Керосинка

Керосинка

Сегодня льёт дождь как из ведра. Стоит стеной. Внутри стало как-то неуютно, тоскливо. Я же на даче! Дача - это про солнце, про стрёкот насекомых, про щебет птиц. А с приходом дождя всё смолкло. Лишь тяжёлые капли монотонно бряцают по цинковому подоконнику.

Отрываю взгляд от помутневшего окна, сквозь которое ничегошеньки не видно. Перевожу взгляд на клавиатуру ноутбука. Экран устал ждать и погас. Не пишется.

- Анна Павловна, а что у вас на чердаке? Он всё время у вас закрыт, - обращаюсь к хозяйке дачи.

- Да хлам всякий. Что-то жалко выбросить, что-то память хранит, а до чего-то руки не дойдут выкинуть. А что? - отозвалась из дальней комнаты хозяйка. Многочисленные местами потёртые ковры советских времен приглушали ее голос, поэтому приходилось прислушиваться.

- Да так… интересно стало. А можно мне пойти туда, посмотреть?

- Отчего нельзя? Сходи. Только там пыльно очень - перемажешься вся.

- А свет там включается? - вспоминаю про свой детский кошмар - клаустрофобию.

- Да! Как зайдёшь, протяни левую руку вверх и сразу нащупаешь выключатель, - отозвалась через ковровую преграду Анна Павловна.

Закрываю ноут, потягиваюсь и встаю из-за стола. Чувствую, как затекла спина. Оставляю заиндевевший недопитый кофе с молоком покрываться белой плёнкой. Когда вернусь, наверное, по нему уже пингвины будут на коньках кататься. Ну да ладно. Новый налью.

Поднимаюсь по деревянным ступенькам. Шаги приглушает традиционная советская ковровая дорожка. Малиновая, с жирными жёлто-зелёными полосками, распластавшимися по бокам вдоль всего тела коврового покрытия. Под ногой устало скрипнула доска. Теперь понимаю, зачем здесь понадобился ковёр - чтоб приглушить стон постаревших ступенек. Добираюсь до последней, самой верхней, останавливаюсь перед старой рассохшейся деревянной дверью, щедро покрытой несколькими слоями белой краски. Дотрагиваюсь до почерневшей медной ручки с хвастливыми вихрами на конце, опускаю вниз. Замок неохотно, туго поддаётся, и дверь открывается. Чердак плюнул мне в лицо сыростью и застоявшимся воздухом. Пахнет мышами, пылью и старыми вещами.

Делаю шаг вперёд и настороженно нащупываю выключатель. Лампочка недовольно потрескивает, мигает в раздумьях, но всё же решает продолжить жить дальше и даёт свет. Не очень яркий, желтушно-приглушённый, бросая тени на покрывшиеся пыльной паутиной покосившиеся шкафы, комоды, полуразвалившиеся коробки и бесформенные тюки. В глаза бросается мельхиоровая керосиновая лампа. Я такую как раз искала, когда писала рассказ о деревушке, пережившей войну. Бросаюсь к ней и тут же растягиваюсь на полу. Деревянная с облупленной голубой краской прялка раскорячилась на моём пути и не дала пройти. Поднимаюсь. Стряхиваю пыль со светлых джинсовых брюк и потираю ушибленное колено. Иду к своей находке, но уже соблюдаю меры предосторожности. Стряхиваю паутину с витой ручки лампы и сдуваю пыль с почерневшего от копоти стекла. Она целая, стекло без единой трещинки. Только мельхиоровая часть покрыта грязью и смазана каким-то жиром, который, приложив старания, можно отмыть. Переворачиваю находку вверх ногами, сквозь грязь пробивается гравировка. Отчаянно тру лампу пальцами в надежде счистить покрывшийся пылью жирный налет, чтобы рассмотреть надпись. Пыль охотно поддаётся. Через полминуты появляется надпись: «Царицiнъ 1911 гъ.» Хватаю лампу обеими руками, не боясь вымарать светлую майку, прижимаю к груди и, не выключая свет в чердачной комнате, сбегаю по ступенькам вниз.

- Анна Павловна! Я тут такое нашла! - кричу хозяйке, метаясь по комнатам, тщетно пытаясь найти ее в этих ковровых джунглях.

- Что ты там нашла, Света? - отозвался хозяйский голос из открытой дверцы погреба.

Послышалась тяжелая поступь по деревянным ступеням, затем из зияющей пасти в полу появляется макушка, потом голова, а спустя несколько шагов и сама Анна Павловна. Она напряженно выдыхает, одновременно сдувая упавшую на нос прядь седых волос, и вместе с выдохом тяжело опускает на пол трехлитровую банку слегка помутневших огурцов.

- А я тут в погреб за огурцами спускалась. На обед… После борщика со шкварками с жареной картошечкой хорошо пойдут. Как думаешь? - она переводит дыхание, по-мальчишечьи подмигивает мне и одаривает озорной улыбкой.

Подаю ей руку и помогаю окончательно выбраться из погреба. Продолжаю при этом прижимать к груди свободной рукой свою хрупкую находку.

- Ну что у тебя там? Показывай, что нашла, - Анна Павловна ставит банку огурцов на стол и обтирает её своим фартуком.

- Вот, - ставлю керосиновую лампу на стол рядом с банкой.

- Так это ж лампа! - констатирует хозяйка.

- Вижу, что лампа. Откуда она у вас. Мельхиоровая к тому же. Не дешёвая.

- Не знаю, как она появилась в доме, - пожимает плечами Анна Павловна, - до меня это ещё было. Папка, наверно, купил. Старая она очень. Пережила многое.

- Я вижу, что она старая. У неё и дата производства есть, вот! - переворачиваю лампу и показываю ей гравировку.

Анна Павловна берёт в руки керосинку, стягивает со лба на переносицу очки и разглядывает заводской штамп.

- Давно я не встречала название Царицын. Это же при царях наш город Царицыном звали. При Сталине его в Сталинград переименовали. А уж потом в Волгоград. Отец мой ещё при царе родился. А я при Сталине. В тридцать шестом году. Аккурат за пять лет до начала войны, - она печально вздыхает, возвращает лампу на стол и на секунды задумывается. Невидящий взгляд обращён к окну, залитому дождём, но видно, что не цветущий абрикос она пытается разглядеть по ту сторону стекла. Её взор обращён гораздо дальше. Дальше чем время, туда, где прошло её военное детство. Судорожный вздох, и Анна Павловна возвращает очки на лоб и, обернувшись ко мне, уже с улыбкой предлагает, - а давай мы сейчас борщика со сметанкой домашней с тобой поедим, потом разогреем картошечки, нарежем огурчики. Я наливочку вишнёвую налью. Ты не смотри, что мне восемьдесят с длинным хвостиком. Я ещё ого-го! Силы и жизни во мне - на троих хватит. Так, под наливочку да под огурчики я тебе кое-что расскажу. Как мне эта лампа пережить самую страшную ночь помогла.

Охотно соглашаюсь. Суечусь в предвкушении интересной истории, помогаю хозяйке накрыть на стол. Почти залпом сметаю с тарелки ароматный борщ. Такой вкусный, что ем даже без хлеба. С возгласом: «Я сейчас» сбегаю из-за стола, в два шага оказываюсь в своей комнате, где всё ещё ждут меня раскрытый ноутбук и заиндевевший кофе. Пингвины, видимо, заслышав мои шаги, спрятались куда-то за чашку, чтоб после моего ухода возобновить своё конькобежное развлечение. Хватаю свой не разлинованный блокнот и ручку. Буду записывать, чтоб не забыть ни одного слова. Возвращаюсь в гостиную-кухню. Анна Павловна уже прибрала тарелки из-под борща и поставила другие, наполненные дымящейся картошечкой с золотистой корочкой. Посреди стола стоит тарелка с нарезанными круглыми колёсиками огурцами, заманчиво поблёскивающие слезинками рассола.

- Куда бегала, непоседливая? - незлобно спрашивает хозяйка. В руках граненый графинчик с густо-бардовой жидкостью.

- За тетрадкой, чтоб рассказ ваш записывать, Анна Павловна, - признаюсь я и возвращаюсь на своё место.

Вместе с графином на столе появляются пятидесятиграммовые стопки. Такие же граненые, на длинной ножке, как у фужера рюмки, которые тут же с тягучим бульканьем наполняются наливкой. Нас окутывает вишнёвым ароматом.

- Ну что, Светуля, с девятым маем нас! - Анна Павловна поднимает вверх свою рюмку.

- С праздником, дорогая! - фамильярно подхватываю и чокаюсь с гостеприимной хозяйкой.

Опорожнив разом всю рюмку наливки, Анна Павловна щурится, туго переводит дыхание и тянется вилкой к огуречным колёсикам. Я же лишь немного отпиваю напиток. Наливка получилась крепкой, лишь чуть слабее самогонки. Винные пары дают в нос и в горло. Забываю дышать. Запить бы. Чем угодно, хоть рассолом. От горла до желудка растекается горячий пар. Вдох! Теперь я понимаю Анну Павловну и тоже тянусь к огурчикам. Разжёвываю. У них бочковой прикус.

- Да ты картошечкой её, картошечкой, - советует моя собутыльница, - она оттянет спирт, полегче станет. Я ведь для чего её налила? Я, Светуля, до сих пор на трезвую голову вспоминать об этом не могу. Хоть и ребёнком тогда была, а всё помню, как сейчас.

Анна Павловна утирает передником рот, тем самым, которым полчаса назад пыль с огуречной банки вытирала, и начинает свою повесть.

 

***

 

Мне тогда пять лет было, когда война началась. Папку сразу мобилизовали на фронт. Мать на тракторный завод трудиться пошла. Меня и брата восьмилетнего одних дома оставляла. А куда деваться, война же. Год мы только слушали по радио о войне, а уже летом сорок второго года она добралась и до нас. Полтора года нам пришлось в этом вариться. Немцы напали на нас семнадцатого июля. Все знали, что фашисты подступаются к Сталинграду, но горожан не эвакуировали. Сталин не разрешил. Об этом я узнала лишь спустя время, когда заканчивала школу. Мать рассказала. Ещё в начале лета жители видели, как из города вывозят партархив, ценности, скот и колхозное имущество. Вагонами зерно отправляли, а людей успокаивали, мол, война до Сталинграда не дойдёт. Даже когда линия фронта подошла к шестидесяти километрам к городу, никого не пытались спасти. Сталинградцы наивно думали, что эвакуация просто откладывается и скоро на станцию приедет поезд, и всех спасут.

 

В начале июля я подслушала разговор соседки с матерью. Перекинувшись через заборную ограду та громко шептала матери, пока я возилась в малиновом кустарнике.

- Нас не эвакуируют! Сталин не разрешил эвакуацию гражданских, даже детей! - с паникой в голосе нашептывала соседка.

- Да ну, Галина! Не может быть! Сталин позаботится о нас, это всё слухи, - отмахнулась мама.

- Мне Катерина говорила перед отъездом. Ты же знаешь, что Катькин муж партработник. Так вот, некоторых все-таки пытались вывезти из города. Но когда до Сталина дошли слухи, что в Сталинграде якобы проводится эвакуация, то он устроил такой разнос Хрущёву! Что тот и думать о сталинградцах забыл. Как ты думаешь, почему тех, кто не работает на тракторном, сгоняют на работы воздвигать оградительные сооружения да противотанковые рвы копать? А всем говорят, что на город немцы не нападут? Зачем тогда рвы и ограждения? Стоишь там, на своем тракторном у станка, а что в городе творится, и слыхом не слыхиваешь, - хлёстко оборвала свой шепот тётя Галя.

После этого мама собрала все съестные припасы, что ещё хранились в доме, и снесла их в землянку. Этот земляной холодильник выкопал еще мой дедушка, как только построил дом. В нём можно было даже молоко летом хранить - не прокисало. Настоящий ледник. Туда мать и снесла все, что могла, включая перины и одеяла, чтоб можно было расстелить их на покрытый грубыми досками пол и пересидеть страшные события, которые нас ожидали в ближайшем будущем.

Страшные события не заставили себя долго ждать. В середине июля началась бомбёжка. Страшный, долгий вой сирены закладывал уши. Мы с братом забрались под кровать, обезумев от страха. Прижались друг к другу и тряслись, не понимая, что происходит вокруг. Про ледник даже не вспомнили. Помню, что я кричала так громко как могла. Но за сиренами и грохотом врывающихся повсеместно бомб я не слышала своего голоса. Вскоре прибежала мама, вытащила обоих из-под кровати. Схватила обоих за руки и побежала с нами к Волге, к переправе. У реки нас застал очередной налёт немецких самолётов. На берегу лежала огромная труба. Мы спрятались внутри. Вокруг рвались бомбы, земля рвалась на части. Труба каталась по берегу. И мы внутри неё. Я билась головой о железные стенки и не чувствовала боли. Все застилал ужас, охвативший меня. Страшные минуты налёта длились вечность. Когда наконец всё стихло, мы выбрались из трубы и пошли к переправе. Там стоял катер. Офицер, который руководил погрузкой, оттолкнул мать рукой, даже слушать не стал. Принимал на катер только раненых бойцов, а на нас, гражданских, только рычал, не позволяя подняться на спасательный катер. Тогда с трапа спустился капитан. Он подошел к офицеру и с залитыми кровью глазами закричал офицеру:

- Ты что ж творишь, ирод? Если бабу с детьми на катер не возьмёшь, я не пойду на левый берег! Останемся стоять здесь!

Тот повернулся к капитану, наставил на него дуло пистолета и, брызгая на китель слюной, рявкнул:

- Бунт? Да я тебя сейчас как изменника родины расстреляю на месте! - губы офицера дрожали, пальцы щёлкнули пистолетным курком.

- Стреляй! - двинул на него капитан. - А дальше сам управляй судном, как хочешь!

- Что ж ты творишь, капитан, - со слезами в голосе проорал офицер, - у меня приказ! Ну, не могу я их взять, понимаешь, не могу. На этом берегу возьму их, а на левом меня под трибунал тут же! Ты же сам под командованием ходишь, понимать должен. Война сейчас, понимаешь, война!

Капитан судна понимающе опустил глаза, постоял секунду перед наставленным на него дулом, последний раз взглянул на нас, скоро отвернулся и поднялся на борт, не говоря больше ни слова. Так и остались мы на правом берегу. Катер ушел без нас. В тот день мы поняли, что спасения не будет. Каждый будет выживать как может.

Дни потянулись в нескончаемых бомбёжках и перестрелках идущих неподалёку боёв. Внутри постоянно жил страх. Мы ждали конца всему этому, но он так и не наступал. Особенно мучил голод. Съестные припасы, как мама ни старалась их растянуть на подольше, быстро закончились. Мы с братом Ларькой на рассвете, в моменты затишья, бегали на элеватор, собирали горелое зерно вперемешку с землей. Бывало, нам везло. Находили убитых лошадей, срезали с них мясо и варили в котелке вместе с зерном. Остатки хранили в леднике. Туда же складывали неиспользованное полуразложившееся мясо. Помню этот тошнотворный запах. Но голод был сильнее, голод позволял не обращать внимания ни на какие запахи, лишь бы набить живот.

Когда в город вошли немецкие солдаты, стало вдвойне хуже. Они врывались в дома, отбирали у мирных жителей еду и тёплую одежду, устраивали пьяные оргии, прямо там, в уцелевших домах, в которых пытались выжить сталинградцы. Помню, как в сумерках они ворвались в дом тёти Гали. К нам они ещё не зашли. Мама нас быстро вывела из хаты и, прижимаясь к земле, мы добрались до ледника. Спрятались там. Я всю ночь не спала, слушала, как, громко смеясь, фашисты били посуду, хлопали дверями. А потом на всю улицу раздался крик тёти Гали. Она громко кричала, моля о пощаде, и просила ее не трогать. Её крики, мольбы и болезненные стоны стихли только под утро. Я увидела её обезображенное, окровавленное тело спустя два дня, когда наши солдаты выкурили немцев из наших домов. Тётя Галя висела на уцелевшем столбе. Вернее, то, что от неё осталось.

Благодаря тому, что наши прогнали немцев, мы смогли вернуться в дом. Перед нами предстало ужасное зрелище. Хата напоминала разворошенное гнездо. Ни еды, ни посуды, ни одеял, ни одежды. Занавески сорваны с окон. Стулья и те беспомощно валялись посреди комнаты опрокинутые, со сломанными ножками.