Капа

Капа

Капа мне казалась бессмертной. Она прожила уже больше полувека, 51 год, до моего рождения и потому всегда представлялась мне старой. Прошло 23 года. Капе грянуло 74. И обе мы в один год вышли замуж. Причем впервые – как я, так и она. О своем прошлом Капа рассказывала нехотя, без обычной для стариков нежной или тоскливой ностальгической ноты. Никому и в голову не приходило, что у неё есть интересное прошлое. Доходили слухи, что в Первую мировую войну, в 1915 году, призвали на фронт её жениха Ваню. С войны Ваня не вернулся. Капа страдала. Её мать ночами призывала Ваню в дом, прыгала вокруг большой печи и причитала вполголоса: «Ваня, Ваня, приди к Капе!» Призывы не помогли, потому что лежал бедный Ванюша, скорее всего, в холодной, политой потом и кровью земле, раздавленный, как и миллионы других, колесами бессмысленной бойни. Жила Капа, прислонясь душой к семье то одной, то другой племянницы: своей семьёй так и не обзавелась. Пережив все войны, гражданскую и мировую, не поддавшись в давках грязных вагонов гулявшему по всклокоченной России тифу, растеряла Капа последнюю молодость в послевоенные голодные годы, но сохранила бойкость нрава и отменное жизнелюбие. Нос у Капы был трубой, губы добрые и толстые – коровьи, а глаза синие, не выцветшие, может, оттого, что, сколько помню, завешаны были крупными морщинами. Капа обладала большими ушами, которыми плохо слышала.

Когда ей исполнилось 95 лет, она приехала ко мне из любимого Торжка подлечиться от «глуховатости». К давнишней «глуховатости» в 95 лет прибавилась и «слеповатость». Говорила Капа громким, бесцеремонным басом, медленно, с одышкой выговаривая слова. Случился досадный и непредвиденный конфуз: запоздала её телеграмма из Москвы, и я не встретила Капу. Она предстала передо мной на пороге со старинным чемоданом в руках. Я ахнула. Капа угрюмо, не раздеваясь, плюхнулась на диван.

Дай мне олений ум, – сказала вместо приветствия, тяжело дыша.

А что это? – всполошилась я, виновато заглядывая в лицо дорогой гостье.

Ты врачиха, а не знаешь про это лекарство? – Капа не скрывала усталого недовольства.

Может быть, панкреатин?

Нет! Я намучилась трое суток в вагоне. К тебе на пятый этаж лезла. Надо олений ум!

Элениум – осенило меня. Наскоро отмыв Капу от дорожной пыли в тёплой ванне, напоив чаем с черничным вареньем, которое она привезла с собой, я уложила её в постель и дала «облатку» элениума. (Капа по старинке называла таблетки облатками.) Наутро Капа встала свежей, как огурчик с политой грядки.

А вчера в вагоне-то я лежала, как на смертном ядре, – пожаловалась Капа бодрым голосом. Я невольно засмеялась. Капа обиделась.

Чего гогочешь? Чуть не померла, а тебе смешно.

Капа, милая, не на ядре, а на одре лежат. Помогая Капе одеться, я с содроганием заметила, какой за эти годы маленькой стала её седая головка и какой худой и круглой спина.

Соседка моя, помнишь, Марфа, брезент тебе передала, – продолжила Капа, а что ты диву далась? – заметив моё недоумение, отреагировала она, – новоторжские люди добрые.

Капа гордо вынула из чемодана приличной величины холстиной мешок и поднесла к моему носу. Не только мой нос, но и вся квартира переполнились ликованием. Это был чудесный запах сухих белых грибов. Я расцеловала Капушку, и она торжественно принялась опустошать свой чемодан от подарков, на которые была безоглядно щедра. Это были счастливейшие минуты её жизни, своего рода священнодействие. Из таинственных глубин старинного чемодана Капа извлекла тёплые байковые штаны непременно розового цвета. Затем на свет показались две пары тёплых чулок в мелкую «резиночку». Они составляли обязательную часть подарков. Капа называла все дорогие чулки странными словами – «фельдиперсовые» или «фельдикосовые». И, наконец, атласный, тоже розовый пояс, к которому и должны были с помощью резиновых подтяжек крепиться чулки. На столе моём появились и другие Капины подарки: мятные пряники в форме звезды, конфеты «подушечки», любимый Капой «Ставропольский» чай и кофе «Утро» с изображением на коробке восходящего солнца среди колосков пшеницы. Кофе в этом напитке составлял 20%, всё остальное – молотые цикорий и морковь. Другого кофе мы не знали и что кофе мужского рода тоже не знали.

Я работала врачом в маленьком приволжском городке. Утром сбегала на работу, взяла отгул на три дня, чтобы полностью посвятить время обследованию и лечению Капы. Собравшись, мы потихоньку отправились в больницу. Веду её по коридору, она цепко держит меня за рукав халата. Чинно зашли в кабинет офтальмолога. Пока доктор возилась с Капиными глазами, я отвечала на формальные вопросы: где и когда родилась моя Капа, и кем я ей довожусь. Доводилась я ей внучатой племянницей, родилась она в городе Торжке Тверской губернии в 1887 году.

Так сколько же ей полных лет? – изумилась молодая доктор.

Похоже, все 95, – ответила я, довольная, что мы производим впечатление.

Молодец! Какая молодец бабушка! Врач поахала, глядя на почему-то нахмурившуюся Капу, выдала мне рецепты на дорогие капли, примочки и мази, а также на очки – лупы. Капа вышла из кабинета, широко раздувая ноздри, как лошадь после езды – верный знак недовольства!

Чего ты всё губами-то шлёпала с докторкой этой? – спросила она, дуясь на меня.

Она восхищалась, что ты одна ездишь в поездах.

Капа молодо блеснула из-под морщин глазом, слегка подтянула сгорбленную спину и подобрела. Отоларинголог была моей приятельницей. Она повела разговор с Капой напрямую, без переводчика: нагнула ухо Капы и закричала в него:

Сколько вам лет, Капиталина Исаевна? – это был очень неделикатный вопрос, от которого Капа вздрогнула и отвела ухо.

Эва, дура, – пробормотала она себе под нос. И, обернувшись ко мне, произнесла сдавленным голосом, считая, видимо, что шепчет:

Не говори, что 95. Скажи – 90.

«Ох, глухота – большой порок», – прыснула от смеха моя приятельница, пока я выводила Капу из её кабинета. Не раз вспоминали мы с ней, как хотелось Капе побыть «молодой» – девяностолетней.

В тот вечер мы устроили себе приятное застолье. Я напекла пирожков с грибами и с черничным вареньем. Пили чай. Капа ходила по моей большой двухкомнатной квартире в виде трамвая и приговаривала:

Неужели вся фатера твоя? Без подселения? Эва, благодать!

Дело в том, что Капа всю послевоенную жизнь прожила в крошечной, убогой, полуподвальной клетушке, из окна которой, как я помню, можно было видеть только ноги прохожих. А я за несколько лет, что мы не виделись, получила от больницы современную квартиру на пятом этаже пятиэтажного дома с балконом, открывающим вид на безбрежную синеву Волги с плывущими по ней пароходами и с холмами, покрытыми летом зеленью садов.

Молодость высокомерна. Часто слова и поступки Капы в моём детстве давали пищу для оттенка пренебрежения к ней. Её доброта и безоглядная любовь ко мне воспринимались без благодарности. Так не замечают и не ценят воздух, которым дышат, ноги, которые носят тело, сердце, пока оно не обнаружит себя болью. Слепой любви дают самую низкую оценку, приравнивая не без основания к глупости. Было у меня, девчонки 8-11 лет, много поводов для неуважительного к Капе отношения. Бывало, откроет она дверь нашей комнатушки в коридор под лестницей и, обнаружив рыбную кость или пучок скатанных волос, отпрянет, попятится.

Полиха колдует, сушит, змея! Это она так о жене родного племянника, живущего этажом выше. Невзлюбила её из-за подушки, якобы украденной у неё: «Губы тонкие у Полихи – хитрая! Руки загребущие: украла пуховую подушку мою. И не спорь со мной, мала ещё. Чего гогочешь?» Я хохотала, наблюдая, как Капа с неподдельным ужасом сгребает на совок остаток пиршества нашей кошки – рыбную кость. Капа, не веруя в бога, была переполнена предрассудками. А «Полиха», тётя Поля, была хорошей. Я часто взбегала по крутым, дребезжащим от старости ступенькам на второй этаж в гости к своему добродушному дядьке. Тётя Поля угощала меня лепёшками и тонким голосом, готовясь плакать, жаловалась на Капу.

Как несправедлива Капиталина Исаевна! Никакой подушки сроду у неё не брала, тем более не воровала. Обидно до слёз! И слёзы, как по заказу, рекой разливались по её худенькому лицу. Это всегда смущало меня и удивляло: взрослые плачут как маленькие. Удивляло и то, что дядька мой, вовсе не сочувствуя обильному слезотечению жены, начинал добродушно похохатывать. На войне он был ранен, контужен. Потому, наверное, «война» из-за подушки стала объектом его неиссякаемого юмора. Послевоенные годы тяжёлой поступью шли по разорённой стране. Тогда в доме каждая ложка или подушка были на счету у хозяек. Ссоры между Капой и тётей Полей не раз принимали комическую форму. Чтобы выяснить отношения, Капа прытко лезла на печку и открывала заслонку. Печка в доме была общей на двух этажах. Капа громогласно сообщала наверх свои претензии. Тётя Поля, чем бы ни была занята, живо подскакивала на табуретку и тоже открывала заслонку. Налаживалась как бы телефонная связь. Снизу басила Капа, сверху в ответ тонким, визжащим голосом отвечала «Полиха». Помню, однажды Капа обратилась ко мне:

Ланка, давай я тебя удочерю. Ты всё равно живёшь у меня, а родителям твоим тяжело: у них и без тебя двое детей.

Я смотрела на Капу, наливаясь праведным гневом. Старая, чудаковатая, бедно одетая Капа, никогда не касающаяся в разговорах «высоких материй». И она станет моей мамой! Слёзы хлынули из моих расширенных от негодования глаз. Капа всё поняла и испугалась, выбежав за мной на мороз с криком «вернись, оденься».

Утром следующего дня я вывела Капу на балкон. Прохладное июньское солнце слепило глаза. Капа ёжилась и от свежести утра, и от непривычной высоты. Дом стоял на яру. Я накинула на свою старушку тёплую кофту, подтолкнула к перилам. Она хмуро кинула взгляд в одну и другую сторону и вдруг громко спросила, когда я поставлю решётку на свой балкон.

Зачем? – изумилась я.

Воры вокруг, а у тебя телевизор, ковры, люстра стеклянная, – с досадой на мою недогадливость ответила Капа.

Оттащив Капу с балкона, я написала крупными буквами сердитую записку: «Капа, не позорь меня! У меня соседи – не воры. Зачем их обидела? С одной стороны живёт юрист, с другой – директор Дома культуры». Капа расплакалась, схватилась за ту же бумажку, на которой я изложила протест, и стала выводить дрожащей рукой какие-то каракули. Могла бы и ответить мне, а не писать, ведь я не глухая. Безжалостно оставив Капу, я бросилась к соседям извиняться. Вернувшись, застала Капу за сбором чемодана. В записке она сообщила, что не хочет меня «позорить» и потому уезжает домой. Но тут в открытую дверь радостная, лёгкая, как пёрышко, влетела моя юная дочь, вернувшаяся из похода, и бросилась целовать Капу и меня. Непринуждённость обстановки была восстановлена. А вечером мы повели под руки повеселевшую Капу в свой огородик на горе.

Эва, огород-то у вас верзила! Я думала «гряда», как у меня была. Помнишь?

 

Капа уселась на траву и поникла головой, видно, замерцали в уснувшей памяти картинки ушедшей жизни. Она вынула платок, стёрла мутную слезу и выдула носом трубный звук.

Да, я помнила всё и не только её «гряду». Помнила, как получила от Капы развесёлое письмо с приглашением на свадьбу, как, тараща глаза, перечитывала его, решив, что кто-то из нас сошёл с ума. На всякий случай выслала поздравительную открытку «молодожёнам» и дала им слово, что после сдачи экзаменов в институте всенепременно приеду в Торжок. В Торжке, как я уже писала, жил мой родной дядя с женой «Полихой». Я осторожно, между прочим, спросила в письме к дяде о здоровье Капы. Дядя с неизменным своим юмором разразился в адрес своей тётушки самыми уморительными эпитетами и сравнениями, из которых стало понятно, что Капа в 74 года действительно официально расписалась в загсе с неким Павлом Томаровым. Это неординарное для тех лет событие захватило врасплох весь город и вызвало колоссальный резонанс у обывателей. Дядя писал, что не только над Капой, но и над ним лично смеётся весь взбудораженный народ города, а Полина заливается слезами от неслыханного позора. «На базаре покупаю мясо, – писал дядя, – а меня спрашивают, скоро ли ждать от «молодых» прибавления в семействе». Только теперь я понимаю, каким гордым и независимым характером владела моя Капа, пренебрегающая пересудами и сплетнями. А самое поразительное, что более всех непримиримыми в таких случаях бывают родственники. Летом я поехала в Торжок. На перроне вокзала, сойдя с поезда, увидела помолодевшую Капу в нарядном зелёном платье с белым, связанным ею воротником. Густые седые волосы она заколола шпильками валиком. Рядом с ней стоял крепенький, молодцеватый старик. Оба белозубо улыбались. Старик представился Павликом, по-джентльменски взял мой багаж, и мы дружно зашагали к дому, где меня ждал праздничный стол с «Кагором» и немудреными закусками, главными из которых были картошка, квашеная капуста, оладьи и горка яиц. «Всё своё!» – с достоинством объявила Капа. Угощение для меня, студентки, жившей с мужем-студентом на жалкие стипендии, показалось великолепным. Я была беременна и откровенно голодна. После застолья Павлик уселся на колченогий стул и взял в руки балалайку. Он заиграл что-то похожее на «Барыню», а Капа пустилась в пляс. Плясала, смешно крутя поднятыми вверх руками, залихватски хлопала ими в ладоши и невпопад притопывала ногами. Толстые губы свои она сложила в неподвижную, затаившуюся в морщинках улыбку. Я хохотала так, что мой ребёнок пнул меня ножкой. Утром я проснулась на всё той же железной кровати, на которой в детстве спала с Капой. Через щель занавески, отделявшей комнатку от кухни, увидела Павлика в матроске. Он сидел за столом и пил из блюдечка чай. Накинув Капин халат, поплескав из ручного умывальника в углу кухни на руки и лицо, уселась с ним рядом. Медный самовар с помятыми боками отражал, как кривое зеркало, круглую голову Павлика с седым мохом волос. Чтобы завязать разговор, я спросила о тельняшке. Павлик охотно сообщил мне, что он бывший моряк Балтийского флота. «Отдать концы! Швартова к правому берегу приготовить!» – жидким фальцетом прокричал он команду. Вошла Капа с миской яиц. Она была воодушевлена и озабочена.

Ланка, сейчас яички приготовлю. Тебе в смяточку или, как Павлик любит, в мешочек? Я с удовольствием уплела пару яиц.

Павлик, съешь яичко, – заботливо кудахтала Капа, подкатывая мужу горячее яйцо.

Ешь сама, Капа, – с той же умильностью в голосе отвечал Павлик и откатил яйцо обратно. Капа, смеясь, поймала драгоценное яичко, и оно вновь вернулось к Павлику, который ребячливо перекатил его в мою сторону. Я поняла, что такая игра изобретена любовью двух одиноких сердец, впавших в счастливую пору детства.

Сегодня мы едем за шишками для самовара, – объявил Павлик, перемигнувшись с Капой.

И начались приготовления к поездке в Митино. Митино – лес, замыкавший город с северо-западной стороны. Этот лес я любила с детства за изобилие зарослей малины, бережно охраняемой густой и высокой крапивой. Бывало, дорвёшься до лакомства, преодолев все тернии, и только на обратном пути к дому почувствуешь расплату – огнём горит тело, жжёт ноги и руки. Взрослые не паслись по окраинам, углублялись в болотистые дебри леса и выносили оттуда вёдра черники, голубики (пьяницы, как ещё называли её в народе) и самую любимую ягоду – бруснику, за то, что долго хранится без сахара. Грибники таили свои грибные угодья, ревностно охраняя их от чужих жадных глаз. Лес пересекала река Тверца с чистейшей тогда ещё водой. Её мы черпали горстями и пили. По берегам реки, вдали от города, голубыми тучками клубились стрекозы, по дну мелководья ёрзали пескари, а кое-где, в тихих заводях, качались на воде жёлтые кувшинки. Сорвешь её, стоя по пояс на тёплом, вязком дне, а она тут же и поникнет. До дома даже в бутылке не донесёшь.

В Митино мы добрались на автобусе, не пешком, как раньше. Сосновый бор встретил меня знакомым до слёз запахом хвои. Дышу не надышусь! Мои «молодожёны» принялись бросаться шишками, норовя ими попасть друг в друга и забыв, что они нужны самовару. Я серьёзно отношусь к делу: складываю шишки в корзину. Через полчаса ребёнок в моем животе устал от поклонов лесу. Я села на ковёр из иголок, с любопытством и улыбкой наблюдая, как резвятся старики. Они спохватились, немного конфузясь, и стали стелить на землю старенькое цветистое одеяло, на которое Капа выложила из плетёной корзины завёрнутую в полотенце картошку и яйца – всё тёплое! Потом вытащила крохотные малосольные огурцы и бутылку кваса. Господи, как безмятежно прожили они целых десять лет! Это был кусочек заблудшего к ним на старости лет счастья.

Помню, как Капа в первый же день моего приезда серьёзно и торжественно повела меня в уборную. Её торжественность не совсем соответствовала сугубо земным задачам этого заведения. Но, увидев его, я поняла, насколько высоко поднят престиж Капы: рядом с удручающе развалившимися отхожими местами соседей, твердо врывшись в землю, стройно и уверенно стоял обшитый досками домик, закрытый на замок. Капа подала мне ключик, и я, открыв дверь, почтительно остановилась перед представшей моим глазам красотой. Весь «кабинет» был обклеен яркими обоями, рундук обшит искусственным мехом от воротника старого пальто Капы, в котором она долго ходила после войны. И в довершении поразительного в захолустном городишке сервиса – рундук целомудренно закрывался выпиленной крышечкой. Высоко в углу на также аккуратно выпиленной подставке стояла керосиновая лампочка, видимо, на случай ночного похода.

Это работа Павлика, – сказала Капа голосом, каким говорят в музее, перед картиной малоизвестного, но выдающегося художника.

Потом она повела меня на свою «гряду» за забором. И там явно прослеживался труд Павлика. «Гряда» была узкой и длинной. Параллельно Капиной «гряде» шли еще три такие же земляные угодья, видимо, по числу квартир в доме. Но всем им было далеко до ухоженной «собственности» Капы. Бедный Павлик! Ты появился в жизни Капы 20 лет назад. Тогда в Торжке обе мы с ней были счастливы. Мужа моего на несколько месяцев срочно забрали в армию. Я о нём не скучала, трепетно вслушиваясь в новое своё состояние. Шёл седьмой месяц беременности. Ребёнок, не ведающий будущей своей земной печали, мирно и благополучно рос, всё больше округляя мой живот. Да и сама я посвежела, похорошела рядом со стариками. С «гряды» на стол поступали свежие овощи и ягоды с двух кустов чёрной смородины. В магазинах появилась вкусная рыба со смешным названием – хек. А впереди нас ждали тяжкие времена талонов на продукты, меня – рождение восьмимесячной дочери, которую я выплакала у судьбы, затем и смерти наших мужей, и долгие годы вдовства.

Но вернемся из 1963 года в 1980. Капа, со времён революции не верующая в бога, свято верила медицине. Она с упоением пила таблетки, подставляла мне дряблые ягодицы для уколов. Сурдолог помог общению с ней, хотя голос я сорвала до острого ларингита. Днём Капа томилась в одиночестве, пробуя вязать нам с дочерью воротнички из белых ниток, или раскладывала карты, гадая на червонного короля. Однажды вечером Капа заявила мне:

Адиалов нынче нет! – и с философским раздумьем на эту тему повесила нос.

Как нет одеялов? – не на шутку всполошилась я, удивляясь Капиной прозорливости. (Именно в это время я тихонько подыскивала в наших магазинах тёплое для неё одеяло.)

А вот и нет! По тебе вижу. Живёшь без адиалов. Были бы – нашла. Молодая ведь ещё, – Капа немного прослезилась, вынула огромный платок и мощно фыркнула в него. Я растерялась.

Откуда ты узнала, что я ищу одеяло и не могу найти?

По радио сегодня говорили, что у многих женщин промблемы: нет прежних-то адиалов.

А я ищу, и правда нет, подхватила я, – чтобы тёплое, большое. Чтобы лежать под ним приятно было.

Эва, бесстыжая! – неожиданно взъелась Капа, – я тебе об адиалах.

И я об одеялах. Внезапно я поняла всю анекдотичность нашего разговора и чуть не подавилась от смеха.

Ты чего это, – заморгала слепенькими глазами Капа и раздула ноздри.

А то, что говорим про разное: ты про Фому, а я про Ерёму.

Я дала Капе исчерпывающее объяснение взаимному непониманию, и Капа поняла. Она хорошо понимала юмор.

Как ни старалась я поправить угасавшее здоровье Капы, как ни пытались вместе с дочерью скрасить её дни добросовестным уходом, она всё чаще называла себя «птичкой в клетке». Беда в том, что мы работали. Иногда мы «выгуливали» её по улочкам городка. Для такого «явления в свет» она доставала из своего старинного чемодана нарядное платье в крупный коричневый горошек, черепаховый гребень для прически, коричневые чулки и «тройной одеколон» – всё лучшее из привезённого гардероба. Но вот настал день, когда, проснувшись, я обнаружила рядом с Капиной постелью её знаменитый чемодан, намекавший на дорожные планы неугомонной моей старушки.

Капа, что ты задумала? – с тревогой спросила я её.

Хочу, Ланка, домой! Скучно здесь. Отпусти меня, хочу умереть в Торжке, где привыкла. Там давно уж меня ждут все, кого пережила. Павлик там.

Неизбежное, неотвратимое и жуткое для меня воспринималось ею со спокойствием, свойственным всем старикам её древнего возраста. Чемодан открыл своё пустое чрево, и мы, обмениваясь короткими фразами, стали наполнять его всем необходимым в дальнюю дорогу, на что был потрачен весь мой субботний день. Решено было, что Капа уедет завтра, в воскресенье. Дочь съездила на вокзал и предварительно купила два билета – Капе и мне. Я должна была проводить Капу до Москвы и посадить на поезд «Москва – Осташково», который шёл через Торжок. Поезд на Москву по расписанию отправлялся где-то в шесть часов вечера. Но Капин чемодан с раннего утра, как часовой, стоял у дверей её комнаты. С каждым часом он всё ближе продвигался к выходу. А в полдень Капа уже сидела на нём, одетая в дорожный плащ, с туповатым выражением ожидания.

Капа, рано еще! Не сидеть же нам на вокзале пять часов, – увещевала я её.

Чемодан Капы через полчаса упёрся всею тяжестью во входную дверь с несокрушимым желанием вырваться наружу. Капа любила дороги и всё, что с ними связано: суету вокзалов с целованием на перроне, толкотню в вагоне при посадке и, наконец, благостное успокоение при прощальном гудке паровоза и коротком мощном первом толчке вагона.

На Казанском вокзале сутолока. С трудом нашла для Капы местечко, чтобы усадить её. Она сразу же вцепилась в свой чемодан и застыла. Я ушла компостировать её билет, строго-настрого наказав не двигаться с места. Но беспокойной Капе, видимо, показалось, что она слишком долго ждёт, что её поезд уходит, а я нарочно тяну время. Она сорвалась с места и ринулась на мои поиски. Людской поток нёс Капу то в одну сторону, то в другую и, наконец, выбросил на привокзальную площадь прямо на грудь милиционера. «Гражданин милиционер, – запыхавшись, обратилась к нему моя старушка, – покажите, где мои вещи, я на минуточку их оставила, а Ланка, поди, ждёт меня». Она чуть не плакала. Молоденький милиционер повёл Капу внутрь вокзала. Она не слышала, как он журит её, потому что сразу заметила чемодан! Проявив незаурядную для её почтенного возраста прыть, Капа оказалась рядом и схватилась за его ручку. Я же через полчаса, сделав дело, вернулась на то место, куда усадила Капу. Её там не было. Стоял, обмякнув боками, её покинутый, непрезентабельный скарб. Даже воры, если и сновали вокруг, не могли им соблазниться. Меня окатил холодный пот. Рядом сидящий понурый мужчина рассказал мне безразличным голосом, что старуха отпустила на волю свой чемодан и нырнула в толпу. Я попросила его присмотреть за «добром» и бросилась искать милицию. Выскочила на улицу и, к счастью, сразу же наткнулась на того самого милиционера, который только что избавился от Капушки. «Бабушку ищете, я помню, где она», – козырнув мне, ответил молоденький постовой.

Капа, умудрённая неприятным опытом, прочно сидела и прочно держалась за чемодан, вперившись глазами в одну точку. Рядом с нею с обескураженным видом стоял молодой человек, время от времени пытаясь вернуть своё имущество.

Вот и дождалась! – приветствовала меня Капа, – скоро ли садиться?

От нетерпения она привстала, не отпуская, впрочем, ручку чемодана. Я извинилась перед расстроенным юношей, выхватила из рук Капы чужую вещь, молча повела её на место. Капа на ходу без слов сообразила, что в поисках меня заблудилась и притязания её на чужой чемодан несостоятельны. Она, трепеща широкими ноздрями, начала выкашливать свой смех. Но подошел поезд, и смех перешёл в плач.

Вот и не увижу больше вас. Хоронить-то меня некому. «Полиха» злая, губы тонкие, а Толька, дядька твой, пересмешник. Я тебе своё последнее «смертное» не показала, – спохватилась она. Я улыбнулась очень некстати, вспомнив, как в каждый приезд Капа демонстрировала «смертное» бельё. И каждый раз там оказывалось новое платье.

То платье залежалось. Я его вынула, ношу, – говорила она с непонятным хлопотливым воодушевлением. К смерти она готовилась долго, тщательно, заинтересованно, как к поездке на курорт. Но в конце концов я перестала ей верить, утвердившись в мысли: Капа – бессмертна!

Когда поезд тронулся, Капа, расплющив о стекло радостное лицо, привычно замахала мне крючковатыми пальцами. Я пробовала улыбаться в ответ, но улыбка получилась кривой, фальшивой, жалкой, как гримаса Пьеро. Капа прожила еще три года. «Полиха» предлагала ей поселиться в уголке своей квартиры, чтобы ухаживать за ней вместе с её племянником, но гордая натура Капы отвергла её доброе чувство.

Полина, я тебе немало неприятностей принесла. Неладно мы с тобой жили в том домишке.

Не сержусь я на вас, Капиталина Исаевна, забыто всё, – заливалась слезами добрая женщина, глядя на одиноко умирающую старушку.

Нет, не хочу мучить тебя, Поля. Отвезите меня в больницу. Да Ланке не пишите, пока не умру.

Капу отвезли в больницу. Там её не положили – мест нет. Отвезли в другую – тот же результат. Приняли с трудом в деревенской больничке, и тогда лишь, когда «персоналу» предложили деньги на лечение. Деньги взяли. Но как позднее узнали Полина с дядей, после их отъезда Капу из грязноватой палаты с разгулом откормленных мух сразу же вывезли в «мертвецкую». Надеялись, что Капа к утру «отойдет». А Капино сердце билось. Когда через три дня они приехали навестить больную, смущённые нянечки-живодёрки отвели их в холодный морг, где накрытая серой простынёй на досках лежала Капа. Услышав голоса, с трудом открыла один ещё живой глаз и простонала «пить!» Дядя схватил врача за горло, пообещав, за такую собачью смерть своей тётки, расправой вплоть до суда. Капу отмыли, перенесли в палату. Кроме воды, которую Капа жадно выпила, она ничего не смогла проглотить закостеневшим ртом. Полина напрасно пыталась влить ей ложкой куриный бульон. Один глаз умирающей при этом наполнился мутной влагой, которая стекла с виска на подушку. Последнее, что услышала Полина, был невнятный шёпот: «эва, благодать».

Прошёл год прежде, чем я смогла посетить её могилу. Креста не было. Капа умерла атеисткой. Могила цвела незабудками. Среди их весёлой голубизны стоял портрет тоже весёлой Капы со словами: «Будь благословенным дух, познавший высь. Путник милосердный, праху поклонись». Могилу Павлика мы не нашли, долго блуждая среди заросших травою холмиков.

Возвращалась домой подавленная. В Москве зашла перекусить в привокзальную столовую и узнала её. Стояли те же столики, что почти 10 лет назад. Зал украшало то же большое, чуть не во всю стену, зеркало. Здесь мы с Капой собирались пообедать котлетками с гречкой. Помню, уселись мы чинно-благородно и стали ждать, когда к нам подойдет официантка в белом передничке. Капа важничала перед народом, гордилась мной: я проходила в Москве специализацию. Она тогда носила пенсне и соломенную шляпку, очень напоминая актрису Раневскую. При ней был большой баул, наполненный уже известными выше подарками для моих родителей с сестрой, «дорогих ульяновцев», которых собиралась навестить. Я заметила, что Капа кидает взгляды на зеркало, отражающее красивый зал, в котором мы сидели. Вдруг она встала со словами: «Что это мы здесь-то сидим? Вон какой большой зал, пройдем дальше». И отправилась прямо к зеркалу, маневрируя между столиками. Посетители провожали глазами важную старуху. У зеркала она остановилась со словами: «Гражданочка, разрешите пройти». «Гражданочка» выжидающе стояла напротив. Капа сделала маневр, как бы уступая ей дорогу, и отвела руку, вежливо предлагая отойти в сторону. Та точно так же отвела руку. Посетители с интересом наблюдали за па, совершаемые Капой. Даже есть перестали. Раздался первый смешок, затем весь зал дружно заржал.

Память о Капе почти всегда сопровождалась улыбкой. Только жестокая смерть перечёркивает её, и улыбка неизбежно приобретает налёт грусти, защищая образ от тривиальности. Когда-то Капа, ещё до революции окончив учительскую гимназию, устроилась на работу в маленькую сельскую школу в селе Семёновское. Дети там получали начальное образование. Капа рассказывала мне, что селяне при встрече с ней кланялись. Так высок был престиж учителя! Рассказывала со смешком, как не сложились у неё отношения с местным попиком: пришёл он в отведённую ей при школе комнатку и унюхал варево из курятины. А по канонам церковным шёл пост. Попик не на шутку вознегодовал, когда удостоверился во грехе Капитолины, открыв крышку чугунка и опустив длинный нос в ароматно-пахнувший бульон. При этом обмочил свою бородёнку. И Капа в ответ вознегодовала за бесцеремонность, с каким служитель церкви вторгся в её жизнь. Она вытолкала его за дверь. Через три дня на Капу пришёл донос, уличающий её в том, что не ходит в церковь и не соблюдает посты. Дальнейшие подробности этого события сокрыты длинной занавесью времени и моим невниманием и небрежением к рассказам Капы.

После войны Капа ходила на работу в городскую школу, но не в ту, где училась я, первоклассница. По малолетству этому обстоятельству я значения не придавала, пока не услышала однажды, как Капу назвали «училка дураков». И кто?! Рыжий Сенька из соседнего двора, второгодник, с которым я сидела за одной партой. Он вырвал у меня газету, на полях которой я училась писать буквы. Тетрадей у нас в 1947 году ещё не было. В газету завернул крысу и подложил её мне за то, что не поделилась с ним хлебом, присыпанным сахаром. А хлеб тогда давали по талонам в больших очередях. С сахаром хлеб – вообще лакомство.

Сам дурак! Рыжий-бесстыжий! Фриц проклятый!

Исчерпав весь запас плохих слов, оскорблённая, потрясённая, с красным лицом и гулко бьющимся сердцем, я выбежала из школы.

Надо было поделиться хлебцем, – сухо ответила Капа, выслушав меня и утирая мои злые слёзы, – у этого мальчика нет отца. Погиб. Мать больная очень. Он плохой, а ты хорошая. Ну и думай, как надо было поступить.

Не знаю! Не сяду с ним, он дурак, – я долго хлюпала носом. Была обижена и на Капу. Ведь её защищала, а она оправдала Сеньку.

На следующее утро Капа силой отвела меня в школу, завернув в холстяной мешочек два куска хлеба, обсыпанных сахаром. Есть их я не стала – оба куска молча отдала противному Сеньке. Он не смущаясь съел один. Второй локтем подвинул мне. Заметив, что не беру, также не смущаясь положил себе в карман. Тем и закончился инцидент. А скоро вся школа узнала, что за воровство Сеньку посадили в колонию для несовершеннолетних.

Капа, ты правда учишь дураков?

Нет! Просто добрых, ласковых, послушных. Им тяжелее жить, потому что они больше дети, чем другие. А ты приди ко мне на урок, Ланка. Чего насупилась? Грюму наводишь. На урок пения приходи.

Я решилась и пришла в Капину школу. В большом классе детей было мало, не как у нас. Присела на свободную парту, а подняв голову, встретила глаза пухлой девочки с марсианским, неземным разрезом. «Ты дулочка? – спросила она слабым голосом и, вытянув руку, трижды стукнула меня по голове.

Внимание! – прозвучал необычно строгий голос Капы, – повторим песню:

По улице мохнатка, по улице хохлатка

с цыплятами идё-ё-ё-ёт.

Чуть детки забываются, шалят и разбегаются,

сейчас к себе зовё-ё-ёт.

Ко-Ко-Ко.

Ученики подхватили «ко-ко-ко». Урок пения продолжился ещё одной песенкой, но с таким жалостным сюжетом, что в конце её класс наполнился всхлипываниями, связанными с судьбой бычка. Как я ни крепилась, последние строчки песенки наполнили и мои глаза горестными слезами, которые я изо всех сил желала скрыть, чтобы не уподобиться большинству. «Как у нашей у коровки родился вчера бычок», – самозабвенно пели дети, следя за указкой Капы, которой она дирижировала. Ужасно фальшиво они вели мелодию и слова коверкали, но Капа была явно довольна.

Не успела мать сыночка обогреть и приласкать,

увели её телочка на соломе ночевать.

Он стоит на слабых ножках и мычит тихонько – му-у-у.

Он совсем ещё ведь крошка, только день один е-му-у.

Когда кончился урок, все окружили «Капку» и повисли на ней, целуя в морщинистые щёки. Простота общения Капы с этими детьми меня поразила.

Зачем тебя целуют? – спросила я недовольным голосом, вернувшись домой.

Любят, наверное, – им любить надо, как нашей ераньке. Не зацвела бы зимой, если бы нас не любила. Слабым ростком была, а ты поливала.

Они слабые, что ли?

Они особенные, – она посуровела и замолчала. Тогда, в свои восемь лет, я ещё не знала, что существуют «особенные дети».

С учителями не целуются. Учителей должны бояться, – назидательно высказалась я, – и песенка про курочку мне не понравилась.

А ты сочини про петушка, – ухмыльнулась Капа.

Стоял снежный, подслеповатый день конца декабря. Всё небо завалили пуховые грязноватые облака. Не до улицы. Раззадорившись, я засела за сочинительство и испытала восхитительное чувство, разом изменившее к себе отношение. Пыхтя от усердия, закапав чернилами листок, я нацарапала пером-«лягушкой» свой первый стих. То, что у меня сложилось, вызвало одобрение Капы.

Эва, шедевр! Или сдула откуда? Брови у неё поднялись в виде домика.

Я была польщена и даже не обиделась на высказанное недоверие. Капа переписала «шедевр» в свою тетрадь (без моих грубых ошибок) и с выражением прочитала вслух.

С цыплятами хохлатка, а рядом у реки

Резвятся и дерутся младые петухи.

Один сказал другому: «Ку-ка-ку-ка-реку!

давай-ка, братец, прыгнем в холодную реку.

В реке поймаем рыбку и сварим мы уху.

Хохлатке громко крикнем: «Ку-ка-ку-ка-реку!

Стишок заканчивался приглашением на обед курочки с цыплятами.

Ладно, споём твою песенку. Покукарекаем.

Как-то в конце моего седьмого учебного года Капа взяла меня на городское заседание педагогического совета. (Позднее я поняла, с какой целью). Детей там не было. Одни взрослые. Их было много. Все нарядные, и Капа среди них оказалась весьма пикантной: седая голова с высокой причёской и немного сутулая, но аккуратная фигура в подаренном мамой американском платье. (Америка как союзная держава в войне с Германией высылала в Россию одежду и консервы). Я отчаянно скучала от долгих выступлений, малопонятных, с неизменными здравицами «дорогому учителю товарищу Сталину». И вдруг прозвучали поздравления в адрес Капитолины Исаевны Денисовой. Замерев от неожиданности, напрягшись всем существом, я услышала, какой Капа опытный работник с большим стажем, какую важную, особую нишу она занимает «в деле воспитания контингента умственно отсталых детей». (Сейчас классы с такими детьми называются коррекционными.) Говорили про её педагогическую чуткость и самоотдачу в общении с трудными детьми. Все громко хлопали. Капа вышла вместе с несколькими своими зрелыми воспитанниками на деревянные подмостки, и те вместе с нею совсем никудышно пропели грустный куплет, из которого я запомнила слова: «Не всем дано летать, удачу свою достигать: ведь счастье для всякого не одинаково, надо понимать». Это был Капин триумф в честь 65-летия, её звёздный час, после которого она вышла на пенсию, составляющую 72 рубля, «повышенную», как она не без гордости сообщила в письме моим родителям. Капины чудачества после того открытия, которое я пережила на конференции, уже не отторгались мной с детской неудовлетворённостью жизни с ней. Её прошлое интриговало.

А что ты делала в оккупации? – спрашивала я, подсаживаясь к ней.

Работала уборщицей, пряча твою мать, чтобы не забрали в Германию. Молодых забирали даже от детей.

Обижали немцы?

Били. Раз после мытья полов в комендатуре оставила тряпку в ведре. Этой мокрой тряпкой немка-надсмотрщица по шее да по затылку так меня оттрепала!

Я давно выросла и жила своей жизнью. В очередной раз в свои ещё удалые 86 лет Капа приехала к нам погостить, а мы с доченькой собираемся на море. Врачи рекомендовали мне эту поездку для укрепления её здоровья. Капа обрадовалась приглашению ехать с нами.

А где же ты деньжищи такие возьмешь? «На моря» только бары ездят.

А мы не поедем, а полетим на самолёте, – заметила доченька.

Капа никогда так широко не открывала свои синие глаза и, кроме «эва!», не могла вымолвить ни слова.

Ланка, это как же, – растерянно обратилась она ко мне, – самолётом не полечу и вам не советую. Страсть-то какая! Да и деньжищ-то не хватит…

Для поездки на море я вынуждена была целый год подрабатывать ночами сторожем. Так что денег должно хватить, а вот как преодолеть Капину фобию высоты?

Ты заснёшь, Капа! В самолёте все спят, – внушительно, словно гипнотизер, произнесла я, строго глядя ей в глаза.

И впрямь! То ли страх, то ли моё внушение, а скорее всего, однообразный шум мотора заставили мою Капу погрузиться в глубокий сон до самой Ялты. Как много прекрасных чувств она не изведала! Барашковые облака чем выше, тем плотнее грудились под крылом самолета, превратившись в сплошную белую гладь, подобную снежной равнине тундры. Ближе к югу самолет снизил высоту, и мы с дочкой, прильнув к иллюминатору, увидели безбрежную синеву Чёрного моря. Неописуемый восторг влился в наши сердца. Капа сладко зевала, выходя из самолета и, кажется, не сразу поняла, где она находится. Морской трамвайчик, легко скользя по весёлым, сияющим на солнце волнам, быстро доставил нас до Алупки. Капа ожила, ступив на твёрдую землю. Нас приютила приветливая женщина, выделив большую опрятную комнату с тремя постелями, застланными чистым бельём. Оказалось, что у всех нас разные желания: дочь готова была сейчас же бежать к морю, я – разобраться и привести в порядок вещи, а Капа пожелала чаю. Мы прожили в Алупке три недели, такие прекрасные и добрые, что через долгие годы пронесли воспоминания о ней, как о незабываемом счастливом сне.

Капа на море долго не присоединялась к нам, сидела под мокрым валуном, до которого докатывались тёплые валики волн. Если дул ветерок, волны разбивались о точёный край камня в мокрые брызги, которые, шипя, уползали назад. Капа прятала белые ноги даже от брызг, голову заслоняла от солнца новой купленной панамой. Сама я была великолепна в своём красном, с золотыми пуговками на пояске купальнике, доставшемся мне от пополневшей мамы. Плавать же я научилась давно, благодаря немцам, которые посетили в качестве туристов наш знаменитый Ленинский Мемориальный комплекс. Экскурсовод привёз гостей на вожделенную их отцами великую русскую реку:

Вольга, Вольга, мутер Вольга,

Вольга, Вольга, руссишь флюс! –

распевали немцы, бросаясь в воду. Многие из них плавали на спине. Я мрачно наблюдала с подружкой за их весельем: они у меня украли детство (Но это совсем другая моя и Капина история). Когда немцы вдоволь накупались и уехали, я вошла в воду, легла на спину и сразу утонула. Попытки повторяла и, наконец, поняла: нельзя бояться воды, когда тонешь. Лежи спокойно, вода вытолкнет тебя, и наступит блаженное состояние невесомости. Капу мы всё-таки затащили в Чёрное море. Она вошла в него сначала по щиколотку, потом по колено. Мы уговорили её хотя бы присесть. Когда Капа героически опустила своё немолодое тело в воду, мы, предательски хохоча, обрызгали её водой. Капа не на шутку рассердилась и с быстротой лани выскочила на горячие плоские камни пляжа. Я уплыла далеко за буй. Спасатели в рупор орали:

Женщина в красном купальнике, назад, на берег: идёт большая волна!

Я не слышала и не хотела ничего слышать, пока за мной не выслали лодку. Подул ветер, волны угрожающе хлестали по лицу, вздымая и опуская меня, как щепку. Капа, непостижимым образом взобравшись на свой большой валун, в великом беспокойстве что-то кричала мне. Я навсегда запомнила её на этом каменном пьедестале с протянутыми ко мне руками. За шумом прибоя плохо было слышно, но, приблизившись, разобрала слова, в которых была ничем не сдерживаемая сила её чувств:

Ланка, доченька, верни-ись! Стихи-и-я!