И всё равно не забудь!

И всё равно не забудь!

Документальная повесть

Чистое золото ржавчиной не покроется.

Армянская пословица

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Эта повесть стоит на реальности.

Ленинград. Блокада.

От голода умерло полсемьи. Выскочила возможность, и мать решает вывезти из города маленьких сына и дочку. Укутала, посадила на санки и повезла на вокзал. Больная и опухшая от голода, она выбилась из сил, наверняка упала бы в снег и больше никогда не поднялась, если бы..

Мимо проходила группа военных, шла тоже на вокзал. Из строя выбежал один солдат, дал ребятишкам по сухарику и по кусочку сахара и, поддерживая мать, сам потащил санки. Помог матери с детьми сесть в вагон, отдал им всё, что было у него съестного.

Ни своего имени, ни фамилии солдат не сказал матери. На её вопрос, как его зовут, ответил: «Я из Армении». И больше ничего.

Солдат, чужой, незнакомый, помог выжить детям, матери. И это не забылось.

Дочь Галина с отличием окончила школу и пединститут имени Герцена в Ленинграде, её оставляли в аспирантуре, но она поехала учительствовать в Армению. И 35 лет преподавала армянским ребятишкам русский язык и литературу. Так она отблагодарила безымянного солдата-армянина. В Армении изучила армянский язык, вышла замуж за армянина. У неё трое детей. Сын после окончания института в Ленинграде вернулся в Армению возрождать заброшенное отцово село.

Такова высокая и святая плата за сухарик, преподнесённый в блокадном Ленинграде.

Помнить и чтить истинную доброту, добром будить в человеке ответное добро – разве это когда-нибудь не ценилось в людях?

 

1.

Да ну пойди пойми её!

Одни называли это больной, неуправляемой странностью, другие – откровенной, махровой дуростью.

Ну в самом деле…

Коренная ленинградка.

Золотая медаль за школу.

Бегала в одних-разъединых чулочках, всё знай переворачивала, не дай бог рваную стрелку будет видать, а так-таки выскочила с красным дипломом и из герценовского педа. Прямая ковровая дорожка в аспирантуру.

Была рекомендация. Звали как. Оставляли.

Так нет же!

«Отличнику на то и даётся первому право выбора, чтоб он именно первым выбрал именно то место, где он всего нужней».

И выбрала далёкую кроху Армению.

Почему?

Она не ответила.

Армения и Армения.

Ну да какие ещё могут быть речи?

 

2.

Сочувствующие были оптимисты. Не теряли надежды. Поумнеет! Раскидывали так. Это она, Галка Гаврилова, на красоту ломает комедь. Как же, патриоточка! Где трудней, там и мы! Любую амбразурушку заткнём белой грудинкой! Ну ничего… Покуда до Еревана доплетётся, этот порох в Галке капитально подмокнет, и она наверняка поумнеет. И запоёт как все…

В Ереван, в минпрос, в одночасье слетелось с направлениями человек тридцать. Народ вроде разношёрстный, а на языке у каждого одно и то же.

Всякому горелось в сам Ереван определиться. Можно не в центре. Можно и на окраинке где прикопаться.

Ах, ничегошеньки нету и на окраинке… Ну в пригород тогда… Поближе к порожку столицы… И поближе шаром покати… Ну, можно чуть подальше, но в городе чтоб, при железной дороге, пожалуйста…

Если все прилипнут, пристынут по городам, если все осядут, пришукнут при цивильности, так кто ж тогда шатнётся к горькой сироте глубинке?

Пожалуй, из всего налёта только двое постеснялись выставить условия и положили согласие ехать куда пошлют.

Эти двое были Галина и её подружка Лилька, в одной группе учились.

И выпало им ехать за тридевять гор в селение Шрвенанц.

Шрвенанц – это такая ужасная даль, что девчонок не пустили одних без провожатого в дорогу.

Провожатый нагрянет только завтра.

О завтрашнем деле завтра и потолкуем.

А сегодня куда сложить вечер?

В те добрые времена в Ереване на главной площади устраивались под духовой оркестр танцы. Лёгкая на знакомства Лилька вприпрыжку летела на танцы уже с геологом. Геолог был из Кафана[1], любил свой городок до дрожи в голосе, и по пути к площади безумолку всё расписывал, что за картинка Кафан, и всё навеличивал его маленьким Бомбеем. Пылу геологу набавляло и то, что девчонки едут в Шрвенанц, всего в тридцати километрах от его Кафана.

На площади кипели танцы.

Звонкая Лилька сбегу пустилась в парные скакания со своим геологом, не утерпела и минуту подождать новый танец.

А я, Лилечка-джан,[2] – рокотал геолог, плотней приваливая к себе упругую Лильку и хмелея, – распре-кра-а-асно знаю ваши места!..

Вы были в Ленинграде?! – торопливо изумилась Лилька, втайне радуясь этой новой властной силе, легшей ей на душу восторгом.

Я был даже дальше Ленинграда. В Апатитах!.. Я честно завербовался. Меня честно встретили. Оформили. Приходи, говорят, дорогой, завтра к восьми. Я поел, вернулся в гостиницу и лёг. Просыпаюсь, нос в окно. Не проспал? Не похоже… На улице тихо, темно… Я снова лёг… И снова проснулся… И снова темно… Я перекусил… Просыпаюсь ещё раз. А утра всё нет. Спать уже не хочу. Как сказано не мной, спал цветок и вдруг проснулся, больше спать не захотел. Что прикажете делать? Начинаю думать. Почему здесь ночи такие длинные? В Армении не успеешь закрыть глаза, как надо уже открывать. Утро! Пойду посмотрю… Темно, а люди бегают… Прихожу к себе на работу. А там все вперёд меня уже сидят и очень даже весело меня встречают. Как спалось с дороги на новом месте? – спрашивают. Хорошо, отвечаю. Ночь не доспал, а уже выспался. Потемну на работу побежал. Уникальный момент! Со мной такого никогда не было раньше. Это впервые… Мне и смеются. Ты, джаник, говорят, если класть по вашим араратским меркам, проспал три ночи! Каких вам три! – кричу. Я одну ещё не доспал! На дворе, показываю в окно, ещё темно! Темно!.. А-а, говорят, так ты хочешь нашу ночь медведем проспать? Лодырский рекорд поставить? Да ты знаешь, что у нас ночь – шесть месяцев! Ше-есть! Что у нас в году одна ночь и всего один день!?.. Ну, ночь я кое-как перетёр. А как день засветился… Нет, не моя стихия ломать холку целый день длиною в полгода. Люди при солнце спят, а я не могу… Стыдно… Стыд – для стыдливого… – скромно, с игрой, с мягкой игрой в голосе подпустил философии геолог, томко жмурясь и трудно удерживая себя от соблазна поцеловать Лильку в зовуще хохочущие алые губы…

Лиловели сумерки.

Бледно-печальная дужка полуопрокинутой луны наливалась первым тугим светом, в который, казалось, перетекал чистый блеск араратских снегов. Как странно, как трудно всё это вязалось одно с другим. Здесь, над неутомимо колышущейся площадью, струился весёлый, горячий воздух. А совсем невдалеке, рукой докинуть, непорочной, чопорной холодностью блистал Арарат в тяжёлой снежной папахе.

Рослая, крепкая, широкая в кости, вся какая-то всегда основательная, сейчас Галина, потупясь, неловкая, потерянная, время от времени поднимала на мелькавшие в танце томкие лица какой-то смущённо-ищущий, пристальный взгляд, будто выискивала кого в вихре-толпе.

Не докончился ещё вальс, как из каши выпнулся геолог, умученный, отринутый, держа за руку капризно нахохлившуюся Лильку.

Не обижайся… пойми, – оправдательно говорил ей, – какое веселье, если твоя подруга скучает? Вот сейчас… Галёчек, радость, встречай свою звезду!

Галина посмотрела в сторону, куда показывал геолог.

К ним на семи ветрах летел краснощёкий молодой человек, энергично размахивал руками.

Пожалуйста, знакомьтесь… Галина-джан… А это Арамаис Агаханян… Мой человек. Тоже геолог. У меня работает… Особые приметы: чересчур ловкий, склонен к пронырливости. Сколько над землёй, ещё столько и под землёй. Так что не всего его видишь… Чересчур активный товарищ. Учти. Родился на семь дней раньше чёрта…

Глаза у Лилькина геолога горели добродушным лукавством.

Из коротких, летучих фраз между парнями выяснилось, что Арамаис в отпуске, едет куда-то, скоро ему на поезд. Не сидеть же на вокзале, кинулся на танцы развеяться.

Арамаис цепко покосился на Галину. Подумал: «Увидел глаз – захотело сердце».

Оркестр грянул вальс.

Будто подстреленный, Арамаис сронил голову себе на грудь:

Разрешите!

Галина молча, изучающе уставилась на Арамаиса. Нет, не нравился он ей. Какой-то самоуверенный, несерьёзный. Какой-то нездешний, что ли. Весь он не здесь, а там, куда ехал или откуда едва уехал. «Видите, у него пустое окошко до поезда, потешь, поскакай с ним… Как же, разбежалась! Не-ет, на забаву я не гожусь». И спокойно ответила:

На улице я не собираюсь танцевать.

«Мда, – опало подумал Арамаис. – Что себе в миску накрошишь, то и в ложке у себя найдёшь… Однако… Зачем же ты сразу так? И всё же… Как бы мы ни враждовали, нужно и для мира оставить лазейку».

Он обвёл тоскливым взглядом ликующую площадь в плотнеющих сумерках. Глухо пробормотал:

Не было ещё ночи, которая не сменилась бы рассветом…

И, как-то виновато попрощавшись, понуро побрёл к остановке, откуда автобусы шли на вокзал.

А ты, вертушок, с бусырью, – накатилась Лилька на Галину. – За что ты так с ним?

Ка-ак?

Или ты умом не вышла? – сочувствующе сказала Лилька. – Ох, не жалела бы…

Было бы что жалеть. Ветром принесенное ветер и унёс. Только и всего. Сердце, милушка, не скатерть, перед всяким не расстелешь.

 

3.

Сперва ленинградки тащились ночь поездом.

Новое утро застало их с расплюснутыми по стеклу лицами.

Дорога бежала вдоль границы. Жёлто, торопко лился Аракс. И ошеломляюще жутко и сладостно было сознавать, что вот они видят из вагона чужие горы, порезанные жёсткими ущельями, где скорбно стоял зыбкий, мерклый свет молодого нарождающегося дня.

 

Вершины Арарата далеки,

хотя лежат они не за горами,

а за долами роковой реки.

Плывет Масис в тумане, будто в раме.

Аракс ножом по сердцу разделил

историю на «было» и на «есть».[3]

 

В Кафане мягкий, предупредительный провожатый – был он учителем – с рук на руки передал девчонок директору той школы, куда их распределили.

Звали директора Фарух Гелабович Акопян.

Коренастый, с высокими благородными залысинами, был он человек большого ума, большой доброты.

Фарух Гелабович хотел как лучше встретить молодых учительниц. В Кафан прикатил на грузовике – роскошь по тем тяжким, послевоенным временам королевская. Он так и рассчитывал. Впихнёт подружек в кабину, а сам с их багажом простоит всю обратную дорогу в кузове.

Но план его сломало.

Была суббота. И как только обозначилась своя машина в городке, народу натолклось под завязку полнёхонький кузовок. Тут и маленькие, тут и старенькие. И какие ж это надо глаза, как усидишь в кабинке, если ветхую бабуню ладятся на ладонках подсаживать через закрытый борт?

И всю горную даль в тридцать километров директор и новенькие учительницы вместе со всеми тряслись, стоя в кузове и держась за борта.

Кузов для девчонок оказался самой удобной наблюдательной точкой.

Всё вокруг было закидано горами.

Машина с натужным подвоем виляла, жгла по дну петлистых ущелий, и дикие толпы скал одна величественней, торжественней другой налезали, давили со всех сторон. Казалось, машина неслась по волшебному колодцу. Впереди горы, с боков горы и сзади уже пройденный путь сразу тоже замыкали, запирали горы.

Музыка гор зачаровывала.

Позабыв про всё на свете – и про то, что они не одни, и про то, что учителям, пускай и молодым, подобало бы держаться суше, солидней, – они с детским, искренним восторгом вертели головами, всё им было вновину и не могли напиться этой восхитительной горной радости.

А совсем рядом, тут же, в кузове, билась совсем другая жизнь.

Весело гомонили бабы, ублаготворённые кто удачной магазинной покупкой, кто базарной выгодой. За своими разговорами бабы не убирали любопытных, уважительных глаз с новеньких.

Бабы дивились, и чего хорошего наискали девчошки в горах. Пустые, голые эти горы, ленивые на урожай. Только и ответны, как потом польёшь. С какими трудами выдавливаешь из них виноград!

Поражало женщин и то, что эти две хорошули из самого из Ленинграда. Будут уму-разуму учить их ребятишек!

Незнакомки глянулись всем едущим.

Лав ахчикнер,[4] – приветной улыбкой светилась молодуха с сухим, заветренным лицом, перенося восторженно-долгий взгляд с Галины на Лильку.

Лав, лав! – в согласной спешке покивала ей соседка и в растерянности смутилась. – Только где они станут жить? Как они будут учить? Школа наша разогромная, армянская. А ни одна и слова ж не знает по-нашему. Они ж даже не понимают, что мы про них сейчас поём…

 

4.

С жильём дело решилось как-то само собой неожиданно и прочно.

Войдя в село, машина раз за разом останавливалась. Народ сходил. Тесноты убавлялось, и от этого на девчонок всё сильней наваливалось щемливое чувство одиночества и заброшенности.

Наконец машина тормознула ещё возле одного дома.

Вот тут я живу! – с весёлым вызовом объявил Фарух Гелабович и легко спрыгнул на землю. Протянул руки к Галине, ближе стояла к борту:

Давайте, Галина Борисовна, ваше приданое. Приехали!

Галина в замешательстве возразила:

Это ваш дом… Это вы приехали… А нам…

А-а! Я понял. Думаете, вам ехать дальше. К себе на квартиру. – Он смято улыбнулся, по-прежнему держа руки поднятыми точно в мольбе. – Живём мы пока бедновато, нешироко. Своего жилья для учителей у нас нет… Вон позавчера приехала по распределению Маруся Мелкумян. Молекула[5] наша… Сняла бедняжка угол… Маруся армянка. Ей проще. Вы особая статья. Не для того же вы ехали из самого Ленинграда, чтобы скитаться в Шрвенанце по углам. Подумали мы с женой – Варсик у меня младшие ведёт классы, – подумали и надумали взять вас к себе, милые гостьюшки. Так что наш дом и ваш дом.

Галина оторопело опустила глаза на директора с воздетыми к ней руками.

Почему вы так странно смотрите на меня? – теряясь, негромко спросил он.

Не обращайте внимания… Так… вспомнилось… – конфузливо пробормотала она и, обрывая разговор, торопливо подала ему свою коробку с книгами.

Коробок было четыре.

Пихнув по одной подмышки и схватив по одной ещё в каждую руку, он неловко, но живо, с прибежкой, засеменил с гавриловским приданым в дом, шутливо про себя оправдываясь: «Чем тяжелее у осла ноша, тем быстрее он идёт». Скоро снова выскочил, подцепил два дешёвеньких фанерных чемоданчика с девчачьими пожитками, весело заподстёгивал:

Смелей, смелей шагайте в дом! Без стеснений. Народ у нас гостям всегда рад. У нас так и говорят: будь проклят тот дом, где не бывает гостей. Хорошо говорят!

Верно, хорошо, – уже в коридоре подала тихий, холодноватый голос всё время молчавшая Лилька. – Да только не всю пословицу вы нам сказали. В одной книжке я вычитала такое продолжение этой пословицы: и пускай умрёт тот гость, который, придя вечером, не уйдёт утром.

Фарух Гелабович вкопанно остановился в шаге от двери в комнату, куда вёл.

Чемоданишки вывалились у него из рук.

Вах, вах, Лилик-джан! Эти ваши слова дитя недоразумения… – смято прошептал он. – Извините… Никак не запомню ваше отчество.

Лилька подсказала своё отчество.

Однако он не расслышал, оглушённый её репликой.

Лилик-джан, – продолжал он, в замешательстве называя её именем меньшенькой пятилетней дочки, – так, Лилик-джан, не говорите, пожалуйста. Ваша книжка очень древняя. Вторая половина пословицы уже не живёт в народе. Она давно отмерла. Как хвост у человека…

Тут дверь встречно пошла отворяться, натужно поталкиваемая из комнаты крошкой Лилик.

Свет перетёк из комнаты, и в коридоре стало видней.

Неувязка как-то сама собой растворилась на свету.

Входите! Входите! – пролепетала маленькая красавица с тем очарованием божественным, передать которое словами я не отваживаюсь.

Комната была просторная, светлая, нарядно убранная. Здесь было всё для нормальной, уютной жизни. Особенно девчонок поразили книги во всю стену.

Шекспир! Диккенс! Флобер! Стендаль! Толстой!..

Всё классика, классика.

Боже мой, какая библиотека!

И эдакая роскошь за тысячью горами! В глухомани!

Галине вдруг стало неловко за своё «приданое», как называл Фарух Гелабович четыре её коробки с книгами. Коробки друг на дружке столбиком стояли у её ног, ещё не открытые, и ей не очень-то и горелось распаковывать. Больше там методички, учебники, кое-что по искусству. Не густо… Ну, Грин… Ещё томик Белинского, томик поэзии декабристов. Покойница мама подарила…

Галине припомнилось, что некоторые из книг, к корешкам которых благоговейно притрагивалась подушечками пальцев, она проходила в институте, но не читала. Не смогла найти в Ленинграде! Не смогла там, в Ленинграде, а здесь они вот они. Бери да читай!

«Герцен говорил: «Университет закончен, да здравствует учеба!» Будем учиться-читать в Шрвенанце, будем закрывать брешь…»

И что, ваша библиотека будет в нашей комнате? – опасливо спросила Галина, боясь отрицательного ответа.

В вашей. Всё здесь будет так, как было и до вас.

Лилька нахмурилась, выстрожилась лицом:

Но знаете, лично я побаиваюсь, хватит ли моей зарплаты… Сколько вы положили брать с носа за весь этот шик-модерн?

Тяжёлыми глазами Лилька обошла комнату.

Дорогая Лилик-джан, – мягко, ласково засветился Фарух Гелабович, – не одни деньги правят миром… У нас говорят, денег даже горы боятся. Я тоже денег боюсь… Но раз вы заговорили… Я думаю, одним этим разговором надо всё кончить раз и навсегда. Я скажу вам больше. У нас нет столовки. В магазине вы не купите ни мяса, ни масла, ни картошки…

А что же мы будем есть?! – вытянули девчонки лица.

А то, что сварит-сжарит моя Варсик. Лично я обязуюсь для вас и для всей семьи печь лаваши… Как и раньше… Но ни за питание, ни за комнату мы не возьмём с вас и копейки. Решение окончательное, обжалованию не подлежит.

Девчонки запротестовали.

Не согласны бесплатно! У вас и так трое ребятишек. На кой же вам на шею ещё двух чужих великовозрастных нахлебниц?

И взмолился тогда Фарух Гелабович:

Милые вы мои! Ну зачем вы обижаете нас рублём? Ну давайте поднимемся чуточку выше копейки… Поймите, мы вовсе не считаем вас чужими. Поймите, вы для нас наши Джесика и Лилик. Только уже вошли в возраст… Кстати, у вас Лиля-джан даже имя с нашей Лилик одно. Разве это ничего не говорит? Мы принимаем вас как… Просто Джесика и Лилик отучились в институте. Вернулись на работу в своё селение. И вы хотите заставить нас брать со своих же дочерей за стол и за крышу?

Девчонки видели, что разговор о деньгах больно бил, угнетал и Фаруха Гелабовича, и Варсик, оттого возражали всё тише.

Однако примириться с положением приживальщиц не могли.

Фарух Гелабович расстроился вконец.

Мы хотели, чтоб у нас в доме всегда жила… звучала великая русская речь… Разговаривая… вы уже платите с лихвой… если хотите… Живые ваши голоса… Разве за них можно назначить цену? Видите… нам хотелось… чтоб наши дети… учились русскому языку… не только по книжкам…

 

5.

К первому своему уроку Галина подготовилась загодя. Подготовилась и обмерла.

Мамочка родная! Да по-каковски я буду говорить на уроке?! По-русски? А поймут?

Галина к Фаруху Гелабовичу.

Фарух Гелабович длинно думал, смущённо-виновато меняясь в лице.

Значит, боитесь, поймут не поймут?.. – бормотал он, не решаясь поднять глаза на Галину. – Тема «Творчество Горького»?

«Творчество Горького»! – горячечно подтвердила.

Видите… – Он размыто, медленно улыбнулся. Покаянные нотки дрогнули в голосе: – Врать не обучен. Да и по штату не положено. А правда… А правда такая… С полной уверенностью можно сказать, что наверняка иные поймут у вас из всего урока одно-единственное слово Горький. Без перевода понятно.

Не густенько… А я так готовилась, так готовилась… Что же делать? Зря, для одной галочки, вести урок?

Но и не отменять же литературу вообще? Ведите как знаете. Тонущий в море и за пену морскую хватается…

Шальная мысль толкнулась к ней, воткнулась в голову.

Галина машинально отпустила её от себя:

На пену надежда зябкая… А вот… А что… Попробуем так. Вы переводите мой текст – у меня всё написано, – я пишу перевод русскими буквами и читаю?.. По-армянски объясняю?

Умно! – Фарух Гелабович победно вскинул указательный палец. – Давайте сюда ваши записи!

Галина принесла – дело было дома – из своей комнаты тетрадь. Раскрыла на столе.

Начнём, – Фарух Гелабович поставил палец под словами темы, – с лёгкого. Со второй части. С Горького. По-вашему Горький и по-нашему не Сладкий. Тут ясно. А вот первое слово творчество будет стехцагорцутюн. Стех… цагор… цутюн…

Вразбивку, с отдыхами следом за Фарухом Гелабовичем как стихи, как заклинание повторяла Галина, наливаясь уверенностью, счастьем:

Стех… цагор… цутюн… Стех… цагор… цутюн…

Это слово было первым, значение которого она поняла. И было оно каким-то особенным, полным высокого смысла. Волшебство, магия, материнское благословение звучали в нём. Ей казалось, это слово-звезда светилось, как светятся все звёзды. Оно светило ей во всю прежнюю жизнь и, забегая наперёд, скажу, светоносный луч творчества всегда озарял, насквозь пронизывал и все её вослед идущие годы.

Класс слушал мёртво.

Огрехи в произношении, огрехи в построении фраз – эта шелуха рассыпалась никем не замечаемая. Ребята с первого слова затаили дыхание.

«Корневая ленинградка. Первый час в армянской школе и как по-нашему рубит!».

С урока она вышла легендой. Ей понадобилась всего сорок пять минут, чтобы стать живой легендой.

Сама же она была недовольна собой.

«Это казуистика! Обман! Ложь детям! Что, Фарух Гелабович вечно будет мне переводить, и я, как попка, по бумажке всё тверди перед классом?.. Надо садиться за язык. Изучать. Капитально!».

Ей не всхотелось лезть со своими болячками к учителям-коллегам. У учителей и своих хлопот выше носа.

Ей бросился в глаза худенький, тихий мальчишечка с умным, пронзительно-страдальческим взглядом.

«Наверняка сирота…».

На переменке она подошла к нему. Роберт и в самом деле почти сирота. Мать умерла. Отец тяжко болел.

Роберт, вы кем собираетесь быть?

Учителем.

Вот и отлично! Будьте им с сегодняшнего дня. Оставьте меня без обеда. Я так ужасно отвечала классу… С сегодня же начинаю изучать армянский. И вы напишете мне алфавит?

Роберт зыбко повёл плечиком.

Галина ободряюще ждала.

Раз хотите… – нерешительно смелея, выдавил Роберт, – и оставлю… и напишу… Языки надо знать. Отец говорит, сколько языков ты знаешь, столько раз ты человек.

 

Класс загудел ульем.

Ничего не понимаем! В первый день самостоятельной работы приезжая училка идёт в ученицы к нашему Робертику. Перевернулся мир!

После уроков Галина и Роберт сели за одну парту.

Облизывая сухие губы и кренясь, в тиши уползая в свободную сторону, Роберт с мучительным старанием выводил армянские буквы столбиком. Рядышком кидал русские.

Галина по-школярски заглядывала ему через острое плечишко, списывала, время от времени коротко придвигаясь.

Трудные у вас буквы, – старалась не молчать Галина.

Претензии не ко мне… К Маштоцу…[6]

Галина спросила, кто такой Маштоц. Роберт и ну захлёбисто расписывать, про себя дивясь, что русалка[7] из самого из Ленинграда, а не знает про Маштоца. Роберт дошёл даже до преданий.

По мифам, к Маштоцу обращался и ходебщик с просьбой составить грузинский алфавит. На ту минуту Маштоц ел макароны, рассердился, что не дают спокойно поесть, и кувыркнул со стола миску с макаронами. Макароны разбежались по полу навытяжку, оттого грузинские буквы такие вытянутые, с завитушками. По другой версии, в момент прихода грузина Маштоц что-то строгал, летели стружки – грузинские буквы похожи и на стружки…

Галина постигала армянский и так, как Гулливер язык гуигнгнмов: «Я показывал на предмет пальцем и спрашивал его название, которое запоминал; затем, оставшись наедине, записывал в свой путевой дневник. Заботясь об улучшении выговора, я просил кого-нибудь из членов семьи произносить почаще трудные слова».

Училась у взрослых.

Училась у школьников на уроках.

Училась даже у детей Фаруха Гелабовича, у той же пятилетушки Лилик, чем крайне изумляла детвору.

Тётя Борисовна сама учительница. А не знает наши слова. Наши слова мы знаем давно-давно! Мы соображалистые!

А драмкружок не учёба?

Сочиняла Галина пьески по чеховским рассказам, переводила с ребятами. А потом вместе разыгрывали их перед сельчаками. Вроде всё тут игра. Но всё и учёба.

Учась сама, учась-играя сама, учила других…

И больно переживала, если кто хромал.

Неважно было с русским у Мураза. С мензуркой (химичкой) Марусей двинулись в неблизкое соседнее село Нижний Хотанан. Пошли узнать, в каких условиях живёт парнишка.

Приходят.

Бедный дом, пол земляной.

Сам Мураз уехал на ослике в лес за дровами.

Мать перебирала фасоль.

Не кинулась Галина жаловаться на Мураза. Принишкла.

Подсели с Марусей к фасоли и не ушли, пока не перебрали всю. Конечно, сидели не с застёгнутыми зубами.[8] Говорили о житье-бытье.

А про отставание в учёбе Мураза и не заикнулась Галина.

Просто начала оставлять его после уроков.

Накормит у себя дома и айда с ним заниматься.

До тех пор занимались после уроков, покуда мальчик не подтянулся.

И позже, когда выправился весь десятый, накатило на Галину провести урок химии… по-русски.

Зачем?

Рядом добывают молибден, медную руду.

Выпускники схлынут туда работать. Так пусть потвёрже знают то, с чем придётся сталкиваться.

Маруся, такая же молоденькая, как и Галина, загорелась предложением. Союзом перевели с армянского на русский текст. Галина объясняла урок по-русски, Маруся иллюстрировала её рассказ опытами.

При виде Галины в Шрвенанце стали светло говорить:

А! Вот это та странная русская учительница. Она нашим детям, армянам, давала урок химии по-русски! Не учительница – золота слиток!

 

6.

Жизнь лилась.

Не придумать положение щекотливей того, в которое попали Галина с Лилькой.

Уходили месяцы.

А за жильё, за стол с них не брали.

Но платить-то, миряне, всё же надо. Как? – сушили бедные головы девчонки.

Одни праздники отстёгивали малую отдышку. Одни праздники подавали возможность хоть как-то отплатить людям за их доброту.

Пускай не тысячные, но покупались жене подарки. От подарков, слава Богу, Варсик не отказывалась.

Мало-помалу стали девчонки и свой приварок поставлять к столу. То они твердили, что до без рассудка любят варенье и раз за разом бегали в лес за ежевикой. Наваривали того варенья до паралича. То добивались упрямо и им продавали с пришкольного участка картошку на зиму. А когда они только приехали, подсуетилось начальство местного хозяйства и в качестве единовременного пособия кинуло сотню яиц, десять килограммов сыру и двадцать килограммов мёду.

Зачем нам столько? Да от сладкого ещё и толстеют. И от мёда великодушно отказались, отдали директорским детям.

Со временем подружки проторили, простегнули верную дорожку в Кафан. Выбрать подарок, на случай прикупить продуктов – в воскресенье в путь.

Но в самом городке их никогда не видели вместе. У каждой там были свои обязанности и интересы. Галина отправлялась в рейд по магазинам, потом в кино. Завлекалка Лилька на всё то же время закатывалась к своему геологу на пещерное свидание. В буквальном смысле.

Встречались они за городом, в условленном месте – в тёмной пещере. Садились на шероховатый холодный камень, и его ненасытные, злые губы до смертного страха мучили, жгли поцелуями… Устало и сыто посмеиваясь, он за руку поднимал её с нагретого ею же камня, счастливо попрекая одними и теми словами:

А ты, дурочка, боялась… Вставай… Даже юбка не помялась.

Лилька себе клялась, что это была последняя встреча. Но отслаивался всего один денёшек, и она начинала сходить с ума. Не могла дождаться воскресенья, и ещё в сонных сумерках стаскивала по выходным Галину с кровати.

Скорей! Ну скорей же в город!

Случалось, машина не подворачивалась, и они тридцать километров отшлёпывали пеше.

Галина жалела горькую Лильку. Наставляла:

Не крути усы у спящего тигра. А то тигр проснётся, останешься без головы.

Ладно, ладно, – отмахивалась Лилька и думала в панике: «Разбудишь такого… Ну может, сегодня изменится что… Что ж я за гореносица? Отчего мне только в пещере и честь?.. Ради розы терпят и шипы… Надо ждать… Счастье не лошадь, не везёт по прямой дорожке. Оби… Ошибаюсь? Может быть… Не ошибёшься – не поумнеешь… Однако, что же он со мною на люди нейдёт? Полгода уже встречаемся и только в пещере… как пещерные жители…».

Угарный, пещерный роман уже не грел её, но она всё бегала на свидания. Бегала интуитивно, по привычке, по какой-то раз и навсегда заведённой, как часы, внутренней аккуратной обязанности, всё на что-то втайне надеясь и ни на что не на­деясь, – машинально докручивала глупые амуры на последних, умученных оборотах рывками.

Знаешь, Ушинский из меня не задался, – пожаловалась она ему. – Из-за тебя всё валится из рук… Душа не лежит… Уйду я из учительского клана… Не позорить… Уеду к матери…

Она заплакала.

Она ждала, что хоть из вежливости станет он успокаивать, жалеть. А он лишь скучно вздохнул. Потом чуже пробормотал:

Смотри, тебе видней… А мне… Колокольчик слаще звенит издали…

Сегодня она ушла от него из пещеры раньше обычного. Её знобило. Она брела по набережной в чужом далёком городке и плакала навзрыд. Грохотала, гудела река, трудно ворочая в берегах и неся жёлто-грязное месиво: в горах отсверкал грозовой ливень.

На ней была предназначенная для городского выхода плотная кожаная юбчонка с прорешкой спереди. Юбчонка была так зазывающе коротка – максимум открытости! – что просто походила на широкий ремень, отчего почти все её сладости были на улице.

Рядом, чуть в сторонке деловито бежала по своим делам какая-то бездомная, зачумленная дворняжка, бойко выставивши полуоблезлый хвост палкой. По временам дворняжка останавливалась, тупо всматривалась в Лильку и, поджавши хвост, жалеючи взвизгивала, будто спрашивала её о чём-то или успокаивала.

Вывернулась навстречу кривая старуха. Долго пялилась на Лильку из-под сморщенной руки, забормотала, цепенея от ужаса:

Ох-ох-ох! Пьяная в корягу… Будь у собаки стыд, – перевела взгляд на дворняжку, – собака надела б штаны, А эта… – и плюнула. – Поплачь, поплачь… Дитё плачем растёт…

Когда Лилька подошла к кинотеатру, картина ещё не кончилась. Лилька успела припудриться, подвела глаза.

И всё равно Галина ахнула, увидев её:

Ты вся какая-то присмирелая… Какая-то другая, подновлённая…

Другая, другая…

Что-нибудь стряслось? То я всегда тебя ждала. А тут ты ждёшь…

Мимо тащился ослик в пустой тележке, тащился в ту сторону, куда и девчонкам.

Подвезёте? – Галина показала сидевшему в тележке старику свои две пузатые сумки.

Обязательно! – сразу согласился старик. – Давайте ваш груз.

Прошли немного с пустыми руками следом за тележкой с сумками – откуда-то с боковой тропки выщелкнулся розовый Арамаис с распростёртыми глазами.

О! От так встреча! – кричит. – Я категорически приветствую вас на борту вашего лайнера! – и тычет глазами на повозку с осликом.

С той случайной встречи в Ереване на цыганских скачках, как называла Галина танцы, минуло полгода, и за всё это время она и разу не вспомнила про Арамаиса.

Теперь перед нею токовал новый Арамаис. Правда, розовости в нём не убавилось и вместе с тем эти полгода положили в него что-то такое, что безотчётно потянуло к нему Галину.

Они условились о свидании.

«Да, – разбито думала Лилька, – любовь межсезонья не терпит. У кого-то она кончается… У кого-то в тот же день начинается…».

 

7.

Однажды Арамаис полусерьёзно, полушутя спросил:

Как вы, Галина Борисовна, смотрите на брак?

А никак, – ответила в тон. – Где уж нам уж выйтить замуж, мы и так уж как-нибудь…

Зачем же как-нибудь? Всё по закону. Обстоятельно. Вот пройдём отборочную комиссию…

Чего-чего?!

С дальними подходцами-переходцами уцелился он путано подпускать туману в том роде, что-де это у других всё за себя решают молодые. А у нас-де всё пойдёт так, как скажет домашний совет богов, совет старейшин. «Старый диван». Обычаи-де у нас сильны. «Старину мы держим в порядке».

 

«Диван» и спроси у жениха:

Она из одной нации, ты из другой. Как же вы собираетесь жить? Как вы найдёте общий язык?

Уж что-что, а общий язык мы уже нашли за три года.

«Диван» осерчал:

Как ты смеешь так отвечать? Это ты нашёл? Двум ослам овёс не можешь разделить! А… Когда раздавали ум, ты был на сеновале… Девушка подобна неразрезанному арбузу. Девушку выбирай глазом старика, а лошадь – глазом молодого…

Я не лошадь выбирал! При полном уважении к вашим сединам отдать всё на откуп старикам риск большой. Всё-таки кольцо должно быть по пальцу, а милая по душе.

«Диван» вознегодовал:

Наш маленький ослик стал большим ослом! Как можешь ты так возражать? Сперва свари слово во рту, потом его выпускай!.. Конечно, жениться надо, кто спорит. Одиночество подобает только Богу. Ты не Бог… Да и дом без женщины, что мельница без воды. Не горячись… Когда котёл сильно кипит, он тушит огонь под собой… Слушай, сынок, что мы тебе скажем… Мы ничего не имеем против твоей невесты. Она умная, красивая… Но что её красота? С красивого лица плов не едят… Закавычка, беда – не из нашей нации… Самую лучшую девушку из чужой нации на нада. Пусть будет невестой худшая девушка. Но наша…

Ах! – вскипел Арамаис. – Вам худшую подавай! Ну что ж, это не проблема. Вы меня ещё не знаете. Я на самого чёрта рубаху надену! Только учтите, кто очень хорошее ищет, найдёт очень плохое!

Неужели наш мышонок наденет колокольчик на шею самой кошке?

Наденет! Мышь у своей норы становится львом!

Арамаис с лёту схватился за дело десятью пальцами, не стал растягивать его на десять лет. Кинулся искать картинку означенных параметров: наша! самая худшая!

И скоро козликом взбрыкивал при свежей невесте от голодного года. Худющая. И там такая красава, что в окно глянет – конь прянет, на улицу выйдет – три дня собаки лают. А одна присмотрелась и сбесилась.

Ну, видит «диван» это счастье – угрюмо, хмуро мрачнеет. Ржавчина душ выступила на лицах.

Вах! Вах! Не мог в горах камня найти! Если осёл заупрямится, так уж посреди моста! Ты что, в самом деле искал самую страшную мармыгу?

Арамаис вяло раскинул руки.

Как требовали, светлейшие…

Что ж у нас получается? Семь архимандритов крестили девочку и назвали её Киракосом?[9] Нам с твоей упыршей не жить, но и ты не будешь. Лети ублажай свою северянку. Жалко… Упустил птичку. Поймаешь ли?

К той поре Галина, оскорблённая торгом «дивана» и, как ей казалось, пускай и частичным странным перемётом суженого к другой, уже уехала к своим в Питер.

Роно не отпускало. Галина настояла. Задерживать не посмели. Похвально отпахала поверх всяких сроков. Как не отпустишь?

А дома приветно взяли в ту же школу, что окончила. Пришёл вызов из аспирантуры.

Про всё про это Галина и напиши бездольному Арамаису, который едва ли не каждый день строгал письма-слезницы. Всё звал вернуться, поскольку спектакль с нашей раскрасавицей он с треском обязательно на совете завалит и что никогда ни на ком не женится, кроме как на ней на одной, на Галинке.

Галина холодно сообщила, что наконец-то собирается в аспирантуру. Присоветовала не переводить бумагу на письма.

Но он вместо внеочередного заклинания вдруг наявился сам.

Когда дочь хочет замуж, она бьёт дома горшки. Когда сын хочет жениться, он едет на чужбину. Вот я и приехал… Без тебя мне полный ачуч-пачуч…[10] Без тебя я в Кафан не поеду!

Бабушка жалконько посмотрела на Арамаиса. Сказала Галине:

Ты положи в соображенье… Три годочка день в день ты там отжила и никому не спонадобилась, никому не востребовалась. А Арамаиска, голубь сизай, гляди, куда залетел? И повернётся в тебе душа отказом ударить по протянутой руке?

 

8.

И жизнь полно лилась.

Заговорили молодые об имени своему первенцу. Заговорили до поры. И набежала, навалилась пёстрая толпа всяких несуразностей.

Откуда-то выстегнулась горячая, суматошная ватага цветастых имён, со всех сторон плотно, водой, обтекла. Повела вокруг молодых развесёлый, хватский хоровод, и каждый в хороводе баловливо пел: «Возьми меня! Возьми меня!».

Разлеталась душа. Какое же выбрать? Надо ж одно-единственное!

Нвер – подарок. Хорошо. Это если парень будет.

Нубар? Проба. Сходно для первого мальчика. Но… Как-то… Нет, ты отойди… Мы подумаем. Может, мальчик к нам ещё и не придёт. Может, девочка…

А девочке очень подойду я! – грациозно поклонилась Аршалуйс.[11]

И я! – зазолотилась веснушками Арусяк.[12]

И я! – запоздало подала голосок Сканчели́.[13]

Молодые растерялись. Сказали:

Все вы славные, хорошие… Вас так много… Нам бы редкое имя…

Ах, вам ре-едкое, – обиделся хоровод. – Так идите туда и им морочьте головы!

Молодые пошли, куда им показывали. Обогнули гору, в складках которой сверкали снега. Вошли в тёмный лес. Кто-то сильный разом подхватил, поднял их над землёй за вороты, так что молодые, не успев и опомниться, запереступали уже в воздухе ногами, будто продолжали идти.

Будем знакомы, – вежливо сказал гренадёрского роста малый с квадратным лицом. – Я Вреж. Месть. Можно Врежик… Что морщитесь? Не нравится моё имя?

Драчун, забияка, головохват… Как жить с таким именем?

Лично я хорошо живу. Ни один не уполз от меня без слёз. Может подтвердить это моя верная половинка Верчалуйс.[14]

Теперь мы понимаем, почему здесь страшно и темно.

Несчастные неженки! Не будьте слишком сладкими. Мухи облепят!

Точно, – кокетливо подтвердила Верчалуйс, махнула рукой, и вокруг стало совсем черно.

О женское коварство! Ты безмерно… Как-то коварство всего лишь одной женщины погрузили на телегу. Телега не выдержала, рассыпалась…

Наши имена вам не подходят, так, может, их подойдут! – и Вреж швырнул молодых на высокое крылечко утёса, где печально сидели, свесив с нижней ступеньки босые ноги, три старухи с тяжёлыми, понурыми лицами.

Молодые спросили, не страшноватенько ли старухам тут жить?

Кто в воду упал, тот дождя не боится… Люди нас не любят. Мы живём в отход ото всех, наособицу… Все выстарели… Но живём.

За что же вас люди не любят?

За наши имена, – отвечала крайняя справа старуха. – Меня зовут Мармаза. Что значит моё имя я не знаю. Как оно появилось? Вроде… Когда-то, давно-раздавно, в наших местах были французские концессии. Были концессии, были и французы. Мать моя состояла в услужении в одном французском доме. Я была картинка, назвали на французский лад. Мадемуазель… Но французы ушли. С моего пышного имени посыпались лепестки, как с розы. Люди у нас тёмные… С годами французский лоск овял… опал… Сперва Ма-де-му-а-зель – еле выговорила – перекрутилась в Мамзель, потом в Мамазель, а потом и вовсе в Мамазу… Да-а… С таким именем в народишко не суйся… Только на утёсе и кукуй…

Я тоже жертва французской моды, – донно вздохнула рядом сидевшая с Мамазой старуха. – Записали Шарлоттой. А зовут Шарлато́… Почти как лото…

А у меня всё проще, – пожаловалась третья старуха. – Отец с матерью во-от уж жарко как хотели одного мальчика. А на свет выскочило шестнадцать девок. Ну, сказал отец, если и семнадцатая будет трясозадка, рожать бросим. Узлом завяжем эту делу… Я, дурочка, и выскочи семнадцатая. Зло окрестили. Бавакан. Довольно, хватит!.. Больше у отца с матерью детей не было. Как отрубило… Заморозило любовь…

Внизу, у ног утёса, унылый мальчик принялся мести.

Мамаза похвалилась:

Хоть мы на необитаемом утёсе и живём, а чистоту держим. Каждый перед своим крыльцом подметает… У нас у всех по крылечку, – показала на пришлёпки, усеявшие отвесную гладь стены утёса, как балкончики – высотный домину.

Эй вы, искатели редких имён! – тоскливо крикнул снизу унылец. – Может, моё имечко припаяете своему сыночку? Редкое-прередкое. Единственное. Заклимон! – выставил он метлу.

А что оно означает?

В том-то и штука, что ничего. Так… Пустой звук.

А зачем же ты его носишь?

Это у папки-мамки спросите… Им-то хорошо. Они умерли. А я томись с этим Заклимоном. Даже перед зверьми совестно. Как начну рассказывать историю своего имени, так шакалы и те за животики хватаются.

Расскажи нам.

За так? За так и в лесу дурачки перевелись… Рублик махните.

Ему кинули рублёвик. Он воткнул метлу меж ног, взлетел, поймал кружившуюся золотым пятном денежку; потом подлетел к крылечку, остановился около. Держался он на метле спокойно, браво, будто влито сидел в седле на королевской лошади.

Так слушайте… Родила меня мать в роддоме, в городе. Ну, ей выписываться. Пришёл отец забирать нас домой. А её не пускают. Приставучие попались начальники. «Мальчику не дали имя, метрика не выписана. Пока не дадите имя, не выпустим».

Отец обнял свою голову, мать обняла свою. Думают. Поврозь. Я кричу: скорей думайте! Отец то взглядом приголубит меня, то шипучим матерком остудит. Мол, не мешай думать. А сам сортирует имена, раз по разу ну отбрасывает, ну отбрасывает. Всё старьё, одинаковые, одной скукой мазаны. Тоже искатель был редкостей.

Ну, тут проходят по улице волосатики с приёмничком. А по приёмничку один дядя смело и широко так запевает: «Встава-ай, проклятьем заклеймённый…» Папашка и грох по подоконнику кулачиной:

Усё! Есть святое реденькое имечко! За!.. За!.. Этот!.. Да!.. Кли!.. Вот!.. Ух!.. За!.. кли!.. ммон!!!

 

Этот сон радостью ожёг Галину.

Бросили выискивать имя позвончей да пореже, а как нашёлся первенький, сынишка, имя само и выйди из сердца:

Армен!

Армен… Армения… Звучит!..

У Агаханянов – сын!

Дома и стены ликовали!

 

9.

Слетали с календаря годы.

Рос Армен. Тянулись за ним сестрёнки Ленка, Людмилка.

Казалось, молоденькая стеночка из своей троицы хоть на каплюшку заслонит от неё школьный воз, школьный народ. Ан нетушки. С чужим ребятьём возится как мать родная! Во-от что в ней нельзя не отметить. Да не штришком – самой жирной чертой!

Чужих детей нет у Галины. Объясняет новое, смотрит в напряжённые, восторженные личики – видит своих.

С нею зелёный народ раскованный, искренний, как и она сама. Оттого, что у всех на душе, то и на языке.

Простая фраза. «Славятся своим трудом крестьяне…» Надо добавить однородные члены.

До хруста в плече дерёт вверх ручонку Ромик.

Слушаю.

Ромик вскакивает. Торжественно, как с трибуны, докладывает с упоением:

Славятся своим трудом крестьяне, рабочие заводов и фабрик, работники райкома и первый секретарь товарищ Саакян!

Вообще-то своих руководителей надо знать. Кого ты ещё знаешь?

И четвероклассник без запинки звенит, как колокольчик, фамилиями, именами, отчествами министров внешней торговли России, Армении, директора местного торга. У директора и у отвечающего одна фамилия. Отец и сын.

Сразу ловишь предмет горячих устремлений папаши.

Что варится дома, на уроке слышно.

Взрослая жизнь достаёт везде, едва выскочи самый безобидный повод.

Тоже четвертый класс. Басня «Волк и Ягнёнок».

Чем вызывает у нас сочувствие Ягнёнок?

А кто сказал, что Ягнёнок вызывает да ещё у нас сочувствие? – покачиваясь, надменно вопрошает малец с первой парты. – Кто? Я вот смотрю на весь класс и никто от сочувствия не плачет. Нет, Ягнёнок жалкий, вызывает только жалость и насмешки. Мне нравятся сильные личности. Такие, как Волк. Волку что надо, он то и берёт. Что хочет, то и делает. Да что мы, как дети, про басенку?! Мои родители учителя, получают по двести рубчиков. А живём мы хуже, чем сосед. Сосед плотник, катится на грошиках. Зато у соседа во дворе «Волга», дом – центральный универмаг в Ереване бедней! Вчера пьяный как сто китайцев плотник хвалился-выёгивался своему дружку у колонки: «Советскую власть надо обнять и крепко поцеловать! За мою работу капиталист давно б меня под одно место коленкой и на улицу вытолкал бы. А… Я ж должон восемь часов отстрогать. А я сегодня и топорика в руки не брал. Некогда. Бахусничал. Нафугасился… Совсем про работу забыл. Но не забыла меня моя родная глупая власть-кормилица, пятачок – так называет он пять рублей – записала в ведомость. За что, извините? Я ж весь день пил, был в состоянии готовальни и ещё на сто рэ прихватил по нечаянности матерьяльцу для дома, для семьи, для хороших людей и для их друзей… Даровой уксус слаще мёда…».

Разбор басни отодвигается.

Ребёнку не мазнёшь: не твоя печаль взрослая жизнь. В ней взрослые сами не всегда разберутся. Надо говорить о бедах будней. Указывать, оттого-то и цветёт воровство, что рядом равнодушные…

Парнишка хмыкает и садится, до конца не удовлетворённый.

Не удовлетворена и учительница. Она знает, не слова – дела убеждают. И когда через два года суд осудил плотника-несуна, она об этом победно говорит на уроке.

Теперь вера её словам безгранична.

 

10.

У меня в голове не укладывается, что вот то высокое действо, творимое ею, впихивается по трафарету в прокрустово ложе урока. Это должно называться как-то совсем иначе, ну хотя бы потому, что это вовсе не похоже на то, что называлось у нас уроками. И чтобы читатель плотней понял, что же такое её уроки, я должен рассказать о тех уроках, на которых я рос. Всё узнаёшь в сравнении.

Середина пятидесятых. Грузинский городок Махарадзе. Русская школа. Она одна в городке.

Физику у нас вёл кряжеватый малый с зубами в шахматном порядке, с лихой, хулиганистой чёлочкой. Но чёлочка была не самой выдающейся достопримечательностью. Невыразимо как его украшало то, что он совершенно не знал русского. Ни в зуб галошей! Преподавать в русской школе и не знать русского… Правда, наши буквы каким-то чудом были ему слегка знакомы. Временами он даже бойко читал по слогам – выучка тбилисского университета налицо.

Не пожелал ехать в село, в грузинскую школу. Прикопался в нашей. В русской. Первый год тянул преподавательскую лямку. Упрямей любого закоренелого двоечника, он свои уроки переплавил в кару и для себя, и для нас. Не понимая смысла слов, он наизусть заучивал весь учебник.

То же требовал и от нас.

И стоило переставить местами слова или вставить в ответе от избытка чувств хоть одно междометие, как он страдальчески морщился, словно его всего простреливала острая зубная боль:

Э-э, кацо!.. Слюшь, ти урёк нэ зншь…

Лениво поднимал руку с двумя растопыренными пальцами:

Два!

Мы от корки до корки наизусть зазузбривали физику, но и от корки до корки люто ненавидели её.

Литераторша наша тоже была грузинка и едва лепетала по-русски. Объясняя задание, она держала перед собой раскрытый учебник и, сильно косясь, читала. Рассыпался по школе звонок, она скучающе роняла:

Дома дочитаете сами.

Знания текстов не требовала. Да и читала ли сама? Пятёрки сыпались только за то, если впопад ляпнешь, что не Исаковский и даже не Твардовский написали «Поднятую целину». А если ещё угадаешь кроме автора ещё двух-трёх героев да выскажешься в их адрес двумя-тремя общими фразами, в избытке мыча и жестикулируя, – цены тебе не сложит горькая литераторша. До конца четверти ходи героем!

По временам школа на все пуговицы закрывала мою душу от русского слова. И ушли десятилетия, прежде чем выбил я из себя её «уроки».

 

11.

 

Ставлю пять! Садись… Четыре…

Дай дневник. Поставлю три…

Очень плохо отвечаешь!

Завтра с мамкой приходи!

Детский розыгрыш

 

И вот Кафан. Третья школа.

Звонок застал Лильку… Лилию Гордеевну на лестнице.

От неожиданного, обвального и требовательного, грома она в первый миг как-то стушевалась. Дрогнула. Но тут же подхлестнула себя. Живей, девонька! Не опоздай! Уйдёт же наша невская армяночка!

Лилия Гордеевна заскакала через ступеньку. Крутая лестница скоро осадила её резвость. Задыхаясь, перестала скакать через ступеньку. Опало запересчитывала каждую. И уже с середины лестницы увидала в спину Галину Борисовну. Сосредоточенная, с журналом, шла Галина Борисовна в класс. Кольнуло окликнуть – не высмелела.

По коридору гулко хлопали последние шаги опоздавших беглецов, и Галина Борисовна, войдя в класс, оставила дверь открытой.

«Что же делать? Что?.. Весь урок прождать? Да эти сорок пять минут потянутся дольше четверти века! Столько не видеться и считай секунды под дверью?!».

Мимо промигнули два долговязых парня, нырнули в дверной распах.

Лилия Гордеевна подсуетилась, тоже вскочила следом за вторым парнем – держал за плечи впереди бегущего и правил им.

В классе Лилия Гордеевна с опаской, как шкодливая мышка, зыркнула на учительницу. Галина Борисовна ещё шла к столу. Лилия Гордеевна ткнулась глазами в её высокую, широкую спину, летуче окинула класс и, завидев пустую на камчатке парту, порысила к ней, угнувшись.

Класс не обратил на неё никакого внимания, если не считать, что одна из девиц прыснула в кулак. Потешно-таки бежала короткотелая, поперёк себя толще Лилия Гордеевна, пробуя согнуться.

А так больше никто не повернул на неё глаза.

Уроки Галины Борисовны статья особая. Показательная. На её вечно открытых уроках кто-нибудь да и толчётся со стороны. То молодые учителя, над которыми Галина Борисовна шефствует, то её бывшие ученики, уже сами учителя, бегающие поучиться ремеслу у своей мастеровитой учительницы, то кто вообще из других школ – слушают, глядят – опыт перенимают, то из гороно какая важная птица, то ещё кто откуда…

Ребята пообвыкли, притёрлись к тому, что на часе Галины Борисовны кто-нибудь да кукует чужой. Давно перестали тому удивляться.

А кто у нас такой недисциплинированный? – спросила Галина Борисовна, трудно отрывая глаза от окна, от буйного торжества осени в золотой накидке. – Опоздал да ещё дверь за собой поленился закрыть…

Лилия Гордеевна остановила дыхание. Вот те раз! Тут еле пристроилась за рослой девчонкой, чтобушки не было видать. Ужалась вся книзу. Подбородком в парту воткнулась. Можно сказать, еле спряталась и на – иди закрывай дверь! Она было уже поднялась, как бежавший впереди неё парень схватился с места и закрыл.

Итак, мы завершаем изучение романа Фёдора Михайловича Достоевского «Преступление и наказание». Сегодня у нас литературный суд над Родионом Раскольниковым, совершившим двойное убийство. Участники судебного заседания, приступайте к делу… Кто сегодня у нас кто?

Галина Борисовна называет исполнителей ролей. Ребята, собранные, чинные, выходят к столу, а Галина Борисовна направляется к последней парте, где обычно сидит одна на таких уроках-судах.

Галина Борисовна подходит и видит, что её парта занята. И кем! Краснопотерянной Лилией Гордеевной… Жалобно прижалась пунцовой щекой к парте. Прячется! Как журавль. Голова в песке, а сам весь снаружи! Галина Борисовна немеет.

В глазах у Лилии Гордеевны закипают слёзы, отвага. Она решается встать и обнять старинную подругу.

Галина Борисовна улавливает дерзкое движение её души, смотрит нарочито холодно, роняет еле слышное равнодушно-напускное «здрасьте!» и садится рядом. За одну парту. Берёт не видно для класса Лилию Гордеевну за локоть, сжимает до боли. Тихо, без эмоций, мы не одни!

 

Расстались они четверть века назад. И все эти годы между ними лежали жуткие дали от северной до южной границы. Целую вечность не виделись и вот сошлись… Нелепица полная.

Расстояние между ними в миллиметр не впихнешь. Наоборот совсем, и миллиметра много. Сидят же локоть в локоть, чувствуют, ходит смято радостное тепло из руки в руку, а заговорить не моги.

Урок! Не нарушай этикет!

Слёзы дрожат на глазах у Лилии Гордеевны. Она вот-вот сорвётся. Срыв висит на волоске. Распрекрасно видит это Галина Борисовна, тесней сжимает локоть подруги. Крепись! И садится к ней вполоборота, так что никто в классе не видит из-за Галины Борисовны несчастную Лилию Гордеевну.

Похоже, класс поймал, что-то необычное держит этих людей друг подле друга, и молчит. Не требует к себе внимания.

Пауза затянулась. Галина Борисовна забыла про всё на свете.

Галина Борисовна, можно начинать? – несмело напоминает «прокурор».

Спохватившись, Галина Борисовна виновато, быстро кивает:

Да, да… Начинайте…

Лилию Гордеевну подкусывает к чёрту послать этот дурацкий этикет. Столько не видеться и даже не обняться!? «Э-э, Борисовна!.. Заметодичилась… Засохла…».

Мало-помалу они успокаиваются. Начинают вслушиваться в «суд».

Внешне совершенно ровная Галина Борисовна про себя досадует, когда кто-нибудь сфальшивит. Не лезет с поправками и уточнениями по пустякам. И только тогда позволяет себе вмешаться, когда страсти хватают через край.

Но делает она это корректно, мягко. Не дай Бог обидеть. Ну как же ещё? На «прокурора» или на «судью» негоже поднимать голос. Ведь и «прокурор», и «судья», и весь прочий заседательский народ такой юный, такой ранимый, такой искренний.

Лилия Гордеевна, державшаяся как-то чужевато и загнанно, постепенно смелеет дерзостью этого молодого народа, у неё на глазах вскрывающего «психологию преступления». Ей нравятся все. И «судья», и «заседатели», и «прокурор», и «секретарь», и сам «подсудимый», и «свидетели», и даже «тень» невинно убиенной Лизаветы. Надо же! Нашли артистку и на тень невинно убиенной Лизаветы…

Ей хорошо.

Хорошо оттого, что все держатся уверенно, нескованно, что все плотно вошли в роли. Это, думается ей, могут только те, кто читал роман. Обычно, думает она, ученики ни лешего не читают, и если учитель дожал, что навалились читать, так это плюсища какой учителю! И даже кто не читал, так посидит на этом суде и обязательно – ну кому охота слыть чуркой с глазками? – уцелится прочитать.

«На твои уроки, Гаюшка, можно ходить, как на спектакли… – Лилия Гордеевна чуть-чуть прочней упирается локтем в локоть подруги. – И чтоб поставить такой спектакль, надо самой быть и немножечко драматургом, и немножечко режиссером, и немножечко актрисой…»

Сквозь свои мысли Лилия Гордеевна следит за ходом «суда», ловит себя на том, что начинает переживать за Родиона. Ей уже и жалко его. Ей хочется, чтоб ему дали волю. Отпустили чтоб. Помиловали…

Она сочувствующе всматривается в веснушное армянское лицо Родиона и обмирает. Ей мерещится, что временами у Родиона… её лицо, её тогдашней, давешней, когда приехала сюда учительствовать. Боже, да не её ли это судят?

Она отмахивается от этой мысли. Но эта мысль ещё упрямей липнет к ней. И она уже уверовала, что это судят единственно её. Судят по полной правде.

«Ведь ты тогда всего лишь год отбыла. Даже обязательного срока своего не выслужила по распределению… Повалялась в ножках… Пустили к больной матери… Мама поправилась, но ты не вернулась… И там не стала учительствовать. Вовсе ушла из-под учительского звания… Может, именно этих ребятишек я б учила… Да не учу… не учу…».

 

12.

Кончился урок.

Нетерпеливо, гнетуще выждав, когда остались одни, старинные подруги, устало вскрикнув в плаче, обнялись.

Что же ты не написала, что приедешь? – сквозь тихие слёзы корила Галина Борисовна.

Да когда было писать… Вдруг поднесли отпуск на неделю раньше мужнина. Думаю, подарю я эту беспризорную недельку Кафану. Скок на самолёт и к тебе. Всё время, раскидываю умком, звала, а свалюсь с неба без предупреждения, без жданки, так глядишь, не прогонит. А может, незваная гостья сядет на шип?

В обиде Галина Борисовна разом махнула на неё обеими руками.

Ну как такое и говорить? Нежданный гость лучше жданных двух! Но знаешь… Мне бежать… Жизнь штука строго лимитированная… Даже толком поплакать раз вместе за двадцать пять лет нельзя. Меня, – подзаводит часики, несёт к уху, улыбается сиротски: идут! – народ ждёт… Ох и суматошное это мое кресло замдира по воспитательной работе! Айдашки, Лилёк, в наше дворянское гнездо.[15] Посидишь в моём углу. Подождёшь, дорогуша…

В учительской пусто.

Галина Борисовна усаживает подругу за массивный, тяжёлый угловой стол, забитый громоздкими кучами бумаги, из-за которых не видать Лилию Гордеевну. Пододвигает стул с высокой стопой старых библиотечных журналов, вывороченных наружу теми страницами, где начинаются интересующие Галину Борисовну вещи Ахматовой, Цветаевой, Паустовского… Журналы слежалые. Давно ждут своей очереди и всё у Галины Борисовны руки не доходят.

Я, – вскидывает руку, приветно шевелит пальцами, – я побежала. Не скучай… Я скоро… Не успеешь и романа прочесть… Поройся в моих завалах. Может, что интересное откопаешь. Тут вот альбом… Всё собрали, что пишут про нашу школу… Что я сама писала… Ребячьи сочинения…

Стол Галины Борисовны в самом дальнем от двери углу. С одной стороны над ним раздольное окно. Светло, тихо…

Лилию Гордеевну всё занимало в этих бумажных Альпах. Тут каждый клочок – кусочек чужой жизни, которая могла стать и твоей. Но не стала…

Постепенно пред ней открывалась школа Галины Борисовны.

«Какая милая очаровашка моя Галинка… У неё ребятёжь не проходит – фу, сколько тупости в этом слове! – у неё не проходят таких-то и таких-то авторов. У неё проживают те жизни, которые писатели рисуют… Урок – спектакль… Урок – суд… Урок – поиск истины… Урок – дискуссия… Уроки у неё в основном диспуты… Уроки – воспитатели… Ни один урок не похож на другой… Я бы до этого не дотумкала… На уроках у неё ни тени назидания. Назидание силой в голову не воткнёшь… А сочинения?.. Названия не зализанные. Живые… «Учитесь властвовать собой». Это о Татьяне Лариной. Ну-ка, почитаем…

Лилия Гордеевна захлопнула тетрадку. Потянулась к новой стопке.

«Кому из литературных героев я поставил бы памятник?».

Занимательно…

А вот ещё сочинения на вольную тему «Доволен ли я собой и окружающими?». Гм… Пишет дерзкова-ато…

Лилия Гордеевна ещё раз начала перечитывать фразу.

Вошла Галина Борисовна.

Слушай, Гаюшка! – кинулась к ней навстречу с раскрытой тетрадкой Лилия Гордеевна. – Ты только послушай, как тут одна вольная сочинилка стебанула тебя по глазам: «Как Вы, Галина Борисовна, могли оставить Ленинград? Как Вы можете жить в этой дыре? Значит, Вы сами примирились со всем?» Каково? И что ты ей ответишь?

Отвечу… Собирайся. Наконец-то я свободна…

А я, наверное, в глазах этой пигалички была бы геройша, – смято проговорила Лилия Гордеевна, нехотя выходя из учительской. – Я не оставила Ленинград… Глупенькая она ещё, умок мякенькой… Знала бы только, чего мне это стоило… Кто я есмь в Ленинграде?

Ну-ну, – Галина Борисовна мягко взяла подругу за локоть. – Не надо самоедства. Кто не знает… Страдания дали скалам. Скалы не выдержали. Тогда отдали их, Лилечка, человеку…

Они вышли на улицу. Приветливо грело солнце.

Золото осени было разлито вокруг. Оно жило на ещё не поблёкших клумбах, горящих костерками красных георгинов, на тротуарах, на деревьях, на домах, на открыто-весёлых лицах горожан, с лета вымазанных в бронзу плотного загара.

Да, – задумчиво улыбнулась Галина Борисовна. – Москва – великий город. Ленинград – большой город. Кафан – тоже город… Не последней руки… Я на тему дыры. Это когда мы с тобой в первый раз попали сюда, так действительно… Грязи по уши, три хибарки лепилось под горой. А сейчас… Оделся в асфальт. Чистенький, нарядненький… Куклёнок! Во-он, – показала вперёд по ущелью, где один за другим высотные дома-ступеньки бело-розово плыли над крутобокими ярами. – Между прочим, первые в стране… Дома переменно-каскадного типа. На скалах. Одной стеной упираются в скалы… А вот музыкашка, как дети называют музыкальную школу. Из Ленинграда привезли орган. Монтировали чехи. Концерты органной музыки давали большие артисты из Англии, из Бельгии, из Чехословакии… Это я всё на тему дыры… А производство точных приборов?.. Обидно, когда люди думают, что настоящая жизнь где-то за горами, что всё лучшее где-то далеко-далеко… Чужой пирожок всегда слаще. А ведь где живёшь, там и всё лучшее. Рыба в воде растёт…

Лилия Гордеевна почувствовала себя как-то виновато – ну совсем расстроила подругу! – и поспешила пустить разговор по другому желобку.

Я, – сказала, – справлялась в Ереване, а много ли уцелело от того нашенского призыва. Помнишь? Человек тридцать приехало! Искали, искали, бедняжки, тебя одну и назвали. Прыткий народишко… Как сейчас молодята? Лучше нас тогдашних? Молодых?

Ой ли… Молодые – всегда молодые, – неопределённо, надвое ответила Галина Борисовна. – Многоватенько, – в голосе у неё забилась сердитость, – среди молодых ранних. Это мне не нравится. Не к сердцу… Главная для них проблема – добросовестность. Не хватает терпения. Всё с наскока. Всё с налёта. Ему сегодня подай на блюдечке плоды труда, что суждено увидеть через долгие годы. А работать над собой лень-матушка. Скольким выдают направления! Едут, поступают вне конкурса в институты. А назад? Оседают в Ереване, оседают в Кафане. А в село уже и ехать некому. Ну не обидно?.. Мы с тобой из Ленинграда не посовестились завеяться в Шрвенанц! Тут же… Его даже на время никаким калачом не заманишь в его же родное сельцо!

Разговор про молодых и вовсе добил Галину Борисовну. Она замолчала и долго отрешённо шла, не затевая пустого, из вежливости, разговора, и лишь часто отвечала на приветствия.

Наконец Лилия Гордеевна не выдержала, сронила заискивающе:

В лучах твоей славы и мне теплей… Такое впечатление, будто весь город только для того и вышел на улицу, чтоб с тобой с поклоном поздороваться. Решительно весь город кланяется тебе! Тебя что, извини, всякая собачка знает?

Галина Борисовна вздохнула.

По части собачек сомневаюсь. А люди… Как же… Этому городку я положила в услужение лучшие годы. Лучший отдала кусок своей жизни. Не для себя овца растит руно… Кто учился сам… Чьи дети учатся… Учителя все знают. Наставница… На семинарах, на педчтениях выступаешь… А то… Школа моя на четыре сотни ребят. А толчётся в ней в две смены вдвое больше. Потом… Район наш в глубинке. Преподавателей под тысячу. В Ереван не накатаешься. Нужен свой филиал института усовершенствования учителей. Лезешь с этими болячками на трибуну, шатаешься по начальству. Не побегаешь – дело само не сдвинется. Люди видят. Люди добро помнят…

Сонно, умиротворённо несла свои ясные воды река Вохча.

Лилия Гордеевна рассеянно слушала Галину Борисовну, ступала всё медленней и всё глядела то на речку, то себе под ноги. Ей вспоминалось, как именно здесь, по этой вот набережной, летела тогда с последнего свидания и плакала.

Ей стало жалко себя ту, молоденькую, беззащитную, чистую. Лицо её страдальчески скривилось. Она надорванно охнула, и слёзы толстыми строчками побежали у неё по щекам.

Лиля! Лиля! Что ты? Что ты? – затормошила её Галина Борисовна, целуя её в соленые ручейки слёз. – Что ты?!

Да так… В классе недоплакала…

 

13.

Агаханяновская квартира глянулась Лилии Гордеевне.

Вижу, Галчонок, на жизнь у тебя жалоб нет? Чаша с верхом!

Что так, то так… Это не та пора, как саукались. Магараджи мы были редкие. С ложки-вилки начинали. Лет пять платяного шкафа не было. Одежда по стульям висела… С блокады явилась привычка набирать продуктов посверх меры. Знаешь, что столько не надо. Но берёшь. Всё кажется, вот-вот чего-то не станет. Надо запасаться. Неуёмная жажда еды осталась на всю жизнь. За сорок восемь лет никак не накормлю страх перед голодом…

А ты думаешь, я накормила?

Пол в гостиной весь задёрнут ковром толщиной в пол-ладонки.

Лилия Гордеевна спиной стоит к цветному телевизору, сосредоточенно перебирает глазами книги через стекло в дорогом шкафу.

А знаешь, Галь, на Раскольникове из чужих я была не одна. Рядом на последней парте сидела молоденькая армяночка…

Знаю… – Галина Борисовна вытягивает шею из-за Лилии Гордеевны, мешает телевизор смотреть. – У меня училась. Сейчас историю преподаёт…

Ты б видела, с каким счастьем она слушала! После урока шепнула мне: «Такие уроки побуждают учителя мыслить, искать новые формы. Я уже думаю, кого бы мне засудить на своих уроках истории…». А от себя скажу. Твои уроки, Гаюшка, – это вершина! Я всё сушила голову, где же твои истоки. Не выскочила же ты вот такая образцово-показательная на голом месте. На голом месте, на пустыре что растёт, кроме чертополоха и крапивы? Теперь, – она пустила на обе стороны створки шкафа, выдернула из тесноты две книжки, тряхнула ими над головой, – теперь я точно знаю. Ты взошла на долининских дрожжах! Токи Ленинград – в Кафан идут!

Галина Борисовна благодарно кивнула-поклонилась вскинутым книжкам.

В студенчестве она практиковалась у громкой ленинградской учительницы, у писательницы Натальи Григорьевны Долининой. Когда Долинина уезжала в командировку, Галина подменяла её. Долининские ученики знали не меньше практиканточки.

Иные смотрели на Галину, как гуси на зарево. Не прочь были подшутить. Приходилось читать, читать, читать… От молота гвоздю неволя: в стену лезет. По долининскому плану водила в Русский музей, на Мойку, двенадцать, в музей-квартиру Пушкина… Поставила с ребятами сцены из симоновской пьесы.

Ребята вроде потеплели. Потянулись к ней.

В назидание Галкиным сокурсникам Долинина говорила:

«Вот как надо работать. Чтобы за вами бегали ученики. Где эта высокая девушка?»

Что же ты, Лиль, хочешь? – загрустила Галина Борисовна. – Наталья Григорьевна – чудо в мире учителей-словесников. Талант писателя, титаническая эрудиция, любовь к детям, неумение, нежелание сторониться их болей, бед… А какая раскованность у подростков на диспутах! Отсюда и моя тяга к диспутам… Отсюда нешаблонный ход урока, простор высказываниям, спорам… Эх! Пока в воду не попадёшь, плавать не научишься…

Лилия Гордеевна открыла обложку «Прочитаем «Онегина» вместе».

Долининская рука:

«Милой Галине для меня по-прежнему Гавриловой – с добрыми воспоминаниями. 10.3.71.»

 

Раскрыла «Печорина». Всего два слова. Но каких!

«Будьте счастливы!»

 

Лилия Гордеевна села за стол напротив Галины Борисовны, положила подбородок на пальцы скрещённых рук, покоившихся на стоящих стоймя долининских книжках. Как-то просительно заглянула Галине Борисовне в глаза.

Давай пошепчемся… Как тогда… В далёкие молодые вечера…

Ну шепчи, – тихо, поощряюще улыбнулась Галина Борисовна.

Ты не думала над тем, что нам уже пора считать баранов? Что ты сделала в жизни? Ты счастлива?.. Почему ты присохла в Кафане? Ты ж могла…

Галина Борисовна печально покачала головой, отходя во вчера.

В воспоминания.

 

… В школе мечталось стать журналисткой – переиграла на пед.

После всё же печаталась. Могла прибиться к газете. Ка-ак звали… Отказалась! Могла уйти в науку. Но не пошла.

Когда Галина не явилась по вызову на вступительные в аспирантуру, а уже с Арамаисом полетела снова в Армению, декан Басина, милая Александра Фёдоровна, только развела руками:

Что ж! Всякая избушка своей кровлей крыта. Видала разных дур, но такой ещё нет!

Судьба не заказывала ей пути к сочинительству. Её повесть приветили в «Литературной Армении». Вызвали в журнал. Насоветовали, как доехать до «печатных кондиций». Она пробовала рассказать свою жизнь белому листу. Манило писать так, чтоб не было стыдно перед каждым чистым листом, перед каждым письменным словом.

Ей казалось, что всё удалось. Всё выспело. Но один маститый резанул так:

Слишком всё у вашей героини вгладь. Из Ленинграда едет учительствовать в глухое армянское село. Похвально. Но всё ей даётся легко, просто. До приторности пересахарили! Ну видано такое – никаких конфликтов, никаких проблем! Так в жизни бывает? Чтобы спасти повесть, в большую вашу бочку мёда надо сунуть ма-аленькую ложечку дёгтя. И тогда всё у вас забродит, как на дрожжах. Заиграет…

Однако уже готовую повесть заиграли Армен с Ленкой.Порвали.

Написала наново.

Повезла сватать в Ленинград, в родной Ленинград.

В одном журнале разбежались печатать и… потеряли повесть. Занимавшийся ею сотрудник сказал так, будто копеечки лишился:

Вёз на мотоцикле. Где-то, окаянная, унырнула…

Это был единственный экземпляр.

Трижды писала Галина одну и ту же повесть. Трижды изнурённо, мученически умирала, трижды поднимала её из мёртвых последняя точка. На четвертый бой её не хватило. Писательская чесотка ушла…

Ты многое могла, – журчит разомлелый, томкий голос Лилии Гордеевны. – Но до последней черты дошла просто валенками.[16] Это много?

Не знаю, не знаю… Просто учительница… Я всю жизнь над этим думала. Писала и Наталье Григорьевне. Я держала с нею связь до крайнего её дня. Она ответила…

Галина Борисовна перебирает тяжёлый, радостный пук долининских писем. Читает отхваченные красно карандашом куски.

«Трое детей это огромное богатство, Галя, поверьте мне. Оно делает почти совсем неуязвимой».

«Дружочек, у нас у всех жизнь складывается не совсем так, как мечтается в молодости…»

«Я давно и бесплодно мечтаю побывать в Армении…»

«Посылаю Вам обе книжки. Рада буду, если они Вам пригодятся…»

Сгодились…

Уроки по ним Галина Борисовна ведёт. Сама Наталья Григорьевна не побывала, так книги её работают тут…

«Милый дружок, Вы напрасно так разволновались: я и есть счастливейшая женщина. Это в складе характера, и от этого никуда не уйти».

Галина Борисовна подумала: «Это Наталья Григорьевна счастливейшая… Развелась с мужем, но не захотела строить новую свою жизнь на обломках чужого счастья… Очень страдала в личном плане…».

Ага, вот… – Галина Борисовна ткнула пальцем в свою карандашную отметину – …насчёт «просто учительница» – это не так мало. Вы не можете быть просто плохой учительницей, а быть просто хорошей – ого!

Я тоже на тему ого! – встрепенулась Лилия Гордеевна, живо, суетливо доставая из своей дамской сумочки аккуратно сложенный листок. – Я выписала… Твой первый учитель из учеников Робертик, знаешь, как написал про тебя? Послушай. «В школьные годы мы, сельские мальчишки, с первого дня полюбили Вас за русское слово. Привив нам любовь к русскому языку, научив ему, Вы шире открыли нам дорогу в жизнь. Мы никогда Вас не забудем». Такие слова, Гаюшка, надо носить как медальон.

Да, – со вздохом проговорила Галина Борисовна. – Единственная радостная награда – мои ученики. Роберт учил меня армянскому. Я свободно говорю по-армянски. Говорят по-армянски и мои дети… А началось всё в Шрвенанце. С Робертика. Научил он, научила и я… Сейчас наш Роберт сам учитель, завуч в Лернадзоре…

И вслух мечтательно подумала:

Счастье, когда твой ученик становится учителем… Счастье, когда ты можешь сказать ребенку: «Твои учителя всего лишь мои ученики…»

А я, Гаюшка, не могу так сказать, – с подступавшими слезами в голосе пожаловалась Лилия Гордеевна. – Что я, зонтик с ручкой,[17] сделала в жизни?.. Никакой Робертик так не скажет про меня, как про тебя… Пустоцветом отцвела… Без завязи… Сама… Своими руками переломила свою судьбу. Размылась, растратилась пустяками в Ленинграде. А ты в Кафане эко вознеслась! Тебе целый город кланяется поясно. А мне кто кланяется? Гаечки, винтики, болтики, шурупчики и протчая невидаль? Как же… Ря-дак-тор тяхнической лятературы… Кр-р-рыс-сота-а… Платят ни шатко ни валко. Полтора стольника. Ну это… Дача, красная кляча… «Жигуль», мебельная стенка… Есть ещё в хозяйстве муж… Как у всех… Дома вроде всё в норме едет. Дома не пусто. Да вот тут, в душе, пустыня… Беспорядок в душе… А от беспорядка и сильная рать погибает. Как мне всегда в Питере тебя недоставало и не будет доставать…

Главное, Лиля, не то, чтобушки быть в Ленинграде, – мягко возразила Галина Борисовна. – Главное то, чтоб Ленинград был в тебе в самой… Сейчас в Ленинграде есть наш полпред. Армен. В школе отличник. Вот и в институте отличник, староста группы… Чуешь, моя косточка. Весь в меня. Отличник! Учится опять же в моём городе… Токи Ленинград – Кафан идут! Будет сельским строителем. Кончит СХИ, возьмётся за возрождение, за обновление отцова села Агарак… Не-ет… Ленинградская наша ниточка не рвётся.

Скажи, Галь, тебя никогда-никогда не зовёт в Питер? Тебе ж тут несахарно… Тот же климат не по тебе. Растёт щитовидка. Делала операцию… И всё одно – никуда отсюда! Конечно, камень на своём месте тяжёл. Вкоренилась. Без выходу гнёшь горбушку…

И про себя Лилия Гордеевна подумала, с судорожным изумлением всматриваясь в спокойное лицо подруги: «Неужели всё из-за того случая? Неужели у него такая силища?».

 

14.

Война. Ленинград. Блокада.

От голода сгасла шестимесячная сестрёнка Иринка. Похоронили с погибшим соседским мальчиком в одном старом ящике из-под дедушкиных инструментов.

Потом умер и сам дедушка. Дедушка, Василий Осипович, был механиком на «Светлане». Завод частично эвакуировали. Давали дедушке и семье места в самолёте на выезд вместе с заводом. Но дедушка отказался:

Немец никогда не войдёт в Ленинград!

В самую блокаду, в январе сорок второго, однажды дедушка собрался на работу. Прилёг. Тогда все ленинградцы перед выходом из дому отдыхали. Копили силы. Попросил хлеба у бабушки.

Вот снег растоплю. Вскипячу. Дам хлеба с кипятком.

Вскипятила. Отрезала ломтик. Подходит будить – дедушка мёртвый.

Бабушка закричала в беспамятстве. Выронила из рук кулёчек с пшеном. Пшено жёлто брызнуло во все стороны. Пятилетняя Галинка с младшим братом Андрейкой бросились ползать по полу и подбирать языками крупинки. Смысл беды до них не доходил.

Дети жили ожиданием хлеба. Выпали волосы, выпали зубы. Цвет лица синюшный. От слабости не могли вставать. Всю зиму лежали вместе на диване. Горьких хлебных пайков – сто двадцать пять граммов – не хватало. Ели промасленную бумагу. Варили ремни, пили отвар…

И где-то на другом конце города лежал в госпитале парализованный после контузии отец. Раз в месяц мать ходила к нему пешком. Он кормил её своим обедом – супом, а сам плакал. Кормил, чтоб она могла дойти до дома.

Мать уходила на первом свету и возвращалась поздно вечером. Приносила всё, что отец урезал от себя за месяц. Сухие корочки хлеба, кусочки галет, крошки.

Дома в этот вечер был праздник. Жарко топилась стульями, столами печка. Оживали Галинка с Андрейкой. Даже поднимались. Садились.

Даже говорили:

Какие ж мы были дураки, что до войны не ели пирожное!

Выпал, засветился случай выскочить на «Большую землю». Под Вятку. В субботу двадцать третьего марта всё того же бедоносного сорок второго мать укутала одним одеялом Галинку и Андрейку, усадила на санки, привязала бельевой верёвкой – теперь не вывалитесь! – и повезла на Финляндский вокзал.

До вокзала десять километров. Ноги у матери были пухлые. Она еле брела, еле тащила санки с детьми. Последние силы уходили из неё. И больше всего мать боялась упасть. Упади – она не сможет подняться и это – смерть всем.

Мимо строем шли в сторону вокзала красноармейцы. Из строя выдернулся какой-то смуглый парень. Дал Галинке с Андреем по сухарику. Подхватил за верёвочку санки. Другой рукой взял мать выше локтя.

Мать бессознательно шла-бежала, поддерживаемая крепкой солдатской рукой. И не могла мать ничегошеньки понять, что ж такое деется на свете. И ей легко, и санки весёлые вдогон бегут, и детишки её при хлебе. По тогдашней поре сухарик это мно-ого, выше глаз. Одна крошка целый час жизни давала…

Внёс их солдат в вагонишко, и только тут мать заговорила:

Сынок! Ты чей будешь? Откуда ты?

Из Армении я, мама…

И пропал.

У Ладожского озера пересели в автобус. Окна мёртво забиты фанерой. Была ночь. Ехали не зажигая света. Стоял март.

Март казал свою силу, топил лёд. Лёд сверху таял. И наполовину колёса ворочались в чёрном месиве изо льда и воды. Месиво страшно тёрлось о низ автобуса, хлюпало, и Галинка, не переставая, в страхе истошно кричала:

Мы тонем!.. То-онем!!.. То-о-оне-ем!!..

В ответ люди сурово молчали.

За час до них «дорогу жизни» пробомбили. Впереди шедший автобус наскочил на пробоину во льду. Передние колеса пробежали. А задние увязли. Хоть и говорят, заднему колесу никогда не догнать переднее, но и переднему никуда не уйти без заднего, и автобус с детьми и женщинами стал тонуть, быстро оседая задом под лёд.

Уже когда подошёл автобус с Гавриловыми, первый автобус почти весь скрыло. Как-то сами собой включились фары, и уже из самой из воды прощально и сильно били два луча ясного света, в агонии устремленные в тёмное жестокое небо. Скоро вода погасила и их.

 

На противоположном берегу Ладоги ждал поезд.

Доехали до какой-то станции. Пересадка. Мать понесла Андрейку на новый поезд, оставив Галинку в старой теплушке. Девочке показалось, что мама слишком долго не идёт за нею. Она сама съехала на землю и, с плачем тыкаясь под составы, побрела искать своих.

Её узнали те, с кем ехали в теплушке, взяли подсадили к Андрейке под одеяло. Сидит она счастливая и довольная с братом. А в то время мать влетает назад в ветхую теплушку, глазами туда, глазами сюда – нету дочки! Пропала дочка!

Мать – на вокзал. Мать – за вокзал. Нету!

Пока бегала, поезд с детьми ушёл.

С эвакуированными теплушки – зыбкие, качкие хатки на колёсах – тащились не проворней черепахи. Воинские эшелоны пробрызгивали молнией. Но на них не сажали. Кое-как уговаривала начальство. Брали.

В липучий мороз на открытой площадке гналась за своими. На каждой станции соскакивала, смотрела, не ссадили ли её горюшат, и снова упрашивалась на следующий воинский поезд.

Так она гналась почти сутки.

А тем временем, оставшись без матери, Галинка с Андреем подняли жуткий, тоскливый крик. В конце концов их сняли на какой-то станции. Сняли, дали сарделек, каши.

Сидят они уминают – широко разбежались в еде – и видят: входит мамушка, шатается. Она ничего им не сказала. Только дотащила до вагона, внесла и тут у неё отнялись ноги.

Из всей этой горькой круговерти цепкий детский ум выхватил главное. Не забудь того парня, что вёз на санках! Не встреть его, жили б ли мы сегодня?

Но… Но ни имени, ни фамилии, ни адреса.Даже лица не помнит. Она долго видела слабыми, скорбными глазами его спину и мгновения – улыбчивое, ободряющее лицо.

И всё равно не забудь!

Где ты, Спаситель наш? Что с тобой? Ты жив? Ты мёртв? Ты положил головоньку у стен мне родного города или героем вернулся из Берлина? Где ты сейчас? Что с тобой сталось?

Не знаю… не знаю… И всё равно – не забудь!

Росла девочка. Цвела девушка. Она не знала, во что слить эту высокую волю чистой души и только на распределении догадалась, как поступить.

Она поедет на его родину. Она будет там всегда. Жить. Работать. Добро нести на добро.

И долгие годы, не всю ли жизнь живёт она с этим смущённо-ищущим взглядом, с этой не всем понятной привычкой пристально смотреть людям прямо в глаза – она искала того парня.

Она искала и угадывала его во всех, с кем сводила её долгая, крутая дорога жизни. Его лицо она видела в лице Фаруха Гелабовича, в лице Робертика, в лице Арамаиса… У него лицо всех, кто у неё учился, всех их родителей, всех, с кем она работала и работает, всех, с кем встречалась…

Вот такая сила у того случая из блокады, и сильней него она ничего не знает. И если хоть как-то смогла она отблагодарить народ того парня за блокадный сухарик, за спасённую жизнь, она вздохнёт легко: тридцать её лет в Армении не ушли без следа.

 

15.

Лилия Гордеевна сказала:

А что бы нам да не увеяться в Шрвенанц? На свидание с нашей юностью?

Зыбь так и пошла по сердцу Галины Борисовны.

Предложение она приняла приветно, заметив, что надо прихватить за компанию и своего Агаханяна, и уже на второй день летели они в легковухе в Шрвенанц.

Странно и светло вернуться на дорогу, по которой ты давно-давно ходил. Изменилась дорога, приоделась в асфальт. Но стражи, стражи всё те же по бокам – до святости величественные горы.

Лилия Гордеевна узнавала и не узнавала горы, а горы не узнавали её напрочь. Они знали, они видели её, Лильку, всегда весёлую, звончатую, озорноватенько пробегавшую на свидание и со свидания. Теперь же она расплывше, убито взглядывала на горы, и в каждом глазу дрожаще светилось по капельке слезы.

И сквозь слёзы она горячечно шептала, трогая за палец Галину Борисовну – три пальца на руке Лялька, дочка, выкрасила, а два расхотела красить; Галина Борисовна сразу не стёрла лак, забыла, так и поехала сегодня:

А помнишь, как мы бегали со школяриками в Норашеник на почту за твоими письмами? Получала в день по двадцать писем! По­думать… Писали подруги, писали родные, писали учителя… Писали, писали люди письма… Не то что сейчас… Совсем разучились…

А помнишь… – уже в давешней их комнате у Фаруха Гелабовича вспоминала Галина Борисовна, жалеюще поглаживая руку подруги, – не в первую ли нашу ночь в Шрвенанце… В глухой, срединный час нас вскинул на койках душу рвущий крик. Крик шёл откуда-то из-под пола. Твоя койка была у стены… Вот здесь… Моя здесь, у окна. Я намахнула на себя одеяло, закуталась и, не смея идти, поползла к тебе по полу. Села к тебе под бочок на койке, и просидели мы так до света, укрывшись одеялами и зажмурясь со страха. Утром выяснилось – кричал осёл.

Самое отрадное было то, что в Шрвенанце их знали, помнили, чтили все, с кем были знакомы и незнакомы. Им обрадовались, и невозможно было миновать и двора, чтобы не пригласили в дом, не усадили за стол. И уж обойти подругам никак не удалось ни двух свадеб, ни проводин в армию, ни обручения.

Какая-то новая, посветлевшая уезжала Лилия Гордеевна из Шрвенанца и тем горше было сознавать, что всё это – в последний раз.

В последний раз видишь этих людей.

В последний раз видишь эту дорогу.

В последний раз видишь эти горы.

«Кто я есмь? – думала она, не убирая печального взора с гладкой, глянцевито блестящей на солнце скальной стены. – Ведь эти счастливые лица могли мне улыбаться и радоваться всю жизнь… Здесь я начиналась так ясно, здесь я и сорвалась, словно в бездну, с этой отвесной блёсткой скалы… Учитель погиб во мне, ушёл в небытие… Зачем я приезжала? Поклониться этим горам, благословившим меня на высокий учительский труд? А я?.. Преступников всегда тянет на место их преступления. А что потянуло меня?.. Выходит, я тоже преступница? Перед кем?.. Перед детьми, которых могла здесь учить, но не учила? Перед этой землёй? Перед самой собой?.. Может быть, может быть», – с вызовом самой себе сказала Лилия Гордеевна и наперекор самой себе гордовато выпалила вслух то, что чувствовала, когда выезжали из села и что не насмелилась тогда сразу сказать:

А знаете, я в Шрвенанце снова почувствовала себя Человеком с большой буквы.

И что тебе мешало быть с большой буквы всегда? – с выжидательной приветностью спросила Галина Борисовна.

Что сейчас… – потупилась Лилия Гордеевна. – Всё оборвалось раньше… Кино до смерточки любила, глупая была, зелёная… Подумать, за три десятка километров бегала как больная…

Что же не спросите про свое «чудное кино»? – отринуто, напряжённо вглядываясь в дорогу, сухо спросил Арамаис.

Шпажки долгих, вытянутых капель легли на ветровое стекло. Стянуло что-то вроде маленького тусклого дождя.

Лилия Гордеевна не знала, что и ответить. Она потерянно молчала.

Арамаис продолжал уже сердитее:

Убрался из наших мест… Эх!.. Окоченевшая от холода змея жалит сперва того, кто её отогрел… Этого осла фиалками не накормишь!

Арамаис! – одёрнула Галина Борисовна. – Тоже завёл свою музыку… Не надо так… Это не ты. Это винцо в тебе сказало.

Может быть. Но я тоже причастен к тому, что я сказал, – уже затихая, всё ещё упрямился Арамаис. – Я никогда не держал огонь чужой рукой… Что я хотел, я сказал…

Лилия Гордеевна умоляюще уставилась в зеркальце впереди, в которое Арамаис время от времени взглядывал, следя за нею: «Боже! Ну зачем вы так о нём? Утекшую воду не воротишь… Не смейте так о нём. И через большие года он мне дорог… Я любила… Я никого так больше не любила. А что ответности не получила, так, может, в том сама и виновата… Зачем ему было торопиться? Насильно раскрытая роза не имеет запаха… Ну да что… Не все такие везучие, как вы… Не у всякого яйца два желтка…».

Она всё больней сжимала, мяла в потных руках свою сумочку, где лежала плоская каменная пластиночка.

 

В каждый свой гостевой день она выбирала час остаться одной и, оставшись одна, дурочкой летела к пещере.

Горько-радостно ей было оттого, что где бы она ни ходила в Кафане, отовсюду была хорошо видна на облитой солнцем горе темноватая, зыбкая, властно зовущая к себе таинственная щёлка знакомой пещеры.

Крутая тропка выдавливала из неё тяжёлое дыхание, она надсадно пыхтела, но умерить шаг было выше её власти – бежала к пещере в горячем нетерпении, как тогда, в далёкие молодые выходные деньки.

Она часами в слезах просиживала в пещере, ждала, как и тогда; всё верила в чудо, верила, что во всех влюблённых живёт чутьё, они всегда появляются там, где ждёт-горит любящая душа.

Но он – не приходил…

Она сидела на холодной каменной плите, потерянно её гладила. Камень холодил руку, холодил душу… Нечаянно она наткнулась на маленький плосковатый выступ, поддела коготком и отщипнула пластинку. Не думая, опустила её в сумочку и теперь у неё не было драгоценней кафанского сюрприза, как эта крошечная холодная каменная пластиночка…

«Если бы он, сладкий мой тиранозаврик, был в городе, он бы наверняка прибежал… Наверняка…».

Дождь скоро унялся.

Навстречу едущим снова ясно ударило предзакатное солнце.

 

Из Кафана поезд уходил вечером. На заходе солнца.

До поезда оставался ещё полный час, и Лилия Гордеевна упросила Галину Борисовну погулять с нею по городу ещё при солнце. Лилии Гордеевне хотелось посмотреть, как весь городок кланяется её подруге.

Ей нравилось это видеть.

Ей легко, светло было в эти минуты.

 

Примечания:

 

[1] Кафан – одежда (саван) для умерших, согласно исламу. В 1990 году город переименован в Капан. В переводе с армянского Капан означает узкое труднопроходимое ущелье, теснина, перевал.

[2] Джан (арм.) – дорогая, мила

[3] Стихи Елены Широковой-Тамбовцевой.

[4] Лавахчикнер (арм.) – хорошие девушки.

[5] Молекула – учительница химии.

[6] Месро́п Машто́ц (361 – 17. 2. 440) – армянский учёный, просветитель, создатель армянского алфавита. Родился в семье крестьянина. Принял монашество и проповедовал христианство среди армян-язычников. Изучив звуковую систему армянского языка, составил в 405 – 406 годах алфавит.

[7] Русалка – учительница русского языка и литературы.

[8] Застегнуть зубы – замолчать.

[9] Киракос – мужское имя.

[10] Ачуч-пачуч (арм.) – конец света.

[11] Аршалуйс (жен. имя) – рассвет.

[12] Арусяк (жен. имя) – солнышко.

[13] Cканчели (жен. имя) – замечательная.

[14] Верчалуйс (жен. имя) – последний луч.

[15] Дворянское гнездо – учительская.

[16] Валенки – учителя.

[17] Зонтик с ручкой – о неумелом, неудачливом человеке.

г. Москва