Из книги «На краю бездны»

Из книги «На краю бездны»

Отрывки из второй книги «На краю бездны»,

часть 1-я «Король времени».

 

Глава 7. ВХОД НЕ ДЛЯ ВСЕХ

Кабаре «Бродячая собака» существовало уже два года. Оно открылось в канун 1912-го, 31 декабря. Существует легенда о том, как в ночь под Новый год компания поэтов бродила по городу в поисках места, где бы осесть, и кто-то произнес:

А не напоминаем ли мы сейчас бродячую собаку, которая ищет приют?

Эту реплику приписывают Алексею Николаевичу Толстому. Так и пошло: «Бродячая собака».

Наконец, облюбован был подвальчик во втором дворе дома на углу Михайловской площади и Итальянской улицы. Там раньше располагался винный погреб, сохранился даже легкий аромат дорогих вин. Там же в мансарде проживал будущий директор и главный распорядитель кабаре Борис Пронин, актер, режиссер, доктор эстетики гонорис кауза, как написано было на его визитной карточке. Оформляли помещение любовно, с фантазией. В подвале было три комнаты, из одной сделали буфетную, из двух других – залы для посетителей. Стены и низкие потолки в одном из залов расписал художник Сергей Судейкин – огромными цветами, голубыми и ярко-красными, и диковинными птицами, там были Пьеро, Арлекин и Коломбина, дон Кихот и персонажи из сказок Гоцци. Другой зал – в стиле, близком к кубизму, в малиновых, бурых, зеленых и лиловых тонах расписал Николай Кульбин. С потолка вместо люстры свисал выкрашенный сусальным золотом обруч. Столики – из некрашеного дерева, покрытые дерюгами; соломенные табуреты, камин, обвешанный античными масками и лошадиными черепами. Между столиками – символом кабаре – бегала лохматая собака Мушка.

Открыто было кабаре по понедельникам, средам и субботам. Чтобы пройти туда, надо было «разбудить сонного дворника, пройти два засыпанных снегом двора» (по воспоминаниям Георгия Иванова), спуститься в глубокий подвальчик, «где сразу окунались в атмосферу музыки, духоты, пестрых стен», гудел электрический вентилятор, как аэроплан.

«Во втором дворе подвал, в нем приют собачий. Каждый, кто

сюда попал, – просто пес бродячий. Но в том гордость, в том и честь, чтобы в тот подвал залезть. Гав!» – этот гимн был сочинен поэтом Всеволодом Князевым.

Здесь собиралась избранная публика, поэты, писатели, артисты. Устраивали творческие вечера. Читали стихи. Увлекались экзотическими танцами, африканской пластикой, змеиными движениями индийских танцовщиц, кубическим балетом. Танцевала балерина Карсавина. Очаровательная Ольга Судейкина, жена художника, исполняла свой коронный номер – «полечку».

На торжественном открытии в ночь на 1 января 1912 года присутствовали Гумилев и Ахматова, Георгий Иванов, Михаил Кузмин, Маяковский, Саша Черный, Игорь Северянин, Бальмонт…

Захаживали во множестве, чтобы побыть среди богемной публики, представители других социальных слоев: промышленники, купцы, люди высшего света. Всех их, «не наших» гостей, называли «фармацевтами». Вход в кабачок «для своих» стоил полтинник, для «фармацевтов» – три рубля плюс два рекомендательных письма. Если «фармацевт» оплачивал вечер щедро и с угощением, он переходил в разряд «меценатов».

 

Все мы бражники здесь, блудницы,

Как невесело вместе нам!

На стенах цветы и птицы

Томятся по облакам.

 

Гостей встречал с распростертыми объятиями сам Борис Пронин, восклицая с одинаковым радушием:

Ба! Кого я вижу?! Сколько лет, сколько зим! Где ты пропадал? Иди! – жест куда-то в пространство, – наши уже все там.

Если же спросить, с кем он только что обнимался, мог и ответить:

А черт его знает!

Представители нового течения – акмеизма – сидели за одним столом с «будетлянами» – футуристами.

Эгофутурист Игорь Северянин причитал с завыванием:

Вонзите штопор в упругость пробки, и взоры женщин не будут робки…

Футуристов держали за разночинцев прошлого века с сомнительной репутацией, хотя и наглых весьма. Хлебников провел здесь осень и зиму 1913-1914-го.

Создавалась богемная атмосфера, мир фантазии, отделенный стеною от внешнего мира.

«Нам (мне и Мандельштаму и многим другим тоже) начинало

мерещиться, что весь мир, собственно, сосредоточен в “Собаке”, что и нет иной жизни, иных интересов, чем “собачьи”» (Георгий Иванов).

Разгул фантазии, безглубинность ощущений…

 

Нам философии не надо

И глупых ссор,

Пусть будет жизнь одна отрада

И милый вздор…

 

напевал, сидя за роялью, завсегдатай посиделок поэт Михаил Кузмин, кумир вошедшего в моду жанра песенок-романсов.

Был учрежден орден «Бродячей собаки»: металлическая пластина с треугольным отверстием «всевидящее око», и надписью вверху на латыни «Cave canem» «Берегись собаки». Таким орденом была награждена балерина Тамара Карсавина. Она и Анна Ахматова были выбраны «королевами» кабаре. Позднее Ахматова написала:

 

Да, я любила их, те сборища ночные,

На маленьком столе стаканы ледяные,

Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,

Камина красного тяжелый, зимний жар…

 

«Бродячая собака» становилась символом Серебряного века.

«Маскарады, вернисажи, пятичасовые чаи, ночные сборища. Мир уайльдовских острот, зеркальных проборов, в котором меняется только узор галстуков…

Кончится это страшно».

Тогда в моде были пророчества.

 

ОДИН ИЗ ПРЕДВОЕННЫХ ВЕЧЕРОВ В «БРОДЯЧЕЙ СОБАКЕ»

 

Поедем в Царское Село!

Свободны, ветрены и пьяны,

Там улыбаются уланы,

Вскочив на крепкое седло…

Поедем в Царское Село!

 

В зале с низким потолком тепло, даже душновато, уютно, тяжело накурено. Запах от облаков табачного дыма перемешивается с ароматом женских духов. Половина третьего ночи. На столах повсюду пустые бутылки, бокалы.

Сегодня был веселый день, богемную публику угощал один из гостей-«фармацевтов», молодой богатенький купчик. Если уж точно говорить, то он уже теперь не «фармацевт», а «меценат». Народу к ночи поубавилось, выпито много, но кое-кто остался.

На вечере выступал Мандельштам, читал стихи из своей книги «Камень». Эпиграф – из этой книги. Сейчас Осип Эмильевич сидит за столиком и уплетает свои любимые пирожные, запивая крепким чаем с коньяком.

Угощение, ничего не скажешь, щедрое. Рядом с ним двое, один в смокинге и оранжевом галстуке, второй, очень молодой, очень элегантный, со спускающейся к бровям черной челкой. О чем-то говорят тихо. В малоосвещенном углу за столиком – бледный, с всклокоченными волосами, в накинутой на плечи шубе – сидит один, устремив невидящий взгляд синевато-белесых глаз в пустоту. За роялью, слегка горбясь и покачиваясь из стороны в сторону, закатив обведенные черным огромные, «византийские» глаза-бездны, поэт Кузмин наигрывает, тихонько напевая:

 

Дважды два четыре,

Два плюс три – пять,

Вот и всё, что надо,

Что нам надо знать…

 

Под позолоченным обручем-люстрой группа молодых поэтов упражняются в рифмах, хохочут. Лучшие стихи запишут в толстенную «Свиную книгу».

У дверей спит Мушка, положив морду на лапы. Борис Пронин в жилетке гладит ее, приговаривая с пьяными слезами:

Ах, Мушка, Мушка, зачем ты съела своих детей?

В кресле у камина – дама, высокая, очень тонкая, в черном платье-декольте, открывающем худые ключицы, сидит нога на ногу, узкая юбка подчеркивает острые колени. Она кутается в большую черную шаль с красными розами. В ярко накрашенных губах – тонкая папироска. Перед нею на соломенном табурете – недопитая чашка кофе. Невнимательно слушая, что говорит ей сидящий на другом табурете тот самый молоденький купчик-меценат, опьяневший от вина и восторга в окружении богемы, она глядит, сощурясь, мимо него, в черный проем двери, ведущей в другую комнату. Там, в проеме, танцует, медленно, плавно поводя руками, прелестная женщина в пестром, похожем на маскарадный, наряде. Это – Ольга Глебова-Судейкина, жена художника. Заметив взгляд подруги, посылает ей воздушный поцелуй.

А та, что сейчас танцует, непременно будет в аду…

К даме подходит другая, склонясь к ее плечу, обдавая сильным ароматом духов, шепчет восторженно:

Ах, дорогая Анна Андреевна, я так восхищаюсь вашими последними стихами! Я твердила их весь вечер, а утром, представляете! сама вдохновилась, вот послушайте и скажите ваш строгий суд, дорогая…

Ахматова слушает, слегка улыбаясь.

Я научила женщин говорить, но Боже, как их замолчать заставить…

Подходит еще одна, в алой шали с турецким узором.

Ах, Анна Андреевна, вы сейчас точь-в-точь как на портрете нашего милого Альтмана!

О, надеюсь, что нет!

Но почему же?!

Я там вся в углах. И зелёная как мумия.

Вы к себе несправедливы!

 

В пол-оборота, о, печаль,

На равнодушных поглядела.

Спадая с плеч, окаменела

Ложноклассическая шаль.

 

Чьи-то глаза из угла… Поразило внезапное воспоминание. Те, другие, глаза…. Тогда, в Париже, сколько лет прошло?..

Кафе «Ротонда», там так же было пестро и дымно, пахло сигаретами и духами, только больше, много больше было народу и очень шумно. И эти глаза. Упорный взгляд незнакомого мужчины за столом напротив. Она привыкла к таким взглядам, но этот… Кто он? Каштановые волосы, распахнутая блуза, блокнот и карандаш… Художник? Кто он, непохожий ни на кого…

И почему она сама не может оторвать взгляда от его глаз?..

 

Было душно от жгучего света,

А взгляды его – как лучи,

Я только вздрогнула: этот

Может меня приручить…

 

Потом были те рисунки… Он видел ее иначе… плавные очертания обнаженного тела, и никаких углов… Она просила их уничтожить! Неужели уничтожил?.. Где он сейчас, с кем он сейчас? Тосканский принц? Неподражаемый Амадео? Вдруг вспомнилось.

За столом, где сидит Мандельштам, голоса звучат громче.

Осип! – внушает собеседник в оранжевом галстуке, – эту строчку надо тебе выбросить! Она здесь вовсе не нужна.

С какой это стати выбросить?! Как это не нужна?! Жоржик! – обращаясь к молодому элегантному, – что он ко мне пристает?

А ты слушайся, Осип, – возражает тот, – что тебе говорят. И вот тут тоже как ты выразился… Зачем? Этого не поймут. Так никто не говорит!

Не говорят, так будут говорить! – обиженно, – раз я так сказал!

У Мандельштама большая голова с оттопыренными ушами на тонкой шее, пышные рыжеватые волосы, под красными веками – глаза, сияющие, прекрасные, когда он читает свои стихи, слегка подвывая и делая руками пассы… Он от волнения из-за спора сейчас вертится, галстук в горошек сбился на бок.

Осип, а зачем ты машешь руками, когда читаешь? – не унимается в оранжевом галстуке.

Дама у камина оборачивается.

Не слушай этих, дураков, Осип, милый, у тебя прекрасные стихи. Жалко, что не я их написала, право. Коля, отстань от него.

Оранжевый галстук подходит к даме, трогает за плечо. Купчик уже ушел в другой угол.

Ты бледна, Анюта. Замерзла? Не простынешь?

Нет, тут так тепло. Устала немного.

Скоро уж поедем.

У Гумилевых в Царском дом в два этажа, стены увиты диким виноградом. Внутри много комнат, запах старины, запах книг, уютно. Много цветов. Розовый какаду в клетке. Николай Степанович с Анной Андреевной сидят в «Собаке» до раннего утра, дожидаясь царскосельского поезда.

Гумилев возвращается к столу Мандельштама. Элегантный молодой встает, идет в угол к одинокому в шубе. Усаживается.

Так что, Велимир, душа-то, говоришь, треугольная?

Тот глядит некоторое время, молча, словно соображает, где он и о чем его спрашивает Георгий Иванов.

Подобрал со стола недокуренный окурок. Закурил. Бросил.

Несколько мгновений глядит на раскрывшийся перед его носом черепаховый портсигар, протянутый подошедшим Гумилевым.

Берёт папиросу. Закуривает. Выдавливает из себя:

Треугольная…

 

Здесь песни многие развязаны,

Все сохранит подземный зал,

И те слова, что ночью сказаны

Другой бы утром не сказал…

 


 

Из второй книги «На краю бездны».

часть 2-я «И сделалась кровь».

 

МАЛО КТО ТАК УМИРАЕТ

 

Николая Гумилева арестовали 3 августа по делу Таганцева. В деле о заговоре, во главе которого стоял профессор Петербургского университета В.Н.Таганцев, как и во всех советских исторических закоулках, – «больше вопросов, чем ответов», и, конечно, две противоречащие одна другой версии.

В марте 1921-го вспыхнул антибольшевистский мятеж в Кронштадте.

Сложившаяся около Таганцева Петроградская боевая организация научной и творческой интеллигенции ставила своей целью – продолжить восстание в столице. Гумилеву предложено было участвовать в заговоре, хотя особенных контрреволюционных настроений за ним не замечалось. Может быть, отчасти, это была с его стороны – игра в геройство. В Кронштадт были посланы войска под командованием Тухачевского. В результате двух штурмов крепость после двухнедельного сопротивления была взята. Начались аресты в Петрограде. Организация, предположительно, состояла из отдельных законспирированных групп (пятерок), глав которых знал только Таганцев. Следствие вели осторожно, добиваясь от арестованных признаний. По показаниям, Гумилев обещал вывести на улицу группу, в их числе своих знакомых по войне офицеров. Просил денег на технические надобности. Ему выделено было 200000, тогда это были не такие уж большие деньги. Об этом рассказывает и Одоевцева: когда она была у Гумилева, то в разговоре нечаянно открыла ящик стола и увидела пачки. Гумилев рассердился, но потом поведал любимой ученице, как великую тайну, о своем участии в заговоре, напугав ее серьезностью дела, которой, похоже, сам не очень сознавал. В другой раз она застала его за перетряхиванием книг: он искал написанную им прокламацию.

Ирина Одоевцева и Георгий Иванов шли поздним вечером мимо ДИСКа (Дома искусств). Там в маленьких, плохо отапливаемых комнатах жили поэты, писатели, переводчики, там жил Мандельштам, с недавнего времени туда переехал Гумилев с женой. Около подъезда стоял автомобиль.

«Но это нас не удивило».

Георгий Иванов предложил Одоевцевой зайти к Гумилеву, но было уже поздно, она спешила домой.

«Мы были неразлучны, редкий день когда не встречались, – я был и участником злосчастного и дурацкого Таганцевского заговора, из-за которого он погиб. Если меня не арестовали, то только потому, что я был в десятке Гумилева». И еще потому, что в тот вечер они не зашли к поэту.

Из тюрьмы Гумилев писал жене, чтобы не беспокоилась: «Я играю в шахматы». Просил передать табаку и Платона.

«Николай Гумилев, 35 лет, бывший дворянин, философ, поэт, член коллегии “Издательство всемирной литературы”, бывший офицер» (из следственного дела) был расстрелян 25 августа 1921 года.

Приговоренных, их было 61, по другим сведениям – 96 человек, вывезли за город. Точное место расстрела неизвестно, где-то в лесу недалеко от поселка Бернгардовка у речки Лубья.

«И умру я не на постели, / При нотариусе и враче…»

Кто-то, видимо, в команде был «из своих», рассказавший Георгию Иванову о последних минутах. Гумилев «улыбался, докурил папиросу… Фанфаронил, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Мало кто так умирает».

Была панихида в церкви на Невском. «Ахматова стояла у стены. Одна. Молча».

Уже после падения советского режима, переворошив дело, многое из которого, говорят, осталось спрятанным в архивах, объявили, что заговора никакого не было, а дело было сфальсифицировано ЧК.

Обвиненные по делу были реабилитированы в 1991-92 годах. В предполагаемом месте захоронения положен камень, к нему приносят цветы.

«Есть Бог, есть мир,/ Они живут вовек./ А жизнь людей/ Мгновенна и убога./ Но все в себе вмещает человек,/ Который любит мир и верит в Бога» (Николай Гумилев).

 

МОЖНО ЛИ ВЕРНУТЬСЯ В ДОМ, КОТОРЫЙ СРЫТ?

 

«В свой край,/ В свой век,/ В свой час» – вернулась из Берлина в Россию летом 1939 года Марина Цветаева.

Двумя годами раньше вернулась дочь Цветаевой Ариадна Эфрон (Аля), годом раньше – Сергей Яковлевич Эфрон, муж Цветаевой. Муж и дочь Марины были репрессированы, Аля – в августе 1939-го, Сергей Яковлевич – в октябре. Началась война.

«О, мания/ О, мумия/ Величия!/ Сгоришь,/ Германия!/ Безумие,/ Безумие/ Творишь/».

В августе 41-го Марина Ивановна оказалась с сыном в Елабуге на Каме. Эвакуированная литературная публика тогда находилась в Чистополе.

26 августа она подала в Литфонд заявление с просьбой о прописке в Чистополе и о принятии ее на работу посудомойкой в столовую Литфонда.

А 31 августа – повесилась в Елабуге в доме Бродельщиковой на крюке для рыбацких снастей. Не было больше сил выносить жизнь.

«Пора гасить фонарь наддверный».

«Мурлыга! Прости меня. Но дальше было бы куда хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь, – что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик».

Она оставила три записки – сыну, Асееву с просьбой позаботиться о нем, и знакомым с просьбой передать ее адрес Асееву.

«И к имени моему/ Марина / Прибавьте: мученица».

Её похоронили в Елабуге на Петропавловском кладбище. Точное расположение могилы неизвестно, в той стороне кладбища в 1960 году ее сестра Анастасия Цветаева установила крест. В 1970 году было установлено гранитное надгробие. В 1991 году уговорили священника, и самоубийцу отпевали в Москве в церкви Вознесения у Никитских ворот.

Сергей Эфрон был расстрелян 16 октября 1941 года. Сын Марины Георгий (Мур) погиб на войне в 1944 году.

 

* * *

«Все расхищено, предано, продано,/ Черной смерти мелькало крыло,/ Все голодной тоскою изглодано…»

Свою горькую чашу испила Анна Ахматова.

«Показать бы тебе, насмешнице/ И любимице всех друзей,/ Царскосельской веселой грешнице,/ Что случится в жизни твоей –/ Как трехсотая, с передачею,/ Под Крестами будешь стоять/ И своей слезою горячею/ Новогодний лед прожигать».

Сын Анны Андреевны Лев Гумилев, арестованный в 30-х годах, пробыл в лагерях в общей сложности четырнадцать лет.

Был реабилитирован. Ахматова пишет в «Реквиеме», что как-то в очереди к тюремному окошку ее узнали, и стоявшая рядом женщина спросила:

А это вы можете описать?

И я сказала:

Могу.

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».

Об этом – «Реквием».

 

А если когда-нибудь в этой стране

Воздвигнуть задумают памятник мне,

 

Согласье на это даю торжество,

Но только с условьем – не ставить его

 

Ни около моря, где я родилась:

Последняя с морем разорвана связь,

 

Ни в царском саду у заветного пня,

Где тень безутешная ищет меня,

 

А здесь, где стояла я триста часов

И где для меня не открыли засов.

 

Затем что и в смерти блаженной боюсь

Забыть громыхание черных марусь…

 

В Москве, на Большой Ордынке, 17, во дворе стоит небольшая скульптура, сделанная по рисунку Модильяни, – памятник Ахматовой. В 2006 году был поставлен другой памятник – напротив петербургской тюрьмы «Кресты», через Неву.

 

* * *

Последней свидетельницей Серебряного века, после 65-ти лет эмиграции, 11 апреля 1987 года вернулась в Россию Ирина Одоевцева.

«Да, бесспорно, жизни начало/ Много счастья мне обещало…/ Все мне было удача, забава,/ И звезды путеводной судьба,/ Мимолетно коснулась слава/ Моего полудетского лба».

Ей был 91 год. Возвращению ее много способствовала советская журналистка Анна Коломницкая. Приезд Одоевцевой был торжественно обставлен. В Ленинграде ей выделили квартиру на Невском. Ей действительно посчастливилось: она увидела свои труды «На берегах Невы» и на «Берегах Сены», изданные огромными тиражами, они пользовались спросом. В своих мемуарах поэтесса рисует живо и ярко людей, с которыми свела ее жизнь, эти имена звучат сейчас легендой: Блок, Гумилев, Мандельштам, Ахматова. Описывает встречи, беседы – в чисто женской манере, с интересом к мелочам, деталям, передавая не только факты, но саму атмосферу, дух того времени.

«Одно, что имеет смысл записывать, – мелочи. Крупное напишут без нас» (Гиппиус).

Однажды зимним вечером ученица пришла к своему учителю. Гумилев сказал, что в последнее время он постоянно думает о смерти. «…глядя на пляшущее в печке пламя … повернувшись ко мне, неожиданно предлагает:

Давайте пообещаем друг другу, поклянемся, что тот, кто первый умрет, явится другому и все, все расскажет, что там.

Только раз после его расстрела я видела сон, который хотя и отдалённо, но мог быть принят за исполнение обещания. …

 

А ночью пришел он во сне

Из гроба и мира иного ко мне,

В черном старом своем пиджаке,

С белой книгой в тонкой руке.

 

И сказал мне: плакать не надо,

Хорошо, что не плакали вы.

В синем раю такая прохлада,

И воздух легкий такой,

И деревья шумят надо мной,

Как деревья Летнего Сада…