Из книги «Шизоиада»
Из книги «Шизоиада»
Из дневника
Бог промыслил обо мне так, чтобы я был лишен всего, до крайнего предела. У меня нет дома, куда можно возвращаться; нет родных и близких, кто бы меня любил и ждал; а здесь, в одиночной камере изолятора, кроме лагерной робы, всё моё имущество – кусок хозяйственного мыла и тюбик зубной пасты со щеткой.
Чем я владею сейчас безраздельно и всевластно – это время и тишина…
Три вопроса стали неотступными в «одиночке»: зачем я родился? для чего живу? и что ждёт меня впереди?
После последней, особенно усердной обработки дубиналом, я, вконец обессиленный терпежом боли, валялся на полу, пробуравленный мыслью: а ведь так и умереть можно в этом карцере… Выкатилась слеза сокрушительной досады и стыда за прожитую жизнь, потому что некому, кроме себя, предъявить и выставить счет за этот плачевный финал.
Я лежал на спине, раскинув руки-ноги, ощупывая глазами пространство вокруг, и хриплым шепотом повторял с надеждой: «Господи, Ты дал мне жизнь, а я так и не понял, что мне с ней делать. Всё, чем я занимался, к чему пёр, что имел и терял, сейчас не имеет никакого значения. Эта таинственная штука – смерть – знобит меня своим зазываловом. Но я не могу представить и поверить, что меня когда-нибудь не будет! Я видел трупы, знаю, что и от моего тела через три дня одна вонь останется. Но я не могу представить и поверить, что Ты создаешь человека лишь для перегнойного материала; что-то же остаётся от него нетленным. “Я” – душа? А что это такое? Вера в бессмертие заставляет думать-гадать и о какой-то деятельности там – за гранью, за чертой земной жизни… Весь мой тутошний опыт – там никчёмен. Научи меня понять смысл жизни! Я не хочу умирать вот в таком состоянии: тоски, смятения, озлобленности и неведения возможности обрести когда-либо утешение и радость. Помоги моему неверию!..»
Потом сработал предохранительный тумблер сна; а перед окончательной отключкой колыбельным мотивом убаюкали вдруг пришедшие слова: «Если Богу нужен ты, Он удержит тебя и на ниточке…»
Письма
В ШИЗО писать и получать письма запрещено. Когда меня перевели в ПКТ, я сразу засел за письма, радуясь авторучке и возможности не экономить на бумаге…
Какая-то странная история с письмами. Такое впечатление, что не все письма отправляют; и очень подозреваю, что те, которые приходят, мне не отдают – читают и сжигают.
Когда безответность на мои письма приблизилась к шести месяцам, я уже понял, что дело нечисто, и стал посылать заказные, требуя квитанции-уведомления об отправке. С местной почты менты приносили мне корешки, но… ответов по-прежнему не было.
Трудно выразить вот это бессилие зэка перед гулаговской ма-шиной психологического прессинга, которое заставляет грызть решетку. Когда Режимники понимают, что тебя не получается сломать физически и заставить покориться системе, они начинают щемить во всем: изоляция, лишение всяческой связи с родными и близкими, запрет свиданок, посылок, телефонных звонков. Это угнетает, терзает и точит дух сильнее всего. Ведь вера в то, что кто-то о тебе помнит и ждет там, на воле, укрепляет зэка в лишениях. А слово, написанное рукой близкого человека, греет душу в холоде сурового, циничного лагерного быта. Письма с воли перечитываются десятки, сотни раз…
Похоже, что меня решили лишить и писем. Как-то уж очень странновато ухмыляется Куманек, разводя руками, на мои вопросы о письмах.
Вчера меня вывели из камеры. В комнате контролеров изолятора ожидал подкумок Владислав – хронический алкоголик, с постоянно трясущимися руками и маслянистыми глазками попрошайки-шантажиста.
– Что-то кашель у тебя хероватый, Рабинович. Не надоело гнить тут? – ковыряясь в носу, озаботился он. – Да ты присаживайся. Закуривай.
«Культурно» вытерев палец о штаны, он небрежно бросил на стол пачку «Парламента».
Я сел на табурет, прикурил.
– Что, снова вербовать пришел? Ты лучше скажи: что с моими письмами? Нездоровая канитель получается. Я ведь знаю, что письма приходят.
Блефа не было. Несколько месяцев назад я получил от своего школьного друга Пашки бандероль с сигаретами, и там была записочка: «У меня ничего нового со времени, когда я тебе послал письмо, не произошло. Пиши. Жду ответа». Я ему несколько писем написал и на двести процентов был уверен, что Паша ответил…
Владислав нагло смотрел мне в глаза и, будто прочитав мои мысли, прижег мою «рану».
– Твой друг в Москве, на таможне работает. Подженился на москвичке, хе-хе-хе… Так что ты зря ему в Омск пишешь.
Я не понимаю до сих пор, что удержало меня от того, чтобы втоптать его в пол. Я сжал добела кулак, затушив в нем недокуренную сигарету, и очень тихо, сквозь зубы, нагнал на него жути.
– Отдай письмо, гнида!
Куманек съежился, влип в спинку стула и заорал, пустив петуха:
– Федо-от!
Контролер, видимо, курил за дверью, потому что сразу же заскочил и навис надо мной.
– В камеру его! – уняв испуг, тявкнул Владислав.
Из дневника
Читаю Ивана Ильина. И в который раз убеждаюсь, что книга, нужная по жизни, приходит в руки сама. То, что в данное время точит мозг и щемит сердце, вдруг разъясняется простыми словами. И полное ощущение, что ты это и сам знал всегда, лишь не мог мысленно оформить. Некое радостное единение испытываешь с человеком, который, безусловно, прежде чем написать это все, сам перечувствовал подобные моим «раздумья сердца»…
Я должен одержать победу над Системой, – кострилось изнутри дополнительным согревом, когда я мотылялся по холодному карцеру, размахивая руками и ногами.
Если я хочу победы, то я должен пренебречь лишениями и презирать угрозы. Крепкие нервы – это мужественное отношение к лишениям. А ежели я поставил себе цель – одолеть эту гулаговскую машину, – то я должен, во-первых, не бояться лишений: еды, питья, одежды, тепла, удобства, имущества, здоровья и т.д., а для этого должна быть некая высшая ценность, перед которой все остальное бледнеет и отходит на задний план. А во-вторых, нужно выработать способность сосредоточивать свое внимание, свою волю и воображение не на том, чего не хватает, чего я лишен, но на том, что мне дано. А если постоянно думать о недостающем, то я буду всегда голоден, завистлив, заряжен ненавистью.
Я неоднократно замечал, что если какой-то человек постоянно трепещет перед возможными лишениями, то это его унижает, и он уже потенциальный раб. И наоборот: тот, кто умеет вчувствоваться и вживаться в дарованное ему, тот будет находить в каждой жизненной мелочи глубину и красоту.
Лишения призывают к сосредоточенному созерцанию мира.
Старый монах, у которого я жил в таежном скиту на пасеке, говорил мне, когда я жаловался порой на нехватку того-сего: «Арсений, а ты научись обходиться без необходимого. Все, что нужно для спасения души, у нас есть».
У Кажедуба взял почитать цитатник из Талмуда, и вот, оттуда, молитва: «Господи, дай мне силу преодолеть, что я могу преодолеть, дай мне ум понять, чего я не могу преодолеть, и дай мне разум отличить одно от другого».
Мышонок
Ко мне в камеру повадилась мышь. Крохотный юркий мышонок в ночной тишине вылезал из-под пола и стремительными пунктирами шнырял по всей камере. Я с детским волнением и трепетом наблюдал за шустрыми повадками появившегося сокамерника, радуясь живой душе.
Начал подкармливать. После отбоя я крошил на полу хлеб в том месте, откуда мышонок чаще всего появлялся. Отныне, улегшись с книгой на матрас, я одним глазом ждал кореша. Через пару недель он настолько привык к «пайке», что стал приходить и днем; а спустя месяц уже не скрывался испуганно в щель на полу, когда я делал какие-нибудь движения или вставал, чтобы покрошить ему хлебца. Он отшмыгивал в сторонку и, сделав стойку на задних лапках, шевелил задранной пуговкой носа и усами; дожидался, когда я отойду, перестану делать резкие движения, и тогда вновь принимался уплетать законную «пайку»…
Летом я не поднимал нары: вымыв с мылом пол, я расстилался на нем – там было прохладнее. Однажды ночью я, увлекшись процессом приручения мыша, выложил на полу хлебную дорожку до своего лежбища, а последний кусочек горбушки на съестном пути – себе на раскрытую ладонь. Ждал долго и, прокручивая по кадрам кинопленку своей жизни, забылся в полудреме…
Очнулся от щекотки: мышастый корефан сидел у меня на запястье и с увлечением уминал горбушку. Полусидя, он держал ее передними лапками и, методично откусывая, пошевеливал ушами в такт работе своих щек. Его хвост елозил по руке – это меня и разбудило.
Боясь пошевелиться и стараясь сохранить ровность дыхания, я вдруг ощутил пощипывание в глазах – там собиралась влага слез… Елы-палы! А ведь на месте этого мыша мог быть мой ребенок… И не здесь, в камере, а на воле, в каком-нибудь уютном доме. Все могло быть как у нормальных людей: и семья, и дом…
Щемануло сердце; а душа рванулась к молитве. Ибо, кроме Бога, кто еще – утешительным резоном – разъяснит тот персональный Замысел о каждом человеке?
Каждому – свое.
Из дневника
Невольная бездеятельность возбуждает во мне жажду жизни, движения, работы; а тишина заставляет глубоко вдуматься в свое «я», в окружающие условия, в свое прошлое, настоящее, и подумать о будущем.
Эпикур, кажется, говорил, что отсутствие разнообразия может ощущаться как удовольствие после предшествующих разнообразных неудовольствий. И поначалу я даже испытывал некое облегчение от того, что не вижу всей этой зоновской возни за место под солнцем, гонки по головам – за УДО, барыжных взаимоотношений, пресса продажных ментов и маразма «исправительной» системы. Но необходимо было, определив свое отношение к окружающей среде, жить дальше и жить небесцельно, выискать и обрести какую-то пользу в этих ниспосланных мне узах.
Да, тут – в этих стенах – нет событий, достойных внимания. События мелки, но впервые в жизни научаешься рассматривать их под увеличительным стеклом.
А еще заметил, что рад «одиночке», особенно с книгами. При тесноте телу – какой открывается простор уму и душе!.. Пушкин в письме кому-то писал: «В тюрьме и в путешествии всякая книга есть Божий дар!»
Прошлой зимой я наткнулся, роясь на полках библиотеки, на книжку Бенедикта Сарнова о поэте Мандельштаме. Я мало читал его стихов: что-то тронуло, но помню свое общее впечатление – какой-то капризной заносчивости, и не пахло мужиком… И вот у Сарнова прочел историю о том, как Мандельштама арестовали врангелевцы и посадили в одиночку. Он начал стучать в дверь, а на вопрос надзирателя, что ему нужно, ответил: «Вы должны меня выпустить, я не создан для тюрьмы!»
Вряд ли есть на свете люди, созданные для тюрьмы. Но все люди в той или иной мере наделены способностью к адаптации, умением приспосабливаться к любым условиям существования.
У меня этот «талант» – с детских лет. А у Мандельштама, похоже, отсутствовал напрочь…