Исход
Исход
ОТ АВТОРА
Предваряя вопросы, автор считает необходимым известить читателя, что в основу повествования легли настоящие события, а прототипами многих персонажей стали реальные люди. В то же время события, так, как они описаны в романе, никогда не происходили на самом деле. И всё-таки эта история вполне могла бы случиться в действительной жизни…
Часть первая1
Одним из самых таинственных мест в Москве по праву считается горка, что на Кулижках. Когда-то здесь были болота с прогалинами, а попросту — с кулижками. А на кулижках, как известно, во множестве водятся черти и всякая другая нечисть. И неспроста, поминая нечистого, поминают зачастую и кулижки.
Здесь на болотах горели когда-то тусклым тоскливым светом болотные огни. Только редкие ёлки и елохи торчали по кулижкам да поднимались тут и там деревянные идолы, мрачно уставившиеся перед собой в ожидании жертвы. Тоненько запищит кулик, заворчит скрипучим голосом цапля, прочавкает лягушка — и снова тишина вокруг. А на закате, когда туман поднимется на кулижках, вспыхнет один огонь, за ним другой, третий… — оживает болото. Но никому не дано видеть, что за жизнь протекает за белым туманным пологом. Шёпот ли, смех ли, стоны, плеск ли воды — туман сохранит любую тайну, и никто никогда не узнает, отчего вдруг вспорхнула испуганная цапля, чёрным силуэтом отпечатавшись на заалевшемся небе.
Но пришло время, и сбросили идолов, осушили болото. Скрылись кулижки, и туман перестал подниматься над мшавой. И только из разросшегося елового леса всё так же доносились неведомые стоны и шёпот. Но крест Господень осенил и эти места: на расчищенной в бору елани появился храм Божий, вокруг которого упокоились ратные мученики. Стихли было стоны, стали селиться на елани люди. Заложили монастырь на холме. Но тот, кто стонал на болотах, чей облик скрывал туман, не оставил излюбленного места, отчего и заговорили, будто горку облюбовал нечистый. Этим же объясняли все местные странности и загадки. А странностей и загадок водилось немало.
Вскоре по основании монастыря умер грозный царь. Но тогда же стали видеть его у монастырской ограды. Ходит вокруг ограды царь, а пройти за неё не может. И по сей день в полнолуние, когда обнажается луна над монастырской стеной, запоздалый путник может столкнуться со странным человеком в диковинных одеждах. Впрочем, не одинок царский призрак, и лунный свет, проливающийся на вчерашние кулижки, тревожит многих.
В такие ночи похожа монастырская стена на пристанище неупокоенных душ. Говорят, что виной тому — пыточная Тайной канцелярии, помещавшаяся в монастырских застенках. И кто знает, сколько сгинуло здесь народу, чьи души так и не нашли покоя.
Здесь, в ожидании смерти, коротала дни свои ужасная Салтычиха, преступившая все писаные и неписаные законы и позабывшая, что униженные непременно восстанут, а унижающим всегда воздаётся. Здесь упокоилась таинственная старица Досифея, а на рубеже эпох сотряс обитель громкий скандал. Тогда же явилась в монастырь молодая особа, намеревавшаяся принять постриг, но однажды вдруг исчезнувшая. И лишь спустя время пришло от неё письмо как бы пророческое, потому что сначала показались её слова несвязным бредом. Но когда вскоре монастырь закрыли, а сёстрам велели убираться подобру-поздорову, кое-кому стал понятен смысл её слов. Когда уже в наши дни снова о ней вспомнили, письмо нашли и прочитали, то решили, что все прорицания имеют отношение к веку сегодняшнему, а никак не к прошедшему.
Что же до самой исчезнувшей прорицательницы, никто уже более не встречал её в Москве. Как и многие тогда, сгинула она в вихре сменяющих друг друга событий.
* * *
В самом конце XIX столетия, году примерно в 1890-м, в Бердянске, что на Азовском море, в семье караимского купца Семёна Давыдовича Ламчари родилась дочь. Назвали девочку Милкой. В семье был ещё старший сын — Илья. Но Милка сразу стала любимицей Семёна Давыдовича, принявшегося баловать дочку едва ли не с первых дней появления на свет.
Дела у Семёна Давыдовича шли неплохо. Семья его хоть и не роскошествовала, но и ни в чём не нуждалась. У Милки сызмальства были красивые платья, туфельки и даже кружевной зонтик от солнца. И Милке всё вокруг очень нравилось: и родители с няней Айтолу, и рыжий с лохматым хвостом пёс Азов, проживавший на дворе дома Ламчари в дощатой конуре, и сам домик из ракушечника, и солнце, и море, и кружевной зонтик, и цветы амброзии у забора, и запах рыбы на рынке — ну, словом, всё, всё, всё. От непреходящей радости Милка смеялась, прыгала, лазала на грецкий орех, разросшийся под окном её комнаты, тормошила Азова, который не злобно, а на всякий случай — ты, мол, не забывайся — порыкивал в ответ. А при каждой встрече с отцом, в один прыжок повисала у него на шее, чем приводила Семёна Давыдовича в совершенный восторг и умиление.
А когда было Милке шесть лет, не заметно ни для кого выучилась она читать по-русски. До сих пор образованием её никто всерьёз не занимался. Хотя Семён Давыдович и начинал уже подумывать: пригласить ли домой учителей или, как и старшего сына, отправить Милку в гимназию. С учителями, конечно, было связываться накладно. Зато отдавать Милку в гимназию — боязно. И Семён Давыдович колебался.
Тем временем Милка, не дожидаясь отцова решения, приступила к самообразованию и каким-то непостижимым образом освоила русскую азбуку, пе-рейдя затем к чтению старого календаря — одной из немногих книг, бывших в доме Ламчари.
Завидев однажды календарь у Милки в руках, Семён Давыдович поинтересовался, что она собирается с ним делать. На ответ «читать», он не обратил сперва никакого внимания. Но через мгновение Милкин ответ вызвал новый вопрос:
— Читать?! — переспросил Семён Давыдович.
Тогда Милка наугад открыла календарь и по слогам, хотя и довольно бойко, прочитала стихи. А Семён Давыдович, сам никаких книг не читавший, впервые услышал о просьбе не будить на заре какую-то девицу с чёрными косами, которая ещё с вечера стала очень бледной.
На все вопросы о том, кто научил её этой премуд-рости, кто показал буквы и объяснил, как именно нужно складывать их в слова, Милка упорно твердила одно: «Сама». Как именно это получилось, с чего началось и почему вообще явилась идея выучиться читать по-русски, Милка не смогла объяснить. Семён Давыдович приступил было к дознанию. Но жена отрицала своё участие, няня Айтолу читать не умела ни на одном из существующих языков, а Илья и дома-то лишний час не усидит — где уж ему учительствовать! Впрочем, он и сам на расспросы отца только усмехнулся и отвечал важно:
— Делать мне нечего!..
Тогда Семён Давыдович, принявший версию Милки, заключил, что дочь его — необыкновенный ребёнок и что, пожалуй, стоит отдать её на будущий год в гимназию.
Так Милка, научившаяся за год читать довольно бойко, освоившая календарь, подшивку «Нивы», малороссийские повести Гоголя и рассказы Бестужева-Марлинского, стала гимназисткой. Училась она легко и слыла одной из лучших учениц. Все её любили, всем нравились и живость её, и отзывчивость, и неугомонная смешливость, и неутомимая любознательность. С ней было легко, весело, интересно и спокойно. Она никого не задирала — смех её был добрым, она не любила сплетен, а каждый обиженный находил у неё сочувствие и доброе слово. Ей по-прежнему нравилось всё вокруг: и учителя, и подруги, и книги, и городской сад, где, одетая как настоящая барышня, она встречалась с одноклассницами. Она была очень миловидна и уже к трина-дцати годам обещала вскорости стать настоящей красавицей.
Время шло, а Семён Давыдович не мог нарадоваться на свою Милку и, думая о том, что скоро придётся отдавать её замуж и ждать, когда же тоска от разлуки вознаградится появлением внуков, нет-нет да и воображал Милку курсисткой. Конечно, этого просто не могло быть, тем более что Илья уже учился на адвоката в Москве, а нельзя же позволить всем детям разъехаться. Да и не место девице в университетах. А всё-таки почему-то приятно было представлять Милку с высшим образованием.
Сама же Милка ни о чём таком не думала. Каждый день был для неё чем-то вроде скаковой лошади, а сама Милка — наездницей, задача которой заключалась в том, чтобы удержаться в седле. Лошади попадались разные — спокойные и норовистые, красивые и не очень. Но в любом случае нужно было держать поводья и не особенно вертеться по сторонам. Милка не любила думать о будущем. Вернее, она не думала о будущем так, как думал Семён Давыдович. Какие-то смутные мечты дрожали в её душе. То Милке хотелось, чтобы кто-нибудь её спас и непременно полюбил, и чтобы это была какая-нибудь не виданная прежде любовь. Потом ей самой хотелось кого-нибудь спасти, полюбить и, может быть, даже немного пострадать. Ей даже хотелось умереть. Но не просто так, а ради любви или ради чего-нибудь другого, но не менее прекрасного. Она была уверена, что в мире есть что-то очень прекрасное и каждому человеку следует его обязательно найти. А тот, кто не нашёл, как, например, родители Милки или няня Айтолу, просто плохо искал.
Её думы о будущем были не чем иным, как де-вичьими мечтами. Случалось, она делилась ими с подругами, которые тоже грезили возлюбленными и были уверены, что в Бердянске их сыскать невозможно. Ведь все девушки со вкусом прекрасно понимают, что возлюбленных следует искать в Париже или на худой конец в Петербурге. Но больше всего Милке нравилось оставаться с мечтами наедине. Тогда она пряталась в дальнем уголке своего садика или уходила на лиман. Там, оставив книгу на песке, Милка бродила по колено в воде, ощущая крепкими золотистыми икрами укусы морских блох. Или сидела на камне, глядя на блестящую, словно маслянистую, воду, по неизменно гладкой поверхности которой скользили солнечные лучи. Или, растянувшись на мелком горячем песке, читала и волновалась, переносясь то в древний Новгород, то в захваченную поляками Москву, то во Францию, где убивали королей, страшно мстили друг другу и пребывали в состоянии непреходящей влюблённости.
Конечно, и Милке хотелось бы влюбиться, но подходящей кандидатуры в её окружении не было, и она уже склонялась к тому, чтобы согласиться с по-другами. Впрочем, однажды она попыталась влюбиться в соседского мальчика, своего ровесника Петю, или, как его называли дома, Петро Никитенко. Он ходил в мужскую гимназию, и гимназическая форма очень шла ему. Милка рассматривала его из-за занавески, когда он проходил мимо окон Ламчари, и отмечала, что Петро статен, высок, что у него красивый с горбинкой нос, но самое главное — глаза. О, эти глаза! Милка убедила себя, что давно влюблена в эти глаза — чёрные, страстные, с поволокой, — именно такие и должны быть у настоящего любовника.
При каждой встрече, здороваясь с Петро, который давно уже стал для неё Пьером, Милка краснела, на что, впрочем, Пьер не обращал ни малейшего внимания. Как-то жарким днём, сидя в своём садике с книжкой, Милка услышала, как по ту сторону забора, разделявшего сады Ламчари и Никитенок, Пьер насвистывает какую-то весёленькую мелодию. Дрожа, Милка на цыпочках подошла к забору и приложила глаз к небольшой дыре. Пьер, босой и лохматый, в широких синих штанах и холщовой рубахе навыпуск, рвал крупные тёмные черешни. Набрав полную пригоршню ягод, он принялся поедать их одну за другой, с силой выплёвывая косточки и стараясь, очевидно, плюнуть как можно дальше. В какой-то момент он остановился, наморщил нос, а уже в следующее мгновение отправил туда указательный палец правой руки. Не зная зачем, Милка наблюдала, как Пьер разомкнул от старания губы, которые не раз покрывали её воображаемыми поцелуями, как сощурил свои страстные глаза, потом вытянул лицо и оттянул пальцем ноздрю, обезобразив красивый нос, как, наконец, извлёк палец с добычей, хмыкнул, довольный, и обтёр руку о синюю штанину. После чего вновь принялся за багровые черешни.
Тут Милка повернулась спиной к забору и часто заморгала, чувствуя себя очень неловко и смутно сознавая, что Пьер умер. К вечеру она уже не думала о чёрных глазах и не воображала Петьку своим любовником.
Но спустя недели две у Милки появилось новое увлечение. Одна из школьных подруг дала Милке книгу, до сих пор ещё Милкой не читанную, что, по заверениям той же подруги, было «по меньшей мере странным». Книга называлась «Сочинения графа А.К. Толстого» и содержала несколько леденящих кровь историй, смешных и грустных стихов и одну поэму. На другой день Милка с утра отправилась на лиман и к вечеру всё прочитала.
Но ни страшные порождения графской фантазии, ни изящные рифмы и остроумные выдумки не поразили так Милку, как история о монахе-псал-мопевце. Таких людей Милка ещё не встречала. Положим, влюблённых вокруг было предостаточно. Она и сама до недавнего времени… Впрочем, об этом было неприятно думать. Любовных историй тоже хватало. Все, например, знали, что прокурорша была любовницей доктора Арабаджи. Из-за чего докторша — точь-в-точь как мадам Бовари — наглоталась мышьяку. Но даже и после смерти Анны Арабаджи любовная связь её мужа, а точнее, вдовца, с прокуроршей не иссякла.
Но тут всё было другое, куда как прекраснее любовных похождений, которые вдруг стали казаться Милке какими-то пустяками. Зато прежде неясные мечты её прояснились.
«Служить Творцу его призванье; / Его души незримый мир…» — шептала Милка, наступая на жёсткие складки песчаного дна. «О, если бы я мог лобзать / Лишь край святой Твоей одежды…» — обращалась она к залетевшей в сад горлице. — «И жизнь смиренно посвятить / Труду, молитве, песнопенью…» — повторяла она розам в саду.
Священный дар и вечная любовь… Любовь совсем не такая, как в романах — ограждённая от безобразного, — поразила Милкино воображение, питавшееся до сих пор неясными образами. Человек может сколько угодно повторять знакомые слова, но лишь однажды понять их действительный смысл.
* * *
Семён Давыдович Ламчари был прав: дочь его Милка и в самом деле оказалась необыкновенной девицей. То, что Бог есть любовь, что Христос страдал, а потом был распят за каждого жившего, живущего и ещё не родившегося, что есть люди, отдающие себя ближнему и тем самым Христу, было известно Милке и раньше, хоть её соплеменники в большинстве своём и не принадлежали к христианской Церкви. Но вдруг давно известное, пусть и чужое до сих пор, учение поразило и влюбило в себя Милку. Душа Милки, алчущая и жаждущая, откликнулась, почуяв источник насыщения. Милка поняла, что нашла то прекрасное и настоящее, о чём грезила и что мечтала найти. Нет, ей нужен был не Пьер и не доктор Арабаджи, её влекла красота вечная, не имеющая изъяна. И раз уж ей довелось найти эту красоту, необходимо было сделать какой-то важный в этом случае шаг, что-то такое, что навсегда бы связало Милку с избранным. Шаг мог быть только один. И Милка, недолго думая, зато, по своему обыкновению, увлёкшись, в конце концов этот шаг сделала…
Священник не стал отговаривать Милку. Даже ещё и посоветовал восприемника — отставного контр-адмирала, крестившего едва ли не половину города, Александра Ивановича Васильева. Так что Милка, крестившись, превратилась в Ольгу и получила право называться, при желании, Ольгой Александровной Васильевой.
Ввиду особого положения новой крестницы Александр Иванович подарил ей сто рублей и выразил уверенность, что в лице Ольги Александровны Церковь Христова обрела нового и вернейшего своего члена. Новоиспечённая Ольга волновалась, но чувствовала себя счастливой. Случилось нечто совершенно неожиданное даже для неё самой — ещё пару месяцев назад ей и в голову не приходило ничего подобного. Кроме того, Ольга чувствовала, что и в самом деле шагнула навстречу тому прекрасному, что так полюбилось ей. Наконец, она понимала, что для неё действительно начинается новая жизнь, а новое — это всегда интересно, даже если и не очень понятно и просто. Священник сказал ей напутственное слово, и Ольга с серебряным крестиком на шее, ста рублями в кармане и волнующими предвкушениями в душе шагнула из церкви в новую жизнь. Предвкушениям, впрочем, не суждено было сбыться, и новая жизнь началась для Ольги с неприятностей.
Она отлично понимала, что ни дома, ни в кенассе2 никто не станет ликовать по поводу её поступка. Её смущённое воображение и сердце, тронутое страданиями распятого за весь мир Христа, не вызовут среди соплеменников и бывших единоверцев ни малейшего понимания. Но осуждения и даже гонения были заранее приятны Ольге, приготовившейся страдать за новую веру. Она воображала, как родители запрут её в комнате, как мать станет плакать, а отец — увещевать непутёвую дочь. Как вместе со старой няней Айтолу они будут настаивать на развоплощении Ольги в Милку, но Ольга останется непреклонной, хотя бы даже под угрозой лишения обеда.
Она даже вообразила себе отчасти этот разговор:
«Милка… — скажет отец за обедом. — Милка, доченька, передай мне соль…»
«А я больше не Милка, папа, — скажет она, слегка улыбнувшись и протягивая отцу солонку. — Меня зовут Ольгой».
«Что это значит?» — спросит отец, нахмурившись. И они с матерью тревожно переглянутся.
«Это значит, — спокойно объяснит Ольга, — что я приняла святое крещение…»
И вот тут-то начнётся…
Конечно, поднимется шум. Заплачет няня Айтолу, завоет Азов. Но в конце концов всё будет хорошо — ведь отец так любит свою Милку, что не сможет не полюбить и Ольгу. И потом её решимость, её смелость обязательно вызовут к себе уважение. Отцу всегда очень нравились эти её качества. Он считал Милку оригинальным и необычным созданием, и своим поступком она всего лишь подтвердит его мнение о себе.
Придя домой, Ольга первым делом остановилась у зеркала и, разглядывая себя, сказала задумчиво:
— Ольга…
И через несколько мгновений, как будто в лице появилось что-то новое, повторила:
— Ольга…
Потом ещё и ещё:
— Оль-га…
В тот же день разговор как-то не сложился. Зато назавтра уже заметивший смущение дочери Семён Давыдович действительно обратился к ней за обедом, желая расшевелить её и выведать, в чём дело.
— Милка, доченька, — сказал он, — передай мне эрик-аши3. А сама возьми пэнирли питэ4 — что-то ты совсем ничего не ешь…
Обезоруженная отцовой лаской и страшно перепугавшаяся Ольга хотела смолчать. Но заготовленные слова точно просились наружу, и, сама не своя, глядя куда-то вбок, она проговорила чуть слышно:
— Я не Милка…
— Что?! — Отец удивлённо и весело взглянул на неё, а потом на мать. — Что это ты говоришь?.. Кто же ты в таком случае?.. Матушка-государыня? Или, может быть, английская королева?
И Семён Давыдович с удовольствием рассмеялся, довольный своими шутками.
В Ольге между тем боролись два чувства: больше всего на свете ей хотелось в тот миг промолчать и оставить всё, как есть. Пусть бы отец и дальше беззаботно смеялся и уплетал свой сливовый соус. Но другие чувства понуждали её обо всём рассказать, во всём признаться. Во-первых, ей казалось, что она именно должна это сделать и что молчание окажется на сей раз не чем иным, как подлостью. Во-вторых, ей ужасно хотелось поделиться случившимся и тем, как она решилась на такой шаг, показать свой серебряный крестик и подаренные контр-адмиралом сто рублей. Ольга сама не ожидала, что так перепугается. И, как это ни странно, всё решил именно страх. Страх заставил её говорить. Ведь, всё рассказав, она уже не будет ничего бояться. И чем скорее уляжется неизбежная буря, тем лучше для всех. И Ольга, не привыкшая таиться и опасаться, сказала:
— Нет, я теперь Ольга…
— Почему «Ольга»?.. — насторожился Семён Давыдович. — Это что — игра?..
— Нет, папа, это не игра, — пробормотала Ольга, ковыряя вилкой пирожок в своей тарелке. — Просто я… я приняла святое крещение.
* * *
Семён Давыдович Ламчари долго не хотел верить, что его дочь, его любимая Милка оказалась вероотступницей. Но были явлены серебряный крестик на чёрном шнурке, сто рублей денег и названы имена священника и восприемника. Почему-то отсылка к контр-адмиралу сильнее всего подействовала на Семёна Давыдовича и развеяла последние сомнения. Семён Давыдович принял свершившееся. Но вопреки ожиданиям Ольги, уверенной, что её решимость произведёт на отца впечатление, что его любовь к ней возьмёт верх и что рано или поздно всё успокоится, Семён Давыдович предпочёл руководствоваться долгом. А долг Семёна Давыдовича повелевал ему изгнать отступницу. Что и было незамедлительно предпринято.
— Вот что… — объявил он наутро третьего дня после крещения Милки. Всё это время он избегал называть дочь по имени. — Раз уж всё оно так — уходи!.. Не место тебе в этом доме… Навсегда уходи!.. Возьми, что нужно, и — уходи!.. Я… Мы… с матерью твоей так решили…
Нужно отметить, что супруга Семёна Давыдовича, хоть и доводилась Ольге родной матерью, оказалась более привержена долгу, нежели материнскому чувств, и первой потребовала от Семёна Давыдовича изгнания для изменницы, грозя даже родительским проклятием непутёвой дочери. И если Семён Давыдович ещё колебался, принимая решение, то горячность и настойчивость жены его сомнения развеяли. Правда, голос Семёна Давыдовича, объявлявшего дочери о своём решении, несколько дрожал. И всё же решение было объявлено, и настал уже Ольгин черёд не верить происходящему. Не может быть, чтобы отец взял да и выгнал её из дому и ни мать, ни старенькая няня Айтолу не вступились за неё ни словом. Но так, увы, было.
На столе в своей комнате Ольга нашла сто руб-лей, оставленные, вероятно, отцом; ещё пятьдесят она извлекла при помощи ножа из копилки. И так, с двумястами пятьюдесятью рублями и небольшим чемоданчиком она вышла из дома, надеясь, что её остановят и вернут, и попрощавшись исключительно с Азовом, который не преминул махнуть хвостом и лизнуть ей руку тёплым мягким языком.
Но никто не позвал и не попытался вернуть Ольгу. И она впервые в своей жизни оказалась одна перед грозной неизвестностью. Куда было идти и что делать, она не знала, и, не имея, к кому бы отправиться за советом, она отправилась к крёстному отцу.
— Ну, душа моя, коли такое дело, ты могла бы жить у меня, — объявил контр-адмирал. — Но ты же сама знаешь: я человек холостой, живу один, а город у нас маленький… Я бы мог на тебе жениться, если бы не был твоим крёстным… Но в твоём положении… Не лучше ли тебе уехать?..
— Но куда же я поеду?! — в отчаянии воскликнула Ольга, разглядывавшая между тем своего крёстного, которого так близко она видела второй раз в жизни.
Александр Иванович был крупный и статный мужчина. Он был сед, имел пышные усы и густые брови, из-под которых выглядывали светлые добродушнейшие глаза. Ольга поймала себя на мысли, что ей приятно общество этого молодцеватого человека, нравится его открытое лицо и она по-своему даже любит Александра Ивановича и, наверное, согласилась бы стать его женой, если бы не те самые путы, о которых он говорил. Ей захотелось быть с ним откровенной, доверить какую-нибудь тайну. Но у неё не было никаких тайн. И Ольга заговорила о насущном:
— Я совсем никого не знаю. Куда же мне ехать?.. Правда, у нас есть родственники в Симферополе. Да ведь они прослышат обо всём и меня выгонят… Куда же я тогда денусь?..
Она вздохнула.
— М-да… — сказал контр-адмирал. — История…
Они сидели в гостиной на чёрном клеёнчатом диване. Александр Иванович в одном углу, откинувшись на спинку, Ольга — в другом, на самом краешке с застывшей прямой спиной. Слышно было, как тикали часы, как в соседней комнате пел чиж в клетке, как билась о стекло оса…
— Ну вот что, — сказал наконец контр-адмирал. — Побудь-ка здесь… А я поеду… кое-что выясню.
Ольга осталась одна. Какое-то время она сидела без движения. Потом, словно очнувшись, скинула с себя туфли, поджала ноги и, опустив голову на подлокотник, от которого почему-то пахло крепким табаком, стала засыпать, прислушиваясь к чижу и осе.
Два дня провела Ольга в домике контр-адмирала Васильева, не переставая надеяться, что вот-вот за ней придут от отца и она вернётся домой, в свою комнату. Дома она расплачется и кинется на шею к отцу. А тот конечно же скажет:
«Что же ты, доченька, наделала?..»
И станет её журить, вытирать ей слёзы. И как-нибудь они будут жить по-новому. Ольга даже согласна оставаться для родителей Милкой — что плохого в Милке?.. Но никто не шёл и не звал Ольгу домой.
Ожидание Ольги было так сильно, что она почти не думала о предстоящем путешествии: через два дня после того, как она явилась к крёстному отцу, уходил поезд на Харьков, где проживал какой-то друг Александра Ивановича. Другу этому Ольга везла рекомендательное письмо, в котором, среди прочего, было сказано следующее: «…Любезный мой, Сергей Константинович! Подательницу сего письма, девицу Ольгу Александровну Ламчари, прошу, возьми под своё покровительство. В силу пренеприятных обстоятельств, обрушившихся на её хрупкие плечи, вынуждена покинуть она Бердянск и перебраться в Харьков, где нет у неё ни единой души знакомой. Так уж ты, со своей стороны, помоги ей устроиться. Порядочность сей девицы, моей крестницы, не вызывает у меня ни малейших сомнений, всецело тебе за неё ручаюсь. Премного обяжешь исполнением душевной моей просьбы.
Твой покорный слуга, А.»
Письмо было прочитано Ольге, но она ни слова из него не запомнила и вообще не могла ни на чём сосредоточиться. Даже на перроне она всё оглядывалась и никак не могла понять, что уезжает. Куда нужно ехать? Зачем?.. Она рассеянно благодарила Александра Ивановича и так же рассеянно простилась с ним, вяло пожав его тёплую мягкую ладонь. Когда же поезд тронулся — припала к окну, тщась рассмотреть на платформе отца или хоть кого-нибудь, посланного от него.
Но всё было напрасно. И Ольга снова оказалась перед неизвестностью, чувствуя себя на пороге старого и совершенно тёмного дома, куда за какой-то неведомой надобностью необходимо войти.
Всё случилось так быстро, что Ольга никак не могла осознать, охватить происшедшего. Ещё несколько дней назад она, довольная жизнью, мечтательная и никому не сделавшая никакого зла, так погрузилась в свою мечту, что захотела стать другой. При этом ни само желание, ни последующий затем поступок вовсе не казались ей предосудительными. Но люди придумали зачем-то такие правила, при которых едва ли не похвальным считается выгнать человека на улицу, лишив его семьи и крова. Конечно, ей скажут, что так угодно Богу. Но зачем нужно Богу, чтобы Милка Ламчари, тронутая чужими страданиями и силой любви, согласившись называться Ольгой, оказалась из-за этого на улице? Само собой разумеется, что никакому Богу это не нужно. Так не проще ли предположить, что правила выдумали сами люди. И если люди выдумывают такие глупые и жестокие правила, а после живут по ним, не значит ли это, что жизнь вообще, та самая жизнь, которой Ольга совершенно не знает, глупа и жестока? И как же нужно жить, чтобы не натыкаться на каждом шагу на эти дурацкие правила?
Так или примерно так думала Ольга, с какой-то тоской разглядывая степь, стелившуюся за окнами поезда, суетливых людей на платформах и похожие одна на другую станции. Всё, что обычно радует и приятно волнует путешественников, Ольгу пугало. На всякий случай она решила ни с кем не разговаривать и упорно молчала до самого Харькова.
В Харькове она отыскала извозчика, молча показала ему адрес, подписанный крёстным на конверте, под бормотание «сидайте, барышня-боярышня» уселась в экипаж, держа чемодан на коленях. И вскоре, заплатив своему вознице что-то уж очень много, стояла перед высоким, как ей казалось, и красивым домом.
* * *
Полковник Сергей Константинович Квитка занимал довольно просторную квартиру на Московской улице. Жена, в качестве приданого, принесла Сергею Константиновичу доходный дом на соседней Екатеринославской улице, да ещё было имение под Харьковом. Так что по части доходов Сергей Константинович чувствовал себя в высшей степени уверенно. Семейство у Сергея Константиновича было небольшое — жена и дочь. Особенных забот полковник не знал, ездил в театр, поигрывал, любил вкусно покушать, так что иногда, случалось даже, в неподходящий момент, закрыв глаза, представлял нарезанную ломтиками осетрину, зернистую чёрную икру, тушённую в сметане печёнку и бог знает ещё какие кушанья. Здоровье у полковника было отменным, внешность и манеры — приятными, фамилия и происхождение — древними. Словом, с какой стороны ни взгляни на полковника, отовсюду он смотрелся выгодно и на зависть привлекательно. Он прекрасно и сам всё это видел, отчего был совершенно собой доволен и почти всегда благодушно настроен.
В то время, когда перед дверью его квартиры появилась Ольга Ламчари, он пребывал у себя в кабинете, подсчитывая вчерашний выигрыш. Выигрыш был не велик и не мал — двести семьдесят три рубля сорок копеек. Полковник, мурлыча себе под нос «Всегда, везде одно мечтанье, одно привычное желанье…», дважды пересчитал деньги, после чего положил билеты в одну шкатулку, а серебро — в другую, поменьше. Шкатулки эти — деревянные резные шкатулки — он извлёк откуда-то из недр письменного стола, потом из жилетного кармана достал два маленьких ключика, отпер шкатулки, убрал деньги, запер шкатулки и снова препроводил их в стол. Вздохнув затем, Сергей Константинович закрыл глаза и представил кофейник, сливочник и чашку, полную едва забелённым кофе. Рядом с чашкой Сергей Константинович увидел плюшку, обсыпанную сахаром и пирог с малиной. Снаружи не было видно, что пирог именно с малиной, но Сергей Константинович знал это доподлинно. Он приготовился было увидеть свежие ягоды под сахарной пудрой, уложенные горкой на белом блюде, но в дверь постучали, и послышался голос горничной Аветы:
— Сергей Константинович…
— Да, да… — звучно отозвался полковник, открывая глаза и скорбя по исчезнувшему кофию.
— Сергей Константинович, — в дверях показалась голова Аветы в белой наколке поверх чёрных кудряшек, — там к вам барышня…
— Барышня?.. — удивился полковник и заёрзал в кресле. — Что за притча, Авета? Какая может быть барышня?..
— Не знаю… Говорит, с письмом рекомендательным…
— С письмом?! Ко мне?! Вот ещё новость… Кому это вздумалось рекомендовать мне барышень…
— Не знаю, Сергей Константинович, не говорит. Мне, говорит, к Сергею Константиновичу, полковнику… Грустная такая барышня…
— Грустная?! Ну хорошо… зови свою грустную барышню…
Авета скрылась, а полковник опять заёрзал и впился глазами в дверь, которая, не замедлив, очень скоро приотворилась и пропустила в кабинет испуганную и действительно грустную барышню.
Барышня была голубоглазой, узколицей, высокой, с пшеничной косой и завитушками у висков. Аккуратный носик и плотно сжатые губки, напоминающие маленький красный бантик, придавали её лицу сходство с фарфоровой куклой. Всем хорошая барышня, кабы не бледность и не общее впечатление какой-то му€ки, внушаемое всем её обликом.
— Здравствуйте, милая барышня, — сказал он как можно ласковее, разглядывая гостью.
— Здравствуйте, — растерянно проговорила та.
— Ну-с… Что же вам от меня угодно?.. Только, прошу вас, садитесь, садитесь!..
— Вот-с… — Ольга протянула конверт и осторожно села на маленький диванчик, над которым фигурно помещались фотографии в тёмных овальных и прямоугольных рамках.
— Ах ты, Господи! — с умилением воскликнул полковник, рассматривая конверт. — Александр Иванович!.. Господи ты, Боже мой!.. Так вы, стало быть, от Александра Ивановича?..
— Да-с… Александр Иванович мне крёстным доводится.
— Вот даже как?! Так это же превосходно!.. Ну и как же он? Как поживает?.. Здоров?
— Здоров, — вздохнула Ольга и зачем-то добавила: — Чижа вот в клетке завёл. Слушает…
— Чижа слушает?! — умилился полковник. — Скажи, пожалуйста!..
Ольга хотела ещё что-нибудь добавить об Александре Ивановиче, но оказалось, что кроме как о чиже сообщить ей решительно нечего. Она вспомнила, что от дивана пахло табаком, а на стекле билась оса, но не стала рассказывать об этом Сергею Константиновичу.
Полковник же, в свою очередь, не стал допытываться и углубился в чтение письма. Читал он про себя, хотя отдельные фразы произносил зачем-то вслух.
— …Девицу Ольгу Александровну Ламчари… — сказал он.
Ольга вздрогнула.
— …Ламчари… — повторил задумчиво Сергей Константинович, не сводя глаз с письма. И ещё раз сказал: — Ламчари…
Потом снова углубился в чтение и вдруг снова заговорил:
— …Пренеприятных обстоятельств… Пренеприятных…
Молчание. И снова:
— …Устроиться…
— …Моей крестницы…
Наконец он отложил письмо и с добродушнейшим видом принялся рассматривать съёжившуюся Ольгу.
— Если я правильно понял Александра Ивановича, — сказал он, — с вами случилась какая-то беда. Не стану допытываться, какая именно. Вы были вынуждены покинуть не только родной дом, но и город. Теперь же вы ищете… э-э-э… ищете места. Так?..
Ольга, пуще смутившаяся, кивнула.
— А позвольте вас спросить в таком случае: что вы умеете делать?.. Ну, это я спрашиваю на всякий случай, то есть именно на тот случай, чтобы знать, кому и как рекомендовать вас… Так позвольте спросить: что вы умеете?..
— Всё, — ответила Ольга.
Но тут же поправилась:
— Ничего…
Сергей Константинович едва заметно усмех-нулся.
— Вот, говорят, была кавалерист-девица. А вы, стало быть, максималист-девица… Хм… Aut Caesar, aut nihil… Всё или ничего…
— Я училась в гимназии… — пролепетала Ольга.
— Ну это, положим, понятно… Что ж, можете вы быть гувернанткой? Учить детей сможете?.. Да и вот ещё что… Виноват, лет вам сколько?..
— Не знаю, — чуть не плача, пробормотала Ольга. — Шестнадцать… Но я никого прежде не учила…
— Шестнадцать… М-да… Ну, а горничной?.. Вы могли бы быть горничной?.. Вы поймите: куда же я вас пристрою, если даже не знаю, на что вы годитесь!..
Больше всего на свете Ольге хотелось крикнуть: «Не надо меня пристраивать!», хотелось выскочить из этого кабинета с фотографиями в рамочках и убежать далеко, на лиман, где только сонное солнце и дремотное море, где пахнет высохшей травой и водорослями, где свистит кулик и кричит надрывно чайка. Но лимана больше не было, а нового города, где она непонятно как и зачем оказалась, Ольга не знала. Поэтому никуда она не побежала, а только заморгала часто и зашмыгала носом.
— Ну, так как же насчёт горничной? — как можно мягче и благодушнее спросил Сергей Константинович, заметивший, что грустная барышня, того гляди, разревётся.
— Я бы… пожалуй… пожалуй, я бы смогла, — перемежая слова шмыганьем, выдавила из себя Ольга.
— Ну вот и прекрасно! — воскликнул Сергей Константинович, которому уже порядком надоело беседовать с грустной барышней и который впервые пожалел, что жена с дочкой в деревне — жена куда как ловчее распорядилась бы контр-адмиральской протеже. Полковник позвонил, прибежала Авета, и он проговорил торопливо:
— Ты вот что, Авета… Возьми-ка Ольгу Александровну… Это Ольга Александровна… И накорми её… ну, всё, что там нужно!.. Да, и постели ей в дальней комнате — она у нас поживёт пару дней… Ну, всё! Ступайте обе!.. Ступайте, Ольга Александровна, за Аветой…
Ольга покорно ушла, а Сергей Константинович закрыл глаза и увидел язык под хреном, маринованные грибы и запотевший стеклянный графин.
* * *
Три дня провела Ольга в маленькой полутёмной комнате на задворках квитковской квартиры. Комната походила на чулан, поскольку была заставлена сундуками, от которых, как казалось Ольге, распространялся запах старья. В самом деле, в комнате пахло старыми вещами, ладаном и пылью. И Ольга чувствовала себя забытой и никому не нужной вещью — куклой, которую повзрослевшие дети, наигравшись, сунули в чулан и тотчас о ней забыли. Сидя в своём чулане, Ольга плакала, пугалась каждого шороха и мечтала умереть. Но умереть не получалось, и Ольга дождалась, когда в комнату влетела Авета и заговорщицким шёпотом сообщила:
— Барышня, скорее! Сергей Константинович, зовут… Место для вас нашлось!..
Ольга заметалась по комнате, уверенная, что должна что-то взять с собой. Но это что-то никак не отыскивалось, и она побежала за Аветой с пустыми руками.
Сергей Константинович прохаживался по кабинету, когда вошла Ольга. Подскочив к ней и взяв её за руки, Сергей Константинович, бывший в чудеснейшем расположении духа, сказал с милейшей улыбкой:
— Ну вот!.. Ну вот, драгоценнейшая моя Ольга Александровна… Вот и закончились ваши злоключения… И ваше заточение у меня подошло к концу. Не скрою: мне было приятно познакомиться с вами и дать вам приют. Но я понимаю, что вы не можете остаться навсегда в этом доме и что вам нужно устраивать и свою судьбу. И я рад, что сумел хоть немного помочь вам. Видите ли, вас ждут в одном очень приличном доме, где у вас будет работа, достойное вас жалованье и своя комната… Я дам вам адрес… Вот… — Сергей Константинович взял со стола исписанную осьмушку бумаги и протянул Ольге. — Вот… Смело отправляйтесь по этому адресу, вас там ждут… Ну а пока… соберитесь… выпейте на дорогу чаю… И с Богом!
Тут Сергей Константинович поцеловал Ольгу в лоб и подвёл к двери.
— Авета! — позвал он.
Авета явилась.
— Вот, помоги-ка Ольге Александровне собраться… чаю там предложи… распорядись! А потом проводи… посади на извозчика!
— Пойдёмте, барышня! — кивнула Авета.
Дверь за ними закрылась, а Сергей Константинович увидел жаркое и окорок. Полковник был очень рад отделаться от грустной барышни, поколебавшей его беспечное житие и внесшей смятение в атмосферу дома. Иногда, правда, ему становилось её жалко, но тогда Сергей Константинович говорил себе: «Не хватало только, чтобы жене наговорили и приукрасили. Люди-то, известно, какие…» И покачивал озабоченно головой, начиная верить в то, что, и в самом деле, как-то это неприлично, когда чужая барышня в доме да ещё в отсутствие супруги. Потом он вспоминал, как было принял её за просительницу, и тогда улыбался.
Вскоре, впрочем, он и думать забыл о своей грустной барышне. Но вдруг, это было уже поздней осенью, он столкнулся на Екатеринославской улице с хорошо одетой молодой дамой. Точнее было бы сказать, что столкнулись их взгляды: дама смотрела на Сергея Константиновича и очень мило улыбалась. Тогда Сергей Константинович, отметивший что-то знакомое в чертах дамы, тоже остановил на ней взгляд и даже заволновался: уж очень знакомой казалась дама, но признать он её не мог. «Куколка какая», — только и подумал Квитка.
— Вы меня не узнаёте, Сергей Константинович? — весело спросила vis-a-vis и жеманно поправила волосы на затылке.
Сергей Константинович улыбнулся, но вышло неловко и так виновато, что дама залилась задорным и очень симпатичным смехом.
— Ламчари… пренеприятные обстоятельства… устроиться… моя крестница… Неужто не помните?
— Ольга Александровна?.. Да вы ли это?.. Вы — Пьеро, Рыцарь печального образа! И вдруг такие метаморфозы…
Перемена в самом деле была разительная. Грустная барышня весело улыбалась. Вместо бледности — румяные щёчки, вместо потухших глаз — лучистые. Даже косу сменила высокая причёска, поверх которой кокетливо сидела маленькая шляпка.
— Да как же это может быть, Ольга Александровна? — недоумевал Сергей Константинович. — Или, может быть… вы… виноват… замуж как-нибудь того…
Тут в глазах Ольги Александровны что-то такое промелькнуло, что-то совсем не весёлое, и Сергей Константинович понял, что угодил в больное место. Но она быстро совладала с собой и улыбнулась:
— Нет пока. Но собираюсь… А вот вы приходите ко мне, — она назвала ему адрес, — и поговорим за чаем. Я вам всё-всё расскажу!
— Ну, отчего же не зайти! Я с удовольствием… И рад за вас… рад сердечно…
На этом они расстались и каждый пошёл своей дорогой, думая о встрече по-своему. Ольга думала, что «он, в сущности, человек очень даже хороший». А Сергей Константинович рассуждал, что к Ольге ему ходить, конечно, не следует, потому что «оно бы и вообще не следует, а уж раз ты, голубушка, по такой дорожке пошла, то и мне от знакомства с тобой хорошего ждать нечего».
* * *
Ну, а пока, выйдя от Сергея Константиновича, Ольга с помощью Аветы уселась к извозчику и отправилась по адресу, написанному Квиткой на осьмушке бумаги. Ехать оказалось недалеко, хотя Харьков представлялся Ольге огромным городом. Явившись по месту назначения, а это был очень недурной дом с широкой и чистой лестницей, Ольга, замирая от страха, объявила открывшей дверь крупной и сердитой женщине, что её прислал Сергей Константинович Квитка. А на вопрос женщины «зачем?», Ольга, едва не упавшая в обморок от охватившего её ужаса, сказала, что она горничная.
— А-а! — ответила сердитая женщина, недоверчиво оглядывая Ольгу. — Ну, войдите.
Ольга, чуть живая от страха, вошла в полутёмную переднюю.
— Сюда пройдите, — отозвалась впустившая Ольгу дама и слегка кивнула, приглашая идти следом.
Ольга повиновалась. Они прошли по коридору и оказались в небольшой комнате, бывшей, как поняла Ольга, библиотекой — вдоль стен стояли книжные шкафы, пестревшие корешками книг. Навстречу из-за небольшого письменного стола поднялся господин с гладко зачёсанными чёрными волосами и небольшими усиками, закрученными кверху. Гос-подин сразу понравился Ольге, потому что показался очень красивым.
— Вот, — кивнула на Ольгу сердитая дама. — Сергей прислал.
После чего подошла к окну и, повернувшись спиной к Ольге и усатому господину, принялась барабанить по стеклу пальцами. Красивый господин неприязненно, как показалось Ольге, взглянул на эту спину, потом повернулся к Ольге и ласково, чем понравился ей ещё больше, спросил:
— Так это вы?
Ольга растерялась, не найдя, что ответить, и молча кивнула.
— Ну, что же ты, друг мой? — обратился красивый господин к полной даме.
— Ах, всё равно! — воскликнула дама и обернулась, бросив при этом на Ольгу недовольный взгляд. — Не самой же дверь открывать…
— Вот и прекрасно, — кивнул господин и повернулся к Ольге:
— Как вас зовут?.. Если не ошибаюсь, Ольга Александровна?
Ольга кивнула.
— Вот и прекрасно, — повторил красивый гос-подин, — сейчас вы обо всём узнаете, мы покажем вам вашу комнату и расскажем, чего именно ждём от вас… Всё не так уж сложно, правда, мой друг?
Он повернулся было к полной даме, но та, изобразив на лице какое-то необъяснимое отвращение к происходящему, сказала:
— Лучше ты сам, право… Я уже не могу об этом…
После чего, извинившись, дама, широко ступая и горделиво при этом запрокинув голову, покинула комнату. Ольга, уже успевшая изрядно испугаться всех этих намёков и загадок, осталась одна с красивым господином.
— Видите ли, в чём дело… — заговорил господин, и Ольга узнала, что зовут его Иван Степанович Зайцевский, что он служит товарищем прокурора, что полная дама — его жена Евгения Тихоновна, а сам он доводится двоюродным братом Сергею Константиновичу Квитке. Причина же, по которой Ольга появилась в доме Зайцевских, состоит в том, что буквально на днях они узнали: служившая у них горничная готовилась испытать радость материнства. О том, кто и при каких обстоятельствах осчастливил её, она предпочла не говорить, чем дала волю фантазии мадам Зайцевской, с той поры косо смотревшей на мужа. Но товарищ прокурора не имел никакого отношения к происшедшему, и подозрения супруги его раздражали. Несколько дней Зайцевские жили без горничной. К ним, правда, являлись девушки, но хозяйка, взвинченная подозрениями, их отвергала, считая всех слишком смазливыми. Иван Степанович пытался втолковать супруге, что безобразных старух не найти среди горничных, и супруга вроде бы с ним соглашалась, но при виде очередной миловидной мордашки снова впадала в подозрительность и от места отказывала. Наконец они оба устали. А тут как раз объявился Сергей Константинович и рассказал, что ищет места для «честнейшей из девиц». Евгения Тихоновна поморщилась, потом вспомнила, что самой приходится открывать дверь и помогать убирать со стола, и согласилась.
К появлению Ольги Зайцевские отнеслись настороженно: хоть она и была отрекомендована в самых лестных для неё выражениях, но оказалась едва ли не наиболее миловидной из являвшихся барышень. На хозяйку нахлынули новые подозрения, а хозяин задумался, что, в случае чего, он опять окажется крайним.
Но в доме Зайцевских Ольга пробыла всего лишь два дня, включая день прибытия. Назавтра, накрывая в столовой к обеду, она с непривычки уронила поднос, пролив на скатерть соус и разбив несколько тарелок из английского сервиза, чем вызвала истерический припадок у мадам Зайцевской, воскликнувшей:
— Ну, не везёт с горничными!..
Тем же вечером Ольга была рассчитана. Стоит ли говорить, что за труды свои она не получила ни копейки. Хозяйка объявила, что только природная доброта и христианское человеколюбие не позволяют ей восстановить справедливость и взять с Ольги плату за варварски уничтоженный английский сервиз.
Но уничтоженной чувствовала себя именно Ольга, которой предстояло отправиться на улицу чужого и незнакомого города.
Ей было позволено остаться в доме до утра. Прежде чем идти спать, Ольга зашла в библиотеку, чтобы ещё раз извиниться перед Иваном Степановичем. Ей пришло в голову пообещать возместить со временем ущерб, но вместо обещания Ольга разрыдалась.
— Сергей Константинович говорил, что вы недавно в Харькове… Куда же вы теперь пойдёте? — сказал товарищ прокурора в ответ на Ольгино бормотание об английских тарелках, дабы дать ей понять, что он отнюдь не сердится. Вопрос для него был праздным. Но для Ольги в этих словах открывалась бездна.
— Ну вот!.. Что же это вы?.. — засуетился Иван Степанович, глядя на сжавшуюся в комок Ольгу, прижимавшую к мокрому лицу кулачки с побелевшими косточками. — Ну что это все сегодня плачут!..
Товарищ прокурора не был злым человеком, и вид чужого страдания неизменно вызывал в нём сочувствие. Плачущая девушка, которую он же сам выгонял на улицу, так растрогала Ивана Степановича, что ему захотелось хоть как-нибудь ей помочь. Но оставить Ольгу у себя было невозможно, и он решил отвезти её к сестре. Правда, сама сестра с детьми уже месяц как путешествовала за границей, но в Харькове оставался её супруг, с которым у товарища прокурора были отличные отношения, потому что зять слыл человеком весёлым и лёгким.
Иван Степанович не стал долго думать. В конце концов, невозможно заниматься судьбами всех горничных. Но раз так уж сложилось и Ольгу прислал Зайцевским Сергей, а теперь они выгоняют её на улицу, то, пожалуй, нужно бы и вмешаться. Да и жаль, по-настоящему жаль её. Ведь не секрет, что с ней станет на улице. Но не брать же, в самом деле, её на содержание! Дом сестры — вполне подходящее место для молодой особы, а там уж пусть сестра ею занимается — Иван Степанович свой долг выполнит уж тем, что не оставит бедняжку на улице, а за то, что случится потом, пусть сестра отвечает.
Быстро рассудив, Иван Степанович велел Ольге выйти на улицу и ждать его на углу, возле соседнего дома. Спустя полчаса он появился сам и повёз отупевшую от страха Ольгу к весёлому зятю.
Но, к удивлению Ивана Степановича, зять оказался несговорчивым.
— …Да пойми ты, это совершенно невозможно! — понизив голос, горячо объяснял он Ивану Степановичу, убеждавшему, что принять несчастную девицу повелевает христианский долг. — Вот бы ты сам и оставил её у себя. Зачем ко мне-то привёз?..
— Я же объясняю: Евгения её выгнала… Её Сергей прислал, а тут… Ну ты же знаешь Евгению!..
— Послушай, но я-то здесь при чём? Вот и объясни Сергею! Зачем мне знать об этом?.. Я очень хорошо отношусь к Евгении Тихоновне, но… Как ты себе это представляешь?..
Объяснение происходило в столовой. Ольгу между тем отправили в гостиную, где она, прямая как палка, сидела в кресле и, не видя, смотрела на раскрытый рояль.
— …Что ж тут такого? Сергей просил помочь… ну, пристроить там… А тут такая история… Ты же знаешь этот пассаж с нашей горничной… Жена до сих пор на меня думает… И надо же было этой… протеже Сергеевой разбить тарелки… Но выгонять её неправильно как-то, я могу с тем же успехом отвести её… Ну ты понимаешь!.. И потом, что я скажу Сергею? Он за неё просил…
— Но я-то здесь при чём?!
— Ах ты, Господи! Да ты ни при чём, просто я прошу тебя помочь…
— Но я не могу тебе помочь!
— Да что ж такого, если она поживёт у тебя?.. А приедет сестра и разберётся…
— Вот именно!.. Послушай, ты совершенно прав: приходи, когда она приедет!.. А сейчас это невозможно, потому что я собираюсь в деревню…
— Вот и отлично! Поедете вместе!..
— Ты подумал, в какое положение ты меня ставишь?.. Жены нет, а ты навязываешь мне девиц…
— Ну, во-первых, не девиц, а всего лишь одну девицу…
— Да хоть бы и полдевицы! Что я должен с ней делать?..
— Возьми её горничной…
— Мне не нужна горничная! Жена не поймёт!..
— А я не понимаю, почему ты не хочешь взять её в деревню… В конце концов, пусть там на огороде…
— О, Господи! На каком ещё огороде?.. Я понятия не имею, кто и что там на огороде. И вообще — есть ли там огород… И потом, я же тебе сказал: жена не поймёт.
— Так что же делать?! Жалко девицу…
— Ну, знаешь ли… Есть многое на свете, друг Горацио…
— Да и с Сергеем неудобно…
— Послушай, единственное, что я могу тебе посоветовать — это отвезти её к дядюшке…
— К какому ещё дядюшке?..
— Моему дядюшке — Аполлинарию Матвеевичу… Ты вот сказал сейчас «жалко», я про него и вспомнил — этот всех жалеет…
И снова Ольга тряслась в пролётке, держа на коленях свой чемоданчик, снова поднималась по лестнице и снова стояла в чужой прихожей, вдыхая запахи чужого дома. Горничная проводила их в гостиную и пошла доложить хозяину. Втроём они рассредоточились по комнате. Ольга опустилась на край зелёного дивана, зять — в кресло напротив, а Иван Степанович встал рядом с тлеющим камином, облокотившись о гранитную полку, украшенную какими-то белыми фарфоровыми собачками. Зять стал насвистывать.
— Это из «Пиковой дамы»? — не оборачиваясь спросил Иван Степанович, разглядывая собачку.
— Нет, «Евгений Онегин»…
Ольге хотелось спать. Она смотрела в одну точку и чувствовала, что на плечи её опускается какая-то тяжесть. И единственное, что можно сделать, чтобы тяжесть не раздавила, это лечь и закрыть глаза. Но почему это невозможно? Ах, да! Она понятия не имеет, где находится, рядом с ней — совершенно незнакомые люди, и все вместе они ждут ещё одного незнакомца. Зачем? Чтобы ей, Ольге Ламчари, было как раз таки где лечь и закрыть глаза. А что, если из этого ничего не выйдет? Тогда она всё равно ляжет и закроет глаза. Но почему она здесь? Ах да, ну конечно! «Тебя, безбрежное жилище, тебя, познания купель, житейских помыслов кладбище и новой жизни колыбель»… Да, да… Во всём виноват граф Толстой…
Но, очевидно, последние слова Ольга произнесла вслух, потому что незнакомый скрипучий голос ответил ей:
— Вздор! Граф Толстой ни в чём не виноват… Те, кто оговорили графа, оговорены будут…
А затем раздались уже знакомые голоса:
— Это не тот граф, дядюшка… Да бог с ними совсем, с Толстыми… Как ты поживаешь?..
— Видишь ли, мой друг, шалит печень. Совсем, знаешь ли, расшалилась, проказница. Такая про-каз-ница-мартышка, да!..
— А я, дядюшка, привёз тебе замечательных людей и одну маленькую просьбу. Вот, изволь…
— Рад… рад… — отвечал тот, кого называли «дядюшкой». — А что за просьба, mon cher? И что это вы здесь толковали о графе Толстом?
— Да бог с ними, с Толстыми, дядюшка! Это не тот граф… А просьба такая: дядюшка, спаси погибшую девицу!..
— Погибшую девицу?! Ты шутишь, мой друг, или… с ума сошёл?
— Ах, дядюшка! Да я же не в том смысле!..
— А в каком? Погибшие девицы, mon cher, бывают только в одном смысле, не считая прямого. Но я надеюсь, вы ко мне не с этим?..
— Могущую погибнуть, Аполлинарий Матвеевич. Не погибшую — могущую погибнуть… — уточнил Зайцевский.
— Могущую погибнуть?.. Это совсем другое! Это меняет дело, милостивые государи… И где же ваша девица, стоящая, так сказать, на краю бездонной пропасти порока.
— А вот она!
Тут все трое повернулись к дивану и только сейчас заметили, что Ольга не сидит, а лежит. Причём лежит как-то странно, словно сидела и вдруг завалилась на бок, уронив руки и вывернув неестественно шею.
— Да ведь это горячка… Горячка и обморок, — сообщил Аполлинарий Матвеевич, прикоснувшись к щеке Ольги. — Я надеюсь, она всё же не будет погибшей девицей в самое ближайшее время… Не знаю, где вы её нашли и зачем привезли ко мне, но теперь уж пусть придёт в себя… Я велю уложить её, а завтра вызову к ней доктора Мёбиуса…
— Её, дядюшка, Квитка прислал…
— Квитка?.. Да ваш Квитка просто ополоумел… Выиграл у меня триста рублей и прислал мёртвую девицу…
— Но, дядюшка! Она всё же не мёртвая!
— Очень, знаете ли, хотелось бы… А вы тоже хороши! Зачем вы согласились ко мне-то её привезти?
— Видишь ли, дядюшка, это длинная история… Но утром она была ещё совершенно живой!
— Охотно верю…
— Это, вероятно, от переживаний, — вмешался Иван Степанович. — Она, видите ли, сервиз раз-била…
— Сервиз?! Вы меня окончательно заморочили… Какой там ещё сервиз?!
— Английский сервиз. Она…
— Её, дядюшка, Квитка к Зайцевским прислал. А у Зайцевских она разбила сервиз. И тогда…
— Хм… Квитка подослал к вам девицу, чтобы она разбила сервиз, а вы решили отвезти её ко мне. Но по дороге она… как бы это сказать… стала у вас умирать… Ничего более глупого в жизни своей не слыхивал! Хороший выдался вечер, нечего сказать…
— Но, дядюшка!..
— И никаких больше дядюшек! Завтра я разберусь, в чём тут дело. А пока убирайтесь оба к чёрту!.. Да, и Квитку с собой прихватите…
Так Ольга оказалась в доме у Аполлинария Матвеевича Искрицкого.
* * *
Как известно, в любом человеческом сообществе встречаются всякие типы. И среди прочих обязательно попадётся чудак. Чудаки бывают разными, единственное, что их объединяет, — безобидность. Каждый живёт в своём мире и меньше всего интересуется сучком в глазу ближнего. Чего, впрочем, не скажешь о ближних, так и норовящих засунуть носы свои в дела чудаков. Дошло даже до того, что чудаков стали сжигать на кострах. Но со временем эта вредная во всех отношениях привычка была оставлена, зато самих чудаков так и не оставили в покое. Невозмутимо взирать на чудаков ближние так и не научились (ближние вообще не любят тех, кто уж слишком от них отличается) и вооружились против чудаков смехом. Но ведь и смех бывает разным: он может прятаться за великосветскими манерами, а может прорываться наружу сквозь улюлюканье. Смеясь, уличные мальчишки бросают в чудаков камни, а повзрослев, травят их насмешками. Но чудаки всё-таки пишут, лечат, изобретают… И, к счастью, никак не переведутся.
Аполлинарий Матвеевич Искрицкий был самым настоящим чудаком. Положение его в обществе было таково, что уличные мальчишки не решались бросать в него камнями, а люди его круга вспоминали об Аполлинарии Матвеевиче не иначе как с добродушной улыбкой. Он был богат и вдов. Жена его умерла молодой, не оставив Аполлинарию Матвеевичу детей. Родные хотели, чтобы он женился вторично, но Аполлинарий Матвеевич не поддержал эту идею. Он затворился и принялся читать и писать какой-то трактат. Так что, как водится, слава о нём пошла как о чернокнижнике. Кто-то из родственников Аполлинария Матвеевича рассказывал со смехом, что он пишет трактат о человеке. И действительно, это известие всех очень насмешило. Но Аполлинарий Матвеевич отказался обсуждать свой трактат, о котором, насмеявшись, все скоро забыли.
Но спустя годы Аполлинарий Матвеевич вышел из своего затвора, стал чаще появляться на людях, бывать в гостях и даже приглашать к себе. Над ним продолжали посмеиваться, потому что он иногда высказывал очень странные мысли, но его же и любили, чему причиной была отзывчивость Аполлинария Матвеевича, помогавшего всем, кому только требовалась его помощь. Не знавшие Аполлинария Матвеевича искали знакомства с ним, а знавшие понимали, что решительно его не знают. И Аполлинарий Матвеевич слыл человеком добрейшим, хотя и странным. Главной же странностью его было сочетание убеждённого человеконенавистничества с подлинным добросердечием. Человечество вообще Аполлинарий Матвеевич ненавидел страстно, с отдельными его представителями держался грубо и неприязненно. Зато всякий, попавший в беду, мог рассчитывать прежде всего на Аполлинария Матвеевича. Кто-то из его родственников обронил, что вся странность чудного старика в том и состоит, что он ненавидит несовершенство рода человеческого. Но окружающие сочли это замечание шуткой и опять только весело посмеялись.
Упавшую в обморок Ольгу Аполлинарий Матвеевич пожалел, как пожалел бы на её месте кого угодно. На другой день он действительно пригласил к ней доктора, который очень серьёзно объявил, что страшного ничего нет, а нужен только покой да ещё разве хорошее питание.
— Но питание потом. Сначала — отдых… — пояснил доктор Мёбиус и ушёл, пообещав зайти на-завтра.
А назавтра Ольга уже пришла в себя. Правда, была она так слаба, что не имела сил подняться. К тому же она никак не могла сообразить, где находится. С большим трудом снова и снова она припоминала всё, что происходило с ней за последние несколько дней. Но указания на своё местоположение не находила. Она помнила, как ехала куда-то с Зайцевским и его родственником. Помнила даже, как Зайцевский поправлял шляпу в пролётке и как-то смущённо кашлял. Но куда и зачем они ехали — этого она не помнила. Потом в памяти всплывали фарфоровые собачки. Но что это были за собачки?.. Быть может, ещё в пролётке сознание стало покидать её воспалённую голову, потому что с этого времени память уже не служила ей.
Не в силах припомнить, Ольга пыталась угадать, где она, и, лёжа в постели, рассматривала своё новое пристанище. При этом нужно отметить, что оно ей нравилось. Это была совсем небольшая комната, затянутая светлыми, цвета слоновой кости, обоями с прорисованными по контуру золотыми цветами. Окно прикрывали лёгкие светлые занавески. Вдоль стены напротив окна стоял диван, на котором постелили Ольге. Бельё было накрахмалено и пахло хорошим мылом. В ногах у Ольги, в двух шагах от кровати, помещалась дверь, так что входящий неизбежно оказывался весь перед Ольгой. Ещё в комнате был небольшой шкаф с книгами, были бюро и кресло. А над диваном висела картина, изображавшая розовый куст. И Ольга находила удовольствие разглядывать этот куст и раз за разом пересчитывать цветы на нём — всего было одиннадцать ярко-розовых цветов и пять бутонов. На шкафу стояли небольшие часы в ореховом корпусе и тихо, словно шепча, отмеряли время. Ольга подумала, огляделась, ещё разок пересчитала розы, послушала часы и уснула.
В следующий раз Ольга проснулась вечером. В комнате были сумерки, и в тусклом сером свете Ольга увидела какого-то старика, расположившегося в кресле и разглядывавшего её. Старик был маленьким, сморщенным, с редкими белыми волосами. В другой раз Ольга обязательно испугалась бы, но сейчас у неё не было сил, и она только устало смотрела на неведомого гостя.
Заметив, что Ольга проснулась, старик зашевелился, словно подбирая удобное положение, и вдруг сказал:
— Ну-с?
Но Ольга молчала и безучастно смотрела на старика.
— Ну что ж, — сказал старик. — Подождём…
После чего соскочил с кресла и довольно проворно покинул комнату. Тут же вместо старика вошла женщина с полными малиновыми щеками. На женщине был белый передник, в руках она держала большой поднос, а на подносе стояли две дымящиеся чашки. В одной чашке оказался бульон, в другой — чай.
Со словами «покушайте, барышня, покушайте» женщина уселась рядом с Ольгой на неизвестно откуда взявшуюся маленькую скамеечку и поднесла к губам Ольги чашку с бульоном. Но Ольга, чуть приподнявшись, съела только три ложки, после чего, упав на подушки в изнеможении, тут же уснула.
Так продолжалось три дня. Ольга спала, по временам просыпалась, пила бульон, снова спала. Иногда она видела, что старик молча сидит в кресле, и уже не боялась его. А спустя три дня Ольга проснулась утром и впервые за всё время пребывания в комнате с нарисованным розовым кустом обратила внимание, что одета в длинную белую рубашку, что эта рубашка чужая и что ничего из собственных Ольгиных вещей в комнате нет. Она приподняла подуш-ку, уселась поудобнее и принялась ждать чего-то. Долго ждать не пришлось: дверь приотворилась и в комнате показалась голова. Эта была та самая женщина с малиновыми щеками, приносившая Ольге бульон. Увидев, что Ольга сидит, голова заморгала и быстро заговорила:
— Ах ты, Господи!.. Сидит!.. Ну сейчас, сейчас…
Голова исчезла. А вскоре дверь распахнулась, и уже не одна голова, а вся целиком женщина в белом переднике появилась в комнате, неся перед собой большой поднос с чашками.
Под охи и ахи женщины, которую звали Татьяной, Ольга съела целую чашку бульона и выпила чаю. Когда Татьяна с подносом ушла, Ольга, откинувшись на подушки и прислушиваясь с удовольствием к своему телу, которое словно оживало или оттаивало после нескольких дней оцепенения, снова принялась ждать чего-то. И снова ожидание оказалось непродолжительным. Послышался короткий стук, и в комнату вошёл уже знакомый Ольге старик. Оглядев больную, он довольно хмыкнул, уселся в кресло и молча уставился на свою vis-a-vis. Ольга, подтянувшая одеяло к подбородку, тоже молча смотрела на старика.
— Ну-с? — наконец спросил старик.
Ольга слабо прокашлялась.
— Я вижу, вам несколько лучше. Не так ли?..
— Да, благодарю вас… лучше… — ответила Ольга и подивилась тому, как слабо звучит её голос.
— Знаете ли вы, кто я? — спросил старик.
Ольга покачала головой.
— А помните ли вы, по крайней мере, как попали сюда?
Ольга закашлялась.
— Мы ехали… — сказала она. — Да… кажется, я приехала с Иваном Степановичем… Но я не помню точно… Простите…
— Превосходно! — воскликнул довольный старик и потёр руки.
— Я не стану стеснять вас… — заговорила Ольга. — Я сегодня же уйду… Мне бы только мою одежду — я не нашла своей одежды… Простите, что от меня столько неудобств…
— Одежду?.. — удивился старик. — Ну уж нет. Одежду я вам не отдам.
— Почему? — пробормотала Ольга, наконец-то испугавшись.
— По нескольким причинам, — как ни в чём не бывало, отвечал старик. — Во-первых, мне интересно, кто вы такая. Во-вторых, вы ещё очень слабы, чтобы куда-то идти. А в-третьих… ну вот скажите мне… скажите… куда вы пойдёте? Отвечайте!
— Не знаю, — пробормотала Ольга.
— Ха! — воскликнул довольный старик. — Вот видите?! А ведь я не душегубец, чтобы выталкивать вас на верную погибель. Чтобы уйти отсюда, вы должны сделать две вещи.
— Какие?..
— Вы должны выздороветь и понять, куда вы пойдёте. Тогда я вас отпущу… А пока вы здесь, вы должны рассказать, кто вы такая и зачем они привезли вас ко мне… Ну!.. Говорите!..
Старик замолчал и уставился на Ольгу, которая уже успокоилась и ничего не боялась. К тому же скрытность была не в её характере, и, даже не думая о том, стоит или нет быть откровенной, Ольга принялась рассказывать. Ей было это приятно — в последнее время никто не слушал её, а Ольге было необходимо хоть кому-нибудь рассказать обо всём, что с ней случилось. Она начала издалека и долго говорила о Бердянске, вспомнив даже своего Пьера и объяснив незнакомому старику, отчего расстроилась её любовь. Она говорила об отце и матери, о няне Айтолу и даже об Азове. И наконец, добралась до графа Толстого. С влажными глазами она прочитала несколько отрывков из поэмы. А на словах «О, если б мог в свои объятья / Я вас, друзья, враги и братья, / И всю природу заключить!» принуждена была закрыть лицо руками и на некоторое время прервать повествование.
Старик слушал Ольгу очень внимательно и, что самое важное, серьёзно. А поскольку рассказ Ольги был коротким, вскоре заговорил и сам старик:
— Ну что ж… Теперь мне всё ясно. Мне совершенно понятно, кто вы такая, я могу даже сказать, что вижу вас насквозь. В ответ я расскажу вам, кто я и как вы ко мне попали. Это будет справедливо, не правда ли?.. Итак, зовут меня Аполлинарий Матвеевич Искрицкий. Я вдовец, у меня довольно денег и потому я могу считаться человеком свободным, то есть я могу делать и думать, что хочу. Запомните это: никакой другой свободы на свете не существует. Бывает ещё свобода иного рода, но она доступна только святым. А так как святость — явление исключительное, то узнать о ней проще всего из Четий-Миней… Вы меня понимаете?.. Впрочем, это не важно… Ко мне вас привёз Зайцевский, у которого вы перебили какие-то тарелки… Вы помните Зайцевского?..
Ольга кивнула и покраснела в ответ.
— Отлично! Я так и думал… Больше всего наш товарищ прокурора боится своей жены, этой занудной чавкающей квашни… Хотя, справедливости ради, надо сказать, что весь Харьков боится своих жён… Какой-то женобоязненный город… Впрочем, это тоже не важно… Итак, Зайцевскому, очевидно, карающий меч правосудия опостылел на службе, он решил сыграть адвоката и притащил вас ко мне, хотя, по указанию жены, должен был выставить на улицу. Кстати, запомните это имя: Евгения Тихоновна Зайцевская… Запомните и при случае отомстите: из-за этой квашни вас могла бы ждать участь проститутки… Что? Не краснейте и не дрожите! Это правда, но это в прошлом… Итак, Зайцевский в роли адвоката отвёз вас к своей сестре, но поскольку сестра его просаживает деньги за границей, он и оставил… хотел оставить… хотел вас оставить у своего зятя. Заметьте, Зайцевский отлично знал, что сестры нет дома, и догадывался… не мог не догадываться, что зять не поддержит его авантюру. И всё-таки по-ехал. На что он рассчитывал, я не знаю, но хотел-таки обмануть совесть… Итак, вы оказались у зятя Зайцевского, то есть у моего дорогого племянника. Но мой племянник тоже боится своей жены и тоже обманывает свою совесть. Чтобы не выгонять вас на улицу, он приехал ко мне, зная, что у меня нет жены и я никого не боюсь. Но все они, включая вашего драгоценного и боголюбивого батюшку, так долго передавали вас друг другу, что вы свалились тут у меня в горячке… Доктор Мёбиус уверяет, что вы скоро поправитесь. Вы молоды, здоровье у вас, это видно, отменное. Нужен только отдых и питание. И то, и другое я могу вам подарить. Мне это ничего не будет стоить, зато развлечёт меня. Вряд ли вы понимаете, но это не важно…
— Когда же я смогу уйти?.. — спросила Ольга, чувствовавшая, что нужно что-то сказать, но не понимавшая, какие слова были бы уместны.
— Ну вот опять!.. — раздражённо воскликнул Аполлинарий Матвеевич. — Зачем вам уходить? Куда?! Ведь вы даже не представляете, куда пойдёте! Лежите, пока не поправитесь, лежите, пока мы не придумаем, что с вами делать… Ведь вы не собираетесь, я надеюсь, идти в дом терпимости? Или я в вас ошибся?..
— В дом терпимости?.. — опять испугалась Ольга.
— А куда же ещё вы можете пойти?.. Молчите?.. Конечно! Потому дом терпимости — это единственное место, куда вы можете отправиться отсюда, если, конечно, я не приму в вас участия. А я намерен принять в вас участие… Ведь вы — совершеннейшая дура!.. Да. И нечего обижаться… Дура, потому что не знаешь жизни и не знаешь людей… — вдруг перейдя на «ты», продолжал старик. — Тебе повезло, что ты заболела — пока ты лежишь, я расскажу тебе, кто такие люди и что такое жизнь. Я, конечно, не так наивен и, разумеется, не верю, что ты поймёшь хоть что-нибудь… Даже если поймёшь, то забудешь всё, как только выйдешь отсюда или встретишь первого попавшегося смазливого идиота, который положит на тебя глаз. И всё-таки… И всё-таки я выполню свой долг и успею тебя предупредить… И даже если ты всё забудешь и потащишься за своим идиотом на край света, где он благополучно променяет тебя на… не буду говорить, на что он тебя променяет, скажу только, что настанет час, когда ты вспомнишь мои слова и поймёшь, как я был прав и какой ты была дурой, что всё перезабыла…
Всё это он проговорил так горячо и вдохновенно, что Ольга даже закрыла глаза, ожидая, что вслед за столь пламенной речью обязательно должно что-нибудь произойти. Например, прогремит гром или случится землетрясение. Ей казалось, что порывистый старик поднимет сейчас же руки и как-нибудь поколеблет земную твердь. Но ничего не случилось. Старик умолк, Ольга распахнула глаза, но в комнате уже никого не было. Она подумала, что всё это ей, возможно, привиделось, и почувствовала, что страшно устала. Тогда она снова закрыла глаза и уснула.
Но на другой день после завтрака Аполлинарий Матвеевич явился и заставил Ольгу расстаться с сомнениями. Он не просто был явью, он нисколько не шутил, говоря о своём намерении учить Ольгу жизни.
— Итак, — объявил он, войдя в комнату и усевшись в кресло, точно разговор был прерван полчаса назад, — кого ты встретишь, выйдя отсюда?
Ольга молчала, но ответ от неё и не требовался.
— Первое, с кем ты столкнёшься и от кого не сумеешь отделаться до конца дней твоих — это человек. Самая хищная и неблагодарная тварь из всех, что ходит по земле. Тварь, которая заявляет о своём праве и называет себя «образом и подобием». Но всякий раз, как только кто-нибудь пытается призвать эту тварь отвечать заявленному, она начинает визжать и кусаться… Душа человеческая — тёмный лес, болото, кулижки! И будет ошельмован всякий, кто попытается обратить скота в человека!.. Человеку нравится быть скотом, и он очень не любит, когда его хотят заставить быть человеком. Он искренне ненавидит тех, кто напоминает ему об «образе и подобии», включая Бога… Да, да — не удивляйся! Человек ненавидит Бога. Он любит только свои измышления о Боге, любит и умиляется ими. Но Бога он ненавидит. Иначе бы он Его не распял!.. Видишь, как просто?.. Самая главная беда человека в том, что он не хочет быть человеком… Второе, что тебе важно помнить: мир принадлежит сильным, мир обустроен сильными для сильных, и слабым в нём неуютно. Сильные государства, нации, классы, сильный пол и сильные особи… Призывы к любви и кротости — это всего лишь робкая попытка обуздать сильных и убедить их не есть слабых живьём… О людях ты ничего не знаешь — это полбеды. А ведь ещё ты ничего не знаешь о мужчинах. Ты всё ещё думаешь, что мужчина — это что-то вроде твоего папеньки или крёстного… Хоть и это не лучшие примеры. Впрочем, что ты о них знала? Что папенька лелеял тебя, а крёстный подарил сто рублей?.. Поверь: и мужчина, и женщина есть в каждом человеке, независимо от того, как он выглядит. И мужчина, и женщина — это две половины целого. И это целое — каждый из нас. Что такое эти половины — читай в Библии… Когда ты вый-дешь отсюда и столкнёшься с мужчиной, первое, что он скажет тебе, будет напоминание о Еве. Он может сказать это в разных словах и выражениях, но он обязательно это скажет. И ты будешь жить с мыслью, что создана из кости, в которой нет мозга, что соблазн всегда приходит через тебя и что тобой был утерян рай… Но ты должна помнить, что говорит Библия о мужчине и женщине. О Еве сказано, что она пытлива и любопытна и что ей Бог не говорил не вкушать от древа познания. Бог говорил об этом Адаму, значит, Адам проявил себя никчёмным управляющим. Но главное?.. А?..
Старик замолчал, не сводя с Ольги горящих глаз, потом поднял палец и торжественно произнёс:
— И сказал Господь Бог: кто сказал тебе, что ты наг? Не ел ли ты от дерева, с которого Я запретил тебе есть? Адам сказал: жена, которую Ты дал мне, она дала мне от дерева, и я ел…
Аполлинарий Матвеевич захохотал и стукнул кулачками по подлокотникам.
— А?.. Каково?.. Видали вы такого подлеца, такую сволочь?! — последнее слово он проговорил с каким-то наслаждением и даже потряс при этом кулачками в воздухе. — Кляузник и богохульник — Бог ему, вишь, плохую жену дал!.. Он будет попрекать тебя логикой, но его собственная логика такова: если ты всего лишь хозяйка, значит, ни на что другое не годишься, а если ты математик или, упаси Бог, генерал, значит, тебя никто замуж не взял… Не-е-т! Есть человек, а есть мужчина и женщина, и в человеке это едино… Мужским или женским бывает только тело… Ищи настоящего человека, а главное — будь человеком… Не все люди, которых ты встретишь, окажутся теми, за кого себя выдают, то бишь людьми. Поэтому — ищи человека!..
С этими словами старик поднял палец, затем и сам поднялся и, махнув на Ольгу рукой, покинул комнату.
Ольга осталась одна и задумалась. Спать ей совершенно не хотелось, она чувствовала себя бодрой и больше всего на свете хотела бы выйти на свежий воздух. Но поскольку это было невозможно, Ольга покорилась. Тем более Аполлинарий Матвеевич ей нравился и отнюдь не казался опасным. Он, конечно, смешной и странный: обозвал Ольгу «дурой», да и рассказывает какие-то чудные вещи, которых Ольга почти не понимает. Но всё же говорит он интересно. А на «дуру» Ольга совсем не обижается — в конце концов, он прав: Ольга действительно не знает жизни. Раньше она существовала в каком-то совсем другом мире, это был маленький женский мир, ограниченный с четырёх сторон гимназией, домом, бердянским городским садом и лиманом. Это был мир фантазий и грёз — большинство его обитательниц ничего другого не знали и ни к чему более не были допущены. Это был своего рода большой гарем, где вокруг ничтожных дел кипят великие страсти, где мужчины живут так, как считают нужным, а женщин держат взаперти, отпирая их тоже, когда считают нужным. Но потом Ольгу выбросило из этого замк-нутого мирка в мир действительной жизни, столк-нувшись с которой Ольга заболела.
— …Что же тут удивительного? — как бы отвечая на Ольгины мысли, говорил на следующий день Аполлинарий Матвеевич. — Ты возлюбила много, оттого и мытарства твои. Как сказано-то?.. Блажени есте, егда поносят вам, и ижденут, и рекут всяк зол глагол на вы лжуще, Мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех… Вот и тебя за Него гонят! Вот и выходишь ты вроде блаженной. Для Бога это, положим, хорошо… богоугодно это. А вот жить эдак тяжело. И тебя жаль, ибо сожрут тебя!.. Ко мне же, так мыслю, тебя сам Бог и привёл. Потому как попади ты в другое место… А впрочем… Что и толковать об этом!..
Тут Аполлинарий Матвеевич встал, обошёл кругом кресла и снова уселся.
— Понимаешь ли ты сама, чего хочешь? — продолжал он. — Нет. А я понимаю. И тебе объясню… Ты хочешь любить — обычная бабья история. Оттого ты и за Христом побежала, и отёрла Ему ноги волосами своими…
Он усмехнулся.
— Но ведь ты — дурёха, это у тебя на лице написано… А таких любовь доводит до цугундера. И тебя доведёт — попомни моё слово… Тебе бы дома сидеть, но нет — тебя понесло!.. Нашёл бы тебе папенька муженька, какого-нибудь эдакого… купчика… Нарожала бы ты ему детишек, провожала бы ты его в кенассу… А главное — любила бы до головокружения. Но тебе — что?.. Тебе захотелось весь мир приять!.. Как там у тебя сказано? «О, если б мог в свои объятья, та-та-да-та-да-та-да братья… и всю природу заключить…» Так, что ли?..
— Так, — улыбнулась Ольга. — Только это не у меня, а у графа Толстого.
— Не ва-ажно! — поморщился старик. — Графа Толстого из дома за стишки не выгоняли… Бог-то тебя, может, и оценит. А вот мир, куда ты из папенькиного дома со стишками этими вылезла, не оценит… Сожрать — сожрёт… Но не оценит. Это уж как пить дать. Человек вообще — животное хищное. Вот выдумал правила, чтоб уж совсем в открытую друг на друга не кидаться, выдумал правила и живёт по ним… Но ты помни, всегда об этом помни: всё, всё на свете придумано человеком! И нет ничего другого на свете!.. Навыдумывал себе религий, сословий, семей — всё придумал и сам играет… А не будешь играть — тебя сожрут. Надо быть сильным, чтобы не играть. Вот я не хочу с ними играть… не желаю! Оттого и один сижу… Но ты-то… ты даже так не сможешь!.. Всё человечество едет в одной рассохшейся телеге. И многие думают: «Спрыгнул бы, да некуда…» И едут дальше. И вот они едут, им тесно, скучно, и от скуки нравится им дробиться, а потом ненавидеть друг друга. Так что забывают они о главном: родились-то все прежде всего людьми! А уж потом мужчинами и женщинами, русскими и поляками, христианами и иудеями… Вот все грезят о революции, но спроси: чего они хотят увидеть после революции?.. Многие понятия не имеют. А нужна всего лишь апостольская республика, ибо сказано у апостола: «Несть Иудей, ни Еллин: несть раб, ни свободь: несть мужеский пол, ни женский: вcи бо вы едино есте о Христе Иисусе». Идеальное общество не должно быть делимо. Людей разделяет пошлость, когда главное заменяют неглавным. А что есть главное в сообществе человеческом? Любовь, жизнь во имя ближнего своего. И какое имеет значение, кто твой ближний — китаец, мусульманин или женщина?.. Но люди в пошлости своей забывают главное, забывают, что они люди. Потому говорю тебе: ищи человека! Ибо, пока нет апостольской республики, человека приходится искать…
— А Бог? — спросила удивлённая таким поворотом Ольга.
— Бог? Ты спрашиваешь, что есть Бог? Так вот слушай: Бога не видел никто никогда. И Бога мы знаем по заповедям. Вот мой Бог!.. Всё остальное — кумиры… Поняла?..
Ольга кивнула.
— Ничего ты не поняла…
Обращаясь к Ольге, Аполлинарий Матвеевич то вскакивал и вздымал руки, то снова усаживался в кресло, а то вдруг принимался стучать кулаками по подлокотникам. А поскольку Ольга мало что понимала из сказанного им, старик походил на Францис-ка Ассизского, проповедавшего птицам небесным.
— …Зачем ты живёшь? — грозно спрашивал Аполлинарий Матвеевич Ольгу на другой день. — А я зачем живу? Зачем все живут?..
Но Ольга молчала, вытаращив глаза и втянув голову в плечи.
— Вот ты начиталась стишков, выползла из своей скорлупы — и что дальше? Зачем всё это?.. Жизнь — это движение, исход из застывших состояний. Исход, потому что обратного пути нет… По-мнишь ты, что стало с женой Лотовой?.. А почему, ты думаешь, она обратилась в соляной столб?
И, не дав Ольге ответить, он продолжал:
— Попытка вернуться назад — это самоуничтожение. Поняла?
Ольга кивнула.
— Ничего ты не поняла… Так вот запомни: ты очутилась здесь, потому что прежняя жизнь отмерла для тебя и ты совершила свой первый исход. Готовься к тому, что их будет впереди много. И для тебя они обещают быть болезненными…
Он помолчал, о чём-то задумавшись или вспо-мнив о чём-то. Потом вдруг, словно очнувшись, продолжал:
— Жизнь — это движение, а смысл этого движения — поиск. Человек ищет, даже не сознавая этого. Можно сказать, что все мы ищем друг друга, мы живём, чтобы найти человека… Не любого скота в человечьем обличье, а настоящего человека! Это не так уж мало, не так уж худо и не так уж просто. Увидеть человека значит лицезреть Бога, дьявол — обезьяна Бога, человек — Его отражение. Только сперва найди человека! За всю твою жизнь ты, может быть, встретишь лишь одного человека. И если в тебе самой сохранится человеческое, ты узнаешь его. А нет… Ты была в зоосаде?.. Впрочем, что я… Но ты могла бывать в цирке!..
Ольга кивнула.
— Вот видишь!.. Так ты, наверное, видела там слона!.. Наверняка ты шла для того, чтобы как раз таки поглазеть на слона! В твоём возрасте в цирк ходят именно за этим.
Ольга тихонько хихикнула.
— Так вот. В этот мир ты явилась как в цирк или зоосад, с одной-единственной целью, поглазеть на одного только зверя — на человека. Осталось его найти… А иначе… иначе всё зря… Но это не значит, что все мы родились, чтобы любоваться друг на друга. В цирке не все звери — слоны. В жизни: не все люди — человеки. Но, ища, помни: рядом ведь тоже кто-то ищет. Так почему бы тебе не увенчать его поиски?..
Очень скоро Ольга привыкла к Аполлинарию Матвеевичу и всякий раз ждала, когда он появится в её комнате. Она слушала его, сидя в постели и натянув одеяло на подбородок, следя за стариком взглядом, полным любопытства. Её чрезвычайно развлекали эти выступления старика, малопонятные, но, очевидно, очень оригинальные — ничего похожего Ольга раньше не слышала. Аполлинарий Матвеевич был, конечно, прав: его слова не оседали в Ольгиной голове, влетая в одно ухо и вылетая в другое. Но само действо, само явление мудрствующего старика действовало на Ольгу завораживающе. Что же касается самого старика, то для него наступило время, когда ему, проведшему жизнь в одиночестве, в невысказанных размышлениях о бренном, понадобился молчаливый слушатель. Ольге, во-первых, некуда было деваться, а во-вторых, разговоры старика её развлекали. Тем более никаким другим развлечениям просто неоткуда было взяться. Так что оба сходились даже и с удовольствием, находя друг в друге недостающее.
Прошло несколько дней. И Ольга уже настолько поправилась, что, проснувшись, простаивала у окна, пока Аполлинарий Матвеевич не предупреждал своего появления коротким стуком. За окном вились ласточки и, казалось, приглашали Ольгу к себе, на волю. Но стоило постучать в дверь Аполлинарию Матвеевичу, как Ольга запрыгивала под одеяло, после чего старик входил и продолжал свои поучения. Но однажды Аполлинарий Матвеевич объявил Ольге:
— Сегодня прекрасный день…
— Значит, я могу встать и выйти? — обрадовалась Ольга. — Я хорошо себя чувствую!.. И… мне бы так хотелось выйти на улицу!..
— Э-э-э! — поморщился Аполлинарий Матвеевич. — Это совсем не то!.. Хотя, впрочем, ты действительно скоро сможешь меня покинуть… Но дело не в этом… Сегодня прекрасный день, потому что мне открылось, как устроить твою судьбу.
Ольга затаила дыхание.
— Вот, взгляни… Как ты думаешь, что это? — и Аполлинарий Матвеевич подал Ольге листок -бумаги.
Ольга прочла:
— «…По сему моему векселю повинен я заплатить в Харькове дворянину А.М. Искрицкому три тысячи рублей, которые я получил от него…» Да ведь здесь сказано: вексель!..
— Вексель!.. Дураку ясно, что вексель… Не-е-ет, голубушка! Врёшь!.. Это — приглашение на брачный пир.
Старик выхватил из рук Ольги вексель и помахал им в воздухе.
— Этот мерзавец должен мне три тысячи. Сейчас он в Германии, пьёт какую-то глупую воду. Но скоро он явится и должен будет вернуть свой должишко! Но я не возьму его денег. Мне не нужны его глупые деньги… В счёт долга… он поведёт тебя под венец…
— Но… — начала было Ольга.
— Не сметь! — закричал старик и даже выпрыгнул из кресла. — Не сметь мне перечить. Иначе под венец пойдёшь прямо из этой комнаты, здесь будешь жениха дожидаться… Не забывай, о чём я говорил тебе. — Он снова уселся в кресло. — Ты живёшь в мужском мире, устроенном по правилам, которые выдумали мужчины. И выдумали они эти правила для себя… Женщине в этом мире отведён лишь тёмный кут. Когда-нибудь это плохо закончится, но пока… Пока либо ты подчиняешься его правилам, либо он снасильничает и скажет, что ты сама виновата. Обычный мужчина ненавидит отвергающую его женщину и презирает принимающую… Ты, конечно, ничего не понимаешь, но это и не важно, ты, главное, слушай!.. Замужнюю женщину обидеть сложнее. Гораздо сложнее, нежели одинокую девицу, к тому же изгнанную отцом из дома. И поэтому я решил: тебя необходимо выдать замуж. Тебе вовсе не -обязательно любить своего мужа. В обмен на вексель нам от него нужно твоё положение! Важно, что обидеть тебя будет не так-то просто… Ты спросишь, каков он. Ну… ему немного за сорок, он недурён. Правда, он мот и мерзавец… Но это совершенно не важно! Что нам за дело до его порядочности? Нам нужно совсем другое. В конце концов, пусть женится и катится ко всем чертям… Пока он не явился из своего Бадена, Эмса — или где он там пьёт свою мерзкую водицу, — я беру тебя на своё попечение… Жить ты будешь не у меня — не бойся. Это уже неприлично, раз ты чужая невеста. Я найду для тебя квартиру… в счёт векселя… А может, в счёт твоего приданого… Не так уж это и важно… Ничего другого мне всё равно в голову не приходит. А то, что пришло, не так уж и худо… Твоего согласия я даже не спрашиваю. Я не желаю знать, что ты об этом думаешь. Я не собираюсь становиться поставщиком домов терпимости, по-этому я и должен тебя пристроить. А там — живи как знаешь… Завтра тебе выдадут одежду, и ты сможешь выйти из комнаты… А скоро мы устроим и твой переезд…
* * *
Квартира Ольги, обставленная весьма скромно, но со своей кухней и даже прислугой, оказалась вполне уютной и чистой и привела свою новую хозяйку в восторг. Никогда ещё Ольга не жила самостоятельно, никогда не распоряжалась хозяйством. Теперь же в её владение попала спальня с чудесной маленькой кроваткой и туалетным столиком, а также гостиная, она же столовая, где нашлось всё, что только может понадобиться: и круглый стол, и слегка потёртый сафьяновый диван, и даже небольшой книжный шкаф, в недрах которого Ольга обнаружила Пушкина, Гоголя, Бальзака, переведённого на русский язык, но главное — «Сочинения графа А.К. Толстого», что произвело на Ольгу особенное впечатление. Наличие в шкафу любимой книги, перевернувшей жизнь Милки Ламчари, Ольга расценила как добрый знак.
Но даже если и не оказалось бы на полке графа Толстого, Ольга всё равно была бы счастлива. Она уже не помнила, что неделю тому назад чуть было не оказалась на улице, где, как уверял Аполлинарий Матвеевич, её неизменно ожидала бы участь пуб-личной женщины. Теперь зато Ольга была невестой. Правда, она всё время забывала, как зовут её жениха, но разве это так уж важно? Ведь рано или поздно он приедет, а уж имени своего мужа Ольга наверняка не забудет. А пока что надо обжиться, привыкнуть к Харькову, научиться хотя бы немного хозяйствовать. Мало-помалу Ольга перезнакомилась с соседями, которым по вкусу пришлась новая жилица — приветливая и миловидная, ни разу не отказавшая никому в помощи. А уж с Натальей Максимовной Штерн Ольга и вовсе сошлась коротко. Наталья Максимовна годилась Ольге в матери и уже дважды успела овдоветь. Она была ещё очень хороша собой, так что Ольга засматривалась на свою старшую товарку, и почему-то всегда носила только тёмно-синие платья. От первого брака у Натальи Максимовны остался сын Сергей, по отцу Садовский, постигавший в университете математику. От второго брака — сыновья десяти и восьми лет — Мика и Кока. С некоторых пор не проходило и дня, чтобы Мика и Кока не являлись к Ольге поболтать, сыг-рать в дурачка, поесть чего-нибудь вкусненького, а то и выпросить двугривенный.
— Зачем вы балуете их, Ольга Александровна? — увещевала Наталья Максимовна. — Они ведь на голову сядут.
— Пусть садятся, Наталья Максимовна! Пусть садятся! — отвечала, смеясь, Ольга. — Мне ведь это только приятно. Ребятишек я люблю, а к вашим и вовсе привязалась, точно к родным.
— Как мать, — степенно отвечала вдова, — я не могу не благодарить вас. И всё же предупреждаю: ведь это же злодеи, форменные разбойники!
Но Ольга всё только смеялась, радуясь, что и Мика с Кокой, и Наталья Максимовна, и Сергей Садовский, с которым она только раскланивалась, но который ей сразу понравился, стали ей родными, почти семьёй. И она была счастлива быть им полезной. Словом, прошло не так уж много времени со дня изгнания Ольги из родного дома, как она, чуть обогревшись и отдохнув после бурных, хотя и непродолжительных скитаний, снова была довольна всем, что окружало её. Потребность радоваться жизни была столь сильна, что Ольга не запоминала обид, а обо всех людях, с которыми ей пришлось столкнуться, думала не иначе как с искреннейшей приязнью и улыбкой. Теперь у неё началась новая жизнь, и единственное, чего недостаёт в этой жизни — родителей. Ах, если бы только отец всё правильно понял тогда! И как жаль, что Ольга не может показать им свою новую квартиру, познакомить с Аполлинарием Матвеевичем, то и дело заезжавшим проведать Ольгу и рекомендовавшим её невестой, так что все соседи вокруг знали, что Ольгин жених за границей. А как бы хотелось рассказать родителям о женихе!.. Когда она выйдет замуж, то непременно с мужем поедет в Бердянск, ведь всё уже будет совсем по-другому.
Стоило Ольге успокоиться и отдохнуть, как она вновь погрузилась в своё полумечтательное состояние, как будто именно это состояние и было для неё самым что ни на есть естественным.
Внутренний мир Ольги напоминал какой-то заросший сад, где всё переплелось и благоухало, где среди сплетшихся кустарников и деревьев ворковали горлицы, прищёлкивали соловьи и цвели розы. В этот свой сад Ольга готова была пустить всех, кто только пожелает войти, всем была рада и для каждого сорвала бы розу с ветки. В этом саду Ольга приготовилась ждать своего неведомого жениха, но вскоре случилось так, что жених перестал быть желанным гостем в её саду. Произошло это неожиданно для самой Ольги, но иначе, вероятно, просто и быть не могло.
— Ольга Александровна! — услышала она, поднимаясь к себе в квартиру со свёртком только что куп-ленных груш. Груши так соблазнительно пахли, что Ольга торопилась домой, чтобы поскорее разделаться с ними. Как вдруг кто-то окликнул её. Она остановилась и, немного испугавшись чего-то, обернулась. Кто-то бежал за ней снизу по лестнице, но Ольга пока не видела, кто же это. За несколько секунд ожидания Ольга разволновалась так, словно ожидала увидеть перед собой зверя из бездны. — Ольга Александровна, погодите! — снова услышала она тот же голос и в следующую секунду увидела окликавшего.
Ольга облегчённо вздохнула: это был Сергей Садовский, студент, старший сын Натальи Максимовны.
— Ольга Александровна, простите! Я бежал за вами и звал, но вы не слышали, — начал Садовский, остановившись. Теперь их с Ольгой разделяли несколько ступенек. — Я бежал, чтобы поблагодарить вас! Вы так добры и любезны. Матушка только о вас и говорит…
— За что же вы меня благодарите? — улыбнулась Ольга.
— Как за что?.. Говорю же: матушка просто бредит вами! Она вам страшно признательна за Мику с Кокой. Вы так много возитесь с ними… Право, я удивлён и восхищён. Что они вам?.. Да и не заслуживают они того, будем откровенны… Вы очень… очень добры и… И вообще милы… Да нет! Что я?.. Вы добры и… очень красивы. Это правда! Позвольте мне иногда навещать вас, Ольга Александровна. Уверяю вас, со мной вам будет интереснее, чем с этими двумя бездельниками!
— Они вовсе не бездельники… — смутилась и потупилась Ольга. — А впрочем… я всегда буду рада… Но зачем же?.. Пусть они приходят, как и прежде, приходите и вы… Извините, Сергей Милентьевич, мне сейчас нужно идти…
Она заторопилась, засуетилась и выронила свёрток. Бумага лопнула, и груши с глухим стуком рассыпались по лестнице. Послышалось короткое чавканье — одна груша лопнула, усугубив и без того мгновенно расползшийся сладкий, назойливый запах. Ольга ахнула. Но Садовский уже через мгновение прижимал к себе собранные со ступеней груши.
— Вот и выпал повод зайти к вам, — улыбнулся он растерявшейся Ольге.
Они поднялись в её квартиру. Прислуги не было дома.
— Сюда, пожалуйста, — указала Ольга.
Садовский прошёл в кухню, где наконец избавился от ароматной ноши, опустив груши на стол.
— Благодарю вас… — пробормотала Ольга, не глядя на своего гостя.
— Ну что вы!.. Это я благодарю вас. И не стану задерживать, Ольга Александровна.
Садовский слегка поклонился и ушёл. Услышав, как хлопнула дверь, Ольга выбежала в переднюю. Там не было никого. Только застыл приторный запах груш…
На другой день Ольга уже знала, что влюблена в Сергея Садовского. Конечно, он всегда нравился Ольге, потому что это был очень приятный молодой человек — высокий, с тёмными насмешливыми глазами, белокурый. Но теперь он был не просто красавцем соседом. Во-первых, он признал Ольгу красивой и доброй, во-вторых, изъявил желание навещать её, а в-третьих, помог в затруднительном и неловком положении. А как он был вежлив, когда ушёл и сказал, что не станет мешать!.. И как он смотрел в эту минуту на Ольгу…
После обеда явились Мика с Кокой. Мика протянул букетик фиалок и сказал небрежно:
— Серёжка просил передать…
Сердце у Ольги забилось, она взяла цветы, не смея взглянуть на Мику. Потом втроём они пили чай с теми самыми грушами, и Ольга, слушая рассказы Мики, не к месту хохотала нервным, неестественно весёлым смехом.
А на другой день Сергей пришёл сам.
— Досточтимая Ольга Александровна! — объ-явил он с порога. — Имею честь пригласить вас в ближайшее воскресенье в театр. Дают «Евгения Онегина»… Не угодно ли будет вам отправиться с нами… Едем мы с мамашей, Мика, мой товарищ Имшенецкий… Вы, должно быть, его помните — он часто бывает у нас…
— Благодарю, Сергей Милентьевич, — смущаясь, проговорила Ольга…
Но в театр ей не суждено было пойти, потому что в воскресенье явился Аполлинарий Матвеевич и увёз Ольгу кататься.
* * *
— Вот наконец и у меня роман… Поздравь, брат, — говорил Садовский своему приятелю Андрею Имшенецкому спустя три дня после похода в театр.
В понедельник, то есть на другой день после теат-ра, Садовский явился под вечер к Ольге, дабы ещё раз, лично засвидетельствовать своё огорчение и выразить надежду. Ольга была одна — прислуга, жившая неподалёку, уходила на ночь к себе. Перед появлением Садовского Ольга читала «Идиот». Книга эта, да, пожалуй, ещё «Село Степанчиково…» были единственными сочинениями Достоевского, которые Ольга не просто смогла прочесть, но и с удовольствием перечитывала. В других своих проявлениях Достоевский был ей чужд и непонятен.
Теперь же на сафьяновом диване в гостиной Ольга в очередной раз переживала за Настасью Филипповну, неразумно, по мнению Ольги, бросившую князя и укатившую в Екатерингоф с Рогожиным. Но, едва завидев Садовского, Ольга тотчас обо всём забыла и молча уставилась на своего Серёженьку широко распахнутыми, лучившимися счастьем глазами.
Садовский повторил всё, о чём вчера написал, и замолчал, вдруг обнаружив, что говорить решительно не о чем. Он чего-то испугался, но Ольга, сама того не понимая, пришла ему на помощь.
— Хотите чаю? — спросила она, желая только одного: задержать Серёженьку, и не зная, как это сделать поделикатнее. Но тут она вспомнила о земляничном варенье, которое ещё с утра принесла кухарка, и ей страшно захотелось попотчевать Серёженьку и самой порадоваться тому, как Серёженьке будет вкусно.
Но Серёженька, нимало не заинтересовавшийся вареньем и думавший более о том, что разговор не складывается, а сам он рискует показаться неловким, необходительным и робким, вдруг отчётливо понял, что из этого тупика есть только два выхода: либо, попрощавшись, уйти, либо… И пока Ольга, усадив его за стол и разливая чай, рассказывала ему с увлечением, какие варенья варили в Бердянске, он всё ещё колебался и испытывал муки, склоняясь то к одному, то к другому пути. От нетерпения он вскочил и даже прошёлся по комнате. Ольга, только что заметив, что с Серёженькой что-то не так, смолкла.
— Что с вами, Сергей Милентьевич? — спросила она осторожно, пугаясь чего-то неясного.
Садовский остановился.
— Вы ещё спрашиваете! — воскликнул он. — Ольга Александровна… Оля… Разве вы… разве ты не видишь, что я влюблён!
Ольга, уже не раз воображавшая себе этот разговор, никак не ожидала, что так испугается.
— Не надо, Сергей Милентьевич… — прошептала она, не зная толком, чего именно «не надо».
— Да как же «не надо», Ольга Александровна! Оля… А чего же тогда надо?..
Он обнял её колени, стал целовать их.
— Не надо, Сергей Милентьевич, — шептала остолбеневшая Ольга, а шелестевшее платье как будто вторило ей. — Вы же знаете, что я… что я не свободна, я жениха жду…
— Да к чёрту этого жениха! — горячо шептал Садовский. — Я буду твоим женихом… Оля, послушай! Я теперь задумал уехать в Москву… Я не хочу здесь… Не хочу посвящать себя математике. Оля! Я решил стать врачом. Поедем со мной!.. Я выучусь и женюсь на тебе… Поедем, Оленька! Люблю тебя… Красавица моя… Оленька…
— Серёженька… — шептала Ольга, у которой плыли перед глазами какие-то разноцветные круги. — Серёженька… муж мой…
— Вообрази только, — рассказывал уже в среду Серёженька Имшенецкому, в комнате которого они расположились за бутылкой шампанского, — она невинна! Вот уж никогда бы не подумал!.. Этот дикий старик, который является к ней, казался мне её любовником. Но она уверяет, будто он только благодетельствует. Что ж, похоже, так оно и есть…
— Что же ты думаешь теперь делать? — спрашивал Имшенецкий.
— Ничего… То же, что и думал, — с наигранным безразличием пожимал плечами Садовский. — Дело моё — ты знаешь, какое: Москва. Математика мне опротивела. Да и здесь… — Садовский как-то неодобрительно причмокнул. — Решено: еду в Москву становиться врачом…
Комната Имшенецкого, словно шкатулка молодой красавицы драгоценностями, была заполнена книгами. Книги аккуратными рядами стояли на этажерке, в беспорядке были рассыпаны по дивану и подоконнику, стопками лежали на полу, так что Садовский, являясь к товарищу, невольно всякий раз спотыкался, опрокидывая очередную стопку. И со словами «фу ты, чёрт» кидался собирать рассыпанные тома.
Они сидели за столом у окна. Тёплый ветер задувал в комнату и перебирал жёлтыми страницами раскрытой на подоконнике книги. Эти шевелив-шиеся страницы притягивали взгляд Садовского, которому неизменно почему-то лезло в глаза одно слово: «Кропоткин». И Садовский, досадуя, вспоминал бородатое лицо князя-анархиста.
— А что же твоя мадемуазель? В самом деле, что ли, с собой повезёшь? Да и главное скажи мне: любишь ли ты её?
— Сложный вопрос! — усмехнулся Садовский. — Ты же знаешь, как мне «везло»… Что ни говори, а кроме продажных, других женщин я не знал… И тут она! Видел бы ты, как она на меня смотрит… Э, брат, за это можно многое дать… И потом, она красива, по-настоящему красива! Как женщина, она — чудо! Так что же я за дурак отказываться от красивой женщины, которая влюблена в меня как кошка!
— Да ведь не она же тебя добивалась, не она тебе записки писала, а ты ей!
— Что ж из того? Ведь и раньше видел я её взгляд!
— Ты сам раньше!.. Ну-ну… — пришла пора усмехаться Имшенецкому.
— Что?.. Да о чём ты?..
— Бороду начал стричь на особый манер… Душиться вдруг стал… эти пачули…
— Что ж такого… — забормотал Садовский. — Я и не отрицаю: она мне нравится. Очень нравится!.. С самого начала нравилась… И как женщина… да и человек она превосходный! Она немного наивна, но так это пройдёт — было бы хуже, если бы она была не наивна… То есть я хочу сказать, что наивность её говорит в пользу её невинности… Хоть это и лишнее… а впрочем… Но то, что она добра, — этого у неё не отнять!
— Добра? — удивился чему-то Имшенецкий.
— Добрейший человек! Уверяю тебя… Не понимаю, чему ты удивляешься…
— Да я не удивляюсь… Только вот, не слишком ли, думаю, добра… Не та ли это доброта, что зовётся другим словцом?
— Это каким же?
— А хоть бы доступностью. Женщину это, знаешь ли, не красит…
— Ах, вот ты о чём! Ну нет… Неужели ты предпочитаешь ломак?.. Здесь, по крайней мере, всё ясно. Да и потом, вот если бы она меня не любила… А так всё очень по-женски: для того, кого любит, — доступная, для остальных — совсем другое дело.
— Пусть так. Пожалуй, ты даже прав. Но ты не ответил на мой главный вопрос…
— Какой?
— Любишь ли ты её?
Садовский задумался, глядя на пузырьки в стакане с шампанским и поглаживая стакан.
— Ну уж нет, — вдруг объявил он, решительно поглядев на Имшенецкого. — Это было бы лишнее. Я готов жить с ней, особенно там, в Москве… Без женщины, знаешь, будет трудно. А жить со шлюхой или бывать у шлюх я не хочу. Гораздо лучше, здоровее жить с чистой женщиной…
— А как же она? Чистая-то женщина… — усмехнулся Имшенецкий, разливая остатки шампанского. — Ведь у неё, ты сам говорил, жених. А ты врываешься… быть может, ломаешь ей жизнь…
— Вздор! Ведь она любит меня, а жениха своего — нет. Она сама мне об этом сказала. Значит, со мной она будет счастлива, а с ним она счастлива не будет… Сообрази-ка, что лучше: быть счастливой возлюбленной или несчастной женой?.. Я, именно я, дарю ей любовь. Разве мало этого?.. — Садовский скосил глаза на князя Кропоткина.
— Экий ты, брат, иезуит! Не знал я… Сегодня ты тут рассуждаешь, ставишь её вне общества, а завтра сам же и попрекнёшь.
— Не попрекну! Да и что это…
— А не боишься? — перебил Имшенецкий.
— Чего ж бояться?
— Не скажи… Влюблённая женщина — это страшно!..
— Шутишь…
— Отнюдь! Влюблённая женщина может быть очень опасной. Опять же вроде кошки.
— Ну, это не только женщина, — вяло возразил Садовский. — Не забывай, что Отелло…
— Всё так, — в свою очередь перебил Имшенецкий, — но от женщины обычно не ждёшь. А зря, полагаю. Тут ведь в чём психология? Тот, кого долго унижают, бунтовать начинает. Это уж так!.. Зря не помнят об этом — многим бы пригодилось.
— Это уж так… — повторил как эхо Садовский, допивая остатки шампанского.
* * *
Кому-то могло показаться, что студент Сергей Милентьевич Садовский был нехорошим человеком. Он, конечно, имел свои особенности. Любил, например, выказать себя независимым. Но это было, скорее, позой, а то и защитой — Сергей Миленть-евич отлично знал свою особенность: незаметно для самого себя подпадать под чужое влияние. В действительности это был чувствительный и даже сентиментальный молодой человек, болезненно самолюбивый при этом, зато успевший проявить себя с деловой стороны.
Покойный отец оставил Садовскому десять тысяч капиталу и небольшое, хоть и весьма недурное, именьице. Достигнув совершеннолетия и получив наследство, Сергей решил приумножить небольшой свой капитал, за что и взялся необыкновенно споро. Начал он с того, что нашёл среди своих соседей-помещиков наиболее нуждающегося в деньгах. Потом он оценил своё собственное имение, договорился о закладе, и предполагаемую сумму заклада предложил нуждающемуся помещику. Но с тем, чтобы получать от того по десяти процентов годовых. Помещик, естественно, схватился за голову, назвал Садовского грабителем и гордо заявил, что больше семи процентов не даст. На что Садовский с поистине ростовщическим спокойствием пожал плечами и отступил. Помещик ещё долго возмущался, ездил по уезду и рассказывал, «каков сквалыга этот молодчик». Соседи все сочувственно ахали, соглашались и качали головами. А сквалыга тем временем, точно паук, сидел у себя в углу, помалкивал и выжидал. И ведь дождался! По осени, когда собрали урожай и помещик был вынужден признать у себя недород и выросший сообразно с этим долг, о Сергее Садовском снова заговорили.
— Вот ведь, сквалыга чёртов! — ворчал помещик. — И ведь точно знал, собачий сын! Уж не его ли эта засуха рук дело… Колдун проклятый! В реку бы его…
Но деньги нужны были срочно, необходимой суммы в округе не находилось, и несчастный должник согласился на десять процентов. А капитал Садовского через год вырос на тысячу рублей. Может быть, сумма и небольшая, но другой бы и до этого не додумался.
В следующий раз деловые качества Сергея Садовского проявились, когда он на протяжении нескольких лет отправлялся по четвергам к одной старухе — отцовой тётке, которая имела приличное состояние и тоже могла упомянуть Сергея в завещании. Кроме того, у тётки были знакомые в Москве и Петербурге, а среди знакомых — даже и кто-то из великих князей. Так что заступничество и покровительство тётки могло когда-нибудь и понадобиться.
Сознавая эти два обстоятельства, Сергей Милентьевич самоотверженно отправлялся по четвергам играть с тёткой в «железку». Еженедельно скучал, сдерживал зевоту, проклинал скучную и вздорную тётку, при этом тешил её анекдотами и сплетнями и, с одобрения собственной матушки, продолжал бывать у старухи. Собственно, старуха и надоумила его ехать в Москву.
— Что это, отец мой, за наука такая — математика? — раз спросила она за чаем, устраиваемым обыкновенно после игры. — Ну что ты, скажи мне, станешь с ней делать?
— Не знаю, тётушка, право… — Сергей несколько растерялся. — Как все… Могу и преподавать, могу…
— «Преподавать»! — рассмеялась старуха, показав чёрные зубы и позволив морщинам на щеках сложиться гармошками. — Что это за будущность такая — учитель приходской школы?!
— Но отчего же приходской, тётушка? Есть же, по крайней мере, университет…
— Это если тебя туда допустят. А ну как нет?.. Да и то: что за радость такая перед балбесами паясничать?.. Уж лучше ехал бы ты, батюшка, как сын Василь Василича, в Москву, да и выучился бы там на доктора. А уж Василь Василич бы, я чай, помог…
С тех пор мысль эта и запала Сергею. В самом деле, отчего бы не сделаться доктором? Пользовать пуб-лику состоятельную, неплохо на том зарабатывая. Да к тому же и уважение, благодарность исцелённых… Конечно, в том случае, когда состоялось исцеление, то есть в том случае, когда доктор хорош. Ну да разве может быть иначе?..
Сергей поделился с матерью, и та совершенно согласилась со старухой: бесспорно, врач лучше математика, а Москва — Харькова. Да и вообще, с самого начала нужно было выбирать практическую науку. Но раз уж так вышло, раз уж занесло на факультет математики, то, пока не поздно, пока Василь Василич в силе, стоит исправить.
— Кстати, а кто такой этот Василь Василич? — спросил Садовский у матери.
— Да кто его разберёт… — задумчиво произнесла Наталья Максимовна. — Но уж коли старуха о нём говорит, то, должно быть, большой человек… Стоит попытать счастья…
Но Сергей всё думал, всё медлил. Вот уж наступила осень, а он всё ещё не принял решения и не собрался в Москву. Но с появлением Ольги он снова задумался о врачебной практике, как будто Ольга напомнила ему, что однажды он должен будет думать не только о себе.
Ольга понравилась ему при первой же встрече. Более того, он вынужден был признаться себе, что влюблён. Конечно, думая прежде о невесте и о жене, он воображал совсем другую девушку — не протеже богатого и старого чудака, томящуюся в ожидании жениха неведомого. Да к тому же ещё, неизвестно чью дочь и сестру. Он отлично понимал, что ему сложно рассчитывать на безупречную или блестящую партию, и губернаторская дочка едва ли пойдёт за него. Но в то же время он не сомневался, что невеста будет обязана ему приданым и хорошим именем. И уж чего-чего, а краснеть за происхождение жены он был не намерен.
Ольга не могла ему дать ничего, кроме своей любви и красоты. Но Сергей и тут проявил себя деловым человеком, заключив, что это вещи преходящие, а брак надлежит основывать на более прочном фундаменте. В том, что происхождение Ольги не просто не знатное, а прямо-таки какое-то подозрительное, сомневаться не приходилось. А тут ещё эта смутная история с изгнанием из дома, за которой неизвестно ещё, что стоит на самом деле.
Он как будто раздваивался, разделяясь на двух разных людей, один из которых был влюблён и приходил в восторг от своей возлюбленной, другой — смотрел на это с опаской и неудовольствием, осуждая первого за легкомыслие и непрактичность. Единственное, в чём второй полностью соглашался с первым, так это в том, что ехать в Москву вместе с Ольгой было бы сподручней.
* * *
Это было то самое время, когда Ольга встретила на улице Квитку. Вспоминая потом это время, Ольга называла его, несмотря ни на что, «самым счастливым в жизни». Она была влюблена, всё казалось таким понятным, и впереди ждало счастье. Потому Квитка и не узнал её, встретив на улице: она стала наряжаться для Серёженьки, она светилась, не переставая думать о нём, Серёженька стал альфой и омегой каждого дня. От мыслей о Серёженьке она хмелела, да так и жила, хмельная. Иногда, правда, она разбавляла это вино, вспоминая об Аполлинарии Матвеевиче и о том, что задуманный им брак попросту невозможен теперь. Тогда она, словно протрезвевший пьяница, мрачнела и раздражалась. Она вспоминала о подаренных ей Искрицким трёх тысячах на прожитьё, о днях, проведённых в доме Искрицкого, и о том, что где-то пьёт сейчас кислую воду её жених. Потом это проходило, Ольга снова пьянела, упиваясь неразбавленным вином своей любви к Серёженьке.
Бежать с Серёженькой — а для Ольги это был именно побег — она согласилась сразу. Всё, что держало её в Харькове, воплощалось в Аполлинарии Матвеевиче. Точнее, держала её благодарность к чудному старику и до конца неясное ощущение какой-то задолженности, с которой Ольга всё никак не могла разобраться. Она попала в дом Искрицкого случайно и не по своей воле. Заболела и упала в обморок она тоже не по собственному желанию. Старик оставил её у себя и выходил, за что она действительно ему благодарна и перед ним в долгу. Но должна ли она выходить замуж неизвестно за кого только из благодарности? Пожалуй, что нет. Но тогда следует вернуть старику деньги и честно обо всём рассказать. А может быть, и попросить в долг, чтобы ехать в Москву. Но Ольга, памятуя о тех малопонятных разговорах, которые вёл с ней Аполлинарий Матвеевич, пока она болела, предчувствовала, что он опять назовёт её дурой, денег не даст, а пожалуй что, и помешает уехать. Уж он-то сумеет помешать! И тогда… Тогда Серёженька уедет в Москву без неё, а что там может случиться, Ольга даже и думать не хочет.
Она бежала в Москву в конце сентября. Бежала от Аполлинария Матвеевича, стыдясь даже и думать о том, что делает. Садовский, напротив, ехал совершенно свободно, с целым караваном провожатых.
Ольга уже выглядывала из окна поезда, а Садовский, прощавшийся с провожающими его приятелями и многочисленными родственниками, ещё только заносил ногу на подножку.
— Серёженька, пиши! — всхлипывала Наталья Максимовна, старавшаяся напоследок погладить сына по спине или рукаву.
— Пиши, Серёжка! — кричал Мика, размахивавший какой-то веткой.
— …Берегись женщин и революции. Это именно то, чем можно погибельно увлечься… — наставлял вдогонку Имшенецкий.
— Думаешь, быть настоящей революции? Я от этого был далёк, ты знаешь… — говорил Садовский, уже выглядывая в раскрытое окно купе. И тут же кричал своим: — И вы пишите!.. Мика, мать слушай!.. И Коку не обижай — он маленький!..
— Знаю!.. Потому и говорю. А насчёт будет — не будет и думать нечего… Alea jacta est5… А правительство этого знать не желает.
— Ты говоришь… Словом, я понимаю… Сразу… сразу дадим телеграмму! Не плачьте, ну что вы…
— Мы страны своей не знаем, да и народа… А потом мир изменился. Не вливают молодое вино в мехи ветхие — и вино вытекает, и мехи пропадают…
Поезд тронулся, Имшенецкий остался на перроне, а рядом с Садовским у раскрытого окна вагона стояла Ольга Александровна. И оба они махали в окно всем, кто пришёл провожать Сергея и кто теперь оставался в Харькове.
По прибытии в Москву Ольга с Серёженькой прямо с вокзала отправились с «ванькой» на Малую Бронную — Наталья Максимовна снабдила Серёженьку адресом своей старой знакомой, сдававшей меблированные комнаты. Комнат оказалось две, вполне приличных и светлых. Полы, окна, занавес-ки — всё было чистым. Из мебели — только самое необходимое. Было несколько картинок на стенах, среди которых выделялась лубочная, изображавшая похороны мышами огромного кота. Мыши казались весёлыми и глупыми, но было понятно, что веселиться им недолго…
Через пару дней обоим казалось, что они уже вечность живут в этих тёплых, уютных комнатах. Садовский, которому следовало бы раньше озаботиться переводом в Московский университет, всё же решил не пропускать года и добиться зачисления на курс. Еженедельные игры по четвергам в «железку» принесли свои плоды — тётка действительно добыла ему письма от Василь Василича. С одним письмом Садовский бегал по университету, просил, рассказывал, сдавал экзамены и наконец был принят на медицинский факультет. Днём он стал бывать на занятиях, и Ольга видела его только вечерами, когда они оставались вдвоём. Они пили чай в жарко натопленной комнате, разговаривали вполголоса и обращались друг к другу не иначе как «Серёженька» и «Оленька». Здесь же проскакивало «кошечка моя», «жучок мой мохнатенький», «одуванчик», «птичка» и прочие замысловатые прозвища. Обоим было хорошо, и оба, казалось, были довольны, если не сказать счастливы. Но вечного, как известно, нет ничего на свете. Вечерняя идиллия начала распадаться, когда у Серёженьки появились новые знакомые. Эти знакомые стали являться на Малую Бронную, приносить с собой шуршащие свёртки с ветчиной и булками, водочные и винные бутылки, завели бесконечные чаепития и бесконечные споры о народе и революции, о недавней войне и восстании. Время от времени кто-то из них стал оставаться ночевать на диване, а бывало, что разговоры о народе, революции и войне затягивались до самого утра, так что и спать не ложились.
Ольга никогда прежде не видела таких людей, да ещё и в таких количествах сразу. А потому в первое время она жадно слушала всё, о чём они говорили.
— Народу не нужна революция, — кричал один. — Всё это интеллигентские штучки, забава для выучившихся и скучающих бездельников. Оставьте народ в покое, он сам разберётся со своей судьбой и сам выберет путь развития!.. Какое вы имеете право навязывать народу революционный путь?.. Народ выбирает э-во-лю-ци-ю!..
— Нет, позвольте! — кричал другой. — Какое вы имеет право говорить здесь за весь народ? Откуда вам, городскому интеллигентику, знать, чего хочет и чего не хочет народ, когда вы и народа-то не знаете?! Вы судите о народе по книжкам, ваш народ — это лубочный мужик… А революция — это дело необходимое, это, если хотите, кровопускание у больного. А Россия больна, и с этим вы спорить не сможете…
— Да, да… — соглашался третий. — Это бесспорно — мы гниём и гниём с головы, а излечить нас может только революция…
Потом приходили другие люди и говорили другое:
— …Никакой такой «пролетарской» революции в России не может быть. Царизм и империя — вот цели настоящей, а не выдуманной революции!
Со стены смотрели на спорщиков мыши, хоронившие кота, и, казалось, над чем-то посмеивались. А Ольга, слушавшая с жадностью, не могла заставить себя относиться к этим словам серьёзно.
Чаще других являлся Сикорский, с которым Серёженька крепко сдружился и который сразу же не понравился Ольге высокомерием и надменностью. Раз даже Ольга слышала, как он в разговоре с Садовским назвал её «твоя барынька». А Серёженька, между прочим, его даже не одёрнул. Серёженьке Ольга немедленно подыскала оправдание, но «барынька» больно задело её. За редким исключением, на равных Сикорский общался только с Серёженькой. Неустанно и при первой же возможности он сообщал о себе, что поляк, даже если об этом его никто и не спрашивал. Другой его странностью была привычка усмехаться при каждом удобном случае, что многих раздражало и даже настораживало. О нём было известно немного, только, что отец его был сослан в Сибирь, а сам он рос у родителей матери в Минске. Садовский сошёлся с ним вопреки тому, что и сам же считал его человеком неприятным, хотя и умным, бесспорно. Что-то общее было между ними, что-то, что делает общение разных, казалось бы, людей возможным и даже интересным, что заставляет тянуться друг к другу.
— Неплохо устроился, — сказал Сикорский, впервые побывав у них. И добавил, усмехаясь: — Ленин тут поблизости останавливался.
— Да? — безразлично спросил Садовский. — В самом деле?
— И на Бронной, и в Палашёвском… — подтвердил Сикорский. — Знакомился с местными марксис-тами.
— Ты что же, его знаешь? — удивился почему-то Садовский.
— Ну, я же не марксист… Впрочем, думаю, что и Ленин теперь не вполне марксист… Нет, не знаком — меня тогда ещё не было в Москве. Но его многие у нас знают…
— Кто это — Ленин? — спросила Ольга, когда Сикорский ушёл.
— Это так… — наморщился Сергей. — Тебе неинтересно.
Первое время Ольге казалось, что люди, бывавшие у них, все чего-то ждут. Их ожидание передалось и Ольге, постепенно она тоже поверила, что должно произойти что-то большое, значительное. Но потом она привыкла к новым людям, к повторяющимся разговорам. Она уже точно знала, кто и что скажет, о чём будут спорить и в чём обвинять друг друга. Новизна истёрлась, ожидание исчезло. Однажды Ольга вдруг поняла, что у них собираются не только студенты, как она думала прежде. Стали являться барышни, потом об одном из гостей Ольга узнала, что это актёр, другой оказался художником, о третьем, смеясь, говорили, что недавно он проходил лечение в доме скорби.
Больше других Ольге нравился актёр Туманов-Гданьский. Слыл он человеком весёлым и добрейшим, а потому никто никогда на него не сердился. Это был жизнелюбец и своего рода эпикуреец, любивший всяческие удовольствия не из порока, а из любопытства к жизни. Никто не знал в точности, был ли он талантлив, знали только, что он явился в Москву с какой-то окраины и недавно прибился к одному из московских театров. Роли он исполнял небольшие, но Ольге он всё равно казался знаменитостью. Туманов явно был неравнодушен к Ольге и, видимо, приходил более из-за неё, чем из-за Садовского. На сцене актёра называли Вальдемаром Гданьским, а в жизни — Владимиром Тумановым. Серёженька отчего-то смеялся над псевдонимом, хотя ничего необычного, по мнению Ольги, тут не было. Она стала жалеть актёра ещё и потому, что слышала, как Сикорский однажды сказал:
— Благородства фальшивым именем не снис-кать. Это врождённое…
Хотя было совершенно непонятно, чем «Гданьский» благороднее «Туманова». Но Сикорскому это казалось само собой разумеющимся. Вместе с тем Сикорский виделся Ольге не просто высокомерным, но и скучным. В отличие от него, Туманов был остроумен и как никто умел весело рассказывать, превращая ничтожное происшествие в забавнейший анекдот. Зато Сикорский, по словам Серёженьки, слыл первым на курсе и даже намеревался перевестись в Петербург, а Туманов так и ходил в незадачливых и невезучих. Он и сам о себе необычайно смешно рассказывал, как, появившись в Москве, первое время голодовал и жил едва ли не назло судьбе и всему белому свету. Потом он держал экзамен на статиста в одном известном театре и даже успешно сдал его, благодаря чему был допущен до массовки и стал изображать толпу в компании себе подобных. Но он нисколько не стеснялся своего положения и жил надеждой, что когда-нибудь станет великим актёром. А пока посмеивался над коллегами-статистами, говорившими о себе исключительно как об актёрах, «занятых во многих ролях», и с важным видом нюхавшими кокаин.
— Впечатление, надо сказать, дьявольское, — рассказывал он. — Вдохнул — и тут же мозги будто кто щёткой прочистил, ясность необыкновенная, точно на небе морозной ночью. Состояние приподнятое, проза жизни стирается в прах. Чувствуешь себя сначала гением, потом — богом. Мысли роятся и просятся наружу. Садишься — пишешь. Читаешь через четверть часа — приходишь в ужас: бред!..
— Как же это, Владимир Иванович, — с ужасом спросила Ольга, — и вы тоже это пробовали?
Тот как-то странно, точно колеблясь с ответом, посмотрел на неё и ответил:
— Ну что вы, Ольга Александровна! Я?.. Никогда!..
Но даже этот вздор нравился Ольге куда больше разговоров Сикорского. К слову, Сикорский и Туманов не выносили друг друга. Это было видно хотя бы потому, как каждый из них замолкал и принимал скучающий вид, стоило другому заговорить.
— Войну они проиграли, и это неудивительно, — начинал Сикорский, а Туманов поднимал глаза, изучая трещины на потолке, или, напротив, принимался осматривать щели в полу. А Сикорский, не обращая на него внимания, продолжал:
— Вот посмо€трите: с революцией они тоже ничего не смогут поделать. С таким бездарным правительством… До сих пор по Москве смеются над великим князем… Старикашка трясётся, скоро имя своё позабудет. А его ставят отвечать за вооружение!.. Кому ещё это придёт в голову, кроме человека, которому на всё наплевать!.. Чего же они добьются с таким командованием? В первой же большой, а, впрочем, нет — ведь прошедшая война не была большой, просто в первой же войне их ждёт страшное поражение — крах!.. И это очень хорошо… Да-с! Пусть лучше так.
— Да, пусть так, — соглашался с ним Садовский. — Эти шатания… все эти настроения должны закончиться. Это должно во что-то вылиться. Не может так продолжаться вечно!.. В университете тоже неспокойно… Учиться некогда!.. Всё сходки, стихи читают, профессоров освистывают… А полиции — как студентов…
Проучившись несколько месяцев в Москве, Садовский был недоволен. Учиться и в самом деле почти не получалось — университет бурлил. Кроме того, Садовский сделал для себя ужасное открытие: медицина была ему противна. Несколько раз он уже с грустью вспомнил Харьков и математику и был зол на себя как за поспешное решение, так и за вынужденное сожаление о прошлом.
— Ненавижу я трупы! — жаловался он Сикорскому. — И чувствую, что никогда я к ним не при-выкну. Копаться в человеческих отходах — что может быть гаже!..
— Зачем же ты ехал сюда? — удивлялся Сикорский. — Зачем тебе врачом быть?
— Чёрт его знает! — морщился Сергей и ерошил волосы. — Как-то я всё это себе не так представлял.
— Позволить себе что-то не так представить может твоя барынька. А вот тебе это непозволительно.
— Между прочим, Ольга Александровна моя в Бога верует… — непонятно к чему вставил как-то Садовский.
— Ну, да она у тебя ископаемое… Я об этом и говорю…
— Да, да… ты прав… конечно, прав… Теперь я думаю: а что дальше? Что делать мне дальше?.. Человеческое тело мне омерзительно. Особенно мёртвое или изуродованное болезнью тело… Но ладно бы — деньги. Так ведь придётся ездить по визитам, собирать крохи…
— Не постигаю: о чём ты думал раньше…
— Чёрт его знает, я и сам зол на себя… А всё тётка со своим Василь Василичем…
Разговоры эти то и дело стали повторяться. Садовский, чем больше думал о собственном просчёте, тем злее и нетерпимее становился. Ольга, знавшая об этих переменах, страдала тоже, а более всего опасалась, что Серёженька теперь её бросит. Ведь жениться, как сам же и предлагал, Серёженька не спешил, а теперь ещё надумал выйти из университета. Когда же Ольга спрашивала, что же будет, он только отмахивался и огрызался. А стоило Ольге спросить напрямую: не хочет ли он её бросить и когда же они наконец поженятся, Серёженька вышел из себя и накричал на нее:
— Оставь, пожалуйста!.. И нечего представляться невинностью! Ты отлично знала, что студентам нельзя жениться, а если знала, на что рассчитывала, когда ехала со мной?! Знай: я вижу тебя насквозь. И всё твоё глупое женское коварство для меня очевидно. И мне противна сама мысль, что ты пытаешься уловить меня.
Ольга пробовала возражать, уверяя, что не пытается улавливать и Серёженьку любит, и что Серёженька сам предложил, «а если сам предложил и знал, значит — обманывал!», но Серёженька не пожелал слушать и из дому ушёл. На другой день к вечеру он вернулся, был кроток и называл Ольгу своей кошечкой. Ольга, проплакавшая всю ночь и весь день, снова прослезилась, целуя своего ненаглядного Серёженьку. Потом они просили друг у друга прощения и клялись, что браниться больше никогда не будут. И действительно, ссоры долго не повторялись. Но когда Сикорский объявил, что переводится в Петербург в Институт инженеров путей сообщения, и предложил подумать над тем же и Серёженьке, они снова повздорили.
— Я знаю… — плакала Ольга. — Я знаю, что ты меня бросишь. Ты нарочно не хочешь жениться на мне, чтобы бросить… А я и так… В каком ужасном я положении!.. А всё Сикорский… Я знаю: он настраивает тебя!..
— Как я устал от этого бреда! — кричал и морщился в ответ Садовский. — Какое положение? Что ты вечно выдумываешь? Я не собираюсь тебя бросать, я всего лишь хочу перевестись в Петербург. Лучше мне сдать экзамены и учиться там, нежели возиться с трупами здесь. Я трупы хочу бросить! Понятно?.. Трупы!..
— Нет!.. Это всё гадкий Сикорский тебя учит… Я знаю… — кричала в ответ Ольга.
— Ты ничего не знаешь и ничего не понимаешь!.. Как я устал от тебя!.. При чём тут Сикорский?..
— Я знаю, что это он!.. Я же вижу, как он ненавидит меня… Это он настраивает тебя против меня и против… против России… Я в полицию на него заявлю!..
— Даже не смей об этом думать! — взревел Серёженька и впервые отвесил Ольге оплеуху.
Ольга вскрикнула, схватилась за щёку, но уже в следующее мгновение в голову Садовскому полетела глиняная ваза, купленная Тумановым специально для Ольги на Сухаревском рынке. Садовский увернулся и, подскочив к Ольге, отвесил ей вторую оплеуху. Ольга бросилась на него с кулаками. Но не прошло и десяти минут, как он уже обнимал её, а она искала губами его губы.
— Оленька, кошечка, — шептал горячо Садовский, лаская Ольгу, — я клянусь… слышишь ли?.. клянусь, что не хочу бросить тебя. Но я хочу уехать… я не могу быть врачом… Я поеду в Петербург — Сикорский уже всё узнал и поможет мне. А потом приедешь ты, моя кошечка. И всё будет как прежде, даже лучше…
— Ты правда не бросишь меня? — шептала Ольга, заглядывая ему в глаза.
— Ну конечно, правда! С чего ты это взяла, глупенькая?..
— Я вижу, Серёженька. Я всё вижу…
— Ничего ты не видишь! — смеялся Садовский.
И всё утихало.
* * *
Москва поначалу не нравилась Ольге, не представлявшей раньше, что города могут быть такими шумными и беспорядочными. А Москва выглядела громадой, как будто какой-то великан рассыпал на огромном поле дома и церкви. Всё это пестрело, наваливалось друг на друга, переплеталось и смешивалось. И Ольге казалось, что в этом городе так легко заблудиться, потеряться в кривых, извивающихся переулках, в застроенных какими-то сараями дворах, в некстати появляющихся садах и лесах, в толпе, наводняющей площади и улицы, среди бесчисленных экипажей и лошадей.
Первым делом, обосновавшись на Малой Бронной, Ольга решила написать Аполлинарию Матвеевичу письмо. Ещё по дороге в Москву она обдумывала, что и как напишет старику. Наконец она взялась за перо. «…Любезный и бесконечно уважаемый мною Аполлинарий Матвеевич! — среди прочего писала Ольга. — Не знаю, какие слова подобрать, чтобы вымолить Ваше прощение. Знаю, что поступила дурно. В какой-то мере меня оправдывает лишь то, что я полюбила и не смогла бы уже выйти за человека, предназначенного мне Вами в мужья. Каюсь и прошу Вашего прощения у ног Ваших.
А деньги, которые Вы мне дали как невесте Вашего должника, я, конечно, не могу оставить у себя и клянусь, что верну их, как только всё успокоится.
Остаюсь навек преданной и благодарной Вам, Ольга Л.»
Вскоре пришёл ответ: «То, что ты, голубушка, удрала с этим мерзавцем, меня нисколько не удивляет. Скажу тебе, что был вполне готов и даже ждал чего-нибудь в этом роде. Денег твоих мне не нужно, у меня и своих довольно. А ты, чем раздавать бессмысленные клятвы, вот лучше подумай, что делать будешь, когда мерзавец тебя бросит. А в том, что он тебя бросит, я не сомневаюсь ни секунды. И останешься ты с навек испорченной репутацией, так что хорошего общества тебе уже не видать. Однажды судьба отвела тебя от дома терпимости. Не гневи судьбу! Второй раз она может и не оказаться столь милостивой. Посему повторяю тебе: обдумай хорошенько, что будешь делать, когда мерзавец бросит тебя. С моими деньгами, если, конечно, распорядишься ими с умом, ты, до поры до времени, пропасть не должна. На сим остаюсь и пр. А.И.»
Ответу Ольга была рада чрезвычайно. И скоро написала ещё одно письмо Аполлинарию Матвеевичу. Завязалась переписка. Оба они писали друг другу охотно. Она сообщала обо всём, что видела вокруг себя, и спрашивала совета. Он с удовольствием даже подавал ей советы и каждый раз не забывал напо-мнить, чтобы Ольга была наготове и во всеоружии бы встретила известие о том, что «мерзавец» её бросает. Сначала Ольга не обращала внимания на эти призывы и объясняла выпады Аполлинария Матвеевича обидой на побег. Но мало-помалу она задумалась. Ведь Серёженька сам предложил ей стать его женой. Там, в Харькове, в её квартире он так и сказал: «Я буду твоим женихом… Я выучусь и женюсь на тебе…» Но потом выяснилось, что студентам жениться нельзя, а говорил Серёженька вообще и как-то очень неопределённо. А теперь он как будто стесняется её перед Сикорским, позволяя тому называть Ольгу «барынькой». Когда же Ольга написала Аполлинарию Матвеевичу о Сикорском, он ответил так: «…Полячишку остерегайся. Через него можешь заполучить как большие беды, так и мелкие обиды. Всякий поляк — извечный ненавистник России. Всякий порядочный поляк так и появляется на свет Божий с ненавистью к России и жаждой отмщения за разделение милой своей Польши, с обидой за Польшу, так и не ставшей из-за России первой в славянском мире. Запомни, поляк жаждет разрушения ради освобождения, как ему кажется, Польши, а пока всех презирает и шипит. Поляк по природе своей кичлив и надменен, ты и все для него — пся крев, и он рад будет втоптать тебя в грязь. И если мерзавец твой завёл с ним дружбу, жди ещё большей беды…»
Ольга не всё поняла из этого послания, но усвоила твёрдо: Сикорский оттого такой, что хочет зла и ей, Ольге Ламчари, и всей вообще России.
«…Я вижу, тебя окружают одни мерзавцы, — писал в другом письме Аполлинарий Матвеевич. — Впрочем, меня это нисколько не удивляет. Откуда и взяться порядочным людям? Я надеюсь, что ты избежишь участи кокаинистки. Хотя надежда моя и слаба. Плохо даже не то, что вокруг тебя мерзавцы, а то, что это сумасшедшие извращенцы. Такие людишки выползают, а лучше сказать заводятся, в периоды упадков и великих потрясений. Это свидетельство разложения. А разложившееся общество обречено. Те же, кто грезят потрясениями, не вполне отдают себе отчёт в масштабах накликаемых ими бедствий. Но я предвижу: всё, что предстоит нам пережить из-за них, подобно будет извержению Везувия. И так же, как на картине незабвенного Брюллова, разбежимся мы, спасаясь от смертоносного пепла. Выходит так, что одни сзывают демонов и торопят разрушение, другие же дают им на то и повод, и основания…»
— Владимир Иванович, скажите мне честно, — обратилась Ольга к Туманову-Гданьскому вскоре после прочтения этого письма, — в театре вашем много ли сумасшедших извращенцев?
Туманов только что закончил забавный рассказ об актёрских нравах, и вопрос прозвучал вполне уместно и отчасти даже остроумно, хотя и грубовато.
— Об одном я вам только что поведал, Ольга Александровна, — под общий хохот ответил Туманов. — Да вы, Ольга Александровна, приходите в театр-то, сами всё увидите…
Ольге, не всегда верно истолковывавшей слова Аполлинария Матвеевича, по прочтении его письма представилось, что «сумасшедшие извращенцы» собираются именно в театрах. Впечатлению этому способствовало и упоминание Искрицким картины Брюллова. Картину Ольга видела в каком-то журнале — кажется, в одном из номеров «Нивы». Изображённое Брюлловым представлялось ей не столько сценой из действительной жизни, сколько постановкой — примерно так Ольга и воображала себе театр, в котором до сих пор ещё ни разу не была. Теперь же «сумасшедшие извращенцы», Везувий и театр сплелись для неё в один клубок. Театр виделся ей каким-то исчадием зла, средоточием пороков, таящим в то же время утончённые наслаждения и какие-то неразгаданные загадки. Ольге захотелось увидеть театр. Туманов уже не раз приглашал её на спектакли, но она побаивалась и Мельпомены с Талией, и Туманова.
Письмо Аполлинария Матвеевича подстегнуло её любопытство. И поскольку Серёженька идти наотрез отказался, она отправилась в театр одна.
Но ожидания оправдались — театр ужаснул Ольгу. Смутные «пророчества» Аполлинария Матвеевича показались ей трубами Апокалипсиса. В маленький, тесный театр, стыдливо прятавшийся в одном из кривых московских переулков, набился народ посмотреть на диковинный танец, завезённый откуда-то из-за океана. «Впервые в Европе и России», — обещала афиша, уверяя, что танец необыкновенно популярен в Америке и что даже Европа ещё не успела познакомиться с новинкой.
На сцене субтильная барышня с алыми губами и в таком же алом и лёгком, небывало открытом платье прижималась к молодому кокаинисту. В том, что танцовщик был кокаинистом, Ольга не сомневалась: бледность, синие тени под глазами и почти такие же, как у барышни, кровавые губы — всё выдавало в нём пристрастие к белому порошку. Ольге чудилось, что из партера ей отлично был виден и дряблый, обвисший нос — ещё один верный признак, о котором рассказывал Туманов-Гданьский. Танцовщики смотрели друг на друга с таким вожделением, что казалось, ещё немного, и они начнут срывать одежды. Кокаинист прижимал к себе барышню, обнимая одной рукой за талию, а второй точно подхватив на лету её руку, да так и держа эту руку на отлёте. Барышня обнимала его за плечо. Музыка была новой, какой-то обволакивающе-горячей, душной и сладкой, похожей на портвейн. Под стать был и танец — завораживающий, до неприличия чувственный. Глядя на сцену, Ольга казалась себе слегка пьяной. Близость друг к другу тел танцующих, переплетшиеся их взгляды, ритмичные, синхронные движения почти сплетшихся рук и ног, струящийся алый шёлк… В зале стало нечем дышать, кто-то слегка застонал, кто-то выругался шёпотом. И наконец — овация.
— Вам понравилось, Ольга Александровна? — уже в пролётке, не глядя на Ольгу, спросил Туманов, вызвавшийся проводить её домой.
— Я не знаю, — выдохнула Ольга. — Я прежде… знаете… не видела… не была в театре… Что-то во всём этом есть… пугающее…
— Что же вас напугало? — улыбнулся Туманов.
— Не что-то определённое, а так… вообще… Как будто долго на картину «Последний день Помпеи» смотрела… Или Апокалипсисом зачиталась…
— Это всего лишь танец, — заметил Туманов.
— Да, но… Жаль, что я не могу этого выразить точнее… Но в последнее время мне кажется, что все вокруг падают и сами об этом знают, но всё смеются чему-то… А я вот не пойму: чему?.. Сами же всё говорите: война… революция… Разве, когда война, танцуют голыми?..
— Так ведь… не головы же пеплом посыпать, Ольга Александровна?! Какая вы моралистка, однако… Да и войны сейчас нет…
— Нет, но была же… Ну, пусть не когда война, пусть между войной и революцией… Разве это что-то меняет?.. Либо ничего серьёзного нет в этой революции, либо…
— Либо?..
— Либо правду говорят, что кругом одни сумасшедшие извращенцы…
— Кто же это говорит? Ведь вы уже, кажется…
— Не важно, кто… Это не от ума даже — от предчувствия…
— Загадками говорите, Ольга Александровна, — усмехнулся Туманов. — А что же вы думаете о революции?
Ольга задумалась.
— Революция, как и любой бунт, — вдруг произнесла она с каким-то неизвестно откуда взявшимся убеждением, — это восстание слабых против сильных.
— И кто же эти сильные?..
— Кто?.. Да кто угодно… Класс… пол… особи…
— Хм… особи…
Во всю дорогу они уж больше не говорили. Но на Бронной, расплатившись с извозчиком, он вдруг схватил Ольгу за руку и торопливо сказал:
— Ольга Александровна… Выходите за меня… Я не богат, я слабая особь, но ведь… А там — кто знает…
Но Ольга испугалась.
— Да вы что, Владимир Иванович, — проговорила она, отдёргивая руку, — Серёженька вам друг, а вы…
— Да ведь он и вам друг, Ольга Александровна…
— О чём это вы?..
— Вы слепая, Ольга Александровна… Я понимаю, что это слепота любви, но… Но нельзя же так!
Ольга ушла, думая, что сердится на Туманова. Но когда села писать Аполлинарию Матвеевичу о том, что видела в театре, и о том, что Серёженька собирается в Петербург, о Туманове не написала ни слова.
«…Поступок этот, — откликнулся вскоре Аполлинарий Матвеевич, имея в виду переезд Садовского, — лишний раз подтверждает, что твой мерзавец — мерзавец. Помни, что я говорил тебе: ищи человека! А ты нашла орангутанга и побежала за ним. Он ещё не говорил тебе о Еве?.. Пока что вокруг тебя я вижу одних скотов. Точно ты их нарочно, голубушка, подбираешь. Впрочем, тебе не одной так «везёт». Да будет тебе известно, что сии извращенцы горазды не только отплясывать нагишом. Не так давно они, или такие же как они, отправляли поздравительные телеграммы в театр военных действий, адресуя свои поздравления не кому-нибудь, а противнику русского воинства, кладущего главы свои, по обетованию, за веру, царя и Отечество. Из чего напрашивается мне вывод, что ни вера, ни царь, ни Отечество сим затейникам не надобны. В чём-то я даже готов понять их, ибо прошедшая кампания последовала за бессмысленными авантюрами, неприятие которых и выразилось в столь отвратительных формах. Но ведь нужна же мера, нужен такт!
А впрочем, хотел бы я видеть их лица, когда Гос-подь пошлёт силу, избавляющую от ненужного. Сила эта будет великая, сила насильственная — насильственно скотов очеловечивающая. И вздрогнут скоты. Но до этого ещё далеко. А пока, если не изберёшь другой судьбы, мыкаться тебе с твоим мерзавцем, дожидаясь, когда же он сам наконец тебя изгонит…»
Ольга, обычно скользившая глазами по отвлечённым рассуждениям Аполлинария Матвеевича, в очередной раз зацепилась глазами за слова «мерзавец», «изгонит» и вздохнула.
Друзей у неё не было, да и не могло быть — из дома она выходила нечасто, проводя дни в ожидании Серёженьки, бесконечном наведении порядка и чтении книг, которые время от времени приносили ей Серёженька или Туманов. Иногда Ольга ходила гулять на бульвар или к Патриаршим прудам. А вместе с Серёженькой бывала в Кремле, в Страстном, Донском, Ивановском монастырях, у Иверской и даже на Воробьёвых горах.
Гулять Ольга очень любила. Правда, зимой она тряслась от холода и с тоской вспоминала тёплые и влажные азовские зимы. Закрывая глаза, она чувствовала запах моря, но, открывая, понимала, что пахнет снегом. Нравилось ей бывать в чужих домах — иногда случалось ходить и в гости. Как-то Туманов пригласил Ольгу и Садовского к своей тётке, у которой он и сам бывал редко, но которая устраивала настоящий костюмированный бал по случаю приезда в Москву капитана Дубровина, собиравшего деньги на снаряжение полярной экспедиции.
Капитан показался Москве диковинкой, и Первопрестольная охотно принимала его. Самые разные дома устраивали балы и обеды с подписками. Нельзя сказать, чтобы деньги текли рекой, но всё-таки кое-что капитан Дубровин собрал, в том числе и на балу у тётки Туманова. Садовский поначалу отнекивался, но посмотреть на капитана, собирающегося к Северному полюсу, всем было любопытно. И они по-ехали. Капитан — в белом кителе с серебряными погонами и пуговицами — оказался улыбчивым, скромным человеком, образ которого никак не вязался с морскими бурями и полярными морозами. Он коротко рассказал об экспедиции, о том, что намеревается дойти до Северного полюса, и о том, что такая экспедиция сделала бы честь любой стране. После этого начались танцы, и Ольга, одетая русской крестьянкой и впервые оказавшаяся на костюмированном балу, танцевала и с Тумановым, и даже с самим капитаном — Серёженька предпочёл коротать время в буфете.
За неполные два года, как Ольга покинула родной дом, она увидела и узнала больше, чем за все предыдущие годы, проведённые в семье. И всё-таки она тосковала. Ещё в Харькове Ольга думала, что любовь к Серёженьке поможет ей заглушить тоску по дому. Но этого не случилось — тоска, словно не вырванный с корнем чертополох, росла и крепла, заглушая цветы Ольгиного сада. Было грустно, тревожно, а главное — непонятно, что делать дальше. Вокруг все бредили революцией и ждали этой революции как манны небесной, а Серёженька не хотел жениться. Приходил Туманов и рассказывал смешные истории из жизни богемы, тоскливо глядя на Ольгу. Ольга смеялась, но думала о письмах Аполлинария Матвеевича. «…Если не изберёшь другой судьбы, мыкаться тебе с твоим мерзавцем, дожидаясь, когда же он сам наконец тебя изгонит», — неотвязно звучало у неё в голове, добавляя по капельке яду в тот нектар, который имела обыкновение пить Ольга. Всегда готовой восхищаться Ольге вдруг вспоминались пассажи про скотов и мерзавцев, и пыл её развеивался. И она уже с недоверчивостью смотрела кругом себя, не испытывая прежнего восторга перед окружающим миром. Недоверчивость эта стоила Ольге слёз и сомнений, так что даже и Серёженька не казался порой безупречным.
Первое время по прибытии в Москву Ольге хотелось попытаться найти брата, который тоже, как она знала, учился в Московском университете. Но Садовский, отнюдь не искавший такой встречи, убедил её, что поиски бессмысленны, потому что невозможны. Ольга легко отказалась от своей затеи, потому что и сама сомневалась в том, как именно брат воспримет её ситуацию. И, понемногу привыкая, она осталась один на один со своим положением.
* * *
Садовский между тем жил своей жизнью. Ему тоже виделся вулкан, но совсем не такой, как на картине Брюллова. Студенты кипели, кабаки грохотали, газеты выстреливали заголовками, разлетавшимися как искры. По Москве бродили недовольные рабочие, за которыми, казалось, тянулся тревожный фаб-ричный гудок. Вид у Москвы был настороженный и какой-то злопамятный. Москва обещала припо-мнить обиду и выжидала, так отчаянно веселясь, что непонятно было: снег ли белеет на мостовой или кокаин.
Люди, с которыми общался Садовский, говорили большей частью и в первую очередь о двух вещах: о прошедшей войне и грядущей революции. Садовский изображал интерес и участие, но оставался совершенно равнодушен и к тому, и к другому. В революцию он не верил, а войну считал делом прошедшим, о котором и вспоминать не стоит. Он чувствовал оживление, только когда Сикорский говорил о своём переводе в Петербург — в Институт инженеров путей сообщения.
Садовский очень скоро начал жалеть о переезде своём в Москву и поругивал про себя старуху, надо-умившую его податься в медицину. Готовности смиренно принять свою участь он не испытывал, тем более что эту участь он сам себе устроил. Но не было в нём и готовности действовать, не было ясного представления о будущем. Именно эта двойственность и неопределённость раздражали более всего, лишали покоя и, возможно, интереса к происходящему вокруг. Конечно, вслух он об этом не говорил, но про себя неизменно думал: «Какого чёрта я должен радеть о земле для крестьян, когда обо мне самом некому подумать».
Но вместе с тем он постоянно бывал на каких-то вечерах, где все кричали и спорили, голосовали за что-то и снова кричали. И Садовский тоже голосовал и кричал, волнуясь только потому, что все волновались. Но когда кого-то из знакомых арестовали, он заволновался иначе.
«Идите вы все к чертям со своим чаем и со своей революцией! — думал Садовский. — Не хватало ещё загреметь в ссылку! Стоило ехать через полстраны, чтобы оказаться в Сибири… Не-е-ет!.. В Петербург! В Петербург!»
— Москва — город русский, варварский, — соглашался Сикорский. — Груды камней и россыпи пыли. Не Европа и не Азия… Петербург — совсем другое дело.
— Да, да, — кивал Садовский. — А ещё этот вездесущий, нескончаемый чай!.. Да и, признаться, о революции я не хочу… не желаю больше думать!..
— Чай, положим, это так. А вот революции, брат, в Питере не меньше. Да и стыдно должно быть то, что ты говоришь. Сегодня всякий порядочный человек — революционер или сочувствующий революции.
Они вдвоём сидели в кофейне Филиппова. Была уже весна — апрель. Солнце ощутимо пригревало, от солнечного света всё блестело, было светло и шумно на улице.
— Что же ты, и барыньку свою в Питер потащишь? — усмехнулся Сикорский, точно вдруг вспомнив.
Садовский смутился.
— Почему ты её невзлюбил?
— Да, — твёрдо сказал Сикорский, — барыньку твою не люблю.
— Да отчего же?!
— Кто же тебе объяснит, за что любит или не любит… Не люблю, и точка!
— Пусть так, хорошо… Но мне-то как быть? Бросить её здесь?.. Это было бы подло… А я хочу… я хочу, чтобы всё по-хорошему…
— А всё остальное — не подло?
— Что — всё?..
— По-хорошему — это значит жениться.
— Ну это мы увидим!
— И видеть нечего… Впрочем, твоё дело. Тебе бы, брат, в Питере невесту найти… Все настоящие русские свадьбы играются в Питере, потому что только там женихи и невесты. В Москве — одни родственники. А в Питере — женихи и невесты… Так-то вот… Тебе бы невесту, а барыньку твою — за актёришку выдать. Он-то спит и видит. Стало быть, и он доволен, и она не брошена, и ты свободен… Видишь, как по-умному?.. Но повторяю: дело твоё…
* * *
Теперь Ольга получала письма не только от Аполлинария Матвеевича. Серёженька отправился в Петербург ещё до экзаменов: нужно было прилично разместиться, подготовиться, привести чувства в порядок. К тому же, как уверял Сикорский, стоило попробовать похлопотать о рекомендательных письмах, потому что такие письма, если их раздобыть, могут облегчить прохождение в Институт.
Когда же Ольга, ещё накануне отъезда Сергея в Петербург, узнала, что нужны какие-то письма, она, втайне от всех, решила обратиться к Аполлинарию Матвеевичу. У старика она хотела выяснить: что это за письма такие и не может ли сам Искрицкий написать такие письма. Перед самым отъездом Сергея Ольга получила ответ: «…Не скрою, твоё письмо и просьба, изложенная в нём, меня спервоначалу разозлили. Первым моим движением было разорвать твоё послание и бросить клочья в камин. Как это тебе пришло в голову просить меня за мерзавца?! Но, успокоившись, я подумал, что было бы неверным, с моей стороны, препятствовать как бы то ни было твоему «счастью». Ты отлично знаешь: в «счастье» твоё с мерзавцем я ни минуты не верю. Но я хочу чистоты этого опыта. Когда он наконец тебя бросит, ты должна будешь сказать себе, что виной всему ты сама и твоя глупость. Я не дам тебе шанса обвинять меня в своих неудачах. Не найди я тебе рекомендательных писем для мерзавца, ты, чего доброго, скажешь в дальнейшем, что именно по этой причине распалось твоё счастье. Ты станешь винить в этом меня и — что самое важное — не вынесешь урока. Поэтому я шлю тебе целых три рекомендательных письма от людей весьма почтенных. Так что ты не сможешь сказать, что я воспрепятствовал успеху мерзавца и тем помешал вашему блаженству. Я хотел было снес-тись с матерью мерзавца, но так как мне противно всякое упоминание о нём, а не только материнские сопли, то пересылаю бумаги сразу тебе…»
Ольга читала и улыбалась. Милый, добрый, смешной Аполлинарий Матвеевич! Дочитав до конца, она расцеловала листок и даже провальсировала с ним по комнате. Внутри конверта, кроме письма Аполлинария Матвеевича, оказался ещё конверт, а в нём — три письма для Сергея. Одно письмо было подписано Харьковским вице-губернатором Стерлиговым, другое — князем Оболенским, а третье — инженером Петровским. Все говорили о Серёженьке в самых лестных выражениях, но главное, из трёх писем следовало, что без Серёженьки развитие путей сообщения Харьковской губернии становится делом практически не осуществимым. И если Серёженька в ближайшее время как-нибудь не выучится, то и поезда на Харьков ходить, скорее всего, перестанут.
Словом, Садовский отбыл в столицу во всеоружии, заручившись поддержкой родного города и рассчитывая на содействие неведомого, но всё же влиятельного лица в Петербурге. И вот тут-то к получаемым Ольгой харьковским письмам присовокупились питерские. «…Оленька, кошечка моя пушистая, — писал Садовский, — если бы ты знала, как я скучаю и волнуюсь за тебя! Волнения вообще так много, что нахожусь в постоянном напряжении. Как-то я сдам экзамен? Примет ли нас тот высокий чин, о котором я говорил тебе в Москве? Помогут ли мне рекомендации? И что там поделывает моя кошечка? Вот такие вопросы мучают меня всё время.
Птичка моя нежная, если бы ты знала, какую нечаянную радость ты подарила мне! Добытые тобою рекомендательные письма — настоящий клад. Ведь может статься, что здесь, в Петербурге, мне не удастся добиться ничьей поддержки. А тут, можно сказать, у меня в кармане — такие люди, такие имена! Сам вице-губернатор за меня ходатайствует! Немного, думаю, таких будет студентов. И всё благодаря тебе, кошечке моей ласковой.
Как подумаю, какими мы были дураками в Москве — смеяться хочется! Как ты могла подумать, кошечка моя, чтобы я тебя бросил?! Кто внушает тебе такие нелепые мысли? Гони прочь этого клеветника! Ты — моя, и только моя…»
Сергей отлично знал, что Ольга переписывается с харьковским чудаком Искрицким, но он и не догадывался, что старикашка и есть тот самый «клеветник».
А «клеветник» тем временем писал: «…Если даже с моими рекомендательными письмами твой мерзавец не сумеет поступить на курс и срежется, это будет значить, что он ещё и набитый дурак. Времена грядут тревожные, кругом толкуют о революции, и это верно — революция будет. А ещё прибавлю и другое словцо: война. Поверь мне, впереди большая война и большие потрясения. И если мерзавец не пристроится сейчас, то сделать это в дальнейшем ему, возможно, и не удастся. А может статься и так, что, даже пристроившись, курса он не окончит. И вот тогда, смею надеяться, он наконец-то исчезнет…»
Письма, добытые Аполлинарием Матвеевичем, пришлись как нельзя кстати. Тем более что высокий чин так и не принял Сикорского. Но не из вредности или высокомерия, а лишь потому, что уехал в Эмс, где и намеревался пробыть до конца лета. Сикорскому пришлось довольствоваться письмом своего дальнего родственника, весьма, правда, известного и уважаемого человека. Садовский же остался при бумагах, добытых для него Ольгой и бережённых теперь как пропуск в обетованную землю.
Пока устраивались, пока хлопотали о рекомендательных письмах и добивались аудиенции высокопоставленного лица, подошёл август и время экзаменов. И в Москву полетели телеграммы: «Математика — 5. Сергей», «Физика — 5. Сергей», «Французский — 5. Сергей». Наконец последняя телеграмма гласила: «Зачислен в комплект. Ищу квартиру. Жду в сентябре. Целую. Сергей»…
Узнав о зачислении, Ольга засуетилась и стала собираться в дорогу. Оставшись в Москве без Сергея, она совсем было затосковала. Его знакомые перестали являться, своими Ольга так и не обзавелась. Приходил иногда Туманов, но Ольга была так холодна с ним, что и он вскоре исчез. К ещё не утихшей тоске по родному дому добавилась тоска по Серёженьке, который был теперь далеко, неизвестно где.
В то же самое время письма от Аполлинария Матвеевича смущали Ольгу, заставляя смотреть на вещи как-то по-новому, непривычно. Было похоже, как будто Аполлинарий Матвеевич вламывается в её комнату, переворачивает мебель, а после горячо убеждает, что так и до€лжно, что иначе даже опасно. И Ольге поневоле приходилось считаться с навязанной перестановкой, в которой она ощущала себя неудобно и беспокойно.
Отправляясь в Петербург, Ольга взяла с собой весь свой нехитрый скарб и новое, ещё не распечатанное письмо Аполлинария Матвеевича, полученное накануне отъезда. Расположившись в вагоне, Ольга, желая заглушить бесконечные, непрерывные и довольно однообразные разговоры вокруг, достала письмо. «…Революция, которую ждут с таким нетерпением и которая, вне всяких сомнений, случится скоро, — писал Аполлинарий Матвеевич, — окажется не столько плодом возмущения народного, сколько порождением глупости правителей всея Руси. Догадываюсь, что тебе не очень-то интересно об этом знать. Но, предвидя грядущие потрясения, считаю долгом предупредить тебя. Знай, что потрясения впереди неизбежны. Но сначала я жду, когда мерзавец созреет тебя бросить. Это будет первое твоё потрясение. Виноваты будете вы оба. Он — подлостью своей, ты — глупостью. Вторым потрясением станет большая война — слишком многое указывает на желание Англии войны. О том же говорит и свершившееся убийство…»
«Какое убийство?..» — подумала Ольга и, отвлекшись от письма, невольно прислушалась к разговорам в вагоне третьего класса.
— …Как же он там оказался? — полезла в уши вагонная болтовня.
— Говорят, был агентом Охранного отделения…
— А не хотите ли — членом парижской террористической организации? А? — почти прокричал чей-то назойливый, грубый голос над Ольгиным ухом.
— Не понимаете, а туда же…
— Сами вы не понимаете… Он агент и должен был царя охранять…
— Зачем ему в царя стрелять, когда царь и сам… Вот глупые люди!..
Письмо Искрицкого в чём-то перекликалось с вагонной болтовнёй.
— Что — «сам»?..
— А разве не слышали про бурятского знахаря?
— Какого там знахаря?..
— О чём это вы, расскажите…
— Да, пусть расскажет…
— Тихо там!.. Давай про знахаря…
— Странно… Вообще-то это давно всем известно… Царя пользует один бурят… бурятский знахарь… Вот он и прописал царю монгольское снадобье, которое разрушает мозг…
— Какой там ещё мозг? Ну откуда вы-то знаете?.. И что за охота повторять такой вздор…
— Сами вы вздор!.. Агент знал про бурята и не стал стрелять в царя…
«…А третьим, — писал Аполлинарий Матвеевич, — русская революция. Всё это грядёт, всё это неизбежно, неизвестны лишь сроки. Тот, кто грезит революцией, не хочет сегодня думать, что любая революция — это разрушение старого государства и построение нового. А построение государства — это всегда борьба за власть, то есть уничтожение друг друга и подвернувшихся под руку. Но самое ужасное, что об этом не хочет думать и тот, кто революцией сегодня не грезит и в чьей власти остановить её. Ко-гда в обществе рождаются новые запросы, долг властей предержащих — распознать и удовлетворить их. Власть, глухая к новым запросам, обречена. Но главное — власть эта преступна, потому что её глухота может стать началом братоубийства. Революции и бунты случаются потому, что меняется жизнь, но не все спешат найти соглашение между старым и новым. Наша власть — это старуха, которая не хочет ехать поездом и тащится на телеге. Но рано или поздно поезд сомнёт эту телегу вместе со старухой…»
— Да говорят, охрана и убила… — снова отвлеклась Ольга на болтовню.
— Не-ет! Это он за Думу, за разгон её получил!.. Всё на нашем горбу хотят… Трещит самодержавие-то, трещит! А они цепляются…
— Истину говорите, — раздался новый голос — густой и низкий, так что Ольга, прислушавшаяся, но не поднимавшая при этом глаз от письма, подумала, что говорит, должно быть, какой-нибудь вольнодумный архидьякон.
«Архидьякон» между тем продолжал:
— …Наказание и кара за то, что ложью и клеветой разогнал собрание народное ради указа, чтобы землю отъять. Вот и вернулось ему, вешателю… Бог всё видит!..
— И Бог видит, и народ не плошает. Уж как забунтует, так всё вспомнит, и землю свою вернёт, и к помещику петуха красного пустит …
— Нет, это вы не дело сказали… Пошто бунтовать-то? Мужик бунтовать не согласный. Чего бунтовать, когда наше дело правое? Нам землю дай да господ убери подале… А бунтовать мы не согласные. Никто у нас бунтовать не станет, ни к чему это…
— Вот чудак! — засмеялся «архидьякон», а за ним стали смеяться и другие. — Землю дай, власть дай, а бунтовать ни к чему! Так кто ж тебе отдаст за здорово живёшь?..
— Только желать да просить могут. Истинно — чудаки… Тёмный народ-с!.. Рабы-с!..
— Почему «желать да просить»? За правое дело народ и грудью встанет. За святое-то дело…
«Будь же во всеоружии, жди и готовься, — Ольга опять погрузилась в чтение. — И помни: самым страшным потрясением станет революция, предсказание которой нашёл я в Ветхом Завете: «И изолью на тебя негодование Моё, дохну на тебя огнём ярости моей и отдам тебя в руки людей свирепых, опытных в убийстве». Свершившееся недавно убийство, как и многие, свершившиеся до него, и те, что ещё только свершатся, лишь начало, лишь предтечи «людей свирепых». А будет так: «Так говорит Господь Бог: сними с себя диадему и сложи венец; этого уже не будет; униженное возвысится, и высокое унизится». Скоро, очень скоро начнётся. И это будут не лучшие времена…»
Аполлинарий Матвеевич много ещё писал об униженных, которые непременно возвысятся, и об унижающих, которые сами унизятся. Письмо его произвело на Ольгу обычное впечатление, это было такое же письмо, как и все предыдущие: читать его было интересно, а вот понять целиком — решительно невозможно. Непонятно было, и о каком именно убийстве идёт речь — Ольга не следила за происходящим и газет не читала. Впрочем, как и всё непонятное, это вскоре забылось.
Из прочитанного Ольга усвоила, что следует непременно ждать потрясений. Но в этом она уже и не сомневалась, потому что потрясениями грезили все. Зато проклятия в адрес Серёженьки, как обычно, подействовали на Ольгу удручающе. Верить она им не хотела, но и отмахнуться совершенно не могла, как не могла перестать воспринимать всерьёз Аполлинария Матвеевича.
* * *
Для Ольги и Серёженьки наступил медовый месяц. Новая квартира была куда как лучше московской. Две комнаты, кухня, большая кровать в одной комнате и старый с кремовыми кистями бордовый ковёр в другой. Ещё в спальне — письменный стол, в столовой или гостиной — круглый обеденный под голубым абажуром и с львиными мордами на изогнутых ножках. А из окон видны купола Владимирского собора.
Столица сразу понравилась Ольге. Они много гуляли по набережной Фонтанки, похожей на бесконечный коридор, по Дворцовой и Адмиралтейской набережным. И здесь поджидали Ольгу львы, которых она сразу же полюбила и которых приветствовала каждый раз.
Москва была богатой и ленивой купчихой, Петербург — роскошным и неприступным барином. Ольга любовалась им, но как будто со стороны, чувствуя себя чужой. Она не ощущала себя частью этого города, не сливалась с ним. Вспоминая Бердянск и сравнивая его с Петербургом, Ольга невольно улыбалась: каким маленьким, каким домашним был родной город. И как было бы хорошо вернуться…
На Литейном зашли в фотографию Оцупа. Мастерских было повсюду так много, что давно уже не обращали на них внимания. Но тут Ольга остановилась, засмотревшись на какую-то даму в витрине, где были выставлены карточки.
— Хочешь, зайдём? — предложил Садовский.
Но Ольга почему-то испугалась.
— Ой, что ты!..
— А чего такого? — весело сказал Садовский. — Кстати, у нас ни одной фотографии нет. Зайдём!
Они зашли в мастерскую, встреченные брякань-ем колокольчика на двери. Кроме них, посетителей, по счастью, не оказалось. Пахнуло теплом, запахом пыли, кожи и хорошим одеколоном. Где-то в соседней комнате, как показалось Ольге, попугай проговорил:
— Пришли… пришли… чего пришли…
— Желаете сфотографироваться? — спросил, вдруг появившись, невысокого роста человечек, чем-то отдалённо напомнивший Ольге Искрицкого.
— Желаем! — ответил Сергей.
Потом они долго усаживались, менялись местами, потом позировали по одному. Наконец человечек объявил, что всё готово, и велел зайти через несколько дней.
— Аu revoir, — нараспев проговорил он, — au revoir.
— Уходят… уходят… — протрещал за стенкой попугай.
Потекла размеренная жизнь, как когда-то, по приезде в Москву. Сергей учился, давал уроки, Ольга ждала его вечерами дома. Иногда, готовясь к занятиям, он засиживался у Сикорского. И Ольга волновалась, ходила из угла в угол или простаивала у окна, глядя на купола Владимирского собора, отчего ей всегда становилось покойно. Завидев в окно Серёженьку, она бежала в прихожую и, приоткрыв дверь, прислушивалась. Вот стукнуло в парадном… вот шаги наверх… Но нет, это не Серёженька! Вот опять хлопнула дверь… опять шаги… А вот это Серёженька! Вот он подошёл к лестнице… вот поднимается… вот уже на первой площадке… на второй… на третьей…
По звуку шагов Ольга слышала, в каком он настроении, и знала, будет ли он разговорчив или молчалив за чаем.
— Серёженька, барсучок мой, — шептала она, обвивая руками шею, целуя колючую щёку, подбородок, губы…
Днём она читала, гуляла или рукодельничала — на все окна сшила новые шторы, а после сама их развесила. Вечерами глаз не сводила с Серёженьки, слушая его рассказы об учёбе. А учёбой Серёженька был наконец-то доволен. Учиться было интересно, науки давались легко, впереди открывалось множество возможностей приложения сил и знаний. Казалось, что всё только начинается.
Как-то уже в октябре, появившись дома ввечеру, Сергей сказал за чаем:
— Ты знаешь, Оля, утром дворник передал мне письмо — мамаша пишет, что собирается приехать.
— К нам? — удивилась Ольга.
— Вообще-то она едет с Микой. Привезёт Мику в Морской корпус. То есть она хочет готовить его в Петербурге, чтобы летом он поступил в Морской корпус.
— А Кока? — спросила Ольга. — Кока тоже приедет?
— Нет, Коку отвезут на время к рязанской бабушке… Они, конечно, найдут себе квартиру… Тем более потом Мика останется у родственников… Но мамаша не хочет им досаждать, и, пока она здесь, они с Микой поживут отдельно… Только, знаешь, первое время, совсем недолго, пару дней, она хочет остановиться у нас… Ты не будешь против?..
— Ну что ты!.. — воскликнула Ольга. — Нужно будет подумать о комнате для них… Стол мы на время сдвинем, и тогда тут будет удобнее на диване…
Сергей согласился, и они принялись строить планы по размещению Натальи Максимовны с Микой. Времени было довольно — Наталья Максимовна намеревалась появиться в Петербурге в начале ноября. А пока предстояло купить подарки, кое-какие вещи для удобства гостей, навести в комнатах порядок, чтобы Наталья Максимовна не видела пыли и разбросанных книг. Сергею предстояло выпросить у дворника железную кровать для Мики.
Уже через неделю всё было готово. Ко дню приезда Натальи Максимовны Ольга произвела троекратную уборку, заставив Пашу, приходящую прислугу, чистить во всех углах и смахивать пыль с каждой вещицы.
— Ольга Александровна, да уж и пыль-то вся вышла… закончилась пыль-то, — объясняла Паша.
— Ничего, ничего, — убеждала её Ольга. — Ты, Паша, посмотри ещё в уголочках. Вдруг паучок какой или волосок…
— Ну разве что волосок… — ворчала Паша и отправлялась, шлёпая босыми пятками — она всегда разувалась и ходила по комнатам босиком, — скрести по углам.
Ольга волновалась и радовалась. Ей хотелось, чтобы Наталья Максимовна видела, как хорошо живётся Серёженьке с Ольгой, какая Ольга прекрасная хозяйка, какая она домовитая, опрятная и обстоятельная. То, что Наталья Максимовна решила пусть и на пару дней остановиться у них, не просто льстило Ольге, она видела в этом добрый знак. Ведь, другими словами, Наталья Максимовна не брезгует ею и не считает её положение каким-то неприличным, коли уж готова жить с ней под одной крышей да ещё и поселить тут же сына-подростка. Значит, Ольга — не просто любовница, которую все презирают, а почти что родственница, то есть невеста сына. И кто знает, быть может, поселившись у них, Наталья Максимовна так именно и скажет Серёженьке. И Ольга пыталась представить себе этот разговор. Правда, тут же вмешивался Аполлинарий Матвеевич и, грозя пальцем, говорил: «Подумай, что делать будешь, когда мерзавец тебя бросит. А в том, что он тебя бросит, я не сомневаюсь ни секунды. И останешься ты с навек испорченной репутацией, так что хорошего общества тебе уже не видать. Однажды судьба отвела тебя от дома терпимости. Не гневи судьбу!..»
Но размечтавшаяся Ольга не хотела слушать Аполлинария Матвеевича. Куда приятнее было вспоминать слова, сказанные Серёженькой там, в её харьковской квартире: «Я буду твоим женихом… Я выучусь и женюсь на тебе… Люблю тебя… Красавица моя… Оленька…»
Оставался день до приезда Натальи Максимовны. Всё было готово, железная кровать и диван застелены, стол сдвинут от центра комнаты ближе к окну, углы в очередной раз вычищены, как вдруг, прислушиваясь вечером к Серёженькиным шагам, Ольга поняла, что случилось что-то неладное.
Не глядя на Ольгу, ни слова не говоря, он разделся в прихожей и прошёл в столовую. Ольга последовала за ним. Сергей прошёлся по комнате, маневрируя между столом и железной кроватью, и остановился у окна. Ольга, вцепившаяся в спинку стула, замерла в ожидании. Прошла, наверное, минута в молчании.
— Что случилось? — спросила вкрадчиво Ольга.
Сергей обернулся и окатил Ольгу таким взглядом, как будто хотел сказать: «Ты ещё спрашиваешь?» Перепуганная Ольга смотрела на него во все глаза и ничего не понимала. Вдруг он сказал:
— Что это?
Сергей держал какой-то предмет. Присмотревшись, Ольга различила, что это кусок картона. Присмотревшись внимательнее, она увидела, что это карточка, на которой запечатлена она, Ольга. Карточка была сделана не так давно в мастерской Оцупа на Литейном. Ничего, кроме собственного отображения, Ольга на карточке не видела. Решив, что она не понимает главного, Ольга окончательно растерялась. Всего было сделано три фотографии. На одной Ольга сидела на стуле, вернее, на самом краешке стула вполоборота, а Сергей стоял рядом, положив левую руку на спинку стула. Оба сдержанно, но счастливо улыбались и были похожи на супружескую пару. Эту карточку, принеся из мастерской, Ольга заключила в деревянную рамку и повесила в спальне. На втором фото был Сергей, сидевший на том самом стуле, на котором только что сидела Ольга. И наконец третий снимок запечатлел Ольгу, стоявшую рядом с маленьким круглым столиком на витой ножке и опиравшуюся об этот столик левой рукой. В правой Ольга держала сложенный веер. Она не улыбалась на снимке, однако смотрелась довольной и безмятежной.
— Ты необыкновенно хороша, — серьёзно сказал Сергей, рассматривая фотографию сразу по полу-чении.
Тем более было непонятно, чем он так раздражён. Ольга опять уставилась на фото, но ничего, кроме себя самой она не видела.
— Откуда это — ты знаешь?
— Я не понимаю, — забормотала Ольга, снова рассматривая карточку. — Ты же сам знаешь… Зачем ты спрашиваешь? К чему это?..
— А к тому, — сказал Сергей, глядя на Ольгу с какой-то яростью, — к тому, что фотографию эту я… мне принёс её… Сикорский… Знаешь, где он её взял?..
— Откуда же мне знать?
— Откуда… В доме терпимости… у Максимовича!.. Ты понимаешь?.. В лупанарии!.. Какой позор… В доме терпимости!..
— О Боже, опять! — выдохнула Ольга, наслышавшаяся об этих самых домах от Аполлинария Матвеевича и изрядно даже запуганная.
Но Сергей понял её слова по-своему.
— Что значит «опять»? Ты что же хочешь сказать, что уже там бывала? Откуда у тебя знакомые там?
— Где бывала? — Вообще-то Ольга поняла, о чём говорит Сергей. Но это было так дико, что она решила думать, будто всё сказанное им какая-то ужасная ошибка и что Серёженька не мог так сказать.
Но оказалось, что Серёженька мог.
— Где бывала?.. В лупанарии у Максимовича, там, откуда эта фотография… Мне её дала Олимпия… ты её знаешь?
— Что ты говоришь? Какой ещё Максимович? Какая Олимпия?
Сергей рассмеялся каким-то зловещим смехом и помахал карточкой перед Ольгиным носом.
— Она была у неё на зеркале… вот так… уголком под рамой… в её комнате… Это что, твоя подруга?
— Опомнись, Сергей, — шёпотом почему-то проговорила Ольга, глядя на Садовского огромными, полными ужаса глазами, — что ты говоришь? Ты с ума сошёл?
Но Садовский не сошёл с ума. В самом деле, фотография попала к нему из весёлого дома на углу Нев-ского и Малой Морской улицы. С тою лишь разницей, что вовсе не Сикорский передал ему эту карточку. Без Сикорского, правда, не обошлось. Именно с Сикорским в большой студенческой компании Серёженька и пришёл ещё летом после экзаменов в этот самый дом. А когда уходил уже ночью, подумал, что не так уж плохо провёл время. И дело даже не в том, за что он отдал три рубля. Всё же было что-то притягательное в этой вульгарности, в бесстыдных лицах, даже в манере этих женщин вести себя. Это были женщины, что называется, в чистом виде, без обёрток и украшательств. И отношения здесь были прямыми и честными — каждый знал, чего хотел, и не стыдился сказать об этом прямо, не драпировал приличиями и вздохами. Порок не томился по углам, не прятался за красивыми оборками и высокими словами. И если в обычной жизни приходилось всё время, как говорил этот московский актёришка Туманов, «держать лицо», то здесь этого не нужно. Не нужно ничего изображать, не нужно бояться показаться не comme il faut, напротив — можно оставаться самим собой, никто строго не спросит. Наверное, кто-то лучше чувствует себя рядом с добродетелью. Что ж, это их право. А ему, Сергею Садовскому, как и многим солидным, между прочим, людям, хорошо здесь, в этой обители порока. Значит ли это, что добродетель тянется к добродетели, а порок — к пороку? Очень может быть. Так что же делать? Да и нужно ли что-то делать? И Садовский ответил себе решительным «нет». Пусть он порочный человек, пусть он отдыхает и чувствует себя спокойно среди продажных женщин. Ну так что же? Почему, с какой стати он должен изображать то, чего нет? Почему он не может быть самим собой? Не найдя ответов на эти вопросы, Садовский стал время от времени бывать в доме генерала Максимовича, что на углу Невского и Малой Морской.
Женщину, к которой он ходил, звали Олимпией. Садовский никогда не пытался выяснить её настоящее имя, даже мысль эта не приходила ему в голову. Олимпия была полнокровной блондинкой, по усвоенной привычке вульгарная, от природы смешливая, краснощёкая и грудастая. Она могла бы сойти за мещанку, но, по всей видимости, была крестьянкой, что-то постоянно выдавало в ней недавнего жителя деревни. Об этом Садовский хотел у неё поинтересоваться, но потом решил ни о чём не спрашивать, не желая, чтобы Олимпия обретала какие-то человеческие черты. Пусть лучше остаётся живой куклой с наглыми глазами. Но Олимпия, как заключил потом Садовский, ждала расспросов.
— Какой вы, одначе, особенный кавалер… — заявила как-то Олимпия, когда они были вдвоём в её комнате. Она сидела, откинувшись, в кресле и упиралась ногами в край кровати. Вместо одежды на ней висели какие-то полупрозрачные тряпки да полосатые чулки чуть выше колен облегали толстые ноги. Весёлыми, бесстыдными глазами она разглядывала Садовского.
— Чем это я особенный? — усмехнулся он.
— Чем? — Она задумалась, отчего лицо её стало каким-то нелепым. — Ну как же… Ходите всё ко мне… стало быть, по нраву пришлась…
Она закачала головой как китайский болван — эту её привычку Садовский давно отметил.
— Ну, допустим, по нраву, — недовольно ответил он, разглядывая белые ляжки Олимпии.
— Другие-то всё расспрашивают. Вот давеча один приставал: кто ты да откуда. — Она рассмеялась задорно и снова закачала головой. — Как ты, говорит, попала сюда? Небось, говорит, тоскуешь по дому-то…
— Ну, а ты?..
— А чего я? Некоторые девушки придумывают, чтобы жальчее выходило, а я не придумываю — чего там! Приехала, нянькой хотела… Да в участок попала. А там — что же? Там и девушек проверяют. А девушки нарядные, весёлые, сытые… Там с ними уважительно… Меня позвали — пойдём, говорят, под надзор… А чего не пойти?
— Ну, а по дому-то тоскуешь? — лениво спросил Садовский.
— Чего по нему тосковать-то? Что в ём хорошего-то забыла, в дому-то?
— Так тебе тут нравится? — искренне удивился Сергей и едва ли не впервые взглянул на Олимпию с интересом.
— А и нравится! — уверенно и с вызовом ответила она. — Всё лучше, чем горбатиться и рожать каждый год. Тут я чистая да красивая, а дома что? Дома грязь бы месила.
Садовский невольно хмыкнул в ответ на такую философию.
— А тут ты что видела? Вот заболеешь… не страшно тебе?
— Кабы я дома чего хорошего видела… — злобно, как показалось Садовскому, усмехнулась Олимпия. — Да и заболею дома скорее. Не тем, так другим… Вона, народ дохнет, что твои собаки…
Она опять усмехнулась.
— Эва, чем испугал — «заболеешь»…
— Замуж бы шла, — лениво, теряя интерес к разговору, сказал Садовский и закрыл глаза.
— Ага… А муж поленом меня… Не заболею, что ли? Нет уж… мерси вам… Лучше так, коли нету бабе исхода.
— Монастырь остаётся, — заметил Садовский.
Но Олимпия вдруг расхохоталась, представив, очевидно, себя в монашеском платье.
— Ну, сказали!.. Кавалер!.. В монастырях таких, как я, запрягают. Барыни-то и в настоятельницах барынями сидят, знай себе чётки перебирают. А наше крапивное семя всюду в чёрной работе…
— Так чего же ты хочешь-то? — Садовский даже вдруг разозлился на эту глупую, вульгарную бабу. — Здесь тебя, что ли, не запрягают?
Но Олимпия снова расхохоталась, да так, что полное тело её затряслось и заколыхалось, как огромный кусок студня.
— Ну-у! Весёлый вы кавалер!.. Говорю же: особенный… Оно, может, и запрягают да не ездят, не пришпоривают… Что у меня за выбор: дом с колотушками, монастырь с побегушками или тут. Тут тоже не без колотушек, да зато я чистая, красивая и сытая. И кавалеры меня уважают… У учёной-то бабы выбора нету, а что с меня взять, с неучёной…
— Ну что заладила?.. Чистая, красивая…
— Да? А ты бы с моё в грязи поковырялся, не то бы запел… Не-ет! Говорю же: особенный кавалер. Так-то ваш брат любит, чтобы ему плакались. А вам, я гляжу, этого и не надобно вовсе. А коли правду хотите знать, так некуда бабе идти. Шли бы вон сами рожать, да работать, да побои мужнины терпеть — посмотрела бы я на вас… Нет уж, лучше так. — Она махнула рукой. — Чего там…
Садовский хотел было ещё что-то сказать, но понял, что разговор ему наскучил, и промолчал. К тому же пора было уходить.
Перед тем как явиться домой с фотографией Ольги, Сергей снова был у Олимпии, называвшей его с недавних пор своим студентиком. Уже несколько дней подряд Садовский хандрил и раздражался, время от времени его лихорадило. Он связывал своё состояние с предстоящим приездом матери и суетой, от которой они с Ольгой изрядно устали. «Вот несёт же её нелёгкая, — злился Сергей. — Сидела бы дома, так нет… Выдумала Морской корпус…» С утра болела голова, и пришла вдруг мысль, что, раз уж он так устал, стоит наведаться к Олимпии. Он так и сделал, придя часам к семи к дому Максимовича. Он рассчитывал быть первым у Олимпии, но хозяйка сказала, что она занята. «Опять не везёт…» — подумал Садовский и решил, во что бы то ни стало, дождаться Олимпии. Но к нему тут же подсели Луиза и Марта и попросили угостить пивом. Принесли три бутылки, стаканы, заветренную ветчину на толстой белой тарелке, похожей на телеса здешних женщин.
— Что же, студентик, Олимпию будете дожидаться или, может быть, с нами пойдёте? — спросила, улыбаясь, Луиза.
Садовский внимательно, с каким-то странным смешанным чувством отвращения и любопытства посмотрел на неё и подумал, что именно так и должна улыбаться проститутка. Что именно по такой улыбке можно вычислить проститутку в толпе одинаково одетых женщин. Луиза и Марта были примерно одного возраста — лет двадцати, обе тёмно-русые, худенькие девушки, чем-то даже похожие между собой. Хозяйка обеих недолюбливала, потому что выбирали их реже из-за худобы, а откормить ни ту, ни другую никак не получалось. Их нарочно кормили жирным, запрещали гулять, но толку не было никакого. И хозяйка, называя обеих дармоедками, случалось, их поколачивала.
— Да, я буду ждать, — сказал Садовский, с тем же чувством разглядывая лица девушек.
— Какой верный кавалер, — улыбнулась Марта. Садовский заметил, что у неё плохие желтоватые зубы, а вместо левого клыка и вовсе зияет дыра.
Марта, перехватив взгляд Садовского, захохотала.
— Кавалер один попался — ревнивый, страсть!.. Может, со мной пойдёшь, студентик? Я для тебя завсегда свободная и на всё готовая. И особый гонорар не спрошу за особые пожелания…
Обе девушки опять расхохотались. Сергею стало не по себе. В это время показалась Олимпия, и он даже обрадовался ей. Она тоже оживилась.
— Ну… соскучилась я, — сказала Олимпия, улыбаясь и качая головой. — Бросил, думаю, меня мой кавалер суженый…
Садовский поморщился от слова «суженый», но ничего не сказал и пошёл по направлению комнаты Олимпии. Комната была небольшая: кровать и комод, туалетный столик с зеркалом и несколько стульев, кресло и круглый маленький стол — всё это стояло впритык, так что повернуться негде было. Под зеркалом неизменно лежали расчёски и щётки с увязшими в них спутанными волосами. На стене над кроватью висели фотографии каких-то женщин. Садовский знал среди них Вяльцеву и Кшесинскую.
В этой комнате, оклеенной жёлтой бумагой, с вечно смятой постелью, Сергей чувствовал себя на удивление спокойно и раскованно. Войдя, он тут же растянулся, одетый, на кровати и уставился в потолок. Потолок был грязным, серым, с чёрными мушиными точками. Над окном, с переходом на стену, сидело большое серое пятно. «Натекло как-нибудь», — лениво подумал Садовский, скользнув глазами по стенам, оклеенным жёлтой бумагой, и остановился на зеркале, стоявшем на туалетном столике. Зеркало было в толстой деревянной раме, к которой Олимпия также крепила фотографии неких женщин.
— Кто это? — безразлично спросил Садовский, кивая на карточки, уголки которых деревянная рама прижимала к стеклу.
Олимпия, сидевшая перед зеркалом и что-то там поправлявшая в причёске, повернулась. Садовский снова кивнул на карточки.
— А-а! Это?.. Подруги мои, — ответила Олимпия. — Ну, некоторые девушки из наших.
— Я их знаю? — спросил Сергей, чтобы не молчать.
— Нет! Они теперь не здесь, — объяснила Олимпия.
Фотографий было восемь штук. На каждой действительно была девушка, причём ни одна из них не походила на проститутку. Это не были фривольные карточки — обычные дамские фотографии. Вдруг одна из фотографий — в правом верхнем углу — показалась Сергею знакомой. Он приподнялся, потом сел, не спуская с карточки глаз. Потом он вскочил и выдернул её из-под рамы. С небольшого куска картона смотрела на него Ольга, опиравшаяся одной рукой на столик с винтовой ножкой, а в другой руке сжимавшая сложенный веер.
— Кто это? — спросил он севшим вдруг голосом.
— Где? — испуганно переспросила Олимпия.
— Да вот же, вот! — Он сунул снимок ей под самый нос.
Она чуть отодвинулась и взяла фотографию в -руки.
— А-а! Эта?
— Да! Да! Эта… — Сергею казалось, что ещё чуть-чуть, и он накинется на Олимпию.
— А что, понравилась девушка? — Олимпия за-улыбалась своей коронной улыбкой, как улыбались все в этом заведении. — Красивая!.. У меня все тут красивые…
— Кто эта девушка? — крикнул Садовский.
— Ну… из наших девушка… — удивлённо глядя на Сергея, объяснила Олимпия.
— Врёшь! — закричал он, вырывая фотографию. — Ты… ты грязная шлюха… дрянь!..
Та в недоумении смотрела на Садовского.
— Ничего не вру…
— Нет, врёшь, — опять закричал Сергей и ударил Олимпию по щеке. — Врёшь! Грязная, мерзкая потаскуха…
Олимпия ахнула и схватилась за щёку.
— Вот вы какой… Кавалер!.. — зло сказала она, прищуривая маленькие серые глазки и отбрасывая рукой светлую прядку, упавшую на лицо после удара. — А я, между прочим, жениться на мне не просила… Ишь ты, студентик… взъерепенился… То ходил — не была грязной… А то вдруг грязная стала?.. Погоди вот… закричу — спустят с лестницы… Девушек у нас бить не полагается…
— Я сам уйду, — хмуро сказал Садовский, поднимаясь. И уже в дверях обронил: — Прости…
* * *
Он отлично понимал, что Ольга не могла быть подругой Олимпии. Но и объяснения, как фотография Ольги попала в дом Максимовича, Сергей тоже не находил. Чувствовал он себя ужасно и готов был кинуться на первого встречного, чтобы бить, бить, нещадно бить!..
С Невы дул резкий, холодный ветер. С канала нес-лось зловоние. Низкие тучи застилали небо над улицами, отчего улицы казались Садовскому закрытыми гробами. Он торопился домой, чтобы скорее узнать, как фотография Ольги попала в дом Максимовича, почему Олимпия назвала Ольгу «нашей девушкой».
Но когда Ольга сказала «опомнись», он понял, что дело не в фотографии. Да, всё это, конечно, любопытно, но нет никаких сомнений, что совпадение случайное — не могла Ольга быть своей в доме Максимовича. Зато самому Сергею хотелось почему-то продолжить начатое там, в комнате Олимпии, которой он влепил пощёчину. Да, ему хочется истязать, мучить Ольгу, как было бы хорошо и ей дать пощёчину. Но всё это пронеслось и исчезло, а Садовский снова стал убеждать себя, что оскорблён и хочет знать, что связывает Ольгу с Олимпией.
— Я всего лишь хочу знать, где ты познакомилась с Олимпией, — сказал он, стараясь быть спокойным.
— О Боже! Я не знаю никакой Олимпии! Клянусь!.. Я впервые слышу это имя…
— Ну что ж… Я расскажу тебе, кто такая Олимпия. Это проститутка, которая уверяет, что знает тебя, что ты её подруга и сама — слышишь? — сама подарила ей эту фотографию. А ещё она говорит, что ты одна из тех, кто бывает там.
— Но это ложь! — воскликнула Ольга. — Ты же понимаешь, что этого не может быть…
— Ложь?! — закричал Садовский. — А как твоя фотография попала к ней? Как?!
— Я не знаю! — разрыдалась Ольга, закрывая лицо руками. — Сикорский врёт, он всегда врёт! Он хочет поссорить тебя…
— Не говори глупостей! — перебил её Сергей. — Сикорский здесь ни при чём, и ссорить ему нас незачем. Олимпия сама мне сказала: это из наших девушек…
Но тут Ольга, отнимая от лица руки, размеренно и тихо произнесла:
— Что это значит — «сама мне сказала»?
Садовский сообразил, что сболтнул лишнего, и растерялся. Заметив это, Ольга всё поняла.
— Другими словами, — холодно произнесла она, — если я правильно тебя поняла, это ты — один из тех, кто бывает там… Не так ли?..
— Да нет же… — неуверенно начал Садовский, досадуя, что так глупо выдал себя.
— Значит, ты ходишь к таким женщинам, а смеешь обвинять меня?.. Да ты же сам и потерял мою фотографию. Ты сам оставил её у своей Олимпии… мерзавец… Да ты просто мерзавец! — И Ольга отвесила Садовскому оплеуху.
— Да как ты… — Он схватился за щёку, но в следующее мгновение ответил Ольге таким же ударом. Началась драка.
Посыпались звонкие шлепки, потом глухие кулачные удары, потом Ольга изловчилась разодрать Садовскому лицо, а он в ответ, прикрываясь от неё одной рукой, схватил висевший на стуле ремень, предназначавшийся в подарок Мике, и хлестнул Ольгу по плечу. Она завизжала и бросилась вон из комнаты, а Садовский побежал за ней. Они метались из комнаты в комнату по квартире, и он охаживал Ольгу при каждом удобном случае. Она пыталась вырвать ремень, кричала, потом упала на диван, застеленный для Натальи Максимовны, закрывая лицо и голову руками. А он всё не мог остановиться и хлестал её по спине, по оголившимся ляжкам… Наконец он в изнеможении опустился рядом, вспоминая слова Олимпии о полене. Голова болела нестерпимо, и опять лихорадило.
На другой день Ольга оставалась в постели, а Сергей как-то вяло просил простить и бормотал что-то о замучившей его ревности и страшной усталости. Об Олимпии они не вспоминали.
В день, когда приехала Наталья Максимовна, Сергей чувствовал себя ужасно: голова опять болела нестерпимо, недавнее раздражение сменилось апатией, перед глазами, изнемогавшими от света, то и дело проплывали зелёные медузы. Хотелось лечь и ни о чём не думать. Вместо этого пришлось одному ехать на Николаевский вокзал, толкаться на перроне, изображать радость встречи, а потом трястись на извозчике до дома. И всё это время, превозмогая себя, слушать глупую болтовню Мики и отвечать на такие же глупые вопросы Натальи Максимовны.
— Что же это Ольга Александровна не приехала нас встречать? — осторожно спросила Наталья Максимовна уже в пролётке. Вопрос был задан таким тоном, как будто, спрашивая об одном, Наталья Максимовна имела в виду что-то совершенно другое. Как ни плох был Сергей, но это услышал.
— Она, видишь ли, заболела. Нам обоим нездоровится последнее время, — нехотя ответил он.
— Что же она, в положении?
— В каком ещё положении?.. Ах да… Если бы она была в этом положении, я бы так и сказал…
— А где жил Пушкин? — вдруг перескочила Наталья Максимовна, желая, очевидно, показать, что ей нет никакого особенного дела до положения Ольги Александровны.
— Там, — махнул Сергей рукой, усмехаясь про себя мамашиной хитрости.
— А это что?
— Церковь.
— Это я вижу, мой друг. Что за церковь?
— Единоверческая… вроде.
— Мамаша, вы должны знать, я же вам рассказывал, — вмешался Мика, сидевший рядом с извоз-чиком.
— А я вот взяла да и позабыла, — капризно отозвалась Наталья Максимовна. И тут же добавила: — А чем же больна Ольга Александровна?
— Не знаю… — поморщился Садовский. — Должно быть, эта… инфлюэнца. — И он назвал первую пришедшую на ум болезнь.
— Скажите, пожалуйста! — вздохнула Наталья Максимовна.
Наконец приехали.
— Так это ваш дом?.. — посыпались новые вопросы.
Садовскому захотелось сказать: «Нет, не наш». Но говорить было тяжело, и он ответил кратко:
— Да.
* * *
Ольга возлагала большие надежды на приезд Натальи Максимовны. Но подошёл день приезда, а Ольга осталась безучастной. После вчерашней драки в квартире был беспорядок. Хоть Сергей и собрал разбросанные вещи, но на полу заметны были грязные следы, а кремовые кисти ковра замялись, и казалось, что ковёр ощетинился. Обед подали холодным и совсем не в той последовательности, какую воображала Ольга. А главное, пока Сергей ездил на вокзал, принесли письмо от Искрицкого, и Ольга прочла: «…Ты пишешь, что ждёшь не дождёшься приезда маменьки своего мерзавца. Так вот, зря и рано радуешься, голубушка. Девицам от маменек сожителей добра ждать не приходится. Я буду молить Бога, чтобы ты не оказалась в ближайшее время на улице или, чего доброго, в участке. Когда-то я говорил тебе, что таких, как ты, любовь доводит до цугундера. Думаю, ждать осталось недолго…»
Даже обмен подарками — Ольга получила серебряную брошь, а в ответ преподнесла Наталье Максимовне голубую шёлковую косынку, а Мике — тот самый ремень, правда, несколько помявшийся, и совершенно особенные шахматы, умещавшиеся в кармане, — так вот, даже обмен подарками не скрасил мрачного впечатления от встречи. Один Мика был рад. Зато Наталья Максимовна, сразу отметив натянутость, насторожилась. За обедом она сообщила, что квартира для неё в доме номер пять по Казначейской улице должна быть готова завтра и что она сразу же переберётся туда. А Мика сегодня же после обеда отправится к дяде — брату покойного отца, занимающему квартиру на Литейном. Ни молчавшая всё время Ольга, ни вяло поддакивавший Сергей, вдруг как-то осунувшийся и поминутно ёжившийся от озноба, не возражали. От кофе Сергей отказался. Он уже не сомневался, что болен, и мечтал только досидеть до конца обеда, чтобы упасть на кровать, завернувшись во что-нибудь тёп-лое. Временами он даже не понимал, о чём говорили за столом, зато слова, как будто маленькие молоточки, били его по голове, причиняя настоящие страдания. Он хотел просить, чтобы все замолчали, но сил не было.
— Что это с тобой, мой друг? — спросила На-талья Максимовна, допивая вторую чашку кофе.
Откинувшийся на спинку стула Садовский молчал, бессмысленно глядя перед собой остановившимися глазами.
— Что это с Сергеем? — строго и в то же время испуганно спросила Наталья Максимовна, ставя на стол чашку и оборачиваясь к Ольге.
Ольга молча пожала плечами.
— Да что здесь происходит?! — воскликнула Наталья Максимовна, переводя глаза с Сергея на Ольгу.
Оба молчали.
— Сергей сказал, что вы больны, — сказала Наталья Максимовна, обращаясь к Ольге. И в голосе её послышался упрёк. — Но я вижу, что это неправда… Это он болен…
Наталья Максимовна коснулась лба старшего сына, сидевшего справа от неё, и отдёрнула руку.
— Да он раскалённый! — воскликнула она. — Надо уложить его… Где… где тут кровать? Где он спит? О, Господи!..
Она вскочила и засуетилась вокруг Сергея, пытаясь поднять его со стула.
— Серёжа, — бормотала она, — вставай… Вставай, Серёжа… пойдём, я тебя уложу…
Тем временем Ольга молча направилась в спальню. При этом весь вид её говорил о том, что она ни на секунду не верит этому спектаклю.
Наталья Максимовна с Микой привели Сергея в спальню, где кое-как раздели и уложили его. Он, казалось, был в бреду: не узнавал никого, бормотал что-то неясное и просил вернуть ему какую-то фотографию.
— О чём это он? — спросила Наталья Максимовна, кутая Сергея синим клетчатым пледом.
Но Ольга опять только пожала плечами и отошла к окну, словно её вдруг привлекло что-то интересное на улице. Наталье Максимовне показалось, что лицо Ольги стало злым.
А за окном висела серая дымка, сыпал мелкий колючий снег, с шуршанием касавшийся окон, словно кто-то царапал стекло тонкими коготками.
Что-то происходило в доме, но что — Наталья Максимовна не могла понять. Её обуревало любопытство, но как можно было выяснить, в чём тут дело, когда Ольга молчит, как в рот воды набрала, а Сергей и вовсе перестал соображать. Оставалась служанка, но эта босоногая фефёла производила впечатление тупой и упрямой особы — нет, на неё На-талья Максимовна не возлагала надежд. Самое верное было найти подход к Ольге, как-то вызвать её на откровенность, задать такой вопрос, чтобы она разговорилась. Наталья Максимовна даже пожалела себя: приехала, называется, к сыну, в чужой город, где словом не с кем перемолвиться. Сын прямо на глазах свалился, а эта… Наталья Максимовна, ещё недавно и в самом деле воспринимавшая Ольгу едва ли не как будущую невестку, теперь бросала на неё косые взгляды. Ишь, стоит истуканом. Нечего и говорить: что-то случилось. Но что же такого могло случиться, чтобы она так дулась? Ничего такого, чтобы так дуться, Сергей сделать не мог. Да и вообще ничего такого не могло случиться, а просто Серёженька избаловал эту особу, вообразившую о себе невесть что. Да если уж положить руку на сердце, Серёженька её облагодетельствовал. Ишь, строит из себя барыню. Да где бы она была и чем бы она была, если бы Серёженька не увёз её?..
Характер Натальи Максимовны всегда отличался непостоянством. При видимой покладистости она в одночасье могла сделаться вздорной. Производя впечатление строгой, она вдруг становилась жестокой. Стоило только слегка раззадорить Наталью Максимовну — да что там! — стоило ей только саму себя «накрутить», как из приятнейшей дамы она превращалась в даму невыносимую. Только что Наталья Максимовна думала, как бы поделикатнее вызвать Ольгу на разговор, но вместо этого, раздразнив самоё себя, вдруг выпалила:
— Что это за дом у вас такой — никакого порядка… Сергей заболел, а вам, Ольга Александровна, я гляжу, и дела нет… Вы за ним и не смотрите вовсе…
— Ваш сын, Наталья Максимовна, достаточно взрослый, няньки ему не требуются, ему бы другого чего…
— Это чего бы ещё другого?.. Да повернитесь вы, когда с вами говорят!
Ольга обернулась к Наталье Максимовне, обе, казалось, сцепились глазами. Несколько секунд они молчали, разделённые кроватью с бредящим Сергеем. Говорить было не о чем, но высказаться хотелось обеим. Первой не выдержала Наталья Максимовна.
— Я вам, голубушка, сына доверила, а вы…
— Сын ваш, между прочим, старше меня на несколько лет. И поехала я с ним потому, что он делал мне предложение… Ещё там… в Харькове…
— Мне об этом ничего не известно… — отрезала Наталья Максимовна и посмотрела на Ольгу с таким выражением, как будто хотела сказать: «Попробуй ещё докажи».
— В таком случае это может значить, что ваш сын, а может быть, и вы — раз уж вы мне его доверили — намеренно обманули меня…
— Я всё же, голубушка, советовала бы вам не забываться и помнить: кто вы, а кто — мой сын…
— Ах, вот как вы теперь говорите, Наталья Максимовна? А когда сына доверяли, то не просили не забываться…
— Я думала… я думала, вы порядочная девушка…
— Нет! Вы просто пользовались мной! Впрочем… впрочем, я совершенно не удивляюсь. Только вот что я скажу вам: ваша семья довольно надо мной издевалась! Я больше не намерена быть вашей… вашей жертвой… С меня довольно!
— Это вы-то жертва?! — всплеснула руками Наталья Максимовна. — Да вы, голубушка, хищница!.. Авантюристка! За сыном охотилась… Женить его на себе решила?..
— Что?! — воскликнула Ольга, уже не до конца понимавшая, что она говорит и что вообще происходит вокруг. — Да вы сами, знаете, кто?.. Да вы… Да такие, как вы, людям жизнь портят!..
— Откуда у вас Ольгина карточка? — вдруг отчётливо произнёс Сергей.
Обе женщины замолчали и повернулись к нему.
— О чём это он? — спросила Наталья Максимовна. — Какая карточка?
Ольга в ответ зловеще расхохоталась.
— Я же говорю, — кивнула она на Сергея, — только жизнь людям портите, отравляете… чужой век заедаете… Если долго человека мучить, он ответит однажды. О! Как он ответит! Только не надо будет винить никого! Себя… Самих себя во всём вините. Вы привыкли выдумывать, вокруг вас ничего настоящего — всё, всё придумано… Но однажды все так устанут от ваших выдумок, что всё рухнет. Вся жизнь рухнет из-за таких, как вы… Как вы все надоели со своей придуманной жизнью! Вы только и можете, что всех мучить: детей, кошек, друг друга, самих себя… Вы не умеете любить, вы — мертвецы, злые мертвецы, у вас одни правила кругом, а правила — одно другого глупее. Только вы и правил-то не выполняете!..
— Кто это «вы»? — хмуро спросила Наталья Максимовна, очень внимательно слушавшая, но ничего не понявшая.
— Да вы — все!..
— Каких кошек?.. Я вам про сына толкую, а вы мне про каких-то кошек… Сумасшедший дом… Вы, голубушка, сумасшедшая.
— Позволю себе напомнить, Наталья Максимовна, — совершенно спокойно, только устало произнесла Ольга, усаживаясь на край кровати, — что сын у вас не один.
В самом деле, Наталья Максимовна совершенно забыла про Мику, притаившегося у неё за спиной и прослушавшего перебранку от первого до последнего слова. Только сейчас Наталья Максимовна вспо-мнила о Мике и в поисках его резко обернулась. Увидев рядом Мику, она подбоченилась и объявила грозно:
— Ты что же это? Подслушиваешь?
— А куда мне деться? — пробормотал Мика.
И поскольку он был прав, Наталья Максимовна сказала только:
— Едем!..
После этого она бросила на Ольгу страшный взгляд, выражающий одновременно угрозу и торжество, и, подталкивая Мику, направилась к выходу. О том, чтобы оставаться в этой квартире, не могло быть и речи.
Наталья Максимовна вернулась на другое утро. Правда, не с тем, чтобы остаться или примириться с Ольгой — она привезла с собой доктора, рекомендованного ей родственниками.
Ольга встретила их мрачно: за ночь Садовскому стало хуже, он весь горел и постоянно бредил.
— Тиф, по всей видимости, — сказал доктор, закончив осмотр.
Потом, как будто о чём-то вспомнив, он оглядел обеих женщин и добавил:
— Надеюсь, заразиться вы не успели…
После этого он ушёл, чтобы заняться организацией перевозки Сергея в больницу.
— В больнице будет уход, — пояснил он. — А дома — нет… это и опасно… Заразиться можете…
Но Наталья Максимовна так посмотрела на Ольгу, что было ясно: всё дело в том, что Ольга не умеет ухаживать за тифозными больными. Даже этого она не умеет.
Доктор скоро вернулся, и Сергея увезли в Александровскую больницу.
— Ехать сейчас не нужно, — сказал доктор.
Но Наталья Максимовна ушла следом за медицинской процессией.
* * *
Ольга вновь осталась одна. Но это было другое одиночество, не похожее на московское. Да и Москва с некоторых пор вспоминалась совсем по-другому — такая домашняя, тёплая, уютная своими двориками и закоулками, зовущая колоколами и галочьим граем. Петербург — совсем другое дело! У этого города нет сердца, а если и есть, то оно гранитное. Вот из того самого гранита, которым устланы набережные. А море… Какое оно холодное, серое, жестокое… В Бердянске море совсем другое…
Как одиноко в этом городе, какие чужие, безразличные здесь люди! Даже Сергей стал здесь другим. Ах, да — Сергей. Как это всё ужасно: Олимпия, драка, а теперь ещё и тиф… Как это всё отвратительно!
Ольга весь день то ходила по комнатам, кутаясь в цветастый шерстяной платок, то лежала на диване в столовой. Конечно, дай-то бог, чтобы Сергей поправился. Но если он поправится, что делать дальше? Должна ли Ольга остаться с ним? И останется ли с ней Сергей? А ведь, пожалуй, прав Аполлинарий Матвеевич: наиграется с ней Сергей и бросит. И что тогда?
Да ведь и в ней же что-то изменилось после той отвратительной истории с Олимпией. Боже, что за имя: Олимпия… И он смел, приходя оттуда, прикасаться к Ольге! Пожалуй, лучше было бы разорвать эти отношения и, пока ещё не поздно, вернуться в Харьков, к Аполлинарию Матвеевичу. Конечно, Ольге хотелось бы выйти за Сергея замуж, но заставлять его на себе жениться — совсем нет… Он делал ей предложение, именно поэтому Ольга поехала с ним в Москву. Если бы не было того разговора, если бы сразу было понятно, что она окажется в положении «барыньки», как говорит этот Сикорский (вот уж кто действительно мерзавец!), Ольга ни за что не убежала бы из Харькова. Но теперь она видит, что Сергей не любит её, потому что тот, кто любит, не заходит по дороге домой к Олимпии. А раз так, то стоит, пожалуй, написать Аполлинарию Матвеевичу и собираться в Харьков. Быть может, вексельный жених ещё не вернул деньги старику Искрицкому. Впрочем, даже если вернул, это, скорее, к лучшему. Главное, что оставаться в Петербурге Ольга не хочет, в Москву — некуда и не к кому ехать. Остаётся Харьков. Да и к дому поближе… Как знать, может быть, там простят и позовут её.
Ночью Ольга уже твёрдо знала, что с Сергеем и Петербургом она расстаётся. Вспомнив поутру, едва пробудившись, о новом решении, Ольга обрадовалась. Камень, давивший вчера грудь, куда-то исчез, а за завтраком Ольга напевала романс «Ночные цветы». Даже солнце ненадолго выглянуло в тот день, и город из окна показался Ольге непросохшей акварелью.
Она решила не выходить из дома и с удовольствием ни о чём не думала, пила кофе, ела тёплый калач, принесённый Пашей, и читала на диване «Повести Белкина». Вечером она с удовлетворением отметила, что почти не вспоминала о Сергее. Наутро Ольга проснулась в хорошем настроении и подумала, что любовь — это какая-то странная болезнь, от которой она, кажется, начинает понемногу излечиваться. Во всяком случае, чувствует она себя лучше. Подумав о Сергее, Ольга поймала себя на мысли, что ей решительно всё равно, что с ним. Она обрадовалась, но тут же решила, что это нехорошо, и всё же отметила: христианство никого не обрекает страдать от несчастной любви и мучиться ревностью, даже Церковь разводит прелюбодеев. Она снова подумала о болезни, вспо-мнив, как выздоравливала в доме Искрицкого. А потом сравнила себя с бурлаком, сбросившим лямку и отдыхающим с чувством выполненного долга и осознанием права на отдых. Впрочем, она не имела никакого представления о чувствах бурлаков.
День выдался солнечным, чуть морозным, народу на Невском, как показалось Ольге, было чуть больше обычного. Ольга влилась в этот нарядный гомонящий поток и поплыла, наслаждаясь нахлынувшим на неё чувством свободы. Как было бы хорошо скитаться по всему свету, смотреть на мир, ни от кого не зависеть… Почему нельзя так жить?.. И снова ей вспомнился Аполлинарий Матвеевич, и снова признала Ольга его правоту: уж кто-кто, а он-то прав, не связывая себя с толпой. Разве может толпа — в самом широком смысле этого слова, разумеется — понять восторг Ольгиной души или дерзновения ума Аполлинария Матвеевича. Нет, тех, кто захотел от неё оторваться — хоть в сторону, хоть вверх, хоть вниз — толпа не любит и никогда не поймёт.
Ну и пусть. Пусть! Разве стоит думать об этом в такой счастливый день? Нет, в такой день, в такой редкий день нужно наслаждаться жизнью.
Решив наслаждаться жизнью, Ольга тут же купила газету у похожего на воробья мальчишки и зашла в кондитерскую. Здесь она немного смутилась, поскольку не привыкла выходить одна. Но, спросив кофе, понемногу освоилась и забыла о смущении.
Народу в кондитерской было немного. За ближайшим к Ольге столиком сидели офицер с дамой и очень тихо переговаривались. Чуть в стороне у окна — гувернантка с двумя детьми — девочкой лет двенадцати в красивой широкополой шляпе и гладко прилизанным десятилетним мальчиком. Дети ели мороженое, а молодая, строгая и неулыбчивая гу-вернантка объясняла им по-французски, как правильно это делать. Напротив сидели две полные хорошо одетые дамы, о чём-то тихо друг другу рассказывали и время от времени принимались довольно громко смеяться. Ольге вдруг стало скучно. Ощущение праздника, точно воздух, выходящий тоненькой струйкой из пробитого шара, покинуло её. Ольга развернула газету и, чтобы хоть как-то развлечь себя, принялась просматривать заметки. По-прежнему писали о сентябрьском убийстве. Был напечатан портрет убийцы. Это был неприятный человек с вытянутым лицом, массивной челюстью и разными ушами. Смотрел он томно, и было в нём что-то плотоядное. Ольге он не понравился, и она уже собралась отложить неизвестно для чего купленную газету, как вдруг на последней полосе заметила заголовок в подвале: «Капитан Дубровин готовится к плаванию на Северный полюс».
Капитан Дубровин… капитан Дубровин… Это имя было как будто знакомо. Более того, что-то хорошее и весёлое было связано с этим именем. Ольга задумалась. Ну конечно! Как же она сразу не вспо-мнила! Ольга увидела красивое мужественное лицо, статную фигуру в белом кителе. В Москве у тётки Туманова был устроен приём в честь этого капитана. Ольга прочитала заметку. В ней говорилось, что капитан побывал в нескольких российских городах, собирая средства на снаряжение экспедиции к Северному полюсу. Цель капитана заключалась в том, чтобы установить российский флаг на «вершине Земли». Не все понимали и одобряли эту затею, но многим она пришлась по вкусу, и денег капитан всё же собрал. Теперь ему предстояла подготовка и ожидание навигации. Следующим летом капитан намеревался выйти в море. Ольга отложила газету и задумалась. Что за судьба ей досталась? Все её гонят, никто не любит. Нет, она ни о чём не жалеет. Но почему она никому не нужна?.. Разве плохой была она дочерью? А разве плохой женой была бы она Сергею, разве он в чём-нибудь мог упрекнуть её?
Приподнятое с утра настроение окончательно испарилось.
Даже если бы она захотела поплыть с капитаном Дубровиным, над ней бы только посмеялись и, в лучшем случае, попросили бы идти на все четыре стороны. Отца она перестала устраивать, потому что приняла другую веру. Сергею она не подходит, потому что бедна — это понятно. Капитан Дубровин выгнал бы её на том основании, что она — женщина. Так что же остаётся?..
И вот она сидит в одиночестве в кондитерской, куда все приходят, чтобы провести время в приятном обществе. А у неё нет никакого общества. Все её отвергают, идти ей некуда, делать тоже нечего. И не-ужели она так-таки никогда и не увидит Сергея? Неужели это — всё, конец? Какое ужасное слово — «никогда»!
И Ольгу, ещё недавно радовавшуюся исчезновению Сергея и своему по этому поводу безразличию, вдруг охватил ужас от мысли, что Сергея, Серёженьку, она больше не увидит. Ольга расплатилась и заспешила на воздух. Если, как говорят, погода влияет на настроение, то она, Ольга Ламчари, всецело во власти погоды. И стоило только скрыться солнцу, и хорошего настроения как не бывало. Но что же теперь делать? Идти прямо сейчас в больницу к Сергею — поздно, могут и не пустить. Значит, лучше идти завтра, а сейчас — домой. И Ольга заторопилась к себе.
Придя домой, она намеревалась лечь спать, чтобы ускорить наступление завтра, но спать не хотелось. Она думала, думала… И мысли её были похожи на стаи маленьких птичек, перелетающих стремительно с места на место: вот только что сидели все вместе на рябине, как вдруг снялись и стремглав переместились на вишню.
На столе в столовой, хоть и не сразу, Ольга нашла записку от Паши. Паша писала коряво и с ошибками, но кое-как мысль свою донесла: пока Ольги не было дома, приходила Наталья Максимовна и велела собрать вещи Сергея Милентьевича. За вещами она обещала зайти завтра.
Ольга испугалась. Что, если Сергей умер? Нет, этого не может быть. Если бы он умер, Наталья Максимовна не преминула бы об этом сказать. Но если она молча забирает вещи, это значит, что Сергей сюда больше не вернётся и жить он будет где-то в другом месте. Получается, что Ольгу в очередной раз выгнали. И как же прав, о! как же прав был Аполлинарий Матвеевич!
Долго в ту ночь Ольга бродила по комнатам, пока наконец не уснула прямо в одежде крепким, глубоким сном. Под утро Ольге почудилось, что по комнате ходит Наталья Максимовна, и она подскочила как от удара плетью. В комнате никого не было. За окном простучали копыта, где-то — наверное, на Невском — прозвенел трамвай. Ольга легла на спину, потянулась, полежала немного. Потом поднялась неохотно и подошла к окну. Над городом нависло серое небо, плевавшееся снегом. Картинка за окном показалась Ольге нарисованной углём. В это время в дверь позвонили. Ольга отскочила от окна и бросилась было открывать, но вдруг остановилась. Снова позвонили. Ольга на цыпочках подошла к двери.
— Вот видите, Георгий Иванович, — послышался голос Натальи Максимовны. — Я говорила вам… Это такая бестия!.. Либо нарочно не открывает, либо уж чужую постель греет. Вчера её не было, сегодня с самого утра…
— Напрасно вы, — отозвался мужской голос. — Во-первых, мы ничего не знаем. А во-вторых… Во-вторых, было бы лучше, чтобы Сергей сам это -сделал.
Снова раздался звонок и одновременно — голос Натальи Максимовны:
— Эх, Георгий Иванович… «Не знаем»! Да чего тут ещё знать?.. А чтобы самому разобраться, нужно для начала здоровым быть. А то что же?! Довела до тифа, а теперь в больницу носа не кажет. А я мать, Георгий Иванович. Я не обязана смотреть, как издеваются над моим сыном…
— Ну, чтобы до тифа довести — это, Наталья Максимовна, даже вам не под силу… Пойдёмте, право… Это бессмысленно — стоять перед закрытой дверью. И глупо…
Наталья Максимовна принялась ворчать, но всё же послушалась своего спутника — из-за двери послышались удаляющиеся шаги. Ольга прижалась затылком к стене. Ну, и что теперь? Ведь они снова явятся. Они будут ходить до тех пор, пока не добьются своего и не заберут вещи, после чего Ольга уже не увидит Сергея.
Как странно… Только вчера она сама мечтала о расставании, называла это «своим выздоровлением», радовалась, что наконец-то свободна. И вдруг сегодня эта мысль кажется ей ужасной. Настолько ужасной, что она готова забаррикадироваться в квартире, только бы не отдавать никому Серёженькины вещи. Хотя… Хотя какой в этом смысл? В конце концов, вещи — это ещё не сам Сергей. Да и оставить Ольгу он может, не забирая вещи. Да, но документы… А за документами он явится с полицией, и Ольга окажется виноватой. Так что же всё-таки делать?!
Ольга побрела в комнату. Забившись в угол дивана, она заплакала. Ещё несколько дней назад Ольга была счастлива, но какие-нибудь минуты или секунды всё изменили настолько, что она стала несчастнейшей из смертных. Опять что-то сломалось, опять придётся начинать всё сначала. Но что начинать? И неужели ничего уже нельзя изменить?
* * *
Когда в следующий раз явилась Наталья Максимовна, Ольга без колебаний открыла ей дверь. Ольга была одна — Паша в тот день не приходила. И, сообразив это, Наталья Максимовна пошла на приступ.
— Что же это вы, голубушка? Скрываетесь от меня? — спросила она, буравя Ольгу глазами.
— Я не скрываюсь, — ответила Ольга и отвернулась.
Наталья Максимовна прошла в столовую и уселась за стол.
— Вам горничная ваша докладывала, что я приходила?
Ольга вспомнила Пашу, являвшуюся убирать и готовить, переодевавшуюся в кухне и шлёпавшую по квартире босиком, ту самую Пашу с губами, похожими на пару калош, и напоминающим репу носом, которым она беспрестанно хлюпала, — и невольно заулыбалась названию «горничной».
— Чему это вы улыбаетесь? — ворчливо спросила Наталья Максимовна. — Имейте в виду: вам не удастся нас обмануть.
— Я не собиралась вас обманывать. Вы же знаете меня… Хм… Раньше вы обращались ко мне иначе…
— То было раньше, когда я ещё хорошенько не знала вас… Вам должно быть известно, зачем я пришла. Я хочу забрать вещи своего сына, и я просила через вашу горничную собрать их. Вы выполнили мою просьбу?
— Я не могу отдавать вещи Сергея без его ведома, Наталья Максимовна. Что, если ему не понравится… не понравится такое вмешательство?.. Пусть он сам приходит, когда поправится, разумеется, и сам забирает свои вещи… Если уж он так решил.
— В этом можете не сомневаться! — с вызовом объявила Наталья Максимовна.
Услышав от Ольги отказ, она первым делом хотела закричать, пригрозить, потребовать. Но вдруг сообразила, что Ольга совершенно права: Сергею может и не понравиться её вмешательство, и тогда он, чего доброго, решит назло остаться с этой кумушкой. Нет, здесь надо действовать похитрее!
— Что ж, — сказала она после недолгого молчания, — пусть будет по-вашему. Пусть Серёженька сам — слышите ли? — сам сделает это, когда выйдет из больницы. Из больницы, голубушка, куда вы так и не явились. Такова-то ваша забота о моём сыне! А я-то, дура, хотела вам доверить и другого сына. Вовремя, слава Богу, одумалась… Пусть, пусть Серёжа сам всё вам скажет, чтобы потом не говорили, что я помешала.
Она поднялась, с грохотом отодвинув стул.
— Прощайте, голубушка. Я надеюсь, мы уже больше не увидимся с вами.
Как только она ушла, Ольга засуетилась. Ей просто необходимо было увидеть Серёженьку и всё ему объяснить. Наталья Максимовна может говорить всё что угодно. Но ведь она — это не Сергей.
Ольга выбежала из дома и тут только сообразила, что не знает, куда идти. Кажется, врач что-то говорил, но что… Какая же это больница… Николаевская или Александровская…
— Александровская, должно, — отвечал ей дворник. — Николаевская — так та в Петергофе, а у нас так Александровская; здесь — на Фонтанке, чего уж проще… Возле Троицкого собора. У меня брат в прошлом годе там от тифа лечился — ничего, вылечили! Ничего!.. Хорошая больница, ничего…
Рассудив, что до Троицкого собора пешком идти далековато, Ольга взяла извозчика. Не прошло и четверти часа, как она была на месте. В конторе больницы Ольга хотела узнать, где находится больной Сергей Милентьевич Садовский. Но сидевшая за письменным столом дама с седыми пышными волосами посмотрела на Ольгу поверх очков и строго спросила:
— Вы кто ему будете?
— Я?.. Я его… жена, — заявила Ольга и дерзко посмотрела на строгую даму.
Дама опять взглянула поверх очков и сказала:
— Сергей Милентьевич Садовский холостяк. Как ваша фамилия?
— Как это — «холостяк»?.. Садовская…
— Как ваша фамилия? — повторила дама, уже не глядя на Ольгу и листая какую-то огромную книгу для записей.
— Ламчари, — покорно ответила Ольга.
— Я так и знала. По просьбе матери больного пускать вас к нему не велено.
Сердце у Ольги упало, и в груди стало пусто.
— Скажите, по крайней мере, он жив? — глухим голосом спросила Ольга, опускаясь на деревянную скамью у стены.
Дама поглядела на неё насмешливо и сказала:
— Если бы он не был жив, нам не о чем было бы здесь говорить с вами… Могу сказать, что больному лучше. И добавила примирительно: — Поправится он…
— А когда домой?..
— Об этом рано…
Всё время, пока Садовский оставался в больнице, Ольга являлась туда каждый день, не оставляя надежды увидеть Серёженьку. Но всякий раз повторялось одно и то же.
— Не велено… — смотрела поверх очков седоволосая дама.
— Не велено, — виновато улыбалась сестра милосердия.
— Не велено, — высокомерно бросал дворник.
— Не велено, голубушка, не велено, — на ходу объяснял доктор.
Ольга являлась к больнице, подолгу смотрела на окна, надеясь разглядеть там своего Серёженьку. И ни с чем уходила. Наконец, по прошествии примерно трёх недель, ей сказали в больнице, что господин Садовский уехал домой и что приезжала за ним «маменька, Наталья Максимовна».
Ольга больше не радовалась свободе и одиночеству, она изнывала без Серёженьки и не хотела верить, что случилось именно то, чего она больше всего боялась. Но главное и самое страшное было в том, что произошло всё вдруг, как-то незаметно. Ольга старалась вспомнить, из-за чего и когда всё началось. Они ругались и даже дрались. Потом Сергей просил прощения, а Ольга дулась и не хотела с ним разговаривать. Потом приехала Наталья Максимовна, а Сергей заболел. Потом Ольга радовалась, что осталась одна, но радость эта быстро иссякла, и Ольга испугалась. Как вдруг опять, вроде чёрта из табакерки, появилась Наталья Максимовна и объявила, что забирает сына.
Но с чего же всё началось? Ну конечно! С фотографии. Хотя нет… И тут Ольга вспоминала про Олимпию. Вот откуда пошёл весь этот кошмар…
Целыми днями теперь Ольга бродила по улицам и думала, думала, думала… Из больницы она шла в Троицкий собор и там, останавливаясь у иконы Спасителя, шептала только: «Господи… Господи…» Потом снова шла бродить. Иногда она останавливалась возле витрин, и со стороны могло показаться, что она рассматривает шляпки, туфли, зонтики… В действительности Ольга смотрела и не видела, прикованная мыслью к одному предмету. Но вдруг одна из витрин в самом деле заинтересовала её. Не рассуж-дая, от витрины Ольга направилась в магазин. Навстречу ей звякнул колокольчик, и дверь за Ольгой захлопнулась.
* * *
Тиф протекал тяжело. Садовского бросало то в жар, то в холод, он то приходил в себя, то снова начинал бредить, при этом звал Ольгу и просил её о прощении, что очень не нравилось Наталье Максимовне. Руки его покрылись отвратительными красными пятнами, а язык не хотел слушаться и дрожал как лист на ветру. Дней через десять бред ушёл, и Садовский слабо осматривал своё новое обиталище. Каждый день перед ним мелькали врачи и сёстры. Каждый день с утра появлялась Наталья Максимовна, подносила воду, поправляла одеяло, сидела рядом, держа в руках вязание, потом уходила, снова появлялась, кормила его с ложки и отирала лицо влажным полотенцем. Садовский молча и безропотно принимал происходящее.
Наталья Максимовна действительно настояла на том, чтобы «авантюристку» Ламчари не пускали в больницу. Сергей Милентьевич Садовский ещё лежал в беспамятстве, а вся Александровская больница, начиная с угрюмого дворника Прокофьича и заканчивая врачами, знала, что этот несчастный молодой человек, в силу своей сугубой доверчивости и порядочности, стал жертвой аферистки с юга, обманным путём навязавшей ему сожительство, а теперь намеревающейся потребовать законного брака. О цинизме этой мошенницы может сказать уже то, что молодой человек — студент, а значит, не имеет права вступать в законный брак. Но авантюристке нет до этого никакого дела, ей безразлично, что она может погубить карьеру юноши, её цель — завладеть наследством, оставленным молодому человеку его покойным отцом. И ради этого она пойдёт на всё.
Когда Наталья Максимовна попрекала Ольгу нежеланием навестить больного в больнице, она уже тогда отлично знала, что в больницу Ольгу не пустят. Но самое интересное было в том, что На-талья Максимовна, произнеся свою ложь один раз, потом другой, потом третий, сама, как это часто случается, в неё уверовала. И мало-помалу она и в самом деле убедила себя, что есть где-то большое наследство, оставленное Милентием Садовским своему сыну, и что Ольга Ламчари, за этим наследством охотясь, опутала, закружила её сына, её Серёженьку, такого наивного и доверчивого мальчика. Она как будто и не помнила, что не так уж давно сама хлопотала по делам сына, помогая ему хоть немного прирастить его маленький капитал, полученный от отца по наследству. Она забыла, как ещё в Харькове, не зная совсем Сергея, Ольга возилась с двумя другими её сыновьями и как совсем недавно она намеревалась оставить Мику её попечениям. Теперь всего этого не было для Натальи Максимовны. Зато были «циничная авантюристка» и «большое наследство».
Поверив собственному вранью, Наталья Максимовна принялась с жаром пересказывать его новым петербургским знакомым. Она довольно легко сходилась с людьми и, едва поселившись на Казначейской улице, немедленно перезнакомилась с соседями, приняла у себя нескольких гостей и отдала несколько встречных визитов. Более всех была симпатична ей семья чиновника Запоева. Сам чиновник не имел ничего общего со своей фамилией и, напротив, слыл человеком весьма трезвым. Звали его Евтихием Полиевктовичем, был он человек ещё молодой — лет пятидесяти, и сразу очень понравился Наталье Максимовне, которая не раз, наблюдая за Евтихием Полиевктовичем из окна, бормотала себе под нос: «Ну до чего же хорош мужчина…» Он и впрямь был хорош: статен, дороден, всегда аккуратен и даже надушен.
Жена его, как ни странно, тоже понравилась Наталье Максимовне. Под стать супругу, Анна Власовна была дамой заметного телосложения. Но, разумеется, не рост и не полнота приглянулись Наталье Максимовне. Анна Власовна умела слушать и сопереживать. А где надо, могла подать и дельный совет. Она вообще очень много знала. И могла рассказать, с кем изменяет жене жилец со второго этажа, кто в любовниках у чиновницы с четвёртого и кто это по средам ходит ночами к вдове Маклаковой. Наталья Максимовна очень любила послушать, как это она называла, «о людских судьбах». Судьбы действительно были у всех очень разные, и слушать можно было до бесконечности. К тому же вокруг всё время что-то происходило: кто-то дрался, изменял жене или мужу, не досматривал за детьми, носил в петлице красный бант, пьянствовал, тратил казённые деньги и даже, как докторша с Большой Подьяческой, прыгал в канал. Словом, людские судьбы постоянно обогащались новыми событиями.
Но чтобы не отставать, чтобы не дать этим столичным снобам считать приезжих ни на что не годными провинциалами, Наталья Максимовна тоже выступила рассказчицей. И очень скоро в округе о ней пошла слава как о несчастной жертве аферистки с юга. В то самое время, как Ольга обивала порог Александровской больницы или стояла под её окнами в надежде увидеть хоть силуэт Серёженьки, Казначейская улица взахлёб обсуждала, как бы Наталье Максимовне половчее избавить сына от тенёт мошенницы и проходимки. Советы подавались разные, от «припугнуть» до «обратиться в часть». Но Наталья Максимовна считала, что всё это не то и что действовать нужно наверняка. Но что значит «наверняка», Наталья Максимовна и сама не знала, пока однажды за ужином у Запоевых, когда в очередной раз она живописала злокозненность «авантюристки», Евтихий Полиевктович не сказал:
— Мне тут на днях, Наталья Максимовна, сослуживец один — делопроизводитель наш — хороший совет подал по вашей части. Не пробовала, говорит, она — вы то есть — подать прошение?
— Какое это прошение? — оживилась Наталья Максимовна.
— А такое прошение, чтобы указать в нём, что сия особа преследует сынка вашего, почему и ходатайствуете вы о выселении оной особы из столицы.
— Батюшки! — всполошилась Наталья Максимовна. — Да это я мигом!.. Голубчик вы мой… что бы я без вас делала! Куда бы печаль свою понесла!.. Вдову и сироту, сами знаете, всякий может обидеть, а вот, чтобы помочь — это не каждый… Да это я мигом!..
— Вы, Наталья Максимовна, погодите, — степенно сказал Евтихий Полиевктович, расправлявшийся с гороховым супом, — тут не такое простое дело, как может показаться. Сынок-то ваш в совершенных летах…
— Так что же?.. Слава Богу! — насторожилась Наталья Максимовна.
— А то, — пояснил Евтихий Полиевктович, — что и подписывать прошение должен он собственноручно.
Воодушевившаяся было Наталья Максимовна притихла.
— И впрямь непростое дело, — задумчиво произнесла она.
Да и было над чем задуматься. Прежде чем писать какие бы то ни было прошения, Сергею надлежало выйти из больницы, и желательно живым. Кроме того, Наталья Максимовна не могла быть уверенной в отношении того, что Сергей согласится писать или подписывать прошение. Но Наталья Максимовна решила не отступать. Тем более что изгнание Ольги из Петербурга для увлёкшейся собственным враньём Натальи Максимовны оказывалось делом чести.
В чём Наталья Максимовна была совершенно уверена, так это в том, что капля точит камень. И вот, как только раб Божий Сергей открыл глаза, Наталья Максимовна, почти от него не отходившая за всё время болезни, замерла в ожидании подходящего момента. И такой момент вскоре настал.
— А где… где Ольга Александровна? Где Оля? — спросил Сергей, с трудом ворочавший языком.
Надо сказать, что Наталья Максимовна удивительным образом умела сочетать почти несочетаемое. Например, искренне переживая за сына и опасаясь за его здоровье, она не расставалась с мыслью о необходимости проучить Ольгу. А потому, обрадовавшись, что болезнь отступила, Наталья Максимовна тут же перешла к делу. Для начала она перекрестилась и шумно вздохнула. Врач предупредил Наталью Максимовну, что больному нужно создать условия для скорейшего выздоровления: необходимо обеспечить покой и хорошее питание. Поэтому Наталья Максимовна, от боевых намерений не отказавшаяся, действовала очень осторожно.
— Видишь ли, мой мальчик, — сказала она, гладя сына по заросшей щеке, — Оли… Ольги Александровны сейчас нет рядом. Ведь ты в больнице. А сюда пускают только самых близких. Всё время, пока ты плох, а ты и сейчас плох, но пока ты был в обмороке, только я была здесь с тобой.
— А где Оля? — опять спросил Садовский.
— Надеюсь, дома, — вздохнула Наталья Максимовна, как бы давая понять, что Оля может быть решительно где угодно, и ничего с этим не поделаешь.
— Скажите ей, чтобы пришла завтра, — пробормотал Садовский.
— Бедный мой мальчик, — вздохнула Наталья Максимовна.
Само собой разумеется, что Ольга не появилась у изголовья больного ни на следующий день, ни спустя неделю. Более того, больница стараниями На-тальи Максимовны превратилась в крепость, ожидая, что к больному Садовскому в любой момент может нагрянуть матёрая мошенница, которая рекомендуется госпожой Садовской. Вокруг Сергея вырос невидимый частокол, преодолеть который оказалось Ольге не под силу.
Первое время, когда он был ещё очень слаб, Наталья Максимовна только вздыхала на его вопросы об Ольге. Но, услышав от врача, что опасность миновала и больной идёт на поправку, Наталья Максимовна решила «разговеться». «Разговение» состоялось, когда у Сергея достало наконец сил, чтобы вый-ти из себя. Как-то за завтраком он недовольно произнёс:
— И всё-таки я не понимаю, почему ко мне не пускают Ольгу. Я уверен…
— Что?! — удивилась Наталья Максимовна. — Не пускают?.. Да кто же это её не пускает? Сколько посылала за ней — всё без толку. Сама поехала… Приезжайте, говорю, Ольга Александровна. Серёженька ждёт, приехать вас просит… Куда там!.. Отвернулась. Ступайте, говорит, от меня.
— Не могла она так сказать, — подумав, мрачно заявил Сергей. — Не может такого быть…
— Ох, батюшки!.. В первый раз, что ли, такое? Бывает, не ждут от человека, а он такого выдаст, что только руками все разведут.
— И всё же странно… Как вы не понимаете, что не похоже это на Олю…
— Да уж чего тут непонятного! Сама мучаюсь: как подменили человека!.. Тебе, друг мой, хорошо известно, что я намеревалась привезти в Петербург Мику и доверить его вашим попечениям. Слышишь ли?.. Вашим! Твоим и Ольги Александровны. И вдруг… Что я вижу?.. Не то, что Мику, я и тебя не могу доверить этой особе. Слышал бы ты, что она наговорила мне, пока ты лежал в обмороке… Кричала про каких-то кошек!
— Про кошек?..
— Именно! Вы, говорит, кошкам жизнь портите. Я и сама не очень поняла, при чём тут кошки, поэтому и повторить не смогу. Но поверь мне: вздор страшный!
— Странно… Всё это очень странно… Но что она говорит? Почему не идёт?..
— Что говорит?.. Опять вздор говорит, что-то невозможное и невразумительное… Что-то о… фотографии.
— Ах вот оно что, — помрачнел Сергей. — Значит, она не простила… Не смогла простить…
Наталья Максимовна обрадовалась: случайно брошенный ею камень угодил в цель.
— Не знаю, мой друг, что там у вас произошло, — как можно более спокойно и безразлично сказала она. — Ты же знаешь, я не охотница влезать в чужую жизнь… Но она и в самом деле не простила. И, знаешь, она готовится мстить…
— Мстить?.. — удивился Сергей. — Это она сама вам сказала?
— А то кто же!.. Говорю тебе: она такого понасказала, что я не возьмусь передать всего.
— Как же она… собирается мстить?
— О! — засмеялась Наталья Максимовна. — Способов, мой друг, много найдётся. Она может уехать с твоими вещами. А может подать на тебя жалобу… А ещё…
— Да, это она, пожалуй, может, — задумчиво перебил Наталью Максимовну Сергей. — Она ведь уже как-то грозила… Кажется, ещё в Москве… Да, она сказала тогда, что Сикорский — враг, что он против России и погубит меня… — Сергей рассмеялся. — Да, что-то в этом роде. Тогда ещё она собиралась заявить на него… Как странно… Неужели она это всерьёз?..
— Вот видишь? — снова обрадовалась Наталья Максимовна. — А почему, собственно, ей не быть серь-ёзной? Уж будь покоен: если она обижена и хочет отомстить, то никого не пожалеет… Самое разумное было бы — опередить её и не позволить ей навредить. Мы подумаем, что тут лучше сделать.
— Да, надо, конечно, подумать… Жаль, что я не могу поговорить с ней. Я уверен, что сумел бы её убедить. Или, лучше сказать, переубедить… Да, вот ещё что: она же получает письма от этого сумасшедшего старика…
— От Искрицкого?
— Ну да… Кто знает, чему он её научит?..
— Чему угодно!.. Ах, мой друг! Конечно, лучше, когда можно договориться и решить всё миром. Но бывают случаи… Нет, бывают люди, с которыми договориться попросту невозможно. И вот тогда-то и приходится действовать.
— И всё-таки жаль, что я не могу поговорить с ней, — зевнул Сергей, силы которого уже иссякали после слишком утомительного разговора.
— Конечно, жаль. Но не могу же я притащить её сюда силой.
— Да-да… конечно…
— Я рада, мой друг, что ты согласен со мной, — вздохнула Наталья Максимовна. — Отдыхай, тебе ещё рано волноваться. Я сама обо всём подумаю… Мы ещё поговорим об этом…
Сергей уснул. А Наталья Максимовна поспешила домой — за советом к Евтихию Полиевктовичу.
* * *
— Я честная женщина, дорогой мой Евтихий Полиевктович, — уверяла тем же вечером Наталья Максимовна. — Я могла бы просто подать прошение, но я честная женщина, я должна была уведомить сына и я выполнила свой долг. Теперь он знает, что я намерена защищаться от мошенницы. Только прошу вас, Евтихий Полиевктович, помогите вдове написать это прошение. Я, видите ли, отродясь не писала прошений…
— Нисколько не сомневаюсь, любезная Наталья Максимовна, что вы честная женщина, — как все-гда степенно проговорил Евтихий Полиевктович. — Однако это не помешало быть вам забывчивой женщиной. Ведь я, кажется, говорил вам, что такое прошение Сергей Милентьевич должен писать собственноручно. Или хотя бы собственноручно подписать.
Но Наталья Максимовна не была забывчивой женщиной. Зато она, как это часто случается, отчего-то надеялась, что стоит пройти мимо неудобных обстоятельств и не заметить их, как эти обстоятельства сами собой исчезнут или останутся там, где их случайно обошли мимо. «А вдруг?..» — понадеялась Наталья Максимовна и сделала вид, что не помнит слов Евтихия Полиевктовича. Но понадеялась Наталья Максимовна напрасно, о чём сосед и не преминул сообщить ей.
— Объясните мне, Евтихий Полиевктович! Почему же я не могу подать прошение? Разве у меня нет такого права?..
— Дело здесь не в правах, Наталья Максимовна. А в том, что именно намереваетесь вы просить у градоначальника.
Разговор этот происходил за ужином в доме Запоевых. За круглым столом восседало всё семейство — включая хозяев и сына-гимназиста — и дорогая гостья.
— Ах, боже мой! — вздыхала Наталья Максимовна. — Подумать только: у самого градоначальника!.. Да разве посмела бы я просить о чём-нибудь градоначальника…
Ужин подходил к концу. Подали чай с постным пирогом. Уже стемнело, и над столом зажгли лампу, способную отвоёвывать у темноты не такое уж большое пространство. В пятне жёлтого света и помещался стол с сотрапезниками. Кухарка, сновавшая между плитой и столом, вдруг выныривала из темноты и так же внезапно исчезала.
— Прошение ваше следует адресовать именно градоначальнику, Наталья Максимовна. Так о чём же вы намереваетесь просить?..
— Ах, Евтихий Полиевктович, — капризно сказала Наталья Максимовна. — Ведь я вдова… вдова и мать… И просить хочу за своего старшего сына.
— В таком случае, Наталья Максимовна, я уже говорил вам, что просить за своего старшего сына вы не можете — он и сам в совершенных летах.
— А мать-то?.. Мать-то как же?.. Что уж, мать и ходатайствовать не может?..
— В этом положении не может… Ваш сын сам должен решать, с кем ему жить.
— Да как же это?! — плаксиво пропела Наталья Максимовна.
— Вы можете либо принять, либо не принимать… Но изменить, дорогая моя Наталья Максимовна, вы ничего не можете.
Наталья Максимовна занялась пирогом и на короткое время замолчала. Впрочем, этого времени вполне хватило ей, чтобы понять: пререканиями и восклицаниями она ничего не добьётся. А потому, прожевав, она сказала:
— Так что же нужно писать, вы говорите?..
— Этому я вас охотно научу, Наталья Максимовна. Только нужно будет, чтобы сын ваш поставил под нашим прошением собственноручную подпись.
Когда же пирог был съеден, а чай выпит, кухарка с Анной Власовной унесли посуду. Явились настольная лампа, бумага, чернила, и Евтихий Полиевктович сказал:
— Пишите!
Стальное перо заскрипело в руках Натальи Максимовны, заглушаемое голосом Евтихия Полиевктовича, размеренно диктовавшего:
— …Таким образом, бердянская мещанка, именуемая Ольгой Ламчари, преследует меня с самого Харькова, рассчитывая с помощью интриг вступить со мной в законный брак. Зная корыстолюбие оной мещанки, могу заключить, что конечная цель её — овладение капиталом, завещанным мне отцом…
И далее:
— …Прошу у Вашего превосходительства оградить меня от преследований особы, именуемой Ольгой Александровной Ламчари, с каковой целью прошу выслать вышеозначенную особу из столицы и запретить ей въезд в крупные города империи…
Прошение, надиктованное Евтихием Полиевктовичем и записанное по всей форме Натальей Максимовной, заняло без малого четыре страницы. Евтихий Полиевктович обещался подать прошение через нужных людей, что значительно бы ускорило его рассмотрение, но прежде всего Наталье Максимовне надлежало заполучить подпись Сергея Милентьевича Садовского. Другими словами, самого просителя, который, правда, ещё ничего не знал о своём прошении. А дома Наталья Максимовна переписала прошение в нескольких экземплярах на тот самый случай, если вдруг Сергей не сумеет сразу оценить величие её замысла.
Она поставила себя в ложное положение. Чем слабее был Сергей, тем проще было получить его подпись. Но он уже начал набираться сил, а это значило, что с каждый днём заставить его подписать письмо было всё сложнее. Он может возненавидеть Ольгу, но это вовсе не значит, что он согласится подавать прошение градоначальнику с просьбой выселить её из Петербурга. Тем более все молодые люди сегодня играют в революцию и отрицают власть. Так что наверняка у власти он просить ничего не захочет. Но как же?! Как получить эту несчастную закорючку? Господи! Всего-навсего взмах руки да капля чернил, а какие муки, какие страдания для матери! Видно, уж такова материнская доля — обо всём радеть и всё пропускать через своё сердце. Но тут же Наталья Максимовна ловила себя на мысли, что хорошо бы Сергею подождать с выздоровлением, пока не будет обделано дельце. Мечтой же Натальи Максимовны стало и вовсе какое-то дикое видение: весна в разгаре, солнечный свет выплёскивается из площадей Петербурга и разливается по улицам. Сергей выходит из больницы, а в это самое время у Московской заставы останавливается разбитая телега. В телеге сидит босая Ольга, свесив ноги, и держит на коленях холщовый узелок. Будочник берёт у Ольги какую-то бумагу — должно быть, предписание градоначальника; читает и говорит: «Катись-ка ты, голубушка, туда, откуда приехала!..»
— Да, — шептала Наталья Максимовна, — прямиком… подальше… к чёрту на кулижки…
Явившись на другой день в больницу с целой пачкой бумаг, она долго ходила вокруг Сергея, как лиса вокруг курятника, обдумывая, как подступиться, что бы такое сказать и как заполучить подпись. Наталья Максимовна была готова даже на обман: мысль о том, чтобы подсунуть Сергею прошение среди прочих каких-нибудь бумаг, не отвергалась ею как невозможная. Но, во-первых, никаких таких «других бумаг» у Натальи Максимовны не было. Во-вторых, она хоть и с сожалением, но сознавала, что обман всенепременно и очень скоро откроется, и тогда всем её чаяниям придёт конец. Другое дело — обман на словах. Ольга всё равно ничего доказать не сможет, и препираться можно будет до бесконечности.
Времени у Натальи Максимовны оставалось всё меньше, и она, решив приступить, сказала:
— Ох-хо-хох!
— Что с вами? — спросил Сергей, разглядывавший маменьку, изобразившую приступ вселенской тоски и скорби.
— Беда, Серёженька, — чуть дрогнувшим голосом сказала Наталья Максимовна, устремляя на сына взгляд, полный страдания.
— Какая беда? — нахмурился Сергей.
— Уж и не знаю, как сказать…
— Да говорите вы прямо…
— Ольга Александровна…
Сергей вздрогнул и уставился на мать, от которой ничего не ускользало.
— Ольга Александровна жалобу на нас подала.
— Какую… какую жалобу? — отрывисто проговорил Сергей.
— А вот… Как обещалась…
— Как… откуда это известно?
— Да уж известно… Сказали добрые люди… Пожалели… Вот сосед мой, Евтихий Полиевктович Запоев, солидный человек, служит… Ты не смотри, Серёженька, на его фамилию… Он ей не соответствует… Солидный человек, трезвый… Приятель его сам лично жалобу видел, через его руки прошла… Не вашей, говорит, соседки сынок… Нашей, говорит, Натальи Максимовны… Так скажите, говорит, ей — пришла бумага-то.
— Ну и что? Что в бумаге-то?
— Ах ты, Господи! — вздохнула Наталья Максимовна. — Что-то там про твоего друга… ну, про того самого…
— Про Сикорского?..
— Ну да… про него…
— И что же?..
— Что он, дескать, революционер, марксист, что ли… Что тебя смущает, что ты через него тоже… революцией будто увлекаешься… Что его выслать надо…
— Господи! — Сергей обхватил руками голову, так что даже опрокинул на пол кружку, помещав-шуюся вместе с подносом у него на коленях. — Господи! Я же этого и боялся… Я же говорил ей, чтобы не смела… Это не только Сикорского, это и меня погонят… В Вятку… в Иркутск — чёрт знает, куда. Из института исключат… А могут и в крепость… И что?.. И всё! Конец всему… Боже мой, боже мой… Я же просил, я же говорил… Что, просит выселить Сикорского?..
— Да… — кротко и неопределённо отвечала Наталья Максимовна наклонившаяся поднять кружку.
— Её саму надо выселить… Дуру такую… Ну надо же…
— Что ты сказал? — Наталья Максимовна резко выпрямилась.
— Выселить, говорю, её надо.
Наталья Максимовна, уселась на стул, сжимая в руках поднятую кружку.
— Ты не поверишь, — с замиранием сердца начала она, — ты не поверишь, но то же самое сказал мне Евтихий Полиевктович. А уж он, поверь, эти дела знает.
— Что — «то же самое», какие дела? — раздражённо проговорил Сергей.
— Это тот сосед, чиновник… Это он сказал мне об её прошении… Он так говорит: если, говорит, вы не хотите, чтобы сына из Петербурга выселили, то, говорит, вам надобно своё прошение подать и указать, что она обманщица…
— Но это не так…
— Как же не так, Серёженька?.. Она тебя революционером обзывает — это что, правда разве? Вот он, обман её… Упредить её надо, а Евтихий Полиевктович обещал помочь, ускорить ход.
— И что же нужно? И что ускорить?
— А вот… Мне Евтихий Полиевктович так сказал: я вам, говорит, всё тут набросаю, а Сергей Милентьевич пусть только подпишет. А уж я потом начну хлопотать…
— И что подписывать?
Тотчас явились и бумага, и перо с чернилами. Наталья Максимовна и поверить не могла, что выйдет всё так просто и гладко. Она, нащупав больное место, только слегка надавила. И вдруг оказалось, что именно это больное место позволяет ей управлять событиями.
Сергей взял у Натальи Максимовны бумагу и, среди прочего, прочёл: «…Прошу Вас, Ваше превосходительство, оказать содействие в моём деле и, оградив меня от преследований, спасти таким образом моё доброе имя, мою репутацию и будущность, которая в сем случае зависит всецело от Вас… Студент Института Корпуса инженеров путей сообщения С.М. Садовский».
Наталья Максимовна принесла только последний, четвёртый лист прошения. Три первых листа она оставила на всякий случай дома.
— Что же это такое? — спросил Сергей. — Тут даже ничего не ясно. Какое же это прошение?
— Мне Евтихий Полиевктович так сказал: пусть, говорит, Сергей Милентьевич подпишет — это концовка самая. А я ещё посоветуюсь да посмотрю по обстановке — ну, мало ли что… Ну, чтобы там сообразнее написать, чтобы наверняка… Главное, говорит, чтобы подпись мне его иметь, это вроде как, говорит, доверенность от него… А ещё, говорит, надо действовать быстро, потому как она своё прошение уже подала…
— И что же… это надёжный человек?
— Надёжнее нас с тобой, Серёженька… Уж коли обещал помочь, не сомневайся — сделает…
Сергей поднёс перо к листу и замер. Замерла и Наталья Максимовна. Ей хотелось схватить Сергея, встряхнуть и закричать: «Да подписывай ты наконец!» Но приходилось не только молчать, но и изоб-ражать равнодушие.
Сергей поднял глаза и, как показалось Наталье Максимовне, испытующе посмотрел на неё.
— Почему вы, мамаша, так в нём уверены?..
— Да ведь он, Серёженька, мне знакомый. Сосед мой. Я его каждый день вижу. И вижу, как он людям-то помогает… К нему многие обращаются: кто прошеньице подать, кто просьбу какую… Всем поможет, никому ещё не отказал — вот какой это человек…
Сергей видимо колебался.
— А лишнего? Лишнего-то не напишет?
— Ну… уж если до сих пор не написал… — как будто на что-то обиделась Наталья Максимовна.
Сергей снова занёс руку с пером. Наталья Максимовна снова замерла. Но перо снова не коснулось бумаги.
— А может… может, врут всё?
— Кто же врёт?
— Да вот те чиновники, что видели Ольгину бумагу…
— Зачем это им врать?
— Откуда мне знать…
— Вот то-то, Серёженька, не знаешь…
— Вы поймите, мамаша, не хочется мне вредить ей… Я уж и так…
— Добрый ты, Серёженька… И хорошо! Только ведь мы не вредим… Это мы… защищаемся… Так что полно раздумывать-то. Либо уж подписывай, либо давай… Схожу я к Евтихию Полиевктовичу… Скажу, так, мол, и так… благодарим, но Сергей Милентьевич от помощи отказывается… Ему, мол, в Вятку охота съездить… А то, глядишь, и в Нерчинск улыбнётся…
— Что вы, мамаша, право… Заговорились совсем…
— Тебе решать, Серёженька, тебе…
Сергей снова поднял руку с пером, с кончика которого сорвалась капля и расползлась по сероватому пододеяльнику унылой кляксой. Словно в ответ, Сергей решительно вывел свою подпись под словами «С.М. Садовский» и, не глядя на Наталью Максимовну, протянул ей листок.
А Наталья Максимовна, сославшись на головную боль, в скором времени отправилась домой. Голова у неё действительно разболелась, к тому же руки-ноги тряслись. Словом, слабость нашла нестерпимая.
* * *
Само собой разумеется, никакого прошения, никаких жалоб Ольга не писала и понятия не имела об обвинениях, воздвигнутых на неё Натальей Максимовной. Ольга всё ещё надеялась увидеть своего Серёженьку и простаивала ежедневно под окнами больницы. Петербург между тем погружался в зиму — стало промозгло, Нева обдавала город ледяным дыханием. Но несмотря на холод, каждый день, словно уже по привычке, появлялась Ольга у Александровской больницы, а после брела домой. Её уже знали, и сёстры между собой жалели. Зато невзлюбил её дворник и каждый раз бормотал ей вслед:
— Вот… шляется…
Несколько раз встречалась Ольга с Натальей Максимовной и даже пыталась заговаривать. Но Наталья Максимовна лишь однажды процедила сквозь зубы:
— Шли бы вы домой, голубушка…
И с тех пор ни разу не отозвалась на Ольгины обращения, торопясь мимо, словно и не замечая Ольгу.
Понемногу Ольга отчаялась. Ничего о Сергее она не знала, сообщений от него не было. Жив ли он, помнит ли о ней — Ольга уже ни в чём не была уверена. Она написала обо всём письмо Аполлинарию Матвеевичу, но ответа долго не получала. Зато из Харькова на имя Ольги пришли деньги — тысяча руб-лей. Деньги были немалые. И Ольга задумалась: почему Искрицкий не пишет и зачем прислал деньги. Ей стало страшно чего-то.
Однажды, это было спустя почти три недели, как заболел Садовский, Ольга явилась к больнице и, по новому своему обыкновению, уставилась на окна, всё ещё надеясь увидеть там силуэт Серёженьки. В одном из окон действительно стоял мужчина, похожий чем-то на Сергея, и смотрел на Ольгу. Она заметила, что мужчина ей улыбался, и подумала, что, возможно, Сергей так переменился после болезни. Вдруг он поднял правую руку и пошевелил пальцами, точно приветствуя так Ольгу. Ольга вздрогнула и впилась глазами в эту фигуру, силясь узнать в ней Сергея.
В это время подошёл дворник, и Ольга услышала у себя за спиной:
— Ну чего таскаешься?.. Чего осклабилась?.. Нету его… Не он это… уехал тот… увезли…
— Кого увезли? — обернулась Ольга.
— «Кого, кого»… — передразнил он Ольгу и заскрёб лопатой, бередя тощий слой снега. — А того — твово… Увезла, значит, маменька твоего хахаля… Пораньше увезла, чтобы ты не перехватила… Много вас…
Ольга бросилась в контору, слегка толкнув дворника.
— Вот… бесстыжая!.. — понеслось ей вслед.
С ожесточением дворник принялся зачем-то скрести лопатой следы, оставленные на снегу Ольгой.
— Прошу вас… — задыхаясь, бросилась Ольга к седоволосой даме в очках, — прошу вас…
— Садовский? — безразлично спросила дама, как всегда глядя поверх очков.
— Садовский… — кивнула Ольга.
— Мать утром увезла.
— Мать… — тихо повторила Ольга.
— Да-да… — повторила дама. — Наталья Максимовна… увезла сегодня своего сына домой. Он ещё нуждается в уходе, и хорошо, что рядом будет близкий человек.
Но Ольга уже не слушала. Значит, это была правда — Сергей оставил её. И снова Аполлинарий Матвеевич оказался прав.
Она брела по городу, спрятав лицо в воротник, а руки в муфту, не думая, куда и зачем идёт. Долго шла она по Вознесенскому проспекту, потом шумная Садовая сманила её к себе. Здесь львы недовольно следили за ней со стены кушелевского дома. Устав от шума и толкотни, Ольга свернула к Канавке и за Кокушкиным мостом пошла вдоль замёрзшей воды. Налетевший ветер толкнул Ольгу в плечо, и она, повинуясь, свернула в какой-то переулок…
Вдруг перед ней мелькнуло название улицы. Ольга остановилась: что-то знакомое и вместе с тем тоск-ливое показалось ей в этом названии.
— Казначейская улица… — прочитала она вслух. — Да ведь здесь же… здесь остановилась На-талья Максимовна!
И Ольга живо вспомнила разговор в день приезда Натальи Максимовны в Петербург. Ольга оглянулась. Поблизости была хлебная лавка с раскрашенным калачом над дверью. Она зашла туда — нужно было успокоиться и согреться. В лавке пахнуло на неё хлебом, и Ольга поняла, что проголодалась.
— Чего желаете-с? — выскочил перед ней молодец с прилизанными жёлтыми волосами.
— Мне бы… саечку вот, — тихо сказала Ольга, разглядывая прилавок. — Да может, ещё ржаного немного…
В следующую минуту Ольга держала в руках ароматный бумажный пакет.
— Скажите мне, — она отошла уже к стеклянной двери с деревянным калачом, болтавшимся на ветру, но вдруг вернулась и обратилась к прилизанному молодому человеку, — скажите мне, будьте так добры: дом пять… рядом ли?
— А вот-с, — молодой приказчик подскочил к двери и указал куда-то правее, — скоро за Столярным, против нас… этот самый и есть-с…
— Ах, вот как! Как я вам благодарна. — Ольга так испугалась и разволновалась, что одарила приказчика улыбкой и ласковым взглядом.
— Этот самый и есть-с, — повторил довольный приказчик.
Ольга смотрела сквозь дверное стекло в сторону заветной двери.
— А что, — снова повернулась она к молодому человеку, уже настороженно следившему за ней, — если бы, к примеру, я попросила вас передать письмо одному жильцу из этого… из пятого дома… Но только так, чтобы никто не знал, чтобы не видел никто… Возможно ли это?.. Вы не думайте — я заплачу. Я… рубль дам. Довольно этого?
Приказчик как-то по-своему, очевидно, растолковал слова Ольги, потому что сразу приосанился, осклабился и произнёс несколько даже фамильярно:
— Ах, вот оно что-с… Письмо!.. Это можно… вообще-то можно. Годится и рубль. Очень даже годится… Можно и тайно… Отчего ж нельзя, коли дело тайное?.. Оно даже и хорошо, что тайно… оно так и надо. Письмо только тайно и надо… А иначе что ж?..
— Стало быть, можно я сейчас напишу и вам оставлю? — с надеждой смотрела на него Ольга.
— Отчего же? Пишите-с… У нас мальчишка есть — Пашка… Он и снесёт…
— Только нужно, чтобы попало в руки… одному человеку. Именно ему! Лично в руки. Вы понимаете меня?
— Что же тут непонятного-с…
— И чтобы никто… Слышите?.. Никто об этом не знал!
— Что же тут непонятного-с? Чего уж… — снова осклабился молодец-приказчик, находя в тайне что-то для себя приятное.
В кармане Ольга носила маленькую книжку с карандашом. Оторвав листок, она быстро написала несколько строчек, сложила листок и протянула желтоволосому, приложив к листку рубль.
Приказчик, понимающе и как-то противненько улыбнулся, взял листок двумя пальцами и, тут же спрятав его в недрах своих одеяний, объявил Ольге:
— Сделаем-с…
А спустя ровно неделю после общения Ольги с приказчиком хлебной лавки, в одиннадцать часов утра в гостиницу «Знаменская» на Знаменской площади вошёл молодой человек. Уже потом все, кто видел его, вспоминали, что это был довольно красивый белокурый молодой человек с большими тёмными глазами, несколько, правда, бледный и осунувшийся.
Вошедший спросил номер и, получив ключи от двадцать пятой комнаты, отправился в своё новое пристанище.
Вскоре затем в гостинице появилась молодая дама в маленькой шляпке и очень плотной вуали. Дама объявила, что у неё назначена встреча, и тоже скрылась за дверью двадцать пятой комнаты. Служащие гостиницы, не то ещё видавшие и вообще насмотревшиеся всякого, вскоре забыли о новых постояльцах.
Прошло какое-то время, и из двадцать пятого запросили кофе, коньяк и мороженое. Потом двадцать пятый замер. И даже коридорный утверждал впоследствии, что в комнате была абсолютная тишина — оттуда не доносилось ни звука. Ночью двадцать пятый подал признаки жизни, запросив ужин. После чего тишина вернулась, однако на сей раз ненадолго. Примерно через час после того, как ужин был доставлен, из номера послышались крики — мужчина и женщина о чём-то ожесточённо спорили. Потом раздался громкий хлопок и раздирающий душу женский крик. В то же время дверь двадцать пятого распахнулась, и в коридор вышла та самая дама. Только без шляпки с вуалью, зато с растрёпанными волосами и, как показалось служащим гостиницы, наспех одетая. Из чего уж они заключили это, осталось неизвестным. На вопрос, в чём это выражалось, все они, как сговорившись, только пожимали плечами и говорили «да уж видно было». Дама кинулась к метрдотелю.
Завидев её, метрдотель испугался: всклокоченная, бледная, смотрела она перед собой исполненными безумия глазами и произнесла всего несколько слов:
— Умоляю, спасите… Я не хотела… Позовите полицию…
Тут она умолкла и медленно осела на пол. А все вокруг увидели, что правая рука, которой она держалась за левый бок, у неё в крови, да и платье слева разодрано и пропитано кровью. Догадались и бросились в двадцать пятый, где нашли остатки ужина на столе, смятую постель, а на полу — того самого осунувшегося молодого человека, который не просто ещё больше осунулся и побледнел, но и вообще не подавал признаков жизни. Он раскинулся на полу, глаза его были закрыты, а возле головы стояла небольшая лужица крови с неровными краями. Молодой человек хмурился и, казалось, хотел сказать: «Ну и зачем это?.. Что за блажь?..» Возле него на полу лежал разорванный и смятый листок бумаги, на котором, когда соединили вместе клочки, прочитали: «Сергей! Я прошу тебя всего лишь об одной встрече. Если ты решил оставить меня, то никогда больше обо мне не услышишь. Но умоляю: скажи об этом сам. Сообщи, где и когда. Любящая тебя навеки О.»
* * *
Ольгу, а это была она, необходимо было отправить в больницу. Но поскольку нашли её при обстоятельствах весьма пикантных, то на всякий случай отправили в Калинкинскую больницу. Место это было известно всему Петербургу как пристанище для женщин, отторгнутых обществом и пробавляющихся непотребством. Ещё при Петре Великом здесь открыли прядильный дом, где пряжу и полотно, не уступавшие голландским, изготовляли существа «непотребного и неистового женского пола». Потом прядильный дом закрылся, потом снова открылся при Елизавете Петровне. А вскоре появилась тут секретная больница, лечившая последствия того самого непотребства. Но Ольга ничего об этом не знала.
Очнулась она под вечер. И, открыв глаза, увидела, что находится не дома, а в комнате с белыми стенами, и лежит на узкой железной кровати, окрашенной в белый цвет. Что справа и слева от неё такие же кровати, на которых сидят или лежат незнакомые женщины — кто в белых сорочках, а кто в накинутых поверх сорочек серых халатах. А воздух кругом, как показалось Ольге, напитан тревожным и резким запахом.
— Бланковая? — дружелюбно спросила Ольгу соседка слева, заметив, что Ольга очнулась и осматривается.
— Что? — не поняла Ольга.
— Бланковая, спрашиваю, или билетная?
— Простите, я не понимаю, — наморщив нос, пробормотала Ольга.
— Не понимает она… — обиженно сказала соседка, сидевшая с ногами на кровати. — Ладно, не хочешь говорить — не надо. Не настаиваю. Не пойму только, с чего бы такой гордой была…
Ольга закрыла глаза, втайне надеясь, что, открыв их, она больше не увидит ни высоких крашеных стен, ни белых коек, стоявших в ряд, ни серых халатов на плечах незнакомых ей женщин.
— Здесь обычно билетные, — услышала она всё тот же, разрушающий всякие надежды голос. — Но иногда место есть, и бланковых свозят. А раз ты с гостиницы… Я и подумала…
Ольга распахнула глаза, потому что вдруг вспомнила: гостиница «Знаменская», револьвер «бульдог», купленный не так давно после очередного стояния под окнами Александровской больницы, и два выстрела — нелепых и случайных. Потом упавший Сергей и ужас в глазах метрдотеля. Потом неизвестность и темнота. И вот теперь Ольга лежит в комнате с белыми стенами и койками, ноет левый бок, а вокруг, точно привидения, разгуливают странные женщины в серых халатах и войлочных туфлях. Но не успела Ольга заключить, куда же она угодила после всех своих злоключений, как послышался шум, и в комнату вошли ещё несколько женщин. Эти вошедшие были уже не в серых халатах, а в длинных белых передниках и закрывающих волосы платках или косынках, из чего Ольга поняла, что находится в больнице.
— Ну что? — сказала вошедшая первой громким, уверенным голосом.
Вопрос был адресован не кому-то конкретно, а сразу ко всем, и означал, по всей видимости, приветствие, действительный интерес к текущим делам и подтверждение дружелюбия. Сама же вопрошающая очень напомнила Ольге Татьяну — женщину, служившую в доме Аполлинария Матвеевича и ухаживавшую за Ольгой во время болезни.
— Здорово живёшь, Таисья Порфирьевна! — откликнулся кто-то из Ольгиных соседок.
— Ах ты, Капитолина! — весело отозвалась Таисия Порфирьевна. — Всё балагуришь!..
— А чего нам! — захохотала дородная Капитолина.
Таисия Порфирьевна со спутницами стали подходить по очереди к каждой кровати и задавать разные вопросы обитательницам белой комнаты. Всего в комнате было пять кроватей, стоявших в ряд. Ольгина кровать стояла точно посередине, и к ней подошли к третьей. Ольга внимательно следила за процессией и очень разволновалась, поджидая, когда и ей начнут задавать вопросы.
Подойдя, Таисия Порфирьевна внимательно и, как показалось Ольге, сочувственно посмотрела на неё и сказала:
— Что же ты, бедовая?.. Ну, пришла в себя, и хорошо… Болит бок-то?
— Немного, — тихо отозвалась Ольга.
— Ну, хорошо, коли немного… Рана-то у тебя неопасная — не бойсь, заживёт быстро… Вот в среду будет осмотр, так ты, думаю, вместе со всеми пойдешь… Так оно и лучше… Ну, лежи пока. Сестра тебя покормит… Имя-то своё назови — так ведь и записали безымянной, бумаги-то не нашли никакой.
Ольга назвалась и хотела спросить, что с Сергеем, но Таисия Порфирьевна, кивнув, уже направилась вместе со своими спутницами к следующей кровати.
— Как звать-то? Не разобрала… — шёпотом заговорила соседка слева.
— Ольгой, — слабо проговорила Ольга.
— А меня Маней, — обрадовалась соседка. — Ну вот, значит… знакомы будем.
Ольга не отвечала и попыталась повернуться, но бок так заныл, что пришлось остаться в прежнем положении. Что-то неприятно давило грудь, что-то стягивало и даже мешало дышать. Ольга ощупала себя и убедилась, что перехвачена широкой повязкой.
— Это что тебя — кот? Или из гостей кто? — опять зашептала Маня, сообразившая, видно, что Ольга ранена и перевязана.
Но Ольга, опять ничего не понявшая из Маниных слов, пробормотала только:
— Извините, я спать хочу…
И закрыла глаза.
Правда, спать она совершенно не хотела, но и разговаривать с Маней было отчего-то невыносимо. Сейчас больше всего Ольге хотелось вспомнить, что с ней случилось, и подумать о будущем — настоящее почему-то интересовало её меньше всего. И пока Маня говорила что-то в ответ, Ольга, закрыв глаза, уже вернулась мысленно в тот день, когда Пашка — мальчишка из хлебной лавки с Казначейской улицы — принёс ей записку от Сергея. Тот писал, что и сам бы хотел встретиться с Ольгой и обо всём поговорить, но чувствует себя ещё слабо. Поэтому просит Ольгу подождать и встретиться не сразу, а спустя несколько дней. И не дома, «куда мамаша может явиться», а где-нибудь тайно, где не будет знакомых. А для этого, пожалуй, лучше всего подойдёт гостиница. Поэтому Сергей уже звонил по телефону с новой своей квартиры, «пока мамаши не было дома», в гостиницу «Знаменская» и просил удержать в назначенный день один номер. Ольге остаётся только явиться в условленное время в «Знаменскую», где Сергей будет её дожидаться, и они смогут спокойно обсудить свои дела и решить, как быть дальше. Ольга, получив эту записку, была счастлива. После стольких дней одиночества, превратившихся в пытку, появилась надежда, что всё ещё вернётся, что Сергей любит, и что это только болезнь помогла Наталье Максимовне увезти ослабленного Серёженьку из-под Ольгиного носа к себе.
Несколько дней Ольга торжествовала, радовалась и предвкушала свидание. Но постепенно восторг исчез, Ольга начала воображать, как Сергей обманет её, в гостиницу не придёт, что вместо него туда явится Наталья Максимовна. А если Сергей и придёт, то лишь затем, чтобы опять обмануть. Ольга стала рассуждать, что, захоти Сергей обмануть, он не назначил бы встречу, он вообще ничего не писал бы в ответ. Но нервы её были так расстроены, что она не внимала собственным уговорам. Все доводы, как в пользу Садовского, так и против него, были всего лишь домыслами — Ольга ничего не знала наверняка. Но, барахтаясь в этих домыслах, она извела себя настолько, что ко дню встречи уже не хотела никуда идти. Пересилив себя, всё-таки пошла, захватив, сама не зная зачем, купленный недавно револьвер «бульдог».
А ведь всё вышло так славно: Серёженька целовал её, и даже — Ольга готова была в этом поклясться — у него на глазах были слёзы. Сначала он был недоволен и упрекал Ольгу какой-то жалобой. Но потом, видя, что Ольга не понимает, о чём речь, он взял её лицо двумя руками, наклонился к ней близко-близко и, глядя в глаза, сказал:
— Поклянись самой страшной клятвой, что ты не писала жалобы ни на меня, ни на Сикорского…
И Ольга, так до конца и не понимая, о чём её спрашивает Сергей, подняла удивлённо брови и прошептала:
— Клянусь тебе всем, чем хочешь…
Вот тогда-то он, пробормотав «Значит, это мамаша… Ну что ж, будет ей жалоба…», стал целовать её.
Потом, не сразу, Ольга спросила: «Ты не бросишь меня?» И он сказал: «Нет». «Значит, ты вернёшься?!» «Пока нет… Не сразу…»
— Но почему?! — воскликнула Ольга.
— Оля, пойми… Это долго сейчас объяснять… Мамаша… Ты же знаешь её… Она вмешалась, и, пока я болел, они написали какое-то прошение, чтобы тебя выселили из Петербурга.
— Меня?! Как… Куда выселили?..
— Не знаю… Вообще — выселили. Куда-нибудь… И если я вернусь сейчас, пойми, будет только хуже… Ты же знаешь её!.. Пусть лучше всё успокоится, и, может, мне удастся… удастся отозвать эту бумагу…
Но тут Ольга не выдержала и стала кричать, что это подло, гадко, низко… Что они отлично знают: ей некуда ехать. Что Наталья Максимовна подлая, и сам Сергей тоже подлый, потому что не заступится за Ольгу, которая всё бросила к его ногам, а он рас-топтал её любовь, а теперь ещё и гонит её неизвестно куда. И что он мерзавец, о чём Ольгу давно предупреждали знающие люди, и ничего другого Ольга не ожидала. Просто она ему не нужна, он использовал её, как сорванный цветок, а теперь бросает прочь. А его мать — ужасная женщина, настоящая ведьма — ещё и хочет выгнать Ольгу из города. Слава Богу, есть на свете Искрицкий, который один и помогал ей всегда и не дал пропасть, когда такие подлецы кругом только и ждут, чтобы она сгинула. Но нет! Уж она не доставит им такой радости! Она заставит их мучиться! Что она сделает? О! это же очень просто — она застрелится.
Но тут Сергей, всё это время тщетно пытавшийся переубедить и успокоить Ольгу, стал смеяться. Что за глупости? Из чего она собирается стреляться — из пальца, что ли?
Тогда Ольга бросилась к своей сумочке, извлекла из неё «бульдог» и начала потрясать им перед носом у Сергея. Тот сначала как будто испугался, но потом снова рассмеялся и заявил, что застрелиться Ольга не сможет, да и пистолет у неё какой-то ненастоящий. На это Ольга, разозлившись пуще, сказала, что застрелится прямо сейчас. Но Сергей велел ей не валять дурака и попытался забрать пистолет. И вот тут-то началась возня, а в какой-то момент Ольга, отдёргивая руку, случайно — да, совершенно случайно! — нажала на спусковой крючок. Сергей упал, Ольга бросилась к нему и поняла, что наделала. Тогда она взаправду решила выстрелить себе в сердце, но пистолет был тяжёлым, крючок тугим, стреляла Ольга первый раз в своей жизни, руки у неё ходили ходуном, и пуля всего-то разодрала платье и кожу. Последнее, что помнила Ольга — как она выбежала из номера и упала где-то в коридоре, после чего очнулась в этой странной комнате с белыми стенами и соседкой Маней, которая задаёт непонятные вопросы. Пока Ольга восстанавливала в памяти происшедшее, пришла сестра и принесла для неё обед. Бок хотя и болел, но не помешал Ольге усесться в постели с подносом, на котором помещались миска каши, два ломтя ситного хлеба, кружка с чаем и кусок сахара. Есть Ольге совсем не хотелось, но, послушав сестру, она принялась глотать невкусную кашу, заедая хлебом. Сестра сказала, что зайдёт за посудой позже, и ушла, оставив её наедине с кашей, а заодно с сидевшей на койке Маней и прочими соседками, не старавшимися сблизиться, но, однако, любопытствовавшими и с интересом косившимися на Ольгу. Зато Маня, едва только сестра скрылась за дверью, опять подоспела с вопросами:
— Ты откуда здесь?
— Из гостиницы «Знаменская», — в каком-то оцепенении отвечала Ольга.
— Ну, так я ж говорю — бланковая.
Ольга пожала плечами.
— А чего тебя взяли? Обход, что ли, был?
— Нет, — простодушно отвечала Ольга, давясь кашей, — я сама.
— Сама?.. — удивилась Маня. — Лечиться решилась?
— Нет, это уж потом. Я в обмороке была.
— Скажи-ка! — с восхищением цокнула языком Маня.
Во время этого тихого разговора все женщины в комнате занимались самыми разными делами. Весёлая Капитолина, напевая что-то жизнерадостное, вышивала, сидя на своей постели. Женщина с первой койки, что ближе к двери, лежала ко всем спиной на левом боку, кутаясь в серый халат, рядом с ней на кровати лежала раскрытая книга. Ещё одна с важным видом, выкатив вперёд упругую грудь, прохаживалась по комнате и всякий раз, проходя мимо, с любопытством посматривала в сторону Ольги.
— Отчего же ты упала в обморок? — таинственным полушёпотом спросила Маня.
— Я ранила себя из пистолета, — объяснила Ольга.
— А-а-а-а! — Маня втянула в себя воздух, а на Ольгу посмотрела с обожанием.
— Любовь? — с сочувствием уточнила она.
Ольга кивнула.
Маня, как будто узнавшая то, что хотела, внезапно отстала с вопросами и, не сводя с Ольги обожающих глаз, вытянулась на своей кровати.
Явилась сестра, забрала у Ольги поднос с недо-еденной кашей, помогла лечь и ушла. Ольга закрыла глаза и скоро уснула.
* * *
Следующий день в целом был похож на первый. Приходила фельдшерица Таисия Порфирьевна с сёстрами, всем раздали лекарства. Ольге помогли подняться, увели с собой и уже в специально оборудованном кабинете сменили повязку. Кстати и подтвердили, что рана неопасная, хотя шрам и останется навсегда. Потом одна из сестёр увела Ольгу обратно, предупредив, что завтра будет осмотр.
— Так что подготовься, — добавила она.
Ольга кивнула, хотя понятия не имела, как нужно готовиться и что такое «осмотр». Потом вместе с Маней Ольга ходила обедать, и Маня, державшая её под руку, говорила, что «здесь ничего, скучно только, зато отдохнуть можно». После обеда Ольга нашла в себе силы не спеша прогуляться с Маней по коридору, где кроме них прогуливались, обнявшись, парочки женщин порой весьма странного вида. Так, на одной из-под грубого серого халата выглядывали тончайшие кружева, украшавшие сорочку. На другой Ольга заметила вместо войлочных больничных туфель модные башмаки на высокой шнуровке. У многих были подкрашены губы, и вид у всех был такой, словно прогуливались они не по больничному коридору, а по Летнему саду или Невскому проспекту, где навстречу попадаются офицеры и вообще щеголеватые молодые люди. Время от времени из палат доносились крики и даже довольно отборная ругань. Ольга пугалась, а Маня хихикала и говорила какие-то непонятные Ольге слова. А между этими разъяснениями Маня рассказывала Ольге о себе, но так, что Ольга тоже половины не поняла. Круглолицая и широконосая Маня доверительно сообщила Ольге, что у неё имеется «бланка» и что с этой «бланкой» Маня будто бы чувствует себя свободной. И что живёт она в общем неплохо и даже весело — «лучше, чем в деревне-то». Что работа всегда есть, имеются и обновки, а ещё, как поняла Ольга, есть даже сердечный друг, который «ужас, какой красивый, только шалый».
Своими непонятными рассказами и несмолкаемой трескотнёй Маня страшно утомила Ольгу. Но Ольга терпела, потому что боялась, что Маня обидится и оставит её одну, а одной оставаться Ольга не хотела. Когда же ходить стало невмоготу, она попросила Маню проводить её в палату, сославшись на усталость и на то, что бок разболелся. Маня охотно согласилась и даже положила Ольгину руку к себе на плечо, в чём не было никакой нужды. В палате Маня заботливо помогла Ольге лечь и подоткнула одеяло. А когда Ольга проснулась наутро, то обнаружила записку рядом с подушкой. Ольга развернула листок и прочитала: «Оленька, душенька, голубушка, барышня моя ненаглядная. Уж как я полюбила тебя, так бы всю и зацеловала. Уж так бы смотрела на тебя и глаз бы не отводила. А ведь сперва невзлюбила тебя. У-у, думала, гордая барышня. А потом вижу — не гордая, несчастная. И уж так тебя тут полюбила, что так бы и не отходила от тебя, так бы и расцеловала всю. Я всегда мечтала о подруге, чтобы делила со мной всё и чтобы так любить её. И вот я наконец тебя повстречала. Как бы нам хорошо вместе-то было бы, как бы мы дружить стали! Прошу тебя на коленях: коли станут тебя склонять к заведению, не соглашайся. Оставайся лучше с бланкой, тогда и дружить сможем и комнатку вместе снимем — а эдак легче обеим будет.
Никогда я тебя не забуду,
Моя милая Оля дружок.
И клянусь, вспоминать тебя буду
И твой локон, и твой сапожок.
Пройдут годы и дни, и недели,
Но я, верная вечно тебе,
Не забуду, как вместе сидели,
И как ты улыбалася мне.
Целую тебя в твои пухленькие аленькие губки.
Навек любящая тебя Маня».
Ольга прочитала записку и обернулась к Мане. Но Мани на месте не было. Кроме Ольги и женщины на первой кровати, в комнате никого не было. Женщина эта почти никуда не ходила и ничего не делала, лёжа всё время на боку и кутаясь попеременно то в одеяло, то в серый халат. Ольга даже ещё не видела её лица.
Удостоверившись, что Мани в палате нет и спросить о записке не у кого, Ольга прочитала её ещё раз, но опять половины не поняла. Зачем она вообще это написала, какое «заведение», какая «бланка»? Но едва Ольга подумала, что нужно будет обязательно всё это выспросить у Мани, как дверь в палату распахнулась, и вошли Капитолина с Анной — той соседкой, что имела обыкновение расхаживать по палате, выпятив грудь.
— Ну что разлеглась, красавица! — весело сказала Капитолина Ольге. — Вставай, осмотр сегодня. Уже и врача ждут. Манька-то на лестнице дежурит.
— Зачем? — спросила Ольга, чувствовавшая, что чем дальше, тем непонятнее для неё делается обстановка.
— А низачем! — засмеялась Капитолина. — Чтобы первой увидеть и девочкам сказать. Сейчас все только и ждут, когда врач явится.
— Да почему все ждут? — не поняла Ольга.
— А чего ещё делать? Занятий тут нет, окромя шитья. Вон Зинаида, — и Капитолина кивнула на кутавшуюся женщину, — книжки читает, а это не все умеют. Так что и осмотр — развлечение. Опять же и нарядиться можно. А кого-то, может, и выпишут. Тоже ведь — ждут не дождутся. Я вот уже вторую неделю тут сижу, никого не вижу окромя больных. Ни тебе нарядов, ни тебе кавалеров — что за жизнь? Так для меня и врач — кавалер.
Она подмигнула Анне, и обе они рассмеялись. Но Ольга, опять ничего не понявшая, замолчала. Её охватило мрачное, тягостное чувство. «С ума, что ли, я схожу?» — подумалось ей. Она каким-то чудесным образом, против своей воли попала в новый, особенный мир. Но что это был за мир, что за люди её окружали, она не могла понять. И как половчее спросить, чтобы её не подняли на смех или, чего доброго, не приняли за настоящую сумасшедшую, Ольга не знала. Это неведение было настолько тягостным и беспокойным, что затмевало даже мысли о происшествии в гостинице. Странные слова, странное поведение окружающих, странное письмо от Мани, странная ажитация вокруг врачебного осмотра… При этом все вокруг отлично понимают друг друга. Все, кроме Ольги. Остаётся надеяться, что этот таинственный осмотр прольёт свет на происходящее. А в таком случае стоит дождаться осмотра и только потом уже пугаться, радоваться или что-то предпринимать.
Чтобы отвлечься от мыслей об осмотре, Ольга ещё раз перечитала Манино письмо. Надо сказать, что написано письмо было весьма безграмотно, почерк у Мани оказался на редкость корявым, и было видно, что писать ей непросто. Тем более странным казался этот поступок. Ольга представила, как Маня старается, выводя свои каракули, как записывает стихи — и невольно улыбнулась такому непосредственному проявлению чувств.
Но тут в палату вбежала сама Маня и, понизив голос, вытаращив глаза, сообщила:
— Врач!
Капитолина и Анна засуетились, принялись кружить по палате как всполошившиеся куры, хватать какие-то вещи, потом бросать их и хватать другие. Зашевелилась даже первая койка.
— Вставай, вставай, Зинка!.. — бросила ей Капитолина. — Всё равно придётся…
Маня тем временем помогла подняться Ольге, разволновавшейся перед неведомым и грозным осмотром, вызывавшим среди обитательниц больницы настоящий переполох.
— Так! — раздался голос Таисии Порфирьевны, заглянувшей вдруг в палату. — Девочки… новенькая… Давайте скорее — доктор пришёл… И ты, Зинаида! Слышишь?
Ольга, поддерживаемая Маней, вышла в коридор и даже испугалась: коридор был наводнён женщинами в серых халатах. Всё это гомонящее собрание устремлялось, как поток, в одну сторону. Из открытых дверей палат выходили и выходили женщины, вливаясь в этот поток новыми ручейками. Ольге, подхваченной и несомой потоком, стало отчего-то неприятно идти в толпе этих странных серых женщин и захотелось вырваться. К счастью, идти оказалось не так уж и далеко — врачебный кабинет был в конце коридора.
Наконец вместе с толпой Ольга очутилась в смотровой. Это был зал, где стены и все почти предметы также были выкрашены в белый цвет. У стен стояли стеклянные шкафчики, наполненные какими-то склянками. Ещё в комнате было три стола. Один маленький — письменный, за которым расположился доктор, коренастый лысоватый мужчина с одутловатым лицом, заросшим наполовину тёмным волосом. Второй стол был широкий и длинный, на нём помещались тазы, большие кружки, а на белом же полотенце лежали какие-то страшные металлические крючья. Третий стол больше всего и напугал Ольгу. Он показался огромным, с двух сторон к нему примыкали ступени, а сверху помещалось какое-то жуткое деревянное кресло с откинутой спинкой и подставками для вытянутых ног. Однако никого, кроме Ольги, это сооружение как будто и не пугало, толпа отнюдь не стихла, ввалившись в залу, смех перемежался руганью.
— Новенькие! — вдруг раздался голос Таисии Порфирьевны, перекрывавший шум. — Так, потише, потише, ребята… Не слышно ведь… Новенькие!.. Анисьева… Волкова… Дитерихс… Ламчари… Обозова… Выйдите сюда!
Услышав свою фамилию, Ольга едва не упала от страха. Но вот из толпы вышла одна женщина… вторая… третья… Ольге ничего не оставалось, как идти к ним.
— Ты там тоже есть? — шепнула Маня.
Ольга кивнула и, высвободив свою руку из Маниной, направилась к остальным новеньким. Все пятеро сбились стайкой, испуганно косясь то на фельдшерицу, то на доктора.
— Ну, чего испугались? — весело обратилась к ним Таисия Порфирьевна. — Новеньких всегда первыми исследуют… Давай, Анисьева, проходи…
Анисьева, худющая, бледная девчонка лет пятнадцати, мелко трясясь всем телом от страха, вышла вперёд. Таисия Порфирьевна помогла ей снять халат, велела снять туфли и подвела к страшному столу.
Бедная Анисьева всхлипнула.
— Ничего, не боись — первый раз только страшно. Потом даже приятно, — подбодрил её кто-то из толпы. Раздался смех.
Таисия Порфирьевна велела Анисьевой задрать рубашку и усадила в деревянное кресло. Анисьева, покорно исполняя все указания, молча плакала, слёзы одна за другой скатывались по иссиня-бледному её лицу.
— Н-да… — сказала Таисия Порфирьевна, повернувшись к врачу, — комитетский диагноз верен.
И, обращаясь уже к Анисьевой, сказала:
— Ну что, горемычная, спускайся…
Плачущая Анисьева, одёрнув рубашку, спустилась с другой стороны страшного стола, и фельдшерица подвела её к врачу. Врач снова велел ей задрать рубашку, осмотрел костлявое тельце, заглянул в рот и быстро-быстро стал писать что-то на листке бумаги. Ольга, с ужасом наблюдавшая за всей этой процедурой, услышала опять слово «бланковая» и ещё как врач сказал что-то о «вторичном периоде» и «ртутных инъекциях».
В это время Таисия Порфирьевна уже осматривала Волкову.
— Это случай особый, Александр Игоревич, — сказала она врачу, пока Волкова спускалась со своего постамента. — Прямо-таки очаг… Живой факел!..
Врача Ольга уже не слушала, потому что вперёд вышла Дитерихс, а следующая очередь была Ольги.
Со слов Таисии Порфирьевны, загадочный комитет оказался прав и насчёт Дитерихс тоже — диагноз полностью подтверждался. Дитерихс, в отличие от трясущейся Анисьевой и остолбеневшей Волковой, вела себя спокойно, даже равнодушно, ничем не выдавая своего отношения к происходящему.
Наконец вызвали Ольгу. К этому времени она уже начала догадываться, куда попала и что за женщины её окружают, но полной уверенности пока не было. Зато увиденное так поразило Ольгу, что она едва держалась на ногах.
— Дай-ка я тебе помогу, бедовая, — ласково обратилась к ней Таисия Порфирьевна и помогла забраться на стол.
Ничего более унизительного Ольга ещё в жизни своей не испытывала и, вполне понимая Анисьеву, тихо расплакалась.
— Чисто, — сказала Таисия Порфирьевна, обращаясь к врачу. — Просто совершенно чисто.
— Да, — осмотрев Ольгу, заметил врач. — Ничего нет… Можно сказать, редкий случай… Она что же, из «комиссных»? — осведомился он, изучая какую-то бумагу.
— Ночью взята в гостинице «Знаменская», — ответила Таисия Порфирьевна. — Убила мужчину, в себя стреляла… не опасно. К прибытию полиции была без сознания. Направили к нам подлечиться, а главный образом — на предмет проверки в обход комитета… Подозревается в тайной проституции, поскольку ни билета дома терпимости, ни бланка на вольную проституцию при ней не обнаружено… Собственно, наше дело — дать заключение и сообщить в полицию. Дальше уже их дело — ведь тут убийство.
— Н-да… Н-да… — ответил Александр Игоревич, листая какие-то бумаги и поигрывая пальцами левой руки по столу. — По нашей части…
Но он не договорил, потому что Ольга, прослушав тираду фельдшерицы, с грохотом упала, увлекая за собой медный таз и несколько страшных крючьев.
* * *
Ольгу отнесли в палату и привели в чувство. При ней оставили глухонемую сестру с вечным вязанием и велели отдыхать.
Ольга жалела себя и плакала. Слёзы стекали по вискам в уши, отчего Ольга время от времени встряхивала головой. Сначала её выгнал из дома отец, потом предал тот, кого она считала своим женихом, потом она стала убийцей, а теперь её подозревают в тайной проституции. Ниже падать, кажется, уже некуда. И почему она сразу не догадалась спросить у Мани, с какой болезнью та лежит в этой ужасной больнице?..
Ей вдруг вспомнилось сентябрьское нашумевшее убийство и фотографии в газете. С какой неприязнью рассматривала она разные уши убийцы. Теперь кто-нибудь с такой же неприязнью станет рассматривать её лицо если не в газете, то, во всяком случае, в зале суда. Но как?! Как всё это могло случиться с ней, блаженно проводившей дни свои на берегу Азовского моря и мечтавшей о любви? Неизвестно ещё, что было бы, не повстречайся ей Аполлинарий Матвеевич. Ведь только благодаря ему Ольге не пришлось самой добывать хлеб свой насущный. А пришлось — что стала бы она делать? Разделила бы судьбу Мани?
И клянусь: вспоминать тебя буду
И твой локон, и твой сапожок.
Но разве отец не понимал этого? Так на что же он осознанно обрёк её?..
Маня действительно скоро появилась и первым же делом бросилась к Ольге.
— Оленька, голубушка, — шептала она, стоя на коленях перед Ольгиной кроватью и утирая Ольгины слёзы, — не плачь, не плачь, милая…
— Маня, — всхлипнула Ольга, — расскажи мне о себе.
Маня села на край своей кровати.
— Да что же рассказывать, Оленька?
— Всё, Маня, всё… Расскажи всё, как ты… как ты сюда попала.
— Да что же, Оленька, история-то обычная. Вот кавалеры тоже всё любят расспрашивать, — она улыбнулась и стала вдруг непохожа на себя. — Любят некоторые пожалостливей… иной даже и прибавит на жалость. Ну и приврёшь, бывало… Ну тебе-то я врать не стану, не подумай…
— Расскажи всё, — попросила ещё раз Ольга, всхлипывая и размазывая рукой слёзы, — ты садись ко мне — поближе…
И не прошло минуты, как Маня, пристроившись рядом с Ольгой, уже вела свой тихий рассказ…
Пока Маня рассказывала, Ольга тихо плакала и думала о том, что в её судьбе и судьбе Мани, в сущности, так много общего. Обеих вытолкнули из дома отцы, обеих обманули и выгнали на улицу посторонние люди. Вспомнился Ольге Аполлинарий Матвеевич, смеявшийся над Адамом, когда тот сказал: «Это всё она». И, вспомнив затем убиенного Серёженьку, Ольга — как в дни, когда он заболел тифом — вдруг поняла, что нисколько не жалеет его. Потому что Серёженька виноват не только перед ней, но и перед Маней, и перед всеми этими женщинами в серых халатах, толпящихся как овцы в загоне у страшного деревянного кресла с откидной спинкой. С этими мыслями, обессиленная обмороком и слезами, Ольга заснула.
Уснула и Маня, тоже всплакнувшая, глядя на Ольгу и смутно о чём-то жалея. Уснула и Зинаида в неведомой своей скорби. Уснула весёлая Капитолина. Успокоились на время десятки презираемых, никому не нужных — отрыгнутых людей.
* * *
Через несколько дней Ольгу перевели в острог, а через несколько месяцев начался суд над ней.
Дело, как казалось Ольге, было совершенно ясное, и нельзя было понять: отчего всё так затянулось. Между тем причиной проволочек по делу Ольги Ламчари оказалась не кто иная, как Наталья Максимовна, настаивавшая на предумышленном убийстве, а заодно и на том, что «эта особа промышляла развратом». Правда, в отношении последнего никаких сведений собрать так и не удалось. И тем не менее ради разъяснения дела были вызваны самые неожиданные свидетели.
Все тюремные месяцы Ольга провела как во сне, не веря, что всё происходящее с ней может быть чем-то ещё кроме сна. И действительно, когда её ввели в зал суда и усадили на скамью за деревянной оградкой, когда она увидела всё множество народа, собравшегося решать её судьбу или поглазеть, как это будут делать другие, Ольга вдруг словно проснулась. Впервые, пожалуй, за долгое время она явственно ощутила, что происходящее отнюдь не кошмарный сон и что судьба в очередной раз может непредсказуемо измениться.
Справа от Ольги за длинным столом на возвышении помещались судьи. Напротив Ольги сидели присяжные. Тут же был небольшой столик секретаря, ещё один стол для адвокатов и контора для обвинителей. Слева располагались пришедшие зрители.
Ольга в сером мешковатом халате, похожем на те, что были в Калинкинской больнице, сидела перед несметной толпой, а толпа бесстыдно рассматривала её. И Ольга понимала, что очень скоро её заставят обнажиться при всех, рассказав о себе всё самое неприглядное. Ей вспомнился танец, на который она ходила смотреть в Москве с Тумановым, и она почувствовала себя на сцене, с тою лишь разницей, что вместо струящегося алого платья с глубоким разрезом на её плечах висела серая холстина, от которой пахло не то мышами, не то рыбой, не то и тем, и другим вместе взятым.
В зале тем временем происходило движение: -перечисляли присяжных, потом приводили их к присяге.
Потом присяжные ушли и опять вернулись. Потом кто-то долго говорил о правах и обязанностях, и у Ольги даже мелькнула мысль, что о ней забыли. Как вдруг судья объявил громко и резко:
— Ольга Ламчари…
Ольга, всё это время рассматривавшая рукав своей казённой робы, вздрогнула и подняла на него глаза.
— Встаньте… — сказал судья чуть мягче.
Ольга поднялась.
— Назовите ваше имя и звание.
— Ольга Александровна Ламчари, — подумав немного, сказала Ольга. И добавила: — Мещанка.
— Откуда вы, из какой губернии?
— Из Таврической, из Бердянска.
— Сколько вам лет?
— Двадцать… в этом году.
— Какую веру исповедуете?
— Православную.
— Ваше семейное положение?
— Незамужняя, — помолчав, сказала Ольга. А когда судья уже собирался задать следующий вопрос, вдруг добавила: — Не была замужем.
Судья кивнул и продолжал:
— Под судом когда-нибудь были?
— Нет, — твёрдо ответила Ольга.
— Ну хорошо, — снова кивнул судья. — Садитесь пока.
Ольга села и вновь уставилась на холщовый рукав, а другой человек — не судья — стал быстро-быстро зачитывать список экспертов, свидетелей, присяжных и ещё каких-то людей, участвовавших в деле. Сначала Ольга не слушала, но, когда дошло до обвинений, стала вникать. Было мучительно сознавать, что весь зал, всё это множество людей, явившихся зачем-то смотреть на её позор и горе, слушают сейчас, как она, Ольга Ламчари, пришла в гостиницу «Знаменская» вскоре после студента Сергея Садовского, с которым прежде находилась в незаконном сожительстве. Пробыв несколько часов в одном номере с Садовским, Ламчари выстрелом из револьвера типа «бульдог» убила бывшего своего сожителя и, по её словам, намеревалась убить себя. Но, возможно, по причине неумелого обращения с оружием, нанесла себе ранение, не ставшее смертельным. Свою вину Ламчари не признаёт (на этих словах по залу прокатился шумок недовольства) и настаивает, что смерть Садовского наступила в результате случайно произведённого ею выстрела. Однако свидетели Штерн и Сикорский, зная предшествующие убийству обстоятельства, настаивают, что убийство было преднамеренным, поскольку незадолго до этого Садовский принял решение оставить Ламчари, разорвав с ней незаконную связь. Поэтому Ламчари, как утверждают свидетели, движимая чувством мести, настояла на свидании с Садовским и во время свидания совершила убийство. Ламчари действительно явилась на свидание с оружием. Ввиду этого мещанка Ольга Александровна Ламчари обвиняется в намеренном совершении убийства. Преступление, совершённое Ламчари, предусмотрено 458-й статьёй Уложения о наказаниях уголовных и исправительных, на основании чего мещанка Ольга Ламчари подлежит суду присяжных.
Чтение закончилось. По залу опять пронёсся недовольный рокот. Ольга не смела поднять глаз. Ей хорошо было известно, что защищает её известный адвокат, которого нанял Аполлинарий Матвеевич. О том, что сам Искрицкий находится здесь же, Ольга тоже знала. Он приехал не просто нанимать адвоката, но и сам выступал в качестве свидетеля защиты. Но ни адвокат, ни Искрицкий не занимали Ольгу. Она не думала ни о том, оправдают её или нет, ни о том, что ждёт её в случае обвинительного приговора. Ей хотелось только одного: чтобы всё поскорее закончилось. Пусть её казнят, пусть уводят в кандалах на рудники, пусть выпустят на свободу — только бы не оставаться больше здесь, на виду у всех этих праздноглазеющих людей, готовых забавы ради разглядывать её как потешную вещицу.
— Ольга Ламчари, — вдруг обратился к ней судья, — вам понятно обвинение? Ознакомились вы с обвинительным актом?.. Встаньте…
Ольга встала и повернулась к судьям.
— Да, — сказала она. — Мне понятно.
— Признаёте ли вы себя виновной в том, что в видах мести, под влиянием сильного душевного волнения убили студента Сергея Садовского в гостинице «Знаменская»?
— Я случайно выстрелила.
— Так признаёте или нет?
Ольга задумалась, прислушиваясь к залу, который, будто голодный зверь, был настороже, чтобы в любую минуту броситься и впиться в горло своей жертве. Зал тихонько заворчал.
— Признаю, что по неосторожности убила, а чтобы намеренно, из мести — не признаю.
Зал зашевелился.
— Хорошо, — сказал судья, — садитесь…
Ольга поспешно села и уставилась себе под ноги. Суд между тем занялся свидетелями, появление которых поразило Ольгу уже во время приведения к присяге — многих из приглашённых свидетелей она никак не ожидала увидеть на суде.
Первой, что было совершенно неудивительно, пригласили Наталью Максимовну. Ольга не сомневалась, что Наталья Максимовна как нельзя лучше подходит обвинению. Так оно и вышло.
Наталья Максимовна, сменившая после смерти Сергея своё тёмно-синее платье на чёрное, предстала перед судом не убитой горем, а гордо несущей ей одной ведомое знамя. Всем своим видом она, казалось, говорила: «Я не позволю…» И дело было даже не в том, что именно она не позволит, а прежде всего в настроении и готовности.
Прокурор попросил рассказать Наталью Максимовну о семье, и она довольно долго и с большим чувством — прикладывая время от времени платочек к глазам — распространялась о своих мужьях и детях, которых ей Бог судил воспитывать одной. Мало-помалу она добралась и до появления в Харькове Ольги, упорно называя её «этой особой».
— Вот как эта особа появилась у нас в доме, так всё и пошло наперекосяк. И ведь чуяло материнское сердце, — здесь Наталья Максимовна приложила платочек к глазам. — Учился мой сын… студентом был… И вдруг сорвала его нелёгкая и понесла: то в Москву, то в Петербург… (платочек) Разве кто-нибудь поверит в такое совпадение? Как только она появилась, сына как с места сорвало. Уверена: эта особа, стремясь прикрыть своё позорное прошлое — а она с деньгами у нас появилась, откуда, спрашивается, у молодой особы такие средства?.. Я женщина опытная и знаю: такое бывает, когда публичным ремеслом занимаешься…
Наталья Максимовна так зарапортовалась, что и сама не заметила, как сказала нелепицу, чем вызвала настоящий взрыв хохота в зале. Во всяком случае, несколько мужских голосов отозвались дружным смехом на её слова. Улыбнулся даже адвокат.
— Что вы хотите сказать, свидетельница Штерн? — спросил прокурор.
— А то, — не растерялась Наталья Максимовна, — что молодой особе кроме как от мужа или родителей такие средства взять неоткуда, если она не занимается публичным ремеслом. Я не первый год на свете живу, меня не обманешь…
Ольга, не поднимая глаз, изучала рукав своего халата. И время от времени на сером рукаве стали появляться маленькие пятна с неровными краями.
— …И вдруг на её пути, — продолжала тем временем Наталья Максимовна, — предстал чистый, на-ивный и при этом обеспеченный молодой человек, искренне ей симпатизирующий и позволивший себе увлечься ею… (платочек) Но она, будучи по складу своего характера авантюрной, тут же поняла всю выгоду этого знакомства и поспешила им воспользоваться. Когда же он наконец разгадал её планы, она убила его!..
И снова платочек был извлечён на свет божий и прижат накрепко к глазам.
— Какие у вас основания утверждать, что убийство было умышленным? — поинтересовался прокурор. На что Наталья Максимовна всплеснула руками и, глядя на прокурора как на несмышлёныша, объявила:
— Я — мать! Я знаю, что происходит с моим сыном… Когда он был в больнице, куда его увезли от этой особы, отказавшейся ухаживать за ним дома и ни разу не явившейся в больницу, чтобы проведать его, мы много и долго с ним говорили! Он сказал, что хотел бы порвать с ней, но боится… боится её буйства. Тогда я как мать — а любая мать меня поймёт — постаралась оградить своё дитя. Я увезла его к себе на квартиру, но она добилась свидания. И вот…
Тут уж Наталья Максимовна по-настоящему разрыдалась. В зале, точно аккомпанемент, раздались женские всхлипы. Председатель собрался было прервать показания свидетельницы, но она, гордо выпрямившись и сверкнув на председателя глазами, заявила, что готова ответить на все вопросы. Тогда выступил адвокат и спросил:
— Скажите, свидетельница Штерн, когда подсудимая жила ещё в Харькове, вы допускали к общению с ней своих младших сыновей?
Вопрос Наталье Максимовне не понравился. Она насупилась:
— Что это значит — «допускала»?
— Хорошо. Другими словами, вы не препятствовали этому общению?
— Нет, — осторожно сказала Наталья Максимовна, — не препятствовала.
— А почему вы не препятствовали общению ваших малолетних детей с публичной женщиной?
В зале опять поднялся шум, и послышался мужской хохоток.
— Я же не знала…
— Но вы только что сказали, что не сомневались в характере деятельности подсудимой. «Я не первый год на свете живу, меня не обманешь» — вот ваши слова, сказанные только что.
— Так и что же?..
— Значит, вы, зная, что подсудимая занимается или занималась публичным ремеслом, не имели ничего против общения с ней ваших малолетних детей. Кроме того, вы никаким образом не препятствовали отъезду вашего старшего сына в обществе подсудимой в Москву, несмотря на то, что ваше материнское сердце настойчиво подсказывало вам, кто есть кто в этой истории.
— Так и что же? — повторила Наталья Максимовна.
— Ничего-с… — с деланным безразличием произнёс адвокат. — Ровным счётом ничего-с.
Больше вопросов адвокат не стал задавать, словно довольствуясь впечатлением, произведённым путаницей Натальи Максимовны. А суд пригласил свидетеля Сикорского, заявившего, что подтверждает слова свидетельницы Штерн о нечестных намерениях подсудимой и об умышленном характере совершённого преступления. На вопрос прокурора об основаниях для таких утверждений Сикорский сказал, что слышал от убиенного, как сожительница грозила тому преследованием. Когда прокурор спросил об отношениях убитого с подсудимой, свидетель Сикорский, не преминув усмехнуться, сообщил следующее:
— Какие там отношения!.. Жил с ней, потому что удобно — дурной болезни боялся, а тут — всё чисто, удобно… Она, — он кивнул в сторону Ольги, — другое дело. Она влюблена была и бегала за ним, всё боялась, что он её бросит. Правильно боялась, он и бросил бы — на что она годилась?.. Она и раньше на него наскакивала, только и вся разница, что без оружия… Так-то он при ней был. А когда бросил, она могла и убить… Сгоряча вполне могла…
На это председатель заметил, что Сикорский сообщает суду не факты, а домыслы. Но Сикорский парировал, что домыслы свои основывает на знании убитого и его отношений с подсудимой. Тогда спросил адвокат: знает ли свидетель о переписке Садовского с Ламчари. На что свидетель усмехнулся и объявил, что чужими письмами не интересуется. Тогда адвокат предъявил письма и, с разрешения суда, огласил несколько цитат.
«Оленька, кошечка моя пушистая, — равнодушно зачитал адвокат, — если бы ты знала, как я скучаю и волнуюсь за тебя! Волнения вообще так много, что нахожусь в постоянном напряжении. Как-то я сдам экзамен? Примет ли нас тот высокий чин, о котором я говорил тебе в Москве? Помогут ли мне рекомендации? И что там поделывает моя кошечка? Вот такие вопросы мучают меня всё время».
Какая-то дама в притихшем зале шумно вздохнула. А в другом месте послышалось шмыганье.
«Как подумаю, какими мы были дураками в Москве — смеяться хочется! — подлил адвокат масла в огонь. — Как ты могла подумать, кошечка моя, чтобы я тебя бросил?! Кто внушает тебе такие нелепые мысли? Гони прочь этого клеветника! Ты — моя, и только моя…»
— Или вот такая телеграмма, — сказал адвокат и прочитал: «Зачислен в комплект. Ищу квартиру. Жду в сентябре. Целую. Сергей».
Шум в зале нарастал, и уже несколько носов хлюпали в разных углах.
— Скажите, свидетель, — торжественно начал адвокат, — как по-вашему, может ли в разлуке писать такие письма мужчина, живущий с женщиной, как вы говорите, только из боязни заразиться дурной болезнью?
— Откуда мне знать? — не задумываясь, объявил Сикорский, не забыв усмехнуться, по неизменной своей привычке.
На этом с ним распрощались. Зато следующий свидетель произвёл настоящий переполох в зале окружного суда, поскольку им оказался не кто иной, как Семён Давыдович Ламчари, отец подсудимой. Ольга, добровольно оторвав глаза от рукава своего халата, вся подалась вперёд. Казалось, ещё немного, и она кинется через оградку в зал. Но сам Семён Давыдович особенной радости при виде дочери не выказал и только раз бросил на неё взгляд, полный, скорее, неприязни, нежели отеческой нежности. Ольга отметила, что отец сильно постарел и ходит теперь, опираясь на палку, чего никогда прежде не было. Сердце у неё сжалось, и все обиды враз улетучились. Ей, и правда, хотелось если не кинуться к отцу, то хотя бы перехватить его взгляд и глазами сказать ему то, о чём невозможно было поведать с помощью слов. Но Семён Давыдович оказался непреклонен.
— …Она вероотступница, ей ни в чём веры нет, — мрачно сообщил он суду. — По нашим законам нельзя веру менять, проклятье на того падёт, кто веру меняет. А она поменяла. И ладно бы — замуж тайком вышла. Я бы, может, и понял. Так нет — просто так, вобрала себе в голову и поменяла… Опозорила наш род и проклятье навлекла. После неё и сына арестовали, и дела у меня пошли хуже некуда… Болеть стал… Сам болею, жена болеет… А всё она. — И вот тут-то он и бросил неприязненный взгляд на бывшую дочь свою.
— Позвольте, свидетель Ламчари, — обратился адвокат к Семёну Давыдовичу, — разве ваш сын арестован в Москве не за революционную деятельность?
— Не знаю, о чём вы говорите, господин… — неопределённо ответил Семён Давыдович.
— Я говорю о том, что ваш сын Илья Ламчари арестован в Москве за участие в революционной деятельности, а именно — за членство в запрещённой партии. И хочу, чтобы вы объяснили суду: при чём же здесь ваша дочь?
— Не дочь она мне, — буркнул Семён Давыдович. — Сказал же: проклятье навлекла. Другие вон и занимаются революционной деятельностью, а в ссылку не едут. А мой сын поехал. Из-за неё поехал, из-за проклятия…
Семён Давыдович, явивший столь истовую религиозность, так много и часто говорил о проклятии, что суд предпочёл поскорее завершить с ним беседу и вызвать нового свидетеля. Им, а точнее, ею оказалась полная молодая блондинка, некрасивая, но здоровая на вид и несколько странная. Странность эта была какой-то неуловимой, свидетельница кого-то напоминала Ольге, но та никак не могла сообразить, кого именно. Звали свидетельницу Авдотьей Сундуковой — Ольга никогда не слыхала этого имени и, удивившись, приготовилась слушать. Сундукова оказалась крестьянкой Холмского уезда Псковской губернии.
— Скажите, свидетельница Сундукова, вам знакома эта женщина? — спросил адвокат и указал на Ольгу.
— Эта?.. — Сундукова сощурилась, разглядывая подсудимую.
— Да, эта.
— Эта незнакома, — уверенно заявила Сундукова и отвернулась от Ольги.
— В таком случае, как вы объясните наличие в своей комнате её фотографии?
— Чего-о? Я её знать не знаю, какая там фотография?..
— Вот эта фотография, — адвокат подошёл к Сундуковой и действительно протянул ей карточку. — Свидетель Сикорский сообщил следствию, что убитый Садовский нашёл эту фотографию у вас в комнате. Подтверждаете ли вы слова Сикорского?
— Ой, — пискнула свидетельница, а Ольга впилась в неё глазами.
— Так знакома вам эта фотография или нет? — повторил адвокат.
— Ой, — снова пискнула Сундукова. — Знакома, чего там!
— Это ваша фотография? В смысле, она принадлежит вам?
— Принадлежала. Пока…
— Пока — что?
— Пока гость один не унёс.
— Что это за гость?
— А я почём знаю!.. Студентик…
— Зачем же он унёс?
— А пёс его знает!
— Что же он сказал вам, когда уносил?!
— А ничего не сказал! Ругаться почал. Где, говорит, взяла. А я — чего? Пофасонить хотела, подруга, говорю, моя. Уж больно она мне нравилась — красивая!.. А он давай кричать: врёшь, говорит, тварь. Схватил карточку да и убёг. Ещё и по морде мне съездил. А этого не полагается, я и хозяйке могла сказать… — Где же на самом деле взяли вы фотографию? — перебил адвокат Сундукову.
— А где взяла? В ателье и взяла… Зашла карточку сделать — мы, знаете, не часто выходим. Хотелось мне давно карточку сделать в шёлковом платье — домой послать, пусть поглядят на меня, позавидуют. Ну а тут в витрине — она. А я люблю красивых, ну и выпросила у фотографа… Добрый такой старичок… У меня и другие карточки есть — красивых. Гость один знает, что я люблю, ну и дарит… А где берёт — не моего ума дело. Ясно же — подарок…
— Значит, вы подтверждаете, — перебил адвокат Сундукову, — что эту фотографию, — он поднял руку с Ольгиной карточкой, — вы лично взяли в ателье Оцупа на Литейном проспекте?
— А чего ж не подтвердить, коли так и было?
— Так вы подтверждаете или нет?
— Охотно.
— Скажите: да или нет.
— Да.
На этом свидетельницу Сундукову отпустили.
Господи, как всё просто! Олимпия, оказывается, любит красивых и выпросила карточку в ателье с попугаем. А потом, красуясь перед Садовским, назвала Ольгу своей подругой.
«Не забудь, как мы вместе сидели
И как ты улыбалася мне», —
вспомнилось почему-то Ольге. Эти женщины, которых ещё недавно Ольга презирала, казались ей теперь самыми несчастными существами. Кто знает, быть может, эти карточки красивых и, как могло показаться, счастливых дам и девиц — едва ли не самая большая радость, какая-нибудь потаённая мечта для этой Олимпии, а попросту говоря — для крестьянки Авдотьи Сундуковой. Приехала она в Питер пытать счастья, а вместо этого — угодила в клоаку, из которой выбраться невозможно, да и некуда. А те, кто толкнул её в эту клоаку, её же и презирают. Всё, что ей остаётся — любоваться нарядными красавицами на фотографиях и воображать их своими подругами.
Но самым непостижимым и неприятным для Ольги стало странное чувство общности с этими женщинами — с Маней, с Капитолиной, с Олимпией Сундуковой и прочими несчастными…
Пригласили тем временем фотографа Александра Оцупа, узнавшего как Ольгу, так и Сундукову и подтвердившего рассказ последней. Пригласили Пашу — приходившую прислугу — и та сообщила, что «хозяева ладно жили, полюбовно».
Потом свидетелей стал вызывать защитник. И снова предстала перед публикой Наталья Максимовна, всё такая же величественная и преисполненная неведомой гордости.
— Скажите, свидетельница Штерн, — начал адвокат, — что побудило вас обратиться к градоначальнику с просьбой о выселении Ольги Александровны Ламчари из Петербурга?
Вопросы защитника Наталье Максимовне определённо не нравились. Она снова нахмурилась.
— Это… для сына, — сказала она. — Это сын писал. Я не могла писать за него — он в совершенных летах.
— Вот это прошение, — объявил адвокат и потряс в воздухе пачкой листов. — Действительно, подпись под документом принадлежит вашему покойному сыну — Сергею Милентьевичу Садовскому. Но само прошение написано вашей рукой — это подтвердила экспертиза. А вот что показал на предварительном следствии свидетель Запоев: «Это я посоветовал госпоже Штерн написать прошение на имя градоначальника, чтобы досаждавшую её сыну мошенницу Ламчари выселили из Петербурга. Гос-пожа Штерн охотно согласилась и даже намеревалась писать от своего имени. Когда же я объяснил ей, что сын её совершеннолетний, а потому сам должен подписывать такие бумаги, она сказала, что запишет текст прошения с моих слов, а подпись сына постарается заполучить потом. Она отнесла прошение в больницу, где лежал её сын, болевший, кажется, тифом. И действительно вскоре заполучила его подпись. «Особенно и мучиться не пришлось», — так она сказала тогда и была очень довольна».
Зал загудел возмущённо.
— Так как же, свидетельница Штерн, — снова приступил адвокат к Наталье Максимовне, — вы сами писали прошение со слов Запоева или его писал ваш сын?
— Сама писала, — недовольно ответила Наталья Максимовна. — Запоев диктовал, а я писала. Потом сыну отнесла, он подписал. Сын болен был, а я — мать, мой долг — помогать моим детям и ограждать их от зла…
— Какое же зло видели вы в подсудимой?
— Я уже говорила и ещё скажу: она мошенница и публичным ремеслом занималась… возможно… Были такие подозрения… Хотела замуж обманом выйти за моего сына.
— Разве сын просил вас помогать ему?
— Он болен был и не мог просить.
— Кстати, о вашем прошении… Поскольку податель более не может жаловаться на чинимые ему злочинства, бумаге ход не дан. Остаётся немало куда более злободневных дел-с, нежели защита покойников от надоедливых невест. А теперь скажите, помогали ли вы сыну в других делах? Например, в финансовых.
— Ну… Было и помогала…
— Пожалуйста, расскажите суду, какую именно помощь вы оказывали вашему сыну.
— Нечего тут рассказывать! — отрезала Наталья Максимовна. — У него капитал небольшой от отца. Надо было умножить, разместить хорошо… Вот я и помогала…
— Ну что ж, — согласился адвокат, — если нечего рассказывать — у меня всё…
Но после Натальи Максимовны пошли и вовсе невозможные свидетели. Сначала появился Туманов и заявил, что Ольга Александровна Ламчари — существо невиннейшее, наивное и обмануть никого не способна. Напротив, она сама стала жертвой обманщиков, таких как покойный Садовский и ныне здравствующий Сикорский.
— В чём же они её обманывали? — уточнил адвокат.
— Да тем, что морочили. Садовский обещал на ней жениться, а за глаза смеялся. А Сикорский подначивал. Если бы Садовский был честным, порядочным человеком, он был бы обязан жениться на Ламчари. Но поскольку порядочным человеком Садовский не был, то и удивляться теперь нечему.
После Туманова перед судом по очереди предстали Квитка и Зайцевский, заверившие суд в сугубой порядочности девицы Ламчари, в чём лично оба они имели возможность убедиться. На смену же этой парочке явился вдруг сам Аполлинарий Матвеевич Искрицкий, и Ольга, к своему удивлению, обнаружила, что это и есть самый близкий для неё человек — ничьему появлению она так не радовалась.
— Скажите, свидетель Искрицкий, где и как вы познакомились с подсудимой? — начал расспрашивать адвокат.
— В Харькове. Приехали ко мне господин Зайцевский с моим племянником и привезли девицу Ольгу Ламчари чуть живой. У меня она упала в обморок и долго потом была в горячке. Идти ей было некуда, я оставил её у себя и выходил. Потом, снабдив средствами, хотел ей помочь устроиться — замуж хотел её выдать. Но она, соблазнённая упокоившимся Садовским, бежала с ним в Москву.
— А почему господин Зайцевский вместе с вашим племянником привезли Ламчари именно к вам?
— Видите ли, в чём дело… Ламчари была иудейской веры, но решила принять христианство, за что отец выгнал её из дому. Тогда её крёстный отправил Ламчари к своему знакомому, господину Квитке, в Харьков, дабы Квитка помог ей устроиться — оставаться в Бердянске было для неё невозможно. Квитка пытался найти ей место, но безуспешно — делать-то она всё равно ничего не умела. Так она и попала в конце концов ко мне.
— А что вы можете сказать о показаниях свидетельницы Штерн на предмет того, что подсудимая занималась… э-э-э… как это она определила… «публичным ремеслом»!
— Свидетельница Штерн, вероятно, хорошо разбирается в том, о чём говорит…
Зал дружно засмеялся.
— …Видимо, все тонкости означенного ремесла ей хорошо известны, раз уж она берётся рассуждать о них вслух, — как ни в чём не бывало, продолжал Аполлинарий Матвеевич. — Лучше бы детей своих воспитывала, а то вырастила мерзавца…
— Значит, вы утверждаете, что подсудимая не имеет отношения к «публичному ремеслу»?
— Ни самомалейшего!..
Наконец, на место свидетеля был вызван молодой человек, студент, чем-то очень знакомый Ольге. Но вспомнить, кто это, она так и не могла, даже ко-гда снова прозвучала его фамилия — Имшенецкий.
— Известно ли вам что-нибудь об отношениях Садовского с подсудимой? — спросил адвокат нового свидетеля.
— Известно то, что от него слышал. Что первый роман с порядочной женщиной, что она — чудо, что невинна…
— Вы сказали «первый роман с порядочной женщиной»… Значит ли это, что были другие романы?
— Ну… — улыбнулся свидетель, — какие это романы! Путался было с корсеточницей. Да потом ещё… с продавщицей из карамельной лавки. Что это за любовь?.. А тут всё по-настоящему. Он, правда, бахвалился, говорил, что не влюблён… Но, думаю, влюблён-то он был — это всегда видно…
Наконец все свидетели были опрошены, и с обвинением вышел бородатый товарищ прокурора.
— Господа присяжные заседатели, — сказал он, — я хочу обратить ваше внимание, что разбираемые здесь нами дела становятся с каждым разом всё типичнее и типичнее для нашего смутного и декадентского времени…
Господа присяжные заседатели, среди которых в основном были, по виду, всё купцы да чиновники, внимательно слушали и кивали. Только один маленький старичок-чиновник с орденом Станислава в петлице дремал в первом ряду, уронив на грудь пушистую белую голову.
Товарищ прокурора, не обращая ни на кого внимания, продолжал между тем. И с его слов выходило, что убиенный студент Садовский был тихим и наивным студентом, соблазнённый коварной развратницей Ламчари, охочей до денег и приличного положения. Обвинял он отменно, и можно было подумать, что имел он личный счёт к подсудимой. Он уверял присяжных, что «слишком многое указует на продажность этой женщины» и что оправдания её нелепы: не целясь — убила, целясь — промахнулась. Припоминая недавнюю болезнь Садовского, он высказал предположение о намеренном отказе подсудимой приходить к нему в больницу. «Подсудимая, — объяснил он, — втайне надеялась на смерть студента Садовского. В этом случае она завладела бы всем движимым его имуществом, остававшимся в её распоряжении». И если бы не подоспевшая вовремя мать, несчастье могло бы произойти раньше. Но поскольку теперь Садовского нет в живых, а целей своих Ламчари так и не достигла, то следует ожидать, что она продолжит преступные поползновения, добиваясь средств и положения. А потому, обращался товарищ прокурора к присяжным, Ламчари необходимо остановить, дабы спасти тех невинных юношей, которым ещё только предстоит попасть в её сети. Почему-то попадание невинных юношей в сети обвинитель напрямую связывал с решением присяжных, так что можно было подумать, что оправданная Ламчари незамедлительно объявит охоту на юношей.
Выступление его было воинственным, даже свирепым. Он, казалось, обвинял не только Ламчари, но и авансом самих присяжных, на тот случай, если вдруг им вздумается оправдать подсудимую.
— Имейте в виду, господа присяжные заседатели, — напоследок сказал он, и в голосе его послышалась угроза, — в ваших руках судьба русского юношества. И если не остановить сейчас этой опасности, кто знает, чем обернётся она в дальнейшем и какой грех ляжет на вашу совесть.
С этими словами он покинул место выступления, сверкнув глазами в сторону присяжных. А на его место заступил защитник, со слов которого всё выходило совсем наоборот.
— …Можно ли говорить о подсудимой как о публичной женщине?.. — обратился он к присяжным с вопросом и сам же ответил: — Ни в коем случае! Никакие свидетельские показания, кроме измышлений свидетелей Штерн и Сикорского — заинтересованных, кстати, лиц — не подтверждают этого грязного обвинения, брошенного в лицо молодой женщине. Свидетель Имшенецкий показал, что убитый хвалился невинностью своей подруги. Маршрут фотографической карточки Ламчари, найденной в доме Максимовича, отслежен пошагово, о чём свидетельствует господин Оцуп и также свидетельница Сундукова. Никто не смог подтвердить, что за время своего сожительства с Садовским Ламчари имела отношения с другими мужчинами. Напротив, все, знавшие её лично, говорят о ней как об исключительно порядочной женщине.
А вот можно ли считать Садовского наивным или обманутым — это большой вопрос. Характеристики, данные ему свидетелями, в том числе и его матерью, говорят, скорее, о нём как о человеке достаточно практичном, если не сказать — искушённом. То, как он устраивал свои дела, опутав харьковского помещика, как он крутил романы с харьковской корсеточницей или продавщицей леденцов, а в Петербурге стал завсегдатаем дома Максимовича, как он собирал рекомендательные письма для поступления в Институт путей сообщения — всё это говорит о нём как о расчётливом, предприимчивом и даже развращённом молодом человеке. Поэтому разговоры о его якобы наивности представляются откровенно нелепыми…
Адвокат подробно рассказал о жизни Ольги и особенный акцент делал на осознанном и смелом выборе ею христианской веры, после чего, а точнее, за что она стала подвергаться всяческим гонениям. Оказалось, что защитник недурно ориентируется в Священном Писании, потому что речь свою он снабдил весьма уместными цитатами, благодаря чему Ольга Ламчари предстала перед судом присяжных, а также и перед зрителями в образе христианской мученицы, гонимой и оклеветанной врагами Спасителя. Это произвело на публику сильное впечатление. Во всяком случае, в зале началось волнение, словно вдруг ветер налетел и волна пробежала.
Следующий акцент был сделан защитником на семью.
— …Чего же хотела эта несчастная? — снова спросил он и снова сам же ответил. — Любви. Но не продажной, как пытались представить здесь её гонители, которые ничем так и не смогли доказать правоты своих слов, оказавшихся напраслиной. Так, главная обличительница — мать Садовского — сама прежде отпускала к этой якобы продажной женщине детей своих, а после привезла под её же покровительство среднего сына учиться в Петербург. Нет, не продажной любви искала подсудимая, но любви одного-единственного человека, которому оставалась верна, и всё, чего хотела от которого — называться его женой. Можно ли винить женщину в том, что она мечтает стать женой человека, которого любит? Абсурд! Так за что же Садовский унижал горячо любившую его Ламчари? Он говорил и писал ей, что любит, но не спешил делать своей женой, смеясь над ней со своими друзьями. Стоит ли удивляться тому, что униженные восстали, как обещал ещё пророк Иезекииль?..
По мере произнесения речи защитника вся картина происшедшего постепенно менялась. Ольга Ламчари больше не выглядела презренной женщиной, авантюристкой, охотницей за мужьями и беспощадной убийцей. Равно как и Сергей Садовский более не мог никому показаться наивным юношей-студентом. Напротив, из речи адвоката Садовский смотрел циничным и растленным делягой, получившим едва ли не по заслугам за все свои злодеяния. Ольга же оказалась мученицей, гонимой стаей диоклетианов и неронов. На Ольгу теперь так смотрели из зала, как будто видели вокруг головы её нимб.
А тут ещё в заключение адвокат сказал:
— Обратите внимание, господа присяжные заседатели, что покойный Садовский не раз ещё при жизни был уличён во лжи. Чего никак нельзя сказать о подсудимой Ламчари. Никто не смог обнаружить исходящую от неё ложь. Даже когда правда была ей совершенно не выгодна, Ламчари не изменяла ей. Даже самовольно крестившись и зная, что может воспоследовать за это от отца, она, тем не менее, не захотела кривить душой. Так почему же, скажите мне, мы не хотим, принимая во внимание привычку Ламчари всегда говорить правду, поверить её словам о совершённом преступлении? Да, всё выглядит весьма странно: не целясь — убила, целясь — промахнулась. Но так ли уж мало странного и необъяснимого в нашей жизни? А ведь эксперт сообщил, что, несмотря на кажущийся парадокс, такое вполне могло произойти. Вообразите: вот Садовский пытается отобрать у Ламчари пистолет, который она ни в какую не хочет отдавать. Что же удивительного, если в потасовке пистолет выстрелил? А вот Ламчари, увидев, что натворила, трясущимися руками приставляет пистолет к сердцу. Вы спросите, почему не к виску?.. Но, господа присяжные заседатели, какая же женщина захочет изуродовать своё лицо, пусть даже и готовясь отойти в мир иной?! Так вот, Ламчари трясущимися руками наставляет на себя пистолет. Заметьте: в руках у неё револьвер «бульдог» с полным барабаном патронов и весьма тугим спусковым крючком — оружие тяжёлое даже и для мужской руки. А тут перед нами молодая женщина, пережившая только что потрясение и никогда прежде не использовавшая какое бы то ни было оружие. Что же тут удивительного, что выстрел пришёлся не по назначению? Ещё раз: тяжёлый пистолет с претугим спусковым крючком в трясущихся слабых руках, не державших прежде оружия. Странно, что пистолет вообще выстрелил, что у Ламчари хватило сил кое-как спустить курок. Так почему же мы, господа присяжные заседатели, поверим не раз уличённым лжецам и с недоверием отнесёмся к словам человека, никогда не кривившего душой? Тем более что рассказ Ламчари вполне правдоподобен, хоть и необычен… Подумайте об этом, господа присяжные заседатели.
Адвокат закончил, и загремевшие рукоплескания стали ответом зала на его выступление.
Ольге было предложено последнее слово. С самого начала она намеревалась отказаться от него, но после речи адвоката ей показалось это невозможным. Она поспешно встала, посмотрела на судей и опустила глаза. Едва только она собралась говорить, как обнаружила, что во рту пересохло и язык отказывается поворачиваться.
— Имеете ли вы что-нибудь сказать? — ласково спросил её председатель.
Она кивнула и, сглотнув, кое-как начала.
— Я скажу то, что говорила на предварительном следствии: убила случайно. Пистолет купила, когда Сергей… когда Сергей Садовский был в больнице, а меня к нему не пускали. Думала: приду под окна больницы и убью себя, пусть потом пожалеют. Но… страшно стало… я не смогла… А потом с собой пистолет носила, когда он к матери уехал. Тоже думала: как совсем невмоготу станет, так и не страшно будет. А всё равно страшно было, да и потом… Всё надеялась на что-то… Вот, думала, поправится и вернётся. Пока слабый был, его мать удерживала. Он и сам говорил: подожди, пока не могу вернуться, мать вредить станет… Это в гостинице было… Но я тогда уже не верила: думала, нарочно он так говорит, сам возвращаться не хочет. Ну, я и хотела его напугать пистолетом. Хотела сказать, что себя убью, если он не вернётся. А он стал смеяться и хотел пистолет у меня отобрать… Вот тут и произошёл выстрел — в потасовке. Потом я увидела, что он упал… и кровь… Вот я и хотела в себя… Только прежде я и в самом деле не стреляла никогда… Когда пистолет покупала, мне там в магазине показали, что да как… И говорят: вы, говорят, поупражняйтесь. По бутылкам постреляйте или по воронам… Только ворон мне жалко, да и где ж бы я по ним стрелять стала?.. Словом, не стреляла я прежде. А тут навела на сердце — так я думала. Да только бок ободрала. Вот и вышло: не целясь — убила, целясь — промахнулась… Я понимаю… но только… не хотела я убивать!..
После Ольгиной речи слово взял председатель и ещё раз напомнил присутствующим об обстоятельствах дела. Все слушали в полной тишине и очень внимательно. Проснулся даже старичок со «Станиславом». Когда же председатель закончил, судья и присяжные удалились. Ольгу тоже вывели. Наконец все вернулись, расселись, и председатель прочёл: «…года и дня, по указу Его Императорского Величества, окружной суд, в силу решения господ присяжных заседателей, постановил признать мещанку Ольгу Ламчари виновной в неосторожном причинении смерти, и на основании статьи 464 Устава уголовного судопроизводства, определить наказание в виде десяти месяцев тюремного заключения».
* * *
Ещё из Калинкинской больницы Ольга написала Аполлинарию Матвеевичу письмо, заканчивавшееся словами: «…Видит Бог Всемогущий: убивать его я не хотела — себя хотела убить. Но не зря всё и было — распорядился Господь. Вы и сами сколько раз говорили об этом. Так всё и вышло. Именно так и должно было всё это закончиться…»
Вскоре пришёл ответ: «…Что сказать тебе, — писал Аполлинарий Матвеевич, — в том, что произошло, и в самом деле, нет для меня ничего удивительного. Происшедшие с тобой события давно я предрекал тебе. И вот изволь: мерзавец тебя бросил, а любовь довела до цугундера. Но не подумай, чтобы я предрекал будущее с помощью магии и чернокнижия. Будущее открывается наблюдательностью и знанием жизни. Сие знание и желал я передать тебе, понимая, впрочем, что затея бесполезная, но, однако, рассчитывая, что со временем ты вспомнишь и убедишься, что сказанное мною истинно. Что остаётся тебе ныне? Только ждать своей участи. Я найду, кто бы взялся тебя защищать. Не думаю, что ты отделаешься внушением или проповедью. Но и не думаю, чтобы вразумлением тебе стала каторга. Надеюсь, что время, которое ты проведёшь в тюремном замке, не окажется слишком продолжительным. Позабочусь и о том, чтобы все твои вещи оставались в неприкосновенности. Надеюсь, что и квартиру, где ты жила с мерзавцем, удастся мне сохранить за тобой. А уж когда ты сполна понесёшь наказание, сама и распорядишься движимым своим имуществом и своей судьбой. Впрочем, об этом говорить теперь не время…»
Как и всегда, Аполлинарий Матвеевич сдержал слово, и, заявившись спустя долгое время на свою прежнюю квартиру, Ольга обнаружила вещи нетронутыми, а саму квартиру прибранной. Она прошлась по комнатам — всё было именно так, как и оставила Ольга больше года тому назад.
А можно ли было назвать этот тесный чужой уголок, ставший временным её пристанищем, домом? Дом когда-то был у неё, но оттуда её изгнали. Потом она скиталась, а вот будет ли дом у неё в будущем — никто не знает. Но оставаться здесь, в этой квартире, где всё напоминает о последних событиях, невыносимо! Ольга решила, что отыщет себе другую квартиру. А пока… Пока она отправилась гулять.
Странные чувства одолевали Ольгу — счастье свободы, с одной стороны, и ужас перед будущим — с другой. Аполлинарий Матвеевич писал, что хотел бы научить её жизни. Но научиться не получалось. Более того, она не понимала, как и чем теперь жить и зачем вообще дана эта жизнь. Пока она жила с Садовским, всё было ясно — она жила любовью и ради любви, происходящее вокруг почти не занимало её. Но вот теперь Садовского нет, и что же дальше? Искать новый объект приложения собственных чувств? Или попытаться найти что-то ещё? Почему Садовский был увлечён учёбой, отец — торговлей, Искрицкий — своими мыслями. Почему она не может жить так, как они?
Утром, когда она только приехала к себе на квартиру, дворник передал ей письмо от Искрицкого. Аполлинарий Матвеевич знал, когда она появится дома, и писал на домашний адрес: «…Возвращайся в Харьков. Жених ждёт и согласен…» Но при одной только мысли о Харькове Ольгу передёрнуло. А воспоминание о неведомом женихе и вовсе нагоняло тоску. Почему никто не спрашивает, согласна ли она? И почему она не может жить так, как нравится именно ей? Осталось, правда, только понять, что и как ей нравится.
А на Невском, казалось, никто не думал о будущем и о том, как жить дальше. Здесь царило Настоящее, и потому улица суетилась и кричала, спешила и гремела.
— Виноват… — первое, что услышала Ольга на Невском, когда кто-то толкнул её на бегу.
Следующее, услышанное Ольгой, были крики газетчиков:
— Покупайте газету…
— По улицам слонов водили…
— Мышь в киселе…
— Покупайте газету…
— Сбор средств на экспедицию капитана Дубровина…
— Покупайте газету…
Дубровин?.. Теперь Ольга сразу вспомнила красивого капитана в белом кителе с серебряными погонами и пуговицами. Как странно, что о нём о первом она услышала на свободе.
— Мальчик! — позвала Ольга. — Газету, пожалуйста… Где тут капитан Дубровин?..
Ей внезапно припомнился тот солнечный зимний день, когда Садовского увезли с тифом в больницу и, оставшись одна, Ольга почему-то испытала приятное чувство лёгкости и освобождения. Точно так же она купила газету на улице и зашла потом в кондитерскую. И это уже знакомое чувство вдруг снова охватило Ольгу и, дабы не расплескать его, Ольга заторопилась в ту самую кондитерскую. Она представила, что, отворив дверь, увидит гувернантку с детьми, офицера с дамой и двух весёлых подруг. Но этого не произошло. Народу было много, только один столик оставался свободным. И Ольга уселась за него, запросив чашку горячего шоколада. Развернув газету, она приготовилась прочитать статью о капитане Дубровине, а после полюбопытствовать, что за слонов водили по улицам. Как вдруг совсем рядом услышала знакомый голос:
— Здравствуйте, Ольга Александровна…
Сердце у неё стукнуло, и Ольга, охваченная ужасом, подняла голову. За её столиком сидел Туманов — актёр, которого она знала ещё по Москве.
— Владимир Иванович? — прошептала Ольга, всё ещё чего-то боясь и не зная, чего именно боится.
Туманов кивнул.
— Откуда вы здесь?..
— Шёл за вами… Точнее, сначала ехал, потом шёл… Словом, куда вы, туда и я…
— Шёл?.. Но откуда?.. И потом — зачем?..
— Откуда? Да от самого Литовского замка. Ехал следом за вами. Собрался уж к вам подняться, ан вижу, вы и сами пожаловали. Хотел тогда сразу подойти, да подумалось: а ну как вы на свидание — неловко выйдет. Так и шёл за вами…
— Почему всё-таки подошли?
— Понял, что нет у вас никакого свидания. Что просто охота вам… волей надышаться.
— А если вы ошибаетесь… насчёт свидания?
— Если ошибаюсь, я уйду… Но, думаю, нет у вас никакого свидания. Не с кем вам видеться…
— Чего же вы хотите? — помолчав, спросила Ольга.
— А я и сам не знаю, Ольга Александровна… Помните, в Москве… после театра… Помните моё предложение?
— Помню, — смутилась Ольга и уставилась на портрет капитана Дубровина.
— Оно остаётся в силе… — тихо добавил Туманов.
Странно, но предложение невесть откуда взявшегося Туманова перекликалось с её недавними мыслями. И вообще, не успела она выйти из тюрьмы, как одно за другим следуют предложения руки и сердца. Неужели они и в самом деле думают осчастливить её таким образом?
— Спасибо вам, Владимир Иванович, — так же тихо ответила Ольга. — Только… только я не могу… Простите меня!
— Я всего лишь хочу быть рядом с вами, — быстро заговорил Туманов и коснулся пальцами Ольгиной руки. Ольга вздрогнула. — Я хочу поддержать вас, Ольга Александровна. Особенно теперь, когда вам так трудно и одиноко… Я никогда не буду ни на чём настаивать. Но, прошу вас, объясните: что вам мешает? Почему вы отталкиваете меня?.. Если вы меня не любите или если всё ещё помните Садовского — это ничего, я отлично всё понимаю… Я не буду вас торопить и принуждать тоже не буду. Но скажите, что теперь стоит между нами?
— Я… — начала Ольга, не зная, что именно она должна сказать. — У меня… у меня были другие планы…
— Планы?.. Но какие же это планы?.. Что вам мешает? Неужели вы собираетесь в монастырь после всего?..
Ольга подняла глаза на Туманова. Монастырь… Как это раньше не приходило ей в голову?.. Именно монастырь! Подальше от всех, от этой непонятной жизни, от этих дурацких предложений. Уединение и молитва — да, это именно то, что ей сейчас нужно. Навсегда забыть о скандалах и ревности, о тюрьме и револьвере «бульдог»… И почему она сама не додумалась до такой простой мысли?..
Шаг, подсказанный Тумановым, избавлял её от дальнейших дум, избавлял от необходимости ехать к неведомому жениху или изворачиваться перед самим Тумановым. Монастырь был для неё спасением. Причём незамедлительно, прямо сейчас, не откладывая ни на день.
— Да, Владимир Иванович, — благодарно улыбнулась она Туманову. — Я хотела идти в монастырь.
Часть вторая
Аполлинарий Матвеевич Искрицкий, выслушав приговор суда, вернулся в Харьков. Перед тем как покинуть столицу, он побывал на квартире в Кузнечном переулке, где жила прежде Ольга с Садовским, поговорил о чём-то с дворником, разыскал Пашу. После чего квартира была прибрана и закрыта. Ключи оставались у дворника и у Паши, обязавшихся дождаться Ольгу, а до той поры, пока она не вернётся, в квартиру никого не пускать и без особой нужды не входить. Предполагалось, что в дальнейшем, по истечении десяти месяцев, Ольга сама распорядится квартирой.
Всё это было подробнейшим образом описано в письме, отправленном в Литовский замок, и Ольга получила представление о каждом шаге, который надлежало ей сделать по выходе из своего узилища.
Распорядившись квартирой и оставив на имя Ольги денег в банке, Аполлинарий Матвеевич уехал. А вскоре в Харьков пришло унылое письмо с Тюремного переулка в Петербурге. Ольга описывала свой новый быт, соседок, бывших, по её мнению, сплошь несчастными и безвинно пострадавшими. Причём страдавшими если и не за правду, то уж точно за любовь. Почти в каждом письме она просила её простить, хныкала и ужасалась будущего, не зная, как теперь жить, что делать и чему себя посвятить.
Аполлинарий Матвеевич, распознавший довольно быстро беспокойный характер и увлекающуюся натуру, отлично понимал, что похождения и поиски цугундером не закончатся. И что Ольга не просто не угомонится, наученная тягостным опытом, но при первой же возможности метнётся в другую сторону. И будет метаться до тех пор, пока не обессилит или не погибнет. Ну или не вырвется на свободу. Есть птицы, легко переносящие неволю. Но есть и такие, что гибнут, не умея вырваться из клетки. Зная, что Ольга скоро покинет свой страшный замок, Аполлинарий Матвеевич напомнил ей о женихе, будто бы не возражающем против оригинального погашения долга. Написал он это без всякого участия со стороны своего должника, зная наперёд, что Ольга на предложение не польстится. Если бы всё-таки Ольга надумала приехать, Аполлинарий Матвеевич нашёлся бы, что сказать и как устроить её судьбу, обойдясь даже и без старого векселя. Но он был уверен, что Ольга в Харьков не поедет. Более того, какое-то смутное предчувствие говорило ему, что Ольгу Ламчари он уже никогда не увидит. И тем не менее Аполлинарий Матвеевич решил вооружиться терпением и ждать. И очень скоро ожидание его было отчасти вознаграждено. Вскоре после освобождения Ольги из Литовского замка он получил письмо из Москвы.
* * *
Ольга не долго думала, в какой именно монастырь ей отправиться. Перебирая в уме все известные города, она пришла к выводу, что Москва, как ни странно, единственный город, куда она готова была ехать без сожаления и отвращения. Ольга решила, что это важно. Следующий шаг был за выбором обители. Ольге были известны несколько монастырей в Белокаменной. Но опять же наиболее приятные воспоминания связывались для неё с посещением монастыря на горке. Ольга так и написала Аполлинарию Матвеевичу: «…Я не знаю — как, и не хочу жить обычной жизнью среди обычных людей. Повседневность со всеми хлопотами и однообразной суетой мне опостылела. Когда-то в Москве мне нравилось бывать в монастыре на Кулижках. Туда, возможно, я и отправлюсь. Простите меня, Аполлинарий Матвеевич. Возможно, я никогда не смогу вернуть Вам долг. Но я всю мою жизнь буду молиться за Вас…»
И вот уже Ольга, пока только послушница, не сомневалась, что нашла наконец приют, что в стенах этой обители Господь попустит провести ей остаток дней. Она носила полуапостольник, но уже думала о рясофоре и камилавке, памятуя, что матушка-игуменья не раз намекала на возможность сократить время ношения одного лишь подрясника.
Ольга хлопотала в пекарне, пела в хоре, слёзно и горячо молилась, повторяя наравне с обычными молитвами: «Зачем я не могу нести, / О мой Господь, Твои оковы, / Твоим страданием страдать, / И крест на плечи Твой приять, / И на главу венец терновый!..» И томик сочинений графа Толстого покоился в её келье под молитвословом. Не раз от сестёр Ольга слышала, что монастырская игуменья мать Елпидифора благоволила ей. И, не зная, как относиться к этому и нет ли здесь какого-нибудь соблазна, Ольга, по старой привычке своей, простодушно радовалась. Отчего и сёстры считали её «ужасно милой». Ей казалось, что она снова обрела семью и стала самой собой, той самой Ольгой Ламчари, которая жила когда-то, не мудрствуя, и радовалась всему, что окружало её.
Но вот однажды, спустя год с небольшим, как обосновалась Ольга в обители, случилось ей быть в Страстном монастыре, исполняя очередное поручение настоятельницы. И тем же вечером постучалась в келью к Ольге молоденькая инокиня из монастыря на Кулижках мать Филофея — маленькая, похожая на подростка, с огромными и вечно полными ужаса глазами. Вбежав, она расплакалась со словами: «Беда, Олюшка!.. Господи! Да разве я для того в монастырь-то шла!» И, выслушав её, Ольга сдалась. Впрочем, здесь необходимо произвести разъяснения.
* * *
Матушка Елпидифора, бывшая когда-то особой восторженной и по каждому поводу умиляющейся, со временем превратилась в особу хладнокровную, рассудительную и даже расчётливую, а вдобавок ещё и тучную. Да и как не рассчитывать — на руках у неё был монастырь, в попечении инокини. Поневоле пришлось отбросить восторги и взглянуть на мир незамутнённым оком. Когда же подошло высочайшее повеление об учреждении дома призрения за вдовствующими и нуждающимися попадьями, матушке ничего не оставалось, как проявить все свои деловые качества. Повеление подразумевало в первую очередь поиск средств на учреждение этого самого дома. А ведь и без всякого дома матушка уже затеяла строительство приюта для сирот, школы и больницы для приходящих и ради этих, безусловно, благих начинаний пыталась наладить в монастыре производство извести и мыла. Но предприятия скоро прогорели. Тогда она стала обращаться за помощью и к петербургским знакомым, и к московскому купечеству. И нельзя утверждать, чтобы просьбы её оставались без внимания, но средств всё равно не хватало.
Новое начинание потребовало новых расходов. Бедная матушка вновь попыталась наладить хоть какое производство, но, не имея того, что называется предпринимательской жилкой, скоро погрязла в долгах и запуталась в векселях настолько, что монастырскими делами заинтересовалась полиция.
Страстной монастырь был хорошо знаком Ольге, приходившей сюда ещё в первый свой приезд в Белокаменную. Теперь же всё в этих краях будило воспоминания, всё волновало и как будто растапливало застывшие чувства. Кулижки не обладали таким влиянием на Ольгу, потому что почти ничего для неё не было связано с этим местом. Но Тверская и Бронная… Выйдя через монастырские ворота на площадь, она смешалась с шумной и пёстрой толпой. Проезжали извозчики, шумела в стороне конка, кричали мальчишки-газетчики. Напротив, склонив в задумчивости голову, стоял чугунный поэт, не замечавший, казалось, суеты у своего подножия. По Тверскому бульвару гуляли нарядные женщины с кружевными зонтиками и дети в матросских костюмчиках. О!.. Сколько раз и Ольга гуляла здесь с Садовским или летела в санках, а вон там проезжала в пролётке с Тумановым из театра. А сколько раз Ольга проходила мимо этой аптеки на Бронной! А как забыть тот день, когда они шли по Трёхпрудному переулку, слепило весеннее солнце и воробьи оглушали своим чириканьем?.. В довершение ко всему, Ольга разобрала в шуме толпы мальчишеский голос:
— …Убит эрцгерцог… В Сараево убит эрцгерцог…
— …Берёт начало экспедиция капи