Комёла. Алое.

Комёла.

Алое.

Рассказы

КОМЁЛА

 

Мой отец вернулся с войны не домой. Что, спросил он моего деда, как без меня жили, что делали? Спокойным вернулся, пришёл молодым, хотя дольше других задержался. Писем не было.

Мой отец сел за стол без скатерти. Что-то не так стало. Потому что дед любил есть не на кухне, как все мужики, а сюда приходить, в комнату, и без газеты ставить на стол – редиску, вытащенную из земли и слегка только сполоснутую в пруду, бутылку кислого молока, чёрный хлеб и беловатую карамельку без фантика. И потом на столе следы оставались, отец и сам отмывал, пытался – не любил за грязный стол садиться.

А теперь стол чистый.

А жарко сегодня, – сказал мой дед, – парит от земли. Сегодня отдохни, а завтра пойдём на Комёлу, она полноводная сделалась, снега были.

Моему деду пятьдесят лет, всё у него хорошо, только с зубами худо – чёрные пеньки одни и остались. В районной больнице предлагали – давай хоть железные вставь, Васильич, а то ходишь, людей пугаешь. Но вставлять дед отчего-то боялся.

Подумал, что тебе и без нас там весело, что докучать буду. Вот и писал, что всё хорошо.

А на самом деле?

И на самом деле хорошо, – торопится ответить дед, – ты что, думаешь, врали? Сегодня выходной дали, сына встретил. Уже вроде как не положено, но упросил. Что ж они, не понимают, что ли? А ты есть-то хочешь? А то приготовили ведь.

Мой отец вспоминает, как просыпался по субботам, шёл на запах горячей побелки – мама уже встала, тесто поднялось. Можно тебе помочь? – спрашивал отец. И мама давала один пирожок защипать, а получалось детскими, и непривычными, и слабыми руками плохо – но она никогда за него не переделывала, так оставляла. А потом, когда вынимали противень с готовыми пирожками, отец всегда искал тот, свой – и гордился, что вышло, получилось. И самым вкусным казался, поэтому половинку всегда маме отламывал – мол, на, хочешь моего пирожка? И сама всегда ела, хвалила. Какой вкусный пирожок у тебя вышел, Ванечка.

Дед несёт пирожки на блюде, по салфеткой вышитой.

Отец не берёт.

Ты что, сынок? Не голодный? Пока ехал…

Нет, проголодался. Только не знаю, откуда пирожки.

Как откуда? Да напекли.

Кто напёк?

Отец смотрит прямо и замечает, что дед высокий, загорелый, в морщинках только мелких белых, а глаза немного выцветшие от солнца, но не злые.

Да кто, – дед опускает глаза, и нелепо выглядит, когда большой, сильный человек смущается, не знает, как деться от сына.

Кто она?

Широкие запястья и костистые руки деда черны от загара – а если рукав закатает, так там белое будет, молочное. Это оттого, что на пастбище так загар ложится – лицо, шея, прорезь воротника, руки. И можно понять, кто в совхозе работает.

Да Анька Медведева, – поднимает глаза.

Да, припоминаю.

Куда припоминаешь! – дед смеется, нервно и громко, слишком громко – смех ударяется о стены, о стекла, возвращается. – Да вы с ней вместе бегали…

Отец не помнит, с кем бегал. Славку помнит, Пашку помнит. Ольгу ещё Смирнову. А Аньку Медведеву – нет.

Не выдумывай, – нервничает дед, двигает блюдо, поворачивает, – она любовно пекла, старалась, чтобы к твоему приходу. Хорошо хоть телеграмма пришла, упредила нас. А то бы только тесто к десяти утра поднялось.

У мамы к девяти уже пироги были. Помню, встанешь, отоспишься, а уже на весь дом пахнет. И встаёшь, и идёшь по холодному полу.

Ты матери не касайся. Незачем.

Как незачем? Может, тебе уже и незачем.

Мать восемь лет назад померла. Ты что же, так и будешь ворошить?

А раз восемь лет – надо Аньку Медведеву скорее в дом звать?

Дед страшно белеет лицом, встаёт.

А ты в мои дела не лезь. Тебя тут не было. Ты не знаешь, как пришлось…

Ты знаешь, где я был.

Я знаю. Но это тебе права не даёт, да мы тут, если хочешь знать… Тебя только ждали, чтобы жить по-старому. Анька тоже работала, и я работал, и все…

Я уже понял, как она работала. Надеюсь, что тебе ейная работа нравится, ночью в особенности.

Нет, отец не думал, что он ударит.

Ударил.

Не почувствовал ничего – только загорелось на скуле, будто насекомое ужалило. Встал, прошёл мимо, поднял вещмешок, что поставил и не разобрал у порога, спустился по лесенке, прошёл мимо сарая – и со двора вышел, калитку на задвижку закрыл, руку между планок протянул.

Мой отец повернулся, посмотрел напоследок на дом – фронтон голубым выкрасили, неужели краску в сельпо завезли? Но потом, когда мимо других дворов шёл, увидел – нет, никто такой рамы не подновил, заборы не выкрасил. Значит, достал откуда-то – может, даже в магазин в самой Вологде съездил.

А зачем в Вологду ездил? Ручаюсь, чтобы Аньке Медведевой юбку или колечко купить.

Отец вспоминает материно кольцо – не снимала никогда, потому что обратно на распухший от времени палец не надеть, потому и руки тёмные, сухие, в красноватых пятнышках. Когда летом доила – ещё ничего было, а зимой пятнышки становились трещинками и расходились от ногтей, как те линии, которые на картинах от старости встречаются. Неужели нельзя никак заделать, перерисовать?

Так и запомнить хотелось дом – ярким, нарядным.

Мальвы ещё самосевом у крыльца разрослись.

Справа от деревни течёт Комёла. Речушка меленькая, скудная, берега в ивняке, а высокие – полезешь бездумно, так и ноги переломаешь. Но знали места, хоть в любой момент из-под ног мог песок с сухими корнями осыпаться, вот и будешь падать до самой воды.

Тихим надо идти, робким.

Мой отец прошёл почти до конца деревни, где совсем уж бедные дома, и только дяди Лёши дом ничего, стоит, осел только чуть, так что наклониться при входе надо, чтобы головой о притолоку не стукнуться. В доме деда, который теперь забыть надо, похоже устроено – только в сенях пахнет приятно, деревом и инструментами, а у дяди Лёши – тряпками, нечистой обувью.

Дома только Владик.

Дядь Вань, – он удивляется, радуется – сам беленький, тоненький мальчонка, выросший в худого юношу, беспокойного, – а мы ждали, что вы придёте.

Здравствуй, Владик. Ты болеешь, что ли?

Уже два года, – тихонько улыбается, – а как вы?

Я теперь у вас жить буду, если твой отец не прогонит.

А чего ему прогонять, – Владик отчего-то не удивляется, – если нам всем места хватает, то и вам тоже хватит. В горнице будете спать, матрас есть. Там ещё только я сплю, потому что никак не могу ночью со всеми – дышать перестаю.

Как это – перестаёшь?

А так, – снова улыбается, а глаза прозрачные, не как у деда, от работы и солнца – а потому что всё в доме, пишет в тетрадочку, шьёт какие-то вещи на продажу. А на огороде, конечно, не может. И в совхозе тоже. Но отцу почему-то понравилось, что берегут такого, напрасно на работу не гонят.

А так, – повторяет, – больно становится здесь, в грудине, как будто садится кто-то, какое-то тёплое тяжелое животное. Как, знаете, кошки иногда на грудь садятся – терпишь вначале, а потом стряхиваешь? Так и тут. Только не стряхнуть.

Отец молчит.

Ладно, пойду в горницу, можно ведь? Разбуди, когда дядя Лёша придёт.

Он в шесть придёт. Разбужу.

В горнице прямо в портянках спать лёг, поставил вещмешок рядом с матрасом.

Потом ничего.

Вань, ему мерещится шёпот, Вань.

А, что? – говорит. – Что случилось?

Тёмно, но кто-то стоит в темноте и повторяет – Вань, Вань. Пахнет плохо – но это от него, от его ног, не помылся вчера со всем новым.

Владик стоит.

Что, дядя Лёша пришёл?

Давно пришёл, но тебя не велел будить. Ты извини.

А слушай, Владь, а тазик грязный дашь? Хочу на пруд сходить, ноги вымыть.

Там мама поесть оставила. А тазики в сенях есть, бери любой. Только там ржавые.

Да ничего.

У них на кухне пирожками не пахнет, да и спят все давно. И только Владик стелет клеенку, ставит на неё тарелку с жидким супом, кладёт ложку черенком вниз. И хлеб, и котлету из жил и хлеба на блюдце. Вкусно.

Спасибо, – отец поднимается и хочет идти.

Ты спать лучше иди опять, – советует Влад, – а я завтра помою, после завтрака. Завтра у отца выходной, тогда и скажешь.

Отец хочет ещё раз спасибо сказать, но взаправду нельзя, чтобы все слышали, – и так пришел, спать завалился. Стыдно. Ничего, утром объясниться можно. Дядя Лёша и сам понять должен, сам знал ведь, что творится. Дядя Лёша – дедов брат. Был ещё и третий, младший, но помер. Задохнулся, не смог прогнать зверька с груди.

Мой отец вернулся в горенку и спал ещё семь часов до утра.

Проснулся утром – никого кругом, Владик на матрасе своём аккуратно одеяло положил. Встает и идет в избу – надо дядю Лёшу до застать. Не ушёл никуда, сидит. Зубов у него ещё меньше, чем у отца, но улыбается, здоровается.

Дядь Лёш, – говорит отец, – можно, я у тебя поживу? Угол займу в горенке, меня и не видно будет. Приживальщиком не стану – пойду сегодня о работе в совхозе спрошу.

Работа есть, – кивает дядя Лёша, – да только не в субботу. А что случилось-то?

А то вы не знаете.

Знаю. А всё-таки?

Ничего. Просто не хочу жить с отцом.

Если это из-за Ани Медведевой…

Дядь Лёш, – прерываю я, – вот не хочу об этом. Не хочу.

Как знаешь. Мать твоя хорошая женщина была.

Да.

Помолчали.

А ты есть садись. Картошка вон отварная, прошлогодняя. Вкусная. Ты ешь. Не думай ни о чём таком, это теперь нельзя. Ты вот что думай – как с отцом помириться, нельзя же так. Наговорить разного всякий может. А тут человек вернулся, он на любое слово вскипеть может… И отец твой понимает.

Отец поднимает голову, смотрит.

Экое что у тебя на морде-то, – медленно говорит дедов брат, – тогда вот что думай – что устроишься на работу, а покуда с нами поживешь. У меня вон внуков четверо да внучек шестеро. Да парни, да жены их. И ты тут будешь заместо среднего, что ли. Вон Владику хоть ума вложишь.

А что такое?

Да он учиться не хочет. В институт, говорит, не пойду. А сам задачки как орешки щелкает… Учительница приходила, да. Принесла его тетрадку, показывала. Сказала, что ему в институт надо. Ну соберём, раз надо. Разве не соберём? А он артачится.

Почему?

Да, говорит, нету моего такого стремления к точным наукам. Поди ж ты. Поговорил бы с ним? А?

Поговорю, – отец думает о своём. К ним домой тоже учительница приходила. Пять лет назад. Говорила – способный мальчик, ему инженером быть, это про него говорила, о нём.

А насчёт Медведевой Анны я тебе так скажу, – серьезнее становится, – ведь что с того, что ты с ней в школе гулял. Ты, небось, и забыл её, и девушки у тебя были… Мужики рассказывали, что вы и с местными там жили, ничего. Не осуждаем. И твоему отцу худо без бабы, и сам ещё нестарый. У Аньки-то, слышь, ребёнок должен был родиться – сказывали, что от тебя. А когда ты писать перестал – всё, решили, плакать надо. А твой отец не плакал, а сказал – так, мол, и так, иди за меня, а то люди засмеют. Брюхатая баба без мужика – нехорошо. Да и дома её обижали. Вот она и пошла. А ребёночек всё равно мёртвый родился, но ты не верь, что говорить станут.

А что станут?

Ну, скажут, что нельзя женщине, если тяжёлая ходит, с мужиком жить. А твой отец… Ну да это, может, и неправда всё. Может, и не было ничего. Твоя папаня тоже не без башки. Но потом тяжело им пришлось – вместе тяжко, но никуда не денешься. Ждали, когда ты придёшь, чтобы объясниться, сказать.

Хватит. Хватит. Спасибо, что в доме оставил.

Вдруг открывается дверь в избу, и как-то слишком медленно заходит Владик – у него белые глаза, и говорит:

Беги скорее, там твой отец в Комёле утопился.

Мой отец прибежал на берег реки почти одновременно с Анной Медведевой, да и там только взглянули друг на друга под плакучими ивами, разросшимися травами, стояли, спуститься не решаясь.

В моё время Комёла мелкая стала – текла, текла, да и кончилась вся.

 

 

 

АЛОЕ

 

Он просыпается.

Солнце неяркое, но неясное под жёлтыми занавесками. Окна на восток. Всегда солнце на полу, на постели – привык. А раньше мог спать и с ним и не задумывался, не размышлял. Мама будила, сильно трясла за плечо. Не со зла трясла – а только иначе не просыпался.

Сейчас никто не трясёт за плечо, но глаза болят от плохой ночи – смотрел сериальчик какой-то, потом листал ленту. Сейчас и не вспомнить, потрясло ли что-нибудь, удивило ли.

Он идёт в ванную. Смотрится в чистое зеркало, чистит зубы. На подбородке остаётся немного зубной пасты, и он зачерпывает ладонью тёплую воду и плещет в лицо. Потом прижимает к щекам и подбородку маленькое вафельное полотенце.

В комнату он проходит голым и берёт телефон с журнального столика. Включает экран. Девять пропущенных. Он звонит сам.

Лер, ты чего? Случилось что?

Слушай. Слушай, говорю. Нас позвали. Позвали, понимаешь? Мне утром позвонили и сказали. А ты спишь, и все спят…

Куда позвали? Кто? Говори по-человечески. Башка трещит.

С похмелья, что ли? Ты обещал…

Не обещал. И тебе-то что? Ну, кто там позвонил?

Эти ребята, которые всё организовывают. Отвечают за всё. Ну – главные, понимаешь? Сказали – собирайтесь, приезжайте.

А проезд они оплатят?

Миш.

Ладно.

Миш, ты что, не рад?

Рад. Я помню, что ты всегда этого хотела.

Она молчит, а он оглядывает комнату – вот рюкзак, не разобранный ещё с выходных, раскатанный грязный туристический коврик, активированный уголь в серебристых блистерах, носки. Что нужно с собой? Что сейчас нужно с собой?

Миш, электричка через три часа. Успеешь?

Он молчит, оглядывает комнату. Гитара лежит в чехле.

Успею.

Он кладёт телефон на журнальный столик. Лера никогда не была у него дома, и ему не хотелось бы, чтобы она увидела рюкзак, и лекарства, и чистое зеркало в грязной ванной. Он не сам – а мама приезжала неделю назад, походила по квартире, поохала, а как вошла в ванну – схватила какую-то тряпку и отмыла зеркало. Смотреть, говорит, на него не могу. Раньше, когда вместе жили, – всегда мыла по субботам, и средство специальное было, и газеты.

Он кладёт в кармашек гитарного чехла запасные струны и набор медиаторов.

За час до электрички все уже на Курском вокзале, только Леры нет. Но она так рано и не обещала. Ей краситься, волосы укладывать. И костюмы всегда Лера придумывает, ищет какие-то необычные яркие футболки, ремни, браслеты. Половину его вещей купила Лера, потому что сам бы не сообразил или не посчитал важным.

Миша! – он оборачивается и видит ребят – сидят на бордюре возле урны и палатки с шаурмой. Он кивает и идёт к ним.

Привет, – он здоровается за руку, – привет, Слава. Привет, Артур.

А Лера написала, что будет через полчаса, – у Славы рука мокрая, горячая. Он полный, одышливый. С ним никогда никто не ругался, не спорил. Слава не умел. Смотрел нежно и невинно, сжимал свои большие горячие руки в кулаки. Но не кричал. Кажется, он и не дрался ни разу, даже в детстве.

Сама всех всполошила, а опаздывает, – Артур садится обратно на бордюр, достаёт пачку сигарет, вертит в пальцах, – и не покурить тут теперь стало. Слушайте, я выйду на улицу. Курну – и назад. Всё равно Леру ждём.

Давай, – Миша кивает. Он знает, что Лера сейчас придёт – красивая, тоненькая. Но до электрички час, поэтому Артур успеет. Возможно, что через некоторое время он даже пойдёт снова.

Но Миша не знает, о чём говорить со Славой, – ни о работе не спросишь, ни о девушке. У них обоих сейчас девушек нет, но у Миши есть работа. Он уже звонил. Сказал, что поднялась температура, сказал, что пойдёт в поликлинику. Лера скажет – когда ты уже прекратишь стесняться, что играешь. Он не стеснялся, но почему-то всё время думал, что могли бы сказать молодые ребята из его офиса – не угомонился в сорок, надо же. Он не знал, как это – угомониться. Он спрашивал.

Наверное, это значит – самом мыть зеркало и смело говорить с Лерой.

Лера приходит.

Она в белом сарафане на узеньких лямочках. Она кивает Мише и Славе – будто не сама названивала в воскресенье утром, ругала, торопила. Боялась, что станут звонить другим.

Лер, всем уже позвонили, кому хотели. Кто-то не смог, остались мы. Последние. Это понятно, – Миша встаёт, забирает у неё синюю спортивную сумку. Сумка тяжёлая, но Миша держит, не ставит на заплёванный бетон. Потому что сумка такая чистая, девичья. Они видят втроём, как возвращается Артур. От него пахнет сигаретами.

Нас позвали, потому что понравилась наша музыка. Разве нет? – Лера хмурится. У неё на руке браслет с искусственным жемчугом и пластмассовые часы – и не похоже, что она поёт, тем более сложное, непривычное, а ведь Миша впервые увидел её поющей.

Тогда почему не сразу? Почему дотянули до последнего, и вдруг…

Хорош, слушай, – вмешивается Артур, – это же, чёрт возьми… – он произносит название фестиваля, на который каждый год на электричках едет Москва, – плясать надо, что нас взяли, а ты ворчишь.

Вот именно, – Лера улыбается, – а вы билеты купили?

Не, мы подумали – дождёмся всех, и гоу. Сейчас сбегаю, если вы со шмотками постоите.

Я с тобой, – говорит Слава, – у меня студенческий.

Это льготный, что ли?

Ага.

Вот везучий хрен, – Артур смеётся и берёт из сваленных вещей одну барсетку, – шевели батонами тогда. Там вечно чёртовы очереди. Так что, вы постоите?

Постоим, – Миша приподнимает сумку выше, чтобы Лера не видела, что ему тяжело.

Артур идёт первым, а Слава медленнее.

Я думала, что вы уже купили билеты, – повторяет Лера.

Успеем. Ещё сорок минут.

По громкоговорителю объявляют поезда. Миша слушает.

Внимание!

Продолжается посадка на пригородный электропоезд до станции Поварово-2. Поезд следует со всеми остановками.

Как у тебя на работе? – Лера смотрит на него. – Поставь на землю сумку, ты чего. Там нет ничего такого, только юбка и косметика кое-какая.

Ничего.

Поставь, говорю. На ступеньку поставь.

Он ставит.

Где это – Поварово-2? Почему он раньше не слышал?

Продолжается посадка. Поезд находится на пятом пути…

Это не наш? – Лера крутит головой, пытаясь найти глазами информационное табло. – Какой путь?

Не наш. Так заранее электрички никогда не подают. Ты что, здесь не ездила ни разу?

Только в Питер. На экскурсию.

Ага. Артур идёт.

Они смотрят вдвоём на Артура. Он крепкий, невысокий. Качается. Поэтому за барабанной установкой выглядит хорошо. На него смотрят на концертах.

Ну что, двинули? Билеты у меня, – Артур показывает.

Сколько с меня? – Миша снова берёт сумку Леры. Затем берёт гитару и свой рюкзак.

В электричке разберёмся. Хотя что-то они стали втридорога драть. Тут ехать-то всего ничего.

У Артура самые тяжёлые вещи. Тарелки упакованы в чёрные чехлы и привязаны к тележке на колёсиках. Он и на репетиции всегда с ней. Они и Славе говорили – придумай, приспособь тележку для синтезатора, всё спине легче – а Слава давно на спину жаловался и стоять долго не мог. Но ничего не придумал.

Они входят в тамбур. Посадка только началась, поэтому народу много – пошли все, кто прождал на платформе битый час, напряжённо вслушиваясь в объявления по громкой связи.

Пригородный электропоезд на станции Тверь отправится в пять часов пятнадцать минут.

Лера садится у окна у окна, а они складывают инструменты на багажную полку.

В вагоне духота. По окнам ползут капельки. Форточки открыты – но всё равно ни проблеска, ни ветерка.

Поедем – будет прохладнее, – Миша чувствует себя виноватым, как будто это он придумал этот август и эту электричку.

А нельзя форточку пошире открыть? – Лера достаёт бумажный платочек и вытирает мокрый лоб.

Видишь же, что нельзя. Давайте лучше с билетами разберёмся. Артур же всем купил.

Так, ну по сто восемьдесят с каждого выходит. Тут написано, – Артур показывает где. Миша не смотрит, достаёт из кармана джинсов деньги.

Ого, да ты богатей, – Артур смотрит на смятые купюры, – сколько тут?

Не знаю, просто из кошелька переложил.

Больше трех косарей, наверное.

Наверное.

И не жалко мять?

Ну глупо в рюкзак кошелёк класть, я бы и не нашёл потом. А так, в кармане, – удобно.

Это у тебя небось ещё с тех времен, когда мы мелюзгой все были. Отправила мамочка в магазин; а куда деньги сунешь – никуда. Только в руку или в карман. Так и привык.

Я мамин кошелёк брал.

А я бы с женским кошельком не пошёл. Такой был пацан. Гордый. И вообще не очень-то любил, когда за всяким хлебом посылали. Купи, говорят, половинку чёрного. А мы что, бедные какие – хлеб половинками покупать? Но ведь и вправду были.

Миша смотрит на Артура. У него широкие плечи, и он смелый. Разве был бедным когда-нибудь, разве ходил в булочную с веревочной авоськой?

А ты в Москве родился?

Нет, с чего. Какой я москвич? Я сибирский парень.

Мы не знали.

Какие веревочные авоськи? Ведь он младше, намного младше. Ему чуть больше тридцати. Он такие только по фильмам помнит.

А Лера и фильмы эти не смотрела.

Я знала, – говорит Лера, – интересно, нам дадут гримёрку? А то у меня от такой жары косметика уже размазалась.

Дадут. Что же они – совсем без башки? И вещи положить нужно – не под сценой же оставлять. Слав, скажи?

Слава кивает. Он смотрит в телефон.

У меня были кассеты, – вдруг говорит Лера, – то есть у подруги были, но мы слушали вдвоём. Не знаю, кто ей покупал – мать вряд ли стала бы давать деньги. Наверное, отчим – сам любил такую музыку, увлекался. У него были все альбомы – ну, знаете, «Аквариум», «ДДТ»… Все были. Мы приходили из школы, доставали со шкафа коробки. И вот там ещё были сборники, которые выпускали по итогам фестиваля. По одной песне только, зато каждой группы. Потом наизусть выучили, могли сами петь. Иногда приезжали на дачу – а там электричества нет, магнитофон не включишь – и пели…

Я знаю, – говорит Миша, – были такие кассеты. Cам покупал в магазинчике возле метро. Там продавец хороший был – всегда придерживал для меня кассеты, знал, что непременно куплю.

А у тебя остались эти кассеты?

Может, и валяются где-то на антресолях. А почему ты себе не купила, когда выросла?

А нигде не было. Я спрашивала.

Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Химки.

Миша подумал, что мама могла выкинуть коробки. Они ведь собирали вещи, когда переезжали и оставляли квартиру ему – выкинули старые тяжёлые драповые пальто, пакеты с косынками, набор свёрл, деревянный термометр, детскую ванночку, его школьные тетради. И кассеты могли.

Слушай, а ты можешь найти?

Зачем? Сейчас же можно всё на торрентах найти. Хочешь, найду?

Нет, я хочу кассеты. Именно те.

Миша хотел ей сказать – нет никаких кассет и нет подружек, что танцевали посреди захламлённой квартирки. Как там её звали, это подружку? Наверняка Аней или Машей, но Лера ни разу ей не написала с тех пор, как переехала в Москву.

С тех пор ты хочешь там выступить? – Артур смеётся. Он снял кроссовки и вытянул ноги.

Нет, не с тех пор. С чего ты взял? Мы просто слушали.

Ну да. Обычная история. Только обычно об этом в фильмах рассказывают. Знаешь, первые десять минут – паршивое детство главного героя. Он собирает электрогитару из сломанной балалайки и отцовского радиоприёмника. Только в фильмах он слушает обычно какую-нибудь клёвую зарубежную музыку, нормальных чуваков. Отец у героя алкаш, а мать ни хрена не понимает, зачем это её сыночку понадобилось становиться музыкантом. Зато в конце фильма она, уже старенькая, приходит на его концерт – и видит там просто толпы народу, и все-то с фотографиями, с плакатами… Но гитару ты бы не смогла смастерить – и поэтому просто слушала магнитофон.

Эй, ты полегче, – Миша поворачивается к нему, – не забывай, что нас позвали только благодаря ей, она им заявку отправила, а потом разговаривала…

Ладно тебе. У меня, например, отчим выкинул магнитофон из окна. И меня следом. Это было в тот год, когда у «Металлики» вышел альбом Load.

И что потом? – Лера смотрит внимательно и не плачет.

А что потом? Три ребра и рука. Ничего. Играть не мешает.

А что отчиму за это было?

Ничего не было, а что ему должны были сделать? Он же это по синьке, не со зла. Мать сказала врачам – шторы вешал и упал.

И врачи поверили?

Так я подтвердил, как в себя немножко пришёл. Отчим был нормальный мужик. Когда трезвый. Половину зарплаты матери отдавал. Как бы мы без него стали? Потом-то я работать пошёл, но это потом.

Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Сходня.

Ну и зачем ты на Леру гнал тогда? – Слава вдруг поднимает глаза от телефона, садится ровнее, разминает плечи.

Ты чего, не спал ночь? – Артур не отводит взгляд. – Глаза красные. Смотри – в клавиши попадай, э.

Я спал. Только мало. Я не к тому. А вот к чему – зачем ты тогда на Леру наехал – мол, фильм, всё такое? У самого такая же история, ничем не отличается.

Как это – ничем? Это обычная жизнь. У нас у половины ребят так было. И в школе, и в шараге. А у неё что? Песенки на кассете, да ещё и плохие песенки.

Миша поднимается и бьёт его по лицу.

Артур от неожиданности убирает ноги с лавочки и становится босыми ногами прямо на грязный пол, а ладони прижимает к подбородку.

Ты что, ополоумел? – спрашивает тихо, потом встаёт. – Хрен ли делаешь?

Миш, что случилось? – Лера подтягивает колени к груди, испуганно смотрит – в вагоне на них оглядываются, ждут драки. – Ребята? Вы что, драться решили?

Никто не собирается драться, – Артур нагибается и надевает кроссовки, – но только мне охота понять, какого чёрта сейчас было. Пошли в тамбур.

Миша встаёт, проходит между сидений, берётся за липкую ручку, раздвигая полупрозрачные, облепленные рекламой, двери. В тамбуре запах.

В тамбуре стоят контролёрша и охранник – приземистый нестарый мужик.

Приготовьте билеты для проверки, – скучным, привычным голосом говорит контролёрша.

Миша протягивает билет. Артур долго ищет свой по карманам под взглядами контролёрши и охранника. Находит и отдаёт тоже.

Счастливого пути, – контролёрша что-то чиркает шариковой ручкой на билетах, возвращает. Охранник открывает дверь в вагон, и Миша с Артуром остаются в тамбуре одни.

Ну так что это за хрень была, старик? Неужели из-за Лерки?

Ты мог просто дать сдачи.

Я не мог просто дать сдачи, я ни хрена не понял, что это было, ясно? Я хочу понять. Из-за Лерки?

Не хочу об этом.

А чего хочешь?

Ничего. Я могу извиниться. Это всё из-за жары.

Ну, в окошко всё-таки стало дуть, а только на станциях плохо… – Артур отодвигается в сторону, пропуская кого-то. Девушка останавливается в тамбуре, перехватывает удобнее старенькую гитару на широком ремне. Мише даже радуется вначале – вот, и она тоже на фестиваль – а потом понимает.

Пойдём, послушаем, – говорит Артур.

Миша открывает девушке двери.

Они успевают пройти на свои места, пока девушка подстраивала гитару и пила чай из термоса. Лера смотрит на них встревоженно – как вы, ничего?

Ничего, – отмахивается Артур, – помирились.

Это здорово, – говорит Лера, – а то я очень испугалась, особенно когда Миша вдруг встал, а ты… ой, слушайте – это что, на гитаре играют?

Да вон, цыганка сейчас петь будет.

Почему цыганка?..

Лера оборачивается и смотрит на девушку. Миша смотрит тоже.

На девушке длинная юбка и чёрный платок, из-под которого выбиваются длинные тёмные пряди. Девушка поёт. У неё тихий голос.

Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Сенеж.

И не слышно почти, – Артур выгребает мелочь из карманов, – Слав, будь другом, ты ближе сидишь – кинь её в пакет. И вот ещё сотенная, тоже кинь.

Я не знала, что ты деньги кому-то можешь дать, – говорит Лера. Она кошелёк не достала.

А почему нет?

Ну, не знаю, ты несентиментальный вроде. А тут вдруг – кинь сотенную…

А что – мелочь ей одну отдать, что ли? Она на это и бутерброд себе купить не сможет.

На одну твою мелочь не сможет. А пройдёт электричку до конца – глядишь, не только на бутерброд хватит.

Да ты походи сама по электричкам, умная. Сама-то на концертах поешь, в тёплых залах. И пиво тебе покупают. А ты попробуй – по жаре, с гитарой, в юбке чёрной, дурацкой.

Слава бросает сто рублей и мелочь в раскрытый пакет, который девочка несла по проходу. Не взглянула на них, не улыбнулась.

Да ты сам ходил, – вдруг говорит Слава, – точно ходил.

Ходил.

Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Покровка.

Артур смотрит в окно. На подбородке краснота небольшая, а так незаметно почти. По вагону идёт женщина в синем фартуке.

Мороженое, рожок, орешки, холодные напитки…

Как в Москву приехал – ходил, – говорит Артур, – с приятельницей ходили. Я на гитаре лабал, она пела. Иногда по тысяче в день выходило, особенно в выходной.

Тогда что плохого? – Лера смотрит на продавщицу мороженого. У неё большая сумка, обёрнутая алюминиевой фольгой.

Мороженое, рожок, орешки… – проходит мимо их лавочки, оборачивается, – мороженое, молодые люди.

Спасибо, – Лера отворачивается.

Ничего плохого, только от ментов бегать плохо. Тогда это типа не поощрялась. А ещё приятельница моя вечно зачем-то приходила в таких смешных маленьких тапочках – как туфли, только без каблука…

Балетки.

Во-во, наверное, в балетках. Они ей натирали. Она в тамбуре пластырь клеила, а потом шла петь.

Зачем она надевала неудобную обувь? Знала же.

А я откуда знаю, зачем. Она вообще аккуратная была, не пошла бы перед людьми выступать наряжённой, как чучело.

Осторожно, двери закрываются…

А я, значит, как чучело?

Он не про тебя, – говорит Миша. Они смотрят на него, втроём. Продавщица мороженого уходит в другой вагон.

Я раньше-то и не думал про одежду, – говорит Миша, – когда в прежней группе играл, не думал. И в университете. И в школе.

Мы не знали, что у тебя уже была группа.

Я знала, – говорит Лера. Миша смеётся, – и нечего ржать. Гитара-то у тебя откуда, ну? Не вчера же купил. Была, дома стояла. Значит, была группа.

Может, просто упражнялся. У меня у каждого приятеля дома пианино стояло, а потом выкидывать стали, музыкальным школам предлагать. И они не играли.

А тебя есть пианино?

Артур поднимается, берёт с сиденья сигареты. Кивает – почему-то Мише – мол, ничего, разговаривайте о всяком, а я курить пошёл.

Есть.

И играешь?

Нет.

Не выбросил?

Нет.

Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка – Клин.

Это хорошо, – Лера вслушивается в объявления по громкой связи, – слушай, мы скоро приедем, получается… А Слава спит. Разбудить?

Разбудим, когда к Твери подъедем.

Ага. Я бы хотела себе пианино.

Зачем?

Я в детстве играла, а потом забросила. Хочу вспомнить.

Ты можешь приходить играть ко мне.

Лера разглядывает пассажиров, сидящих через проход.

Вон Артур идёт.

Артур садится на своё место, случайно толкает Славу. Тот вертит головой по сторонам, не узнаёт – взгляд скользит по заплёванному полу, по неубранным жестяным банкам, мутным стёклам, по лицу Леры. Вспоминает.

Приехали?

Едем, спи. Я случайно. Я тут подслушал ненароком, извини, – Артур улыбается Мише.

Что подслушал? Мы ни о чём таком не разговаривали.

Да ты не волнуйся – самое интересное услышать успел. Приходи ко мне играть на пианино… теперь это так называется, да? Ну ты даёшь. Может, в твоё время тёлки на это и велись. А теперь поумнели. Правда, Лер?

А правильно он тебя ударил, – Лера встаёт и быстро идёт к дверям. Пассажиры не оборачиваются.

Обиделась. А я и не про неё вовсе.

Про меня, – Миша сидит, сжав кулаки. Ногти больно впиваются, оставляют следы.

А что ты хочешь? Смотрел на тебя – и прифигел маленько, прости уж… У тебя дети есть?

Нет.

Ага. Вот мне тридцать пять, и у меня двое. Пашка и Машка. Хорошие. Сейчас с матерью и бабкой. А тебе сколько лет – сорок, да?

Сорок три.

Сорок три. Музыка – доброе дело. Пианино – вообще зашибись. Славка, не слушай. Тебя это не касается. Ты мелкий.

А я в чем виноват? Что, на фестивали не ездить?

Да езди, пожалуйста. Только Лерке двадцать шесть. Славе – сколько там тебе, двадцать два? Неважно. Мне, как мы выяснили, тридцать пять. Тебе за сорок. Ну попрыгаем немножко. Побесимся. Запилим музон – может, он даже кому-то покажется крутым. А потом по домам разойдёмся. Я к Пашке и Машке. А ты к кому?

Я к себе.

Понятное дело!.. Да я не о том.

Надо Леру найти. Вдруг на какой-нибудь станции вышла.

Не вышла. Она не дура. Выйдет – мы не выступим. Когда там следующая электричка будет.

Они молчат. Лера возвращается через десять минут.

Маме позвонила, – говорит всем сразу, словно извиняясь, – сказала, что мы выступаем, что пускай телевизор в семь часов включает. Потому что будет прямой эфир, я читала. Представляете?

 

Я тоже своим сказал, – Миша отворачивается, чтобы не смотреть на Артура.

Мы по домам разойдёмся.

А ты куда?

Миша кажется, что он спит несколько секунд, но, проснувшись, видит прямо над собой тревожные глаза Леры.

Просыпайся, приехали.

Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Тверь.

Он поднимается – от резкого движения болит шея, он морщится и стоит.

Быстро мы…

Они растрепанными и сонными выходят на платформу, под утихшее к вечеру солнце.

По платформе ходит мужик в футболке без рукавов и закатанных спортивных штанах.

Машина, на фестиваль ехать, – тихо и безразлично говорит мужик, глядя на Леру.

А далеко?

Двенадцать километров, – мужик подходит ближе, – давайте шмотку какую-нибудь, помогу тащить. Машина за автостанцией стоит.

А автобусы не ходят? – спрашивает Миша.

Какие тебе автобусы, уж вечер. Да кроме меня и не ездит никто. Кого тут дождёшься – все приехали, кто хотел.

Мы просто играем поздно… – Лера уже идёт за мужиком. Это у неё он рюкзак забрал.

Ну играете – так играете. Всё равно за семьсот рублей повезу.

Что-то дорого. Если всего двенадцать километров.

А вы поищите, кто дешевле запросит, – мужик оборачивается, вытягивает руку, – во-он она, машина.

Они молча и смущённо убирают инструменты в багажник и садятся в машину. Мужик везёт неровно и всё время бормочет себе под нос. Через десять минут он останавливается на темнеющей дороге.

Вон, видите – машины стоят? Тут парковка у них. Идёте через парковку, потом по тропинке – там сейчас столько народу пьяного по кустам шляется, что не заблудитесь.

Они вылезают, а Миша отдаёт мужику семьсот рублей. Так проще. Потом со своими всегда посчитаться можно. А с Леры он не взял бы и так.

Она же учится.

С родителями живёт.

Платьица всегда разные и красивые носит, но ведь мало ли.

Они стоят вчетвером на огромной стоянке, и пахнет травой, разогретой резиной, шашлыками и мусором. Под ногами сухая грязь и окурки. Лера щурится, пытаясь разглядеть тропинку.

Позвоните организаторам, – говорит Слава, – они встретить должны.

Да прямо-таки должны, держи карман шире, – смеётся Артур, – вон дорога. Не заблудимся.

Нет, я могу позвонить, – Лера стоит. На ней босоножки на тоненьких ремешках.

Ребят, ну правда, – Артур отворачивается и идёт вперед, продолжая говорить, – поймут, что вы такие капризные – больше не позовут. Надо умыться, настроиться и быть под сценой точно в то время, которое они тебе указали. Когда нужно быть?

В половину седьмого.

Вот видишь. Не кипешуйте. Добредём.

Артур так и пошёл первым по тропинке через лес, следом – Слава. Он и не возразил.

Последними идут Миша с Лерой.

Так случайно выходит.

Папа раньше смеялся только, – Лера, вполголоса, – говорил – пединститут бросила – ну и дура. Верный кусок хлеба. А я не бросила, я доучиваюсь. Но…

Но на самом деле редко туда ходишь, да?

Хожу на лекции. На семинары – нет. Не могу себя заставить что-то читать, готовиться.

А почему ты до сих пор учишься? Я в двадцать три закончил.

Я полгода назад вышла из академа, – Лера идёт быстро, – но ты-то, наверное, закончил давно.

Двадцать лет назад. Но всех одногруппников в лице в лицо помнил и по имени.

А почему в академе? И долго так?

Болела.

Лера хочет догнать ребят, что ушли вперед. Они идут быстрее. Они догоняют.

Большую стоянку они давно прошли, но всюду по лесу стоят машины – с людьми и без людей. Миша увидел, что многие в машинах обнимаются. Глаза отводил.

А Лера смотрела.

Люди сидят.

Стоят.

Люди.

Людей видимо-невидимо. Лица красные от целого дня под солнцем, выгоревшие в белое виски и брови, синие банданы с логотипом спонсора фестиваля, которые, видимо, тут раздавали бесплатно.

Мы – здесь?

Сейчас?

Мы сейчас здесь петь будем.

Лера смотрит по сторонам и боится.

Им навстречу идёт пара – мужчина и женщина, тридцатилетние, пьяные.

Простите, – Лера становится перед ними, – вы не подскажете, как нам найти главную сцену?

Они переглядываются и хохочут. Потом женщина нетвердо машет рукой куда-то себе за спину.

А зачем вам сцена? – мужчина всё ещё смеётся. – Всё равно до десяти никого не будет.

Почему это? – Лера стоит прямо, не отпускает их.

В десять играют эти… ну ты знаешь их, – мужчина поворачивается к женщине. – Вот блин, опять забыл.

А до десяти? – Лера стоит и, кажется, сейчас заплачет.

Какую-то молодёжь пригнали, чтобы сцена не пустовала. Никого не знаю, – женщина берёт мужа за плечи, ведёт вперед, – пошли Светку искать, Колюнь.

 

А кто это – Светка? – вдруг спрашивает Миша. – Дочь?..

Мужчина с женщиной останавливаются и смотрят на него.

Да ну, почему дочь, – неуверенно говорит мужчина, – шалава какая-то. Вон они с ней познакомились – теперь лучшие подруги, надо по лесу ходить искать. Ни секунды, стервы, друг без друга прожить не могут. И пивас этой Светке покупать надо. А при чём тут дочка?

Он думает, что мы бы дочку сюда притащили, в этот гадюшник, – женщина снова берёт мужа за плечо и слегка толкает – но тот почти падает, взмахивает руками, – мы сюда с двухтысячного года ездим. Но в этот раз не то…

Они медленно идут к лесу.

А что плохого? – Лера кричит им вслед.

Женина машет рукой. Мужчина не слышит.

Мужчину рвёт.

Может, им помочь как-нибудь? – спрашивает Слава.

Не, – Артур подхватывает вещи с земли, – без нас разберутся. Да и медики тут есть. А нам ещё сцену искать.

Они снова идут, проходят сквозь людей, обходят палатки, наступают на мусор.

На сцене выключен свет и ходят какие-то люди без футболок.

Под сценой сидит охранник в расстёгнутой чёрной куртке.

Как организатора найти? – спрашивает Миша. – Мы здесь должны выступать. В семь.

С бейджиками ходят. Увидите, – охранник жуёт травинку.

Нас очень просили быть возле сцены в половине седьмого. То есть сейчас. И мы очень переживаем, что…

Ладно, – охранник жуёт травинку, – сейчас по рации скажу. Подождите пока где-нибудь недалеко.

Они отходят на несколько метров и ставят вещи в траву.

Через пять минут приходит женщина в футболке с логотипом, с бейджиком на красной ленте. Миша не успевает прочитать, как зовут женщину.

Вы с конкурса у нас, да? Победители?

Лера кивает.

Миша помнит тот конкурс. Они даже не прошли в финал.

Сейчас техник всё выставит. Стойка под клавиши у вас своя?

Слава кивает.

Вы подключайтесь пока, а звукорежиссёр сейчас придёт. Ребят, вы сколько хотите звук пробовать?

Вы говорили – полчаса можно, до семи?

Ой, у нас хедлайнер приедет раньше. Вам надо в семь пятнадцать закончить. Нормально?

Нет, – говорит Миша.

Женщина улыбается сочувственно.

Вы в первый раз?

Миша кивает.

Надо в семь пятнадцать закончить.

Хорошо, – говорит Миша, – мы закончим в семь пятнадцать.

Женщина уходит.

Тогда сколько песен успеем сыграть? – спрашивает Лера.

Две, – говорит Артур. – Если дело шибко пойдёт и нас нормально подключат. Всё, идёмте на сцену.

 

Они быстро и нервно подключаются. Кто-то из зрителей уже перебирается поближе к сцене, услышав, как Лера пробует микрофон. И вечно-то ерунду говорит, и ничего нового не придумает.

Раз, два, три.

Раз, два, три.

Он подстраивает гитару и оставляет её на сцене.

Снова появляется женщина в футболке с логотипом, улыбается им, спрашивает.

Миша не слышит. Почему-то вдруг становится душно, безвоздушно – хуже, чем на вокзале, хуже, чем в электричке.

Кто-то протягивает бумажную салфетку.

Он вытирает лоб и долго ищет урну.

Время, – говорит женщина в футболке. Она больше не улыбается. Лера рисует себе алые-алые губы.

Миша закрывает глаза. От солнца ли прошедшего болят?

Миша видит алое.

Мне нужно маме позвонить, чтобы телевизор не включала, – говорит Лера.

Может, тебе вообще не надо этим заниматься, – вдруг говорит Слава, – раз тебе важен телевизор и всё такое.

Может. Но знаешь, я завидовать буду. Знаешь, как буду завидовать? Я училась в педе, четвёртый курс уже, нужно о дипломе подумать. Один раз с мамой сидели вечером дома, и она вдруг рассказывает – встретила знакомую, сто лет не виделись, а у знакомой – дочка. Дочке пятнадцать лет, и она занимается академическим вокалом. Представляешь, да? Пятнадцать лет, занимается академическим вокалом. А я расплакалась.

Время, ребят. Вы чего, – женщина в футболке смотрит с беспокойством, – вы же ничего сыграть не успеете.

Сейчас идём, – Лера стоит, – я просто подумала – просто так мама это рассказала. Или нет. Я до сих пор думаю.

Они помолчали.

Ну что, идём? – говорит Лера.

На сцене пахнет горячим чёрным пластиком.

Артур поднимается первым.

Им не кричали.

Но собрались под сценой, встали. Разные – трезвые, пьяные. Почему-то очень много детей – мальчики и девочки, многие в купленных маленьких футболках с символикой фестиваля, с настоящими кожаными браслетами, счастливые.

Такие танцуют под песни.

Миша пытается стряхнуть алое.

Ближе всего к сцене оказывается маленькая белокурая девочка – она всё кружилась на месте, и юбка развевалась, и незаплетенные длинные волосы падали на глаза. Она постоянно их отводила руками, старалась заправить под розовую кепку.

Артур дал отчёт.

Лера поёт.

Лера говорит.

Мы с вами.

Мы здесь.

Лера красиво поёт, и многие стараются подойти ближе, разглядеть. Но толпа, та самая многотысячная толпа, которая приезжает сюда каж- дый год из Москвы и области, остаётся на поляне, у кромки леса. Толпа наблюдает за ними издалека.

Я приду домой, там Пашка и Машка, а у тебя кто?

Кто?

Потом он снова увидел алое.

Маленькая белокурая девочка упала перед сценой и заплакала. У неё на лбу выступило алое – но почему никто не заметил, не подошёл. Он ждал её родителей, ждал.

Но их не было.

Тогда он перестал играть, медленно снял с себя гитару, положил на чёрный горячий пластик и быстро пошёл к девочке под взглядом Леры, голос которой вдруг стал странным и слишком громким среди замолчавших инструментов.

Он спустился по лестнице под сцену и подошёл к девочке – она упала несильно, и то, что сквозь солнце померещилось ему алым, оказалось тенью от козырька кепки.

В толпе смеялись и улюлюкали.

Он поставил девочку на ноги, развернулся и медленно пошёл обратно к сцене, где молча стояла его группа.