он требует возврата пленок от меня и не требует этого же от других детей. В ответ я услышал, что «раскидка» устроена для своих, а я чужак, приехавший неизвестно откуда. Аргументация не убедительная, и я не отдал пленок, считая их законным приобретением. Этот случай свел меня с Фьяной, которого я до тех пор не знал, хотя прожил в доме почти год, и с которым мне предстояло драться довольно долго.

Получив в свое распоряжение пленки, я смог принимать участие в играх, расчетной единицей в которых эти пленки служили. Вскоре я стал довольно состоятельным человеком, что вызывало раздражение у того же Фьяны и его друзей. И вот его приятель добродушно предлагает мне поиграть в игру, которая сводится к тому, что в кулаке зажимается несколько пленок и отгадывающий предлагает варианты: чет или нечет. Главное условие — игра до полного проигрыша. Прежде я очень часто выигрывал, поэтому легко согласился. Почему-то играть предстояло непременно в военном городке. В военном городке так в военном городке. Мы пришли к трансформаторной будке и приступили к игре. И тут выяснилось, что я постоянно проигрываю. Когда мои пленки почти все перекочевали в карман партнера, я обратил внимание, что он регулярно украдкой посматривает куда-то наверх. Я начал следить за его взглядом, и тут обнаружилось, что на крыше трансформаторной будки спрятались еще двое мальчишек из троицы, которые наблюдали за тем, как я отсчитываю пленки, и показывали пальцами правильный ответ своему игроку. Увидев это жульничество, я не только отказался играть дальше, но и потребовал вернуть свой проигрыш. Не тут-то было! Двое других, спрыгнув с крыши, попытались отнять у меня остаток. Тогда я бросился бежать.

Надо сказать, что прежние стычки с моим партнером, бывшим покрепче и постарше меня, протекали не так просто, как драки с Фьяной, хотя до настоящего рукоприкладства не доходило. А тут, кроме них двоих, на меня наступал третий, на голову выше нас всех, старше меня на три года. Я боялся драки. И не только потому, что вообще боялся драк: до пятнадцати лет никого не ударил первым, как, впрочем, и никогда не бил кулаком. Боялся еще потому, что за драку схлопотал бы отцовского ремня. Я гулял в новой одежде, и, замарав ее, получил бы на орехи и от матери. Но все же доминировало осознание, что у меня непременно отнимут оставшиеся пленки. Стерпеть такую несправедливость я не мог. Все, что мне оставалось, кроме капитуляции, — бегство. И я им воспользовался. Ребята бегали не менее резво, чем я, поэтому бежать пришлось изо всех сил, сломя голову. И вдруг что-то ударило меня по глазам и бросило наземь. Жуткая боль и кровь на лице вызвали у меня ужас. Перепугались и мои преследователи и бросились врассыпную. Встав, я обнаружил, что налетел на стальную проволоку, натянутую как ограждение вдоль газона, по которому бежал. Сжав в руке спасенные пленки, заливаясь кровью, я пошел домой. Дома выяснилось, что у меня довольно глубоко рассечена щека чуть ниже глаза.

Сомнений, что вечером предстоит порка, не оставалось. Ведь я во всем виноват: сам стал играть с теми, кого следовало сторониться, сам налетел на проволоку и испачкал кровью одежду. Поэтому матери я что-то соврал. В конце концов, вынужденно продолжая ложь, сказал, что это ребята толкнули меня на проволоку. Пришедший вечером домой отец пришел в ярость. И, как ни странно, его гнев относился не ко мне. Взяв за руку, он повел меня к родителям моего недавнего партнера по игре. Там он стал на повышенных тонах требовать принятия мер к ребенку, который дошел до того, что мог сделать меня калекой. Парнишка, который к этому времени уже лежал в постели, стал оправдываться, говоря, что меня не толкал, но я упорно утверждал, что именно он виновник происшествия: если бы я изменил показания, то ярость отца обернулась бы на меня. В конце концов, пытаясь усмирить свою совесть, я думал: все равно они вот-вот догнали бы меня, они могли толкнуть, а я мог искренне ошибиться, думая, что толкнули. Спор родителей закончился высказыванием моего отца: «Мой ребенок никогда не врет. Я ему верю». Это так потрясло меня, что я потерял дар речи.

В этом возрасте я находился под сильным впечатлением от «Зверобоя» Фенимора Купера. Шли дни, а я мучительно думал, как мне признаться в собственной лжи. Ведь я лгал, как лгал и прежде, страшась наказания. А отец безоговорочно встал на мою сторону, считая меня честным человеком. Я понимал, что должен пойти к моему обидчику и просить у него прощения за ложь. Но сил на покаяние не хватило. Во всяком случае, публичное. Внутреннее раскаяние было столь сильным, что я сказал себе: с этого дня я никогда больше не скажу неправду. И я сдерживал это обещание до довольно солидного возраста. Позднее, став политиком, я понял, что не смогу не лгать. Более того, тактику общения с КГБ я строил на введении в заблуждение следователей — и никогда в этом не раскаивался. Да и в быту приходилось если не лгать, то бывать неискренним.

Так или иначе, недоброжелателей у меня во дворе становилось все больше. Чем-то я раздражал самых разных детей. Хуже всего, что моими врагами становились самые отпетые хулиганы, и если ребята моего возраста далеко не всегда осмеливались меня задирать, самый знаменитый второгодник, Тростя, Тростянецкий, не упускал случая мучить меня, то выкручивая руки, то прижигая сигаретой.

Странные вещи начали происходить со мной и в школе. Учебный год ознаменовался серьезными огорчениями. Во-первых, мой друг-музыкант пропал. Собственно, вернувшись из пионерских лагерей, где провел почти все лето, я попытался зайти к нему в гости, но меня в дом не пустила охрана, сославшись на отсутствие хозяев. А теперь выяснилось, что мальчик навсегда уехал в Москву, где «будет учиться в специализированной школе имени Глинки» — именно это имя мне, не имеющему представления о Гнесиных, запомнилось тогда. Во-вторых, уехала из Одессы Миллер. В-третьих, вместо Александры Александровны, ушедшей на пенсию, нас встретила новая учительница, молодая, пришедшая к нам из сельской школы.

Новая учительница, как я помню, долго добивалась возможности вернуться в Одессу после работы в селе. Как и большинство выпускников педвуза, она вынужденно отправилась по распределению в глухомань, но мечтала о городе. Наконец ей удалось добиться своего и попасть в 59-ю. Это удивительно, поскольку конкуренция на место учителя в городе была не меньше, чем конкуренция на место врача, — вероятно, эта тема обсуждалась моими родителями, потому что представление об этом у меня сохранилось достаточно ясно.

Мне не запомнились ни ее имя, ни даже ее лицо. Единственное, что я помню — украинизмы в ее речи и специфический выговор, обличавший в ней сельскую жительницу. В некотором отношении меня это радовало. Мне казалось, что у нас должно возникнуть чувство солидарности: ведь мы оба деревенские, оказавшиеся в городском окружении. Кажется, что-то подобное я ей и сказал, но она ответила лишь жестким и злым взглядом. Почему? Быть может, честолюбивая девушка так стремилась казаться городской, что разоблачение в ней сельского жителя вызывало раздражение, а я служил прямым укором? Я видел много таких людей. Из них часто получались скрытые националисты, да и открытые тоже. Эти люди, отторгавшиеся интеллигентной городской средой в силу амбициозности, соседствовавшей с культурной несостоятельностью, любили утверждать, что к ним относятся плохо исключительно из-за презрения к украинскому языку. Именно где-то в третьем классе я впервые услышал от отца: «Нет эрудиции, впадаем в амбиции». Не об учительнице ли?

А может быть, наоборот? Преодолевая невероятные трудности послевоенных лет, молодая женщина своими усилиями добилась цели и с отвращением отнеслась к привыкшему быть любимчиком капризному сопляку, сызмальства искавшему покровителей? Разве сейчас поймешь? Только достоверно помню, что те несколько месяцев, которые мне оставались в этом классе, превратились в муку мученическую. Возможно, я сам давал поводы для этого. Помню один случай.

В начале третьего года учебы я сидел за дальней партой (во втором классе — за второй, у учительского стола). Соседкой моей оказалась Светка Бабаева, которая всегда сидела только у дальней стены в среднем ряду. Каким-то образом она переместилась ко мне за предпоследнюю парту у окна. Возможно, потому, что за лето мы успели немного сдружиться. На одном из уроков — случилось это солнечным осенним днем, значит, в самом начале осени — она предложила мне поиграть в игру и написала слово «Ленинград».

Прочти, — сказала она.

Ленинград.

Она зачеркнула букву «г».

Прочти!

Ленин рад.

Тогда она заново написала слово и зачеркнула букву «р».

Ленин гад.

Мое возмущение не знало предела. Я поднял руку. А когда учительница дала мне слово, сообщил, что Светка пишет «Ленин гад». Готовый Павлик Морозов.

Надо сказать, что учительница не упустила возможности предать меня порицанию за ябедничество, сказав Светке ничего не значащие слова. В итоге посрамленным оказался я сам. Естественно, что отношения со Светкой испортились и она очень быстро снова заняла место за партой в конце среднего ряда.

К сожалению, я не извлек урока, и в пятом классе ситуация повторилась с еще большими неприятностями для меня. Но тут уж я получил урок на всю жизнь. А в третьем классе я чувствовал, что меня унизили. Учительница вовсе не хотела помочь мне усвоить представление о том, что кляузничать нехорошо, она хотела только выставить меня ничтожеством. Но разве я могу не сомневаться, что так оно и было? Разве не могло мое скверное воспитание и столь же безобразное поведение вызывать раздражение? Не у всякого педагога хватало сил со мной бороться. Единственное, что меня смущает, так это то, что на моей стороне неизменно стояли самые интеллигентные учителя, а моими противниками чаще всего оказывались те, кто противостоял этим интеллигентам…

Смутно помню, с чего начался открытый конфликт с новой учительницей.

Стоял сентябрь. Теплая осень. Желтеющие деревья под пронзительно синим небом. Я шел домой из военного городка и у самой арки нашего двора увидел на асфальте небольшую пачку фотографий. Подняв их, увидел фото обнаженной женщины. До этого я встречал две фотографии — сейчас могу сказать, вполне целомудренных — нагих девушек, их показывали мне тайком и с уведомлением, что за такие фотографии могут посадить, поскольку порнография — преступление. В нашем мире тотальной скромности — у меня язык не поворачивается сказать «ханжества» — легко верилось, что это правда. «Порнография» считалось страшным словом, и, увидев «порнографию», я немедленно спрятал пачку слегка склеившихся фото в портфель. Разумеется, не приходилось думать, чтобы выбросить их — несомненно, у меня в портфеле лежало целое богатство. Но столь же несомненно, что взрослые этого не должны увидеть.

Естественно, наутро я принес фотки в школу. И — столь же естественно! — тут же раздал их мальчишкам. Не знаю, кто немедленно донес на меня учительнице, но та учинила такой скандал, что я перепугался: теперь меня точно посадят за порнографию! Меня выставили из класса и послали за родителями. На следующий день учительница долго разговаривала с отцом, и я удивился, что мой отец почему-то спорит с ней. Дело кончилось тем, что меня — к полному моему ошеломлению — допустили к занятиям, но вражда с училкой стала постоянной.

Много позже я увидел вновь свою «порнографическую» фотографию в каком-то альбоме. «Спящая Венера» Джорджоне.

Каким-то образом напряжение, воцарившееся в отношениях с учительницей, перекинулось и на учеников. Со Светкой Бабаевой постоянные стычки стали доходить до драк. Разразился конфликт и с Юрой, который после летней ссоры не только не затих, но, напротив, разгорался как пламя. Я перестал ходить домой с недавним закадычным приятелем, больше дружил с троицей Баль, Козырь, Опарин, но это только раззадоривало Юрку. Он постоянно вступал со мной в перепалки, пока, наконец, эти перепалки не стали заканчиваться потасовками. И вот однажды поздней осенью, когда мы возвращались после занятий, Юра стал наскакивать на меня. Довольно рано, не осмеливаясь ударить человека, я научился весьма ловко защищаться. Поэтому все попытки побить меня ничем не заканчивались. Я драться не хотел, наверное, даже побаивался, поэтому старался идти как можно быстрее. И надеялся, что, придя к себе во двор, окажусь в безопасности. Тем временем вокруг нас собралась группка мальчишек, которые всегда с радостным любопытством наблюдают за драками. Мой бывший приятель налетал на меня, а я только отмахивался портфелем, не осмеливаясь ударить в ответ, и при этом чувствовал стыд перед толпой. Наконец наш небольшой рой влетел во двор — и к нему присоединилось множество новых лиц. Среди них нашелся, кажется, и кто-то из моих приятелей, но в основном среди болельщиков толпились дворовые враги, в том числе Фьяна. И тут уж поднялось улюлюканье! В моего обидчика как будто влились новые силы. Все чаще наскакивал он на меня, а я, отшвыривая его в сторону, успевал пройти некоторое расстояние поближе к дому. Оставалось совсем немного, мы находились у подъезда Алика Перекрестова, и тут Фьяна со всей решительностью преградил мне дорогу. Пока я размышлял, не придется ли мне драться и с этим мальчишкой, Юра кинулся на меня и сшиб с ног.

Как уже говорилось, я научился довольно ловко драться, хотя, став постарше, понял, что дракой это назвать нельзя. Я перехватывал руки противников, фиксировал их, валил на пол, не давая двигаться. Иногда, захватив драчуна, приподнимал его и бросал оземь. В итоге я уходил неповрежденным, а мои противники оказывались посрамлены. Но то, что я никогда не бил кулаками, заставляло подозревать меня в слабости. И не напрасно.

Видимо, мои попытки отбиться и улюлюкающая толпа, от которой можно было ожидать помощи, и подтолкнули Юру к решительным действиям. Но я быстро вскочил на ноги и, скрутив руки противника, повалил его на ракушечниковый заборчик, ограждавший цветники. Юра отчаянно сопротивлялся, пытаясь приподняться, но раз за разом утыкался лицом в мягкий камень ограды. Не знаю, долго ли это продолжалось. Кажется, никто из дворовых ребят не осмелился подключиться к драке, хотя я этого ждал и готовился дать отпор больше всех суетящемуся Фьяне. Однако этого делать не пришлось. Вдоль дома уже бежал ко мне отец, и сжавшийся круг мальчишек вдруг отхлынул. Отец разнял нас и, взяв каждого за шиворот, повел домой к Юре. Странно, что и в этом случае отец, встав на мою сторону, говорил что-то неприятное родителям моего противника. Затем мы вернулись домой. Этот вечер остался добрым в памяти, потому что отец, жестко поговорив со мной, тем не менее не стал бить.

На следующий день — а это происходило после обеда, поскольку мы занимались во вторую смену, — учительница начала урок с рассказа о вчерашней драке. И уж тут мне досталось! Выяснилось, что я в кровь избил своего школьного товарища, что я недостоин учиться в советской школе, что я позорю свой класс и что больше учить меня здесь не будут. Выпроводив меня из класса, учительница потребовала в школу родителей, которые и прибыли на следующий день. Не знаю, о чем говорили с ними учителя. Эти разговоры заняли много времени. Беседовали и с завучем, и с директором. Родители выглядели очень взволнованными. Мать совершенно побледнела. Я их такими еще ни разу не видел. Но из школы — вопреки обещанию — меня не выгнали. Зато сразу после разговора повели в новый класс.

4.

Когда меня ввели в новый, третий «В», класс, урок уже начался. Прервав его, немолодая учительница с необычным именем Павла Андреевна представила меня:

Дети, с сегодняшнего дня вместе с вами будет учиться новый ученик. Раньше он учился в соседнем классе. Может быть, кто-нибудь из вас с ним уже знаком. Вам нужно будет строго к нему отнестись — он побил своего товарища до крови. Я надеюсь, вы не позволите ему хулиганить и дадите отпор, если он будет вести себя плохо. Его зовут…

Острая обида полоснула меня. Почему? Ведь я всегда старался быть хорошим мальчиком. А Юрка сам начал драку. И я вовсе не избивал его, я только не позволил ему бить меня. Почему же меня назвали хулиганом? К острому чувству позора изгнания и горечи от потери старых друзей прибавилось ощущение несправедливости. Но говорить мне не дали. С этого дня я очутился в совсем непривычной для меня атмосфере. Вроде бы ничего дурного не происходило, но вокруг меня воздух был пропитан напряженностью. И довольно скоро эта напряженность разрешилась вполне предсказуемым для взрослого, но совершенно неожиданным для меня образом.

Как-то раз, а дело происходило уже в марте, после урока физкультуры мы вернулись в классную комнату и стали переодеваться. Вдруг мой сосед по парте, Володин, злобно обратился ко мне:

Ты чего бросил свои штаны на мое место? — И тут же ударил меня кулаком в грудь.

Мальчик был рослый и крепкий. Не думаю, чтобы его удар оказался достаточно силен. Тем не менее я ощутил острую боль в сердце и буквально упал на скамью. «Скорая» отвезла меня домой, а два дня спустя я уже лежал в городской детской больнице. Вряд ли у меня обнаружили что-то серьезное, однако незадолго до этого я уже лежал в районной больнице, кажется, по поводу чрезвычайно тяжелой ангины, сопровождавшейся осложнениями. После длительного обследования мне поставили диагноз «ревмокардит» и направили на дополнительное обследование после завершения учебного года.

А в классе ждали перемены. Во-первых, меня освободили от уроков физкультуры. К этому времени я уже почувствовал разницу между собой и гораздо более крепкими физически ребятами из третьего «В», на что мне постоянно указывал учитель, молодой парень. (Сразу скажу, учителя физкультуры — по крайней мере, мужчины — меня никогда не жаловали, и если у меня появлялись какие-то достижения и даже некоторый авторитет в классе, то это происходило вопреки установкам и воле преподавателей.) Это не добавляло желания лазать по канату или подтягиваться на перекладине. И не улучшало отношения ко мне мальчишек. Кроме того, мама заставляла меня зимой надевать кальсоны, что вызывало постоянные издевки мальчишек, а переодеваться мы могли только в общем зале, и снимал и надевал я эти злосчастные кальсоны прямо под насмешливыми взглядами одноклассников. Так что освобождение от физкультуры воспринималось мною как дар судьбы. И хотя это решение снизило мой социальный статус в классе — из хулигана, а значит, потенциального лидера, превратив в полупрезираемого аутсайдера, — я освободился от слишком очевидных унижений, которым подвергался как со стороны учителя, так и со стороны некоторых ребят. В каком-то смысле я избавился от одного из пространств напряженности.

Во-вторых, изменилось что-то и в отношении ко мне учительницы. Она стала реже одергивать меня на уроках, пересадила на другой край класса, почти к самой двери. Моим соседом по парте оказался верзила Матюхин, самый трудный ученик в классе, а возможно, и во всей школе. Второгодник, года на два старше меня и намного выше любого нашего одноклассника, был он парнем добродушным и совершенно не агрессивным. При этом он абсолютно отказывался учиться, и ему ставили тройки только потому, что в семье Матюхина росло одиннадцать детей, и родители не могли даже прокормить такую ораву, отдавая заработку все свои силы. Учительница понимала проблемы Матюхиных и, мне казалось, даже несколько симпатизировала этому мальчику. Сзади нас, напротив, сидели лучшие ученики класса, полуотличники Баев и Шуряк, ребята спокойные, благовоспитанные. Уже совершенно не помню, из какой семьи происходил Баев. С ним, тихим, почти бессловесным приложением к Додику Шуряку, отдельных отношений у меня так и не сложилось. Но зато с течением времени я подружился с Шуряком, и надолго он стал для меня самым интересным товарищем в классе.

Но это случилось несколько позже, осенью 1958-го, а пока, окруженный с одной стороны отличниками, а с другой — девочками, я избавился от постоянного ожидания конфликта. Домой из школы мне уже приходилось идти не с драчливым Юркой, а с Додиком, который тоже жил на Пироговской, возле Дома офицеров. Никакой симпатии ко мне, хулигану, Додик, выросший в семье рафинированных интеллигентов, разумеется, не испытывал. Его отец, кандидат наук, заведовал, насколько я помню, отделением в какой-то клинике — предел мечтаний моей мамы. Подходя к Дому офицеров, мы прощались — насколько я помню, в третьем классе я так и не побывал в его квартире ни разу. Однажды после некоторого отсутствия в школе я зашел к нему, чтобы узнать домашнее задание, Додик вышел, притворив за собой дверь, и дал мне переписать задание в дневник прямо на лестничной клетке — не более того.

Зато часто вместе с нами шел домой Коля Брагин, живший в соседнем корпусе того же дома. С Брагиным мы сошлись быстро, и он регулярно приглашал меня к себе, где мы болтали и часто боролись посреди комнаты на ковре. Брагин очень любил эти игры, хотя и сердился, так как я всегда в борьбе оказывался победителем. Но наши отношения никогда не напоминали мне отношения с Юркой. Они не доходили до ярости. Напротив, после некоторого озлобления Коля успокаивался, и мы вместе принимались рассуждать о чем-то, гуляли допоздна в темноте, на пару вырывали из дневников странички с двойками и, в общем, считали себя друзьями. Даже девочка нам нравилась одна и та же, Наташа Букатар, круглая отличница и гордость класса. Брагин подбивал меня писать ей анонимные письма с признанием в любви, но после первого, написанного самим Брагиным, которое мы вместе опустили в ее почтовый ящик, я спасовал, и дальше Брагин писал и отправлял письма сам. Надо сказать, что мой интерес к девочкам отступал на задний план, подавленный нарастающим интересом к книгам.

С чтением возникли серьезные проблемы. Скудное отцовское собрание, которым он гордился, и, возможно, не без некоторого основания — «У меня лучшая библиотека в Андрушёвке!» — пришлось мне не по возрасту. Небогатые родители покупали детские книги крайне редко — в основном ко дню рождения. Приобретать Фенимора Купера стало доброй традицией. «Зверобой» был подарен в 1957 году. В следующие годы — «Следопыт», «Последний из могикан» и «Пионеры», а в 1960-м — «Как закалялась сталь» Н. Островского, в 1963-м — прекрасная книга Джона Теннера о североамериканских индейцах. Признаться, я других книг и не помню. Мои товарищи также либо книг не имели, либо не очень охотно делились. Например, «Легенды и мифы Древней Эллады» я так никогда и не смог заполучить. Додик Шуряк, который демонстрировал мне битком набитый книжный шкаф (у меня от этого рябило в глазах), категорически отказался что-нибудь давать. Тем более что большей частью в шкафу красовались многотомные собрания сочинений. Поэтому главным источником чтения для меня стала библиотека. Сначала школьная, с достаточно скудным выбором; да я и не знал, что именно нужно спрашивать, а к полкам нас не допускали. Чувствуя себя достаточно глупо, я, наконец, в сопровождении соседки по двору, Марты, дочери скромной и интеллигентной мамы, дошел до районной детской библиотеки, где моя страсть утолилась достаточно полно. Мне кажется, что первые книги рекомендовала Марта. Впрочем, сейчас трудно сказать, что же я читал. В четвертом классе — несомненно, Гоголь, «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород». Они мне запомнились потому, что в абонементе эти книги отсутствовали, а мне во что бы то ни стало хотелось прочесть именно их. И тогда я освоил читальный зал, где работала мама Марты. И там получал истинное удовольствие.

С домашним чтением дела обстояли сложнее. Всегда возникали то препятствия, то соблазны. И, как правило, я добирался до книги только вечером, когда родители решительно отнимали ее и столь же решительно укладывали меня спать. Но однажды сосед со второго этажа, отец Тани Черкасовой, моей подружки, к которой я иногда приходил в гости, подарил мне две огромные электрические батареи с маленькой лампочкой. И тогда я стал притворяться, что покорно ложусь спать, а сам тем временем забирался под одеяло с книгой и читал в свое удовольствие. Несколько раз эксперимент удался, но потом я стал слышать шепот родителей, которые справлялись друг у друга, спит ли сын. Напомню, мы жили в одной комнате, поэтому притворство довольно быстро разоблачили. Мое поведение родителям показалось странным — уж очень тщательно я укутывался, — и мать подошла и приподняла край одеяла. Я был застукан на месте. Последовали разбирательства — где я достал батареи, кто посоветовал мне читать под одеялом и т. д. А после разбирательств родители неожиданно для меня смирились: разрешили уходить на коммунальную кухню, не помню, на каких условиях. Благо к тому времени мы обзавелись самостоятельным электросчетчиком, и конфликтов с Компрадт не предвиделось.

Но сколько бы я ни читал, моя начитанность сильно уступала начитанности Шуряка, и Додик не переставал демонстрировать свое превосходство. Это помогало мне тянуться за ним. Именно с его подачи я увлекся фантастикой, и помню первые книги — «Человек-амфибия» Беляева и его же «Голова профессора Доуэля», «Продавец воздуха». Однако мне хотелось Жюля Верна — из-за его книг я записался в районную библиотеку: «Двадцать тысяч лье под водой», «Таинственный остров» и т. д. Читая книги, я постепенно становился интересным собеседником для Додика, и в конце концов мы стали приятелями.

Моя свобода — чрезмерное пребывание на улице, способность самостоятельно отправиться на море, в Отраду или на Кирпичный переулок, к друзьям, где бы они ни жили, периодически случавшиеся драки — делала меня в глазах родителей нежеланным товарищем для их детей. С одной стороны, для уличных мальчишек, будущих уголовников, я был, скорее, врагом, доступным чужим, а с другой — чужаком и для ребят своего круга. Помню, что родители Комарова старались выставить меня побыстрее из комнаты, когда я заходил к ним в гости. Впрочем, это могло объясняться и стесненными условиями жизни. Хотя Комарова старались ограничить и в его играх с нами, которые чаще всего протекали на черном дворе, прямо перед их окнами. Однажды меня выставили из дома Алика: «Мама запрещает мне водиться с теми, кто чертыхается». Это сослужило мне добрую службу, и я на всю жизнь перестал сквернословить, хотя вряд ли сейчас фразу «пошел к черту!» я посчитал бы сквернословием. В другой раз мама запретила Алику приглашать меня в дом, потому что я хулиган. Понять это я решительно не мог. Меня обвиняли, что я ухожу со двора на Ботанику и даже в Банковский сад. Но ведь туда нас стал водить дедушка Алика. А после смерти дедушки Алик, так же как и я, перелазил через забор, строил на деревьях «лабазы» и запускал самодельные ракеты, изготовленные из артиллерийского пороха, который притаскивали мальчишки откуда-то «из катакомб». Алик же явился инициатором устройства нашего «штаба» на чердаке, где он показывал мне загадочные надписи «пси-4» и «пси-20». Мне кажется, что я даже не был закоперщиком во всех этих играх, но, конечно, наверняка утверждать этого не берусь. Хотя все же я, скорее, легко отзывался на чужую инициативу, заводился и обретал некоторую инерцию, которая не свойственна многим другим ребятам. Перед глазами родителей или учителей они вдруг становились шелковыми, а я оставался таким же неуемно возбужденным — и искренне не видел ничего предосудительного в своем поведении. И регулярно оказывался на дурном счету.

 

 

(Окончание следует.)

 


1 * Речь идет о Глебе Павловском (род. в 1951 г.), известном политологе, политтехнологе, телеведущем.