История как литература

История как литература

Несколько вопросов Николаю Серебренникову

Николай Валентинович, в аннотации к Вашей книге «Случайные люди» – извините, к книге Николая Бренникова – сказано, что здесь говорится и «об ответственности за свою судьбу», и «о том, чту мы значим в историческом движении, нам не понятном». Кажется, в Вашем творчестве это темы основные…

Так и есть. В соответствии своей судьбе, как мы её видим, оценка нас самих, нашей жизни. А писатель зачастую по-прокурорски даёт оценку и некоему социальному типу или целому поколению.

 

Из рассказа «Моя пропащая жизнь»: Меня выплюнуло на пустом вокзале. В зале ожидания сидел один очень молодой человек, и это был я. «Ты умер, – сказал мне я, – ты прожил жизнь не так, как я хотел, и умер не так, как я хотел, и уже ничего не изменить. У нас есть время, чтобы поговорить, и я уйду». Но мы молчали, только глядели друг на друга и плакали.

 

Перед судьбой человек научился оправдываться, но в историческом процессе Вы не оставляете ему никаких шансов. Судьба человеком худо-бедно занимается, а история может раздавить и не заметить.

Очень может быть, что в историческом процессе голос этого человека был учтён, но есть ещё и недостоверность исторического сознания. По ряду причин многое исказят. Мы бы очень удивились и огорчились, узнав, какими нас запомнят наши потомки. Картина нашего мира предстанет в иных красках, идеи – в иных интерпретациях.

 

Из повести «Дурак»: Исторические законы, наверное, есть, но нас, мелких, они не касаются, они для больших чисел. …Мы даже реальность понимаем плохо. Если вообще понимаем. Никто не знает, как было на самом деле. Мы что-то себе объясним, как попроще, как нам попонятней, сами себя обдурим и довольны…

Из рассказа «Этюд в светлых тонах»: А историю перепишут, историю можно переписывать. После революции уже через двадцать лет Ленина в кино показали рыжим клоуном, и все, кто его не знал, поверили, и все, кто знал, кивали.

 

Солженицын в сравнении с Вами оптимист. Он верил, что его «Красное колесо» несёт последнюю правду. Разве без такой надежды можно браться за историческую прозу?

Солженицын не историк, а публицист, он всегда делал историю под себя. Выступая в Томске, он заявил, что после «Красного колеса» никому не надо читать тот ворох газет, который он прочёл и обработал, – историку б на ум не пришло сказануть такое! Считать Солженицына авторитетом не могу, у него современная (конца ХХ в.) публицистика сплошь и рядом рвёт историческую ткань. Писателю нельзя во время действия выскакивать из шкафа и кричать: «А ведь какою сволочью NN потом стал!».

 

Вы вправду дали Солженицыну на подпись бутылку вермута?

Я с ней пришёл в зал, положить было некуда. – Ну и ладно, пусть завидуют! С ней и ушёл. Но стали говорить, будто сунул Солженицыну для автографа.

 

Доведись писать рассказ об этой встрече, какой предпочли б вариант – с бутылкой или без?

С бутылкой лучше и в чём-то правдивее. Автор байки углядел во мне добротное юродство и явно жалел, что я просто так появился и никак не проявился.

 

Из рассказа «Моя пропащая жизнь»: Вовка с сожалением отметил мои интеллектуальные заслуги, коих я за собой не знал, и поведал душевную байку с якобы моим участием. Я как-то читал книжку про Конта, где его имя кто-то чернилами везде исправил на Канта. Вовка ощущал себя в столь же неколебимой правоте.

 

Философ Иван Ильин сравнил героев Мережковского с чемоданами: например, по древнему Египту гуляет чемодан с надписью «Эхнатон», набитый идеями, нам современными. Вы же в рассказе «Кукла спит» такими словами изобразили томскую жизнь XVIII века, что могу сравнить это с фресками Помпеи, избавленными от пепла.

И всё-таки любое «историческое» художественное произведение так иль иначе лживо. Например, когда я писал про разговор Сталина с соседом-полицейским, меня забавляло собственное враньё и то, что, по достоверности реалий, уличить меня во лжи невозможно. Но если сущностное соответствие с действительностью честно соблюдено, то произведение имеет право на выход в свет.

 

Из рассказа «Кукла спит»: Станешь учиться с достохвальным старанием, уяснишь себе, что заподлинно, а что вероподобно, и вырастешь самым достоверным человеком…

 

В лживости Вас трудно упрекнуть. Но в Ваших попытках быть объективным Вы иногда очень ироничны.

От себя не уйти. В финале «Этюда в светлых тонах» есть изрядная доля насмешки: может, читатель думает, что бывший гауптман ради картины Гитлера пришьёт старушку? а не хотите ль, чтоб он на старушке женился? Я так тяжко втискивался в образ Сталина, что позволил себе разрядиться – представил будущее бедного гауптмана не с топором, а со свадебным букетом. Вне постмодернистских извращений.

Из рассказа «Сон на хорошую погоду»: Я в одном образованном обществе заговорил как-то про единство истины, добра, красоты и сказал, чтό указует нам путь ко спасению, истинно-де красота Христова спасёт мир, и все давай толковать: «Фёдор Михайлович утверждает, что красота спасёт мир», – будто я и впрямь такое утверждал. Самое поразительное, как легко они выбросили Христа!

 

В рассказе о Достоевском Вы обыграли древнейший литературный жанр «сна», сделав сонное состояние состоянием напряжённой рефлексии. Оказывается, несчастная Россия после отмены крепостного права со своими моделями будущего и правилами должного буксует в той же исторической колее, которую Вы через сознание Достоевского изображаете. В творческом общении с Достоевским было сложнее – с Вашим учителем или с персонажем?

Учителя можно не слушаться, мнение персонажа нужно учитывать… Но мне нравится, когда герои вольничают. В «Дураке» и «Этюде…» каждый персонаж словно помогал мне писать его часть буриме, поэтому мерзавцы выглядят неприемлемо человечными.

 

Да, это приём! Это ж надо так выразить свои творческие связи со структурами личного вымысла!.. Между тем, повести Вашей дилогии написаны в разной манере: в «Дураке» «люди лета 1920-го», вероятно, такими и были, а в «Чем жить?» Вы приподняли по интеллектуальной шкале почти всех персонажей. Если такую ревальвацию 1970-х рассматривать как эстетическое задание, то возражений нет. Но тогда не стоит беспокоиться об исторической достоверности.

Мой герой пытался реконструировать былое, и отлично понял, что придётся «мастерить литературу из реальности». Значение его и его друзей олитературивалось. Текст «истории» воспринимался соответственно («…когда это было – я забыл. Давно это было. В первой главе это было, в конце первой главы…»). А фактическая точность соблюдена, я тут ради самопроверки даже комментарий составил.

 

Из повести «Чем жить?»: Как я могу себя увидеть, если я сформирован своим временем, но не могу о нём точно судить? Я могу обмануться, ведь у меня нет исторической проекции, нет нужной точки зрения, чтобы увидеть реальность правильно. …Вопрос лишь в том, чту мы, тем иль иным боком выпадая из золотой посредственности, можем значить в нам не известном общем движении откуда-то куда-то.

 

Ожидается, что Ваш читатель опознает если не матрицу, то метод.

Чего не обнаружит, того не потеряет. Читатель ничего не должен. Напротив, он справедливо требует крепкий сюжет и правдивые характеры.