Красный Галактион. Встреча. Синий ветер Алатау.

Красный Галактион.

Встреча.

Синий ветер Алатау.

Новеллы

Красный Галактион

 

Галактион вставал рано. Он спускался во двор и сидел на лавке с семи до восьми. Шёл ли дождь, падал ли снег, завывала ли пурга или грело солнце, он хохлился на скамье по-сычьи и смотрел на густой топольник.

Жильцы привыкли к Галактиону: утрами сверяли по нему часы и меняли сезонную одежду. Должно быть, они вообще не представляли иной жизни, кроме той, начало которой давал Галактион. В этом таилось их житей­ское спокойствие. Но никто из жителей не знал, о чём думал их сосед, сидя на скамье и обратив к тополям большое задумчивое лицо.

Сидишь? – бывало, смеялись бабы. – Сиди-сиди, что-нибудь высидишь. Тобой старухи зачали детей пу­жать…

Наших не запугаешь, – отвечал Галактион. – Пример приведу: меня тоже в детстве пугали, а ничего – живу…

В другой раз и мужики осуждающе качали головами.

Это что толку сидеть-то? Ну, еслив погода, слава богу, то ничо – сидеть можно, а еслив дожж?

Человеку всё требно. Душа-то, если её на солнце держать, слащава получается. Тут и дождичку надо, и мо­розцу…

Хитё-ёр… Сто лет прожить думат.

Сто не сто, а свои отживу – занимать не стану…

Жил он отцовой горняцкой профессией, одолел её за двадцать лет разумом и воловьей силой. Не раз пытал судьбину – топило, заваливало, но Галактион упрямо выдюживал. Был он высокого росту, негорбый, ходил грузно, точно нёс на загорбке центнер-другой поклажи. Говорил низким голосом – слово от слова врозь, но всегда хранил в глубоких полынных глазах доброту, должно быть, в насмешку над крепким воинственным телом.

Я знаю, пошто работаю, – судил он. – Могу при­мер привести, другие не знают. Они смену отбухают – им деньгу давай, а мне денег мало…

Было ему больше сорока. В квартире хозяйничала же­на Роза, крепли дети – два парня и две девчушки. В про­сторном жилище из трёх комнат стояла дорогая мебель, и всего было полно, потому что в горняцком деле издавна не скупились.

Три года назад в предборье у Калинова ручья Галактион построил дачу, готовясь отдыхать, но к хозяйству остыл. Дома одолевала пасмурь, и в свободное время Галактион шлялся по городу, а то разбирал бумаги в шахтном комитете или просиживал на балконе для пуб­лики во время сессии горсовета. Вечерами же маялся во дворе, и его призывали молодые жильцы подладить печку или застеклить окно. Галактион соглашался, приходил и за делом говорил много и обстоятельно.

У нас в городе щас какая проблема? Обслуживанье, я думаю. Так – что скажешь? Ничо. А обслуживанье – ни к чёрту. Это, то есть, как с вами в магазине разговаривают, в домоправлении… Приведу пример: опять же магазин. Что? На продавщице халат грязный, а когда и разодран­ный. Она что ни свешает, то бросит – на!.. А мне, может, с этого и в рот ничего не лезет. Вот мы и решаем в гор­совете. Правильно наш Сёмка Гнездилов выступает: он за это дело, за культурное обслуживание всегда говорит. Об чём бы речь, а он всё своё. Нравится мне парень. Как зачнёт сыпать, откуда что и берётся – только слушай. В другой раз опять изберём, лютый малый…

Галактион мазал печь или стеклил окно, а сам посмат­ривал на хозяев.

Зато Колька Мустыгин – пень пнём. Сидит – губы сквасит. За что ни скажут – за всё руку тянет – согласен…

И охота вам на этой сессии торчать, дядя Галакти­он? – спрашивали хозяева. Вы же не депутат…

Мало ли что – не депутат. Все равно. Горсовет – рабочее дело, за ём присматривать надо. Как же? В другой раз и мой надзор нужен. Пример приведу: у сорок второго магазина на Комсомольском проспекте пивную от­крыли, а без уборной. Я на сессии в перерыве к пред­седателю подхожу: Виталий Петрович, говорю, так и так, куда это годится? Надо либо пивнушку убрать, либо уборну сделать. Сделали уборну. А то ведь что? Пива мужики выпьют, а сходить некуда. Мелочь? А как в другой раз без этой мелочи? Хоть в карман сливай да носи. Или му­жика какой-то год на площади голого ставили. Помните! Пятиметровый мужик стену перед собой толкал. Я же говорю, какое это искусство? Это же срам для женского полу. Бабы по площади ходить перестали…

А по-моему, ничего, – возражал хозяин.

По-твоему, – передразнивал его Галактион. – Много ты понимаешь. Я пример приведу. Как-то иду по площа­ди – с работы, кажись, шёл – а вокруг мужика две девчуш­ки крутятся и хихикают. А сами всё сзади норовят посмот­реть. Чего, думаю, там интересного? Подхожу – ничего. Зад, как у колхозного быка, со всеми причиндалами, а в каж­дом причиндале – на вид по пуду. Вот, думаю, и искус­ство. Доброму-то в лицо смотрят, наверно, а не в зад… Пошёл утром к начальству. Убрали мужика, бульдозером сронили.

И Галактион склонял к плечу голову, довольный собой. А то говорил о работе.

Шахтерня – это вам не баран чихал. Это мужики лютые. Под землёй старому дел нема. Пример приведу: у нас в бригаде работает дядя Ваня Пришеев. Что ска­жешь? Золото мужик. Но какая ему меж нас работа? Ему то куртку скобами прибьют, то спутают… А тут как-то лес на себе подтаскивали. Другим-то молодым или мне – что? Взял трёхметровую лесину и пошёл. А старому? Старому – беда. Все проказии с ним. В этот-то раз что? Комель ему кто-то подбросил, сырой-пресырой. Мужик поднял и – c ног долой. Тут хоть смейся, хоть плачь. Лютый шахтерня народ, что и говорить…

Галактион вытирал рукавом губы и смотрел в стену.

Надо за культуру браться. Я так прямо и думаю…

 

Он уходил, но дома успокоиться не мог и приставал с разговорами к жене.

Роза подолгу молчала, но в конце концов сердилась и прогоняла Галактиона спать.

Нет ума – своего не дашь, – жаловалась она сосед­кам. – Другие мужики как мужики, а этот? Упрётся ни свет ни заря – и сидит. Какого хрена, спрашивается, высижи­вает? Все равно подохнет, как все…

А Галактиону нравилось сидеть по утрам на лавке во дворе и каким-то далёким чувством сознавать, что это сидение нужно людям, жизнь которых всегда состоит из удобных и привычных мелочей.

Придя с работы, от нечего делать Галактион садился к столу и надоедал жене.

Может, тебе, Милеевна, бобриковую шубу купить?

Ты мозги не заговаривай, – отвечала Роза. – Лучше на дачу сходи – ягоду обери…

Не лежит к даче душа…

Вот, ядрена мать, навязался на мою душу…

Ты, Милеевна, не ворчи… Потому что ума у тебя не ахти сколько и не понять тебе, об чём я думаю…

И Галактион уходил во двор.

 

В тёплую пору во дворе собирались мужики и стучали костяшками домино. Галактион никогда не играл, но под­саживался к мужикам в тополиную тень и, будто между прочим, начинал разговор.

Уладилась погода… Вчера заходил на метеостанцию, сказали – тепло будет…

Дык полмесяца дожж и дожж. Куда ешо? – отвеча­ли ему.

Дождь тоже нужен. Без дождя как? С дождём и хлебу благодать, и картошке. Рабочему классу это небезынтересно.

Катился бы он, этот дождь, – срывался какой-нибудь парень, обычно с соседнего двора. – Страна большая – хлеб будет.

Откуль он возьмется?

У меня об этом заботы нет, – кричал парень. – Каждый о своём думает. Я стране уголь даю, а страна мне хлебушек подавай – вот и Вася-косой…

Петух ты, – корил Галактион. – Я пример приведу: у тебя, сопляка, ещё детей нет, ты и не понимаешь. Вон дядю Стёпу возьми, Наумова, – у него семь душ. Раньше- то, когда дядя Стёпа молодой был, ему, к примеру, горст­ки пшеницы на день хватало. Так? А теперь их семь надо, горстков-то? Откуль они родятся? Из господи живёшь? Вот и пожалуйста. Так и хлеб. Народу помножилось – хле­ба больше надо. А хлебари-то пошли, я пример приведу, как ты: давай и всё, а как – заботы нет…

Одни поддакивали, другие хитро щурились.

Скрытый ты мужик, Галактион. И всё промеж нас какие-то разговоры проводишь. Что тебе?

Как что? Заботу имею, обучить ли что…

«Сам-то много микитишь?» – смеялись игроки, хло­пая доминушками. А кто-нибудь клонился к столу и про­сил: «Ты бы мне, Галаха, дачку лучше подарил, чем учить. Тебе, идейному, дачка-то ни к чему, блажь, а мне бы – народной массе – в самый раз…»

И подарил бы, коль на пользу.

Галактион шевелил­ся на лавке и хмурил брови.

Это когда нет – кажется, вот бы надо, из кожи лезешь. А когда поимеется и – ни к чему, правду говоришь…

С ним не соглашались.

Галактион припадал к коленям, и его лицо дрябло от обиды.

 

К вечеру он уходил со двора, выпивал где-нибудь в одиночестве.

Возвращался темью, крадучись, по без­людью.

В спальне садился на кровать жены и, обхватив могучими руками большую голову, рассуждал:

Дурак я, Милеевна… Выпил, а для чего? Пример при­веду: крадусь по дворам, как вор. Потому что людей стыдно. Увидют и будут говорить – пьяный Галактион. Не­видаль им – пьяный…

Спи ложись, маета, – ругалась жена.

Не спится. Я, Милеевна, думаю. Вот, например, по­чему так? Для других стараешься, а выходит, для себя? И место тебе высокое дают, и денег больше платят, и хва­лят. Выходит, когда для других делаешь, значит, для себя? Так?

Жена открывала глаза, глубоко вздыхала и перевора­чивалась на другой бок.

Галактион ложился и глухо кашлял.

Мысли сбивали одна другую, а до утра было долго. Галактион вставал, пил воду и враждебно смотрел на часы. Если было невмого­ту, включал приёмник и сидел понурясь, слушая далекий голос.

 

На другой день он работал остервенело, жадно, точно в последний раз. Его огрузлая фигура тяжелела больше, шаги становились упористее. Легко, одной рукой, Галакти­он ворочал лесины и швырял их в лавную темноту, а там, сгорбившись, ставил их в ряд, распирая в щели пласта крупными машистыми ударами кувалды.

В один из таких дней Галактион спас человека.

Рухнув­шей гранитной плитой тому придавило ногу. Вокруг ло­малось крепление, и люди отступили, с ужасом ждали кон­ца трагедии.

Галактион взял топор. Размазав по грязному лицу пот, он прошёл к товарищу тугими шагами и – раз! раз! дру­гой! – хрястнул острием по колену, торчащему из-под плиты.

Потребовалось несколько ударов сердца и – всё.

Га­лактион вынес товарища, сел и закрыл лицо руками. А там, где только что лежала плита, клубилась густая пыль, взвихренная упавшей породой.

После, выйдя по шурфу на поверхность, люди курили, а Галактион сидел в стороне. Он задумчиво ковырял зем­лю щепой.

К нему подошел молодой парень и лёг.

Это вы здорово, дядя Галактион…

 

А на другое утро, как обычно, с семи до восьми он сидел на лавке во дворе, кутаясь в дождевик. А люди вы­глядывали в окно, сверяли по Галактиону часы и вытас­кивали из шифоньеров болоньи…

 

Встреча

 

Пашку догнала подвода.

Сядешь? – предложил мужик, хлопая рукой по краю телеги.

Пашка сел. Мужик оглядел его и покачал головой.

Прожился, что ли? Пёхом-то?

Пашка ответил: денег у него сколько хочешь, а пешком идёт из идейных соображений.

Экономишь, значит, – решил мужик. – Это понятственно…

«Во топор! – подумал Пашка. – Сам топор, видел топоров, а такого, видать, за колодой пря­тали…»

Был полдень. Горячий ветер бежал по неров­ному полю с густыми, ещё зелёными хлебами. Пах­ло лежалой пылью; колёса телеги проваливались в неё, поднимая жёлтое облако.

Куда путь держим? – спросил мужик, по­щупав материал Пашкиных джинсов. – Штаниш­ки-то не дюже ловки для пешего хода.

«С твоими дерюгами не сравнить, – внутренне ощетинился Пашка. – Английские, за пару чер­вонцев вырвал. Плохие, скажешь? Да застрелись…»

К писателю тут одному на могилу иду, – сказал.

У мужика подобрели глаза.

К писателю, говоришь? На могилку? Для ка­ких целей?

Откровенно говоря, Пашка этого и сам не знал. С какой целью? Просто так: другие же ездят.

Из цеха вот Стёпка Буднев к Серёжке Есенину ездил. Стал на колени перед могилой, бутылку ря­дом: спи, мол, Серёга, мы тебя не забываем. Це­лый час стоял…

Стал быть, из любопытства, – рассудил му­жик, выслушав ответ.

Он хмыкнул, качая головой, и представился:

Захар Голованов.

Подумал и протянул руку.

Плотник я, свиноферму тут-кось строю. Коня вот у директора взял: надо имущест­во перевезть. Давечь у соседей оставил, и привезть некогда… Писатель-то родственником будет или как?

«Во колун! – снова возмутился про себя Паш­ка. – Думает: только к родственникам ездят… А я вот так просто! Приду, стану на колени и скажу: спасибо тебе, друг, за всякие твои книги… И пусть люди смотрят…».

Какой родственник? – ответил Пашка. – Сро­ду такие родственники не снились…

Пошто к живому-то не приехал?

Голова­нов положил на колени вожжи. Его ноги свисали с телеги, грузно раскачиваясь.

К живому надо было… Живой-то – он, как ни говори, может, чего и дал…

«Смеётся, что ли? – подумал Пашка. – Нище­го нашёл… У меня заработок три сотни в месяц. Может, я сам чего такого могу этому писателю дать…»

И, недовольный, переменил разговор.

Наверно, совхоз слабенький: подводу, смот­рю, выделили, а не машину…

Не-е, совхоз слава Богу… – ответил Голова­нов, натягивая кепку. – А что касательно подводы, у меня имущества столько. Для чего же машину гнать?

Помолчав, он снова повернул на своё.

И время тебе не жалко – к этому писателю ехать?

А что мне оно, время? Его в карман не по­ложишь. В телегу не запряжёшь…

Ишь ты, едрени-фени…

Голованов посмот­рел на Пашку с таким выражением, будто оцени­вал.

Не запрягёшь, не запрягёшь…

Он пошар­кал ладонью о край телеги.

Время-то, его сколь­ко хочешь…

Потом ехали молча. Пашка косился на Голо­ванова, а тот глядел на хлеба с мягкой улыбкой и думал о чём-то.

«Мыслитель, – подковыривал Пашка. – Поди, врёшь про свиноферму? Ишь, гла­за-то… Как у мастера нашего – сквозь перегород­ку видит. Смотри-смотри: ты-то за имуществом ка­тишь, а я к писателю… Есть разница? Ну, так вот…»

Хороший хлеб, — сказал Пашка.

Сказал та­ким тоном, будто похвалил телегу, на которой си­дел.

У нас хлебушки всегда хороши, – подхватил Голованов. – Любо посмотреть. Так то и разго­вор: самая Россия здесь. Где ему быть лучше?..

Дождика бы сейчас…

Дождичка бы, конечно, в данное время оченно нужно. Без дождику плохо, пропасть всё мо­жет, А сам знаешь, какое богатство. Коли хлеб на столе, как говорят, так и стол – престол, а как хле­ба ни куска, так и стол – доска…

Он убил овода, севшего ему на руку, бросил в пыль под колёса и снова обратился к Пашке:

Я вот о чём думаю. Чего ты на евонной могиле делать будешь, у писа­теля своего? Ну, понятно, к отцу с матерью на кладбище приттить, посидеть, вспомнить – дело потребное, а к человеку, который тебя и знать не знал… Баловство или как?

«Во пень! – окончательно решил Пашка. – Сам пень, видел пеньков, а этот ни в какие ворота не влезет. Думаешь, объяснять буду? Есть у нас в це­хе один такой Мокавей Леха: ему сколько гово­ришь, и всё без толку…»

Длинная история, Захар Петрович, – сказал Пашка, уклоняясь от прямого ответа.

Нам спешить некуда, – успокоил его плот­ник. – Говори да говори. Сейчас ведь я как рас­суждаю? И с жиру бесятся. Истинно слово. Один мой знакомый мешок значков наскупал и рад не рад. А что полезного? Ничего. Дурость. Раньше купцы этим развлекались, всякое барахло соби­рали…

«Смеётся же, гад, – неожиданно догадался Па­шка. – Это он меня вроде как бы с купцом срав­нивает: с жиру то есть я начинаю беситься. Да застрелись ты… Я в отпуске: что хочу, то и делаю. Захочу – к писателю, захочу – за границу. Сам-то плотником назвался, а поди, бригадир какой, иму­щество собирает… Кулак!»

 

Вдали показалась берёзовая роща, а за ней выплыл из-за гряды лес, голубоватый, будто в па­пиросном дыму. Небо над лесом поднималось кру­то, в ступеньках лёгких вытянутых облаков.

На­встречу прошла грузовая машина, подняв клубы пыли.

Захар Петрович закашлял, прикрывая кеп­кой рот, и показал на рощу.

Завернём… Там водичка есть, коня напоить…

Они остановились под развесистой берёзой. Вы­прягли лошадь, напоили. Захар Петрович достал из сумки провизию, сел перекусить, угощая Паш­ку. Тот отказался.

Разломив буханку, плотник по­смотрел на густую траву вокруг и снова загово­рил:

Я всё думаю: детдомовский, наверно, – едешь к чужому человеку?

«Чего привязался? – окончательно рассердился Пашка. – Нормальный я: папка есть, мамка. Ну что? К писателю еду… Нельзя? Тебе за иму­ществом можно, а мне к писателю нельзя? Если к писателю, то дурак?..»

В отпуске я, – сказал Пашка.

Голованов приветливо улыбнулся.

Давно с таким интересом не разговаривал. Всё дела, как-то от жизни отстаёшь…

Захар Пет­рович вскинул глаза, и Пашке показалось, что го­ворит Голованов вовсе не то, о чем думает.

«Плот­ник – как бы и не плотник… А может, и плотник. Только сверхурочно ещё и депутат или член обкома. Видишь, как подходит? Интерес у него к раз­говору…»

Я всё вот о чём, – продолжал Голованов. – Я так направление своих мыслей держу. Думаю: ты вот на могилу эту едешь… Может, кто напра­вил тебя, послал то есть. Может, чего у тебя не хватало… Всякое может быть. Как со мной? Ди­ректор совхоза вызывает: «Где твоё имущество, Захар Петрович? Без имущества ты какой работ­ник? Без имущества ты моряк: сегодня на моём ко­рабле, завтра тебя – пфу! – пеной смыло. Езжай за имуществом…» А я так понимаю: его какое де­ло? На что ему моё имущество? На что?.. С имуществом беда одна. Его караулить надо, хло­потать. От имущества человек портится. Хоть бра­та моего возьми… Есть у меня брат Гришка… Так ведь что? Хороший был человек. А пристрастился к барахлу, всякие благости поимел, хоромы да всё благополучие, имущество это насправлял. И что? Пропал! Сейчас к нему в гости хоть не иди: и разувайся-то, и садись-то на этот стул, а не на дру­гой. Что ты, мои матушки, едрени-фени…

Всё это я директору рассказываю. И ты думаешь, что мне директор отвечает? Говорит: «Все равно вези иму­щество. И без него на глаза мне чтобы не пока­зывался…» Я вот теперь и соображаю: может, и тебя какой директор послал? Тебе вроде эта моги­ла нужна, как зайцу стоп-сигнал, а ты иди…

«Во бревно! – выругался про себя Пашка. – Объяснять ему или не объяснять? На могилу я еду, понимаешь ты, дуб, или не понимаешь? Там писатель похоронен. Он книги про нас с тобой, ду­раков, писал… Ну, если ты такой грамотный, по­чему пустяка понять не можешь?»

Наверно, ты сомневаешься: мол, плохо его похоронили? – снова спросил Голованов.

Чего это его плохо похоронят? – сказал Па­шка. – Не беднее нас с вами был…

Не знаю, о чём и спросить ещё, – неожидан­но сдался Голованов и долго смотрел на буханку.

 

Пашка с Головановым расстались на поворо­те в Лежнёвку.

Голованов свернул направо, а Пашка пошёл прямо, радуясь, что наконец изба­вился от навязчивого спутника. Всю оставшуюся дорогу он издевался над Головановым, повторяя про себя его вопросы и придумывая новые.

Он добрался засветло.

На кладбище у могилы писателя двое рабочих укладывали железобетон­ные плиты. Они рассказали Пашке несколько анекдотов, выдавая их за случаи из жизни умер­шей знаменитости, будто были с писателем на ко­роткой ноге.

Пашка рассказал о встрече с одним чурбаком: во выдавал, застрелиться, а сам не по­нимает, для чего я сюда приехал. Ну, топор! Ви­дел топоров, сам топор, а этого, видать, из колод­ца достали…

После Пашка сидел на кладбище один.

Над его головой устало шумел дуб. С мыска, прилипшего к обрыву, открывалась бесконечная даль – ввечеру с дымчатой поволокой, на границе, за лесом, сире­невая и зыбкая. Было что-то знакомое в этой дали, будто он уже видел её раньше.

Ещё не засвети­лись звёзды, и небо, густо-синее над вершиной ду­ба, торжественно и немо смотрело на землю. Где-то близко шумела речка, и оттуда мимо могилы летали птицы.

Пашка долго смотрел на всё это и вдруг открыл для себя святую простоту: он приехал сюда за много километров, потому что ему жаль умерше­го, потому что он читал его книги и любил…

«А тому чурбаку ничего не мог сказать», – по­думал Пашка.

Его вывел из задумчивости шорох травы.

Пашка оглянулся и увидел Захара Петровича. Го­лованов вышел из кустов, держа в руках кепку.

Любопытство завладело – повернул лошадён­ку… Думаю: вот ведь как люди живут, а меня за имуществом….

 

…Они ночевали на краю кладбища.

Светила луна, поливая синеватым молозивом густые оне­мевшие тополя. В траве спали гуси. Лошадь сон­но переступала с ноги на ногу и вздыхала.

Захар Петрович скрипел телегой и повторял:

А ты, едрени-фени… Смотри, как, выходит, красиво-то…

 

Синий ветер Алатау

 

В августовский полдень с кряжей Горной Шории вид­ны снежники Алатау.

Они нежно-синие. Над тайгой рябит воздух, накалённый солнцем.

Романтики говорят, будто там, далеко, у главного хребта, дует сказочный синий ве­тер.

 

Крутой тропой поднимались к горельникам Геннадий Дорофеев и Семён Лопатин. В чёрном пихтаче по грудь отросла жёсткая трава и резала руки. Запах смолы был тяжёл, густ и удушлив. Снизу, из логовины, затянутой ря­бинником, доносились голоса птиц.

Геннадий подошёл к гари, выждал Лопатина и показал на дальние гольцы, обёрнутые синими воротниками сне­гов.

Подними мурло-то, глянь…

Лопатин бросил мешок с кедровым орехом, вытер ру­кавом куртки лицо, парное, красное, в рябинах, и глубоко вздохнул.

Пошто логовиной не шли? Пошто опять на кручу попёр?

Из логовины не видно, – сказал Дорофеев, са­дясь на поваленное обгоревшее дерево. – А отсюда как на ладони…

Лопатин грузно опустился на мешок и постучал кула­ком по колену.

Ты брось надо мной изгаляться. Я тебе говорю – брось. А то я хожу за тобой, хожу, но терпенье моё лоп­нет: исхлещу, как собаку.

Дорофеев снял с головы берет и засмеялся, показы­вая синеватые зубы. Он был приземист, темнолиц, нос – гнутой хребтиной. Парень что надо.

Возьми, земеля, на полтона ниже. Не то в кусты сверну, и помаршируешь в глубоком одиночестве…

Лопатин достал флягу, жадно побрызгал водой на руку и смочил лицо.

Я не бык – мешок по горам таскать…

Не таскай. Я тебе говорил – не жадуй. А ты? До бесплатного дорвался? Взял бы немного и пошёл. Что?

Редкие брови Лопатина вздёрнулись на широкий, в ро­зовых морщинах, лоб.

Ну, что там особенного-то в твоих горах? – спросил он уступчиво, скользнув быстрыми глазами по далекому окоёму. – Горы как горы. А снег? Холодно – вот и снег…

Дорофеев покачал головой.

Ты на гольцах-то был?

Мне там делать нечего: за это деньги не платят…

Люди не за деньги на белом свете живут…

Слыхивал.

Лопатин положил на колени руки и колко глянул на Дорофеева.

Ты ещё под стол не ходил, а я намантулюсь лето, а потом жрать нечего. А ты мне: не утробой, мол, живем…

Я не к тому, – поправился Дорофеев. – Я об удо­вольствии.

Ты об удовольствии, а я об жизни, – перебил его Лопатин. – Я в бродяжью жизнь не верящий…

Дорофеев хотел возразить, но вдруг заметил в Лопа­тине что-то смешное.

Геннадий озорно блеснул глазами, вскочил на поваленное дерево и истошно заорал:

Беги, земеля, мишак…

Лопатин заметался по тропе – большой, неуклюжий. По­том схватил мешок и с мрачным ожесточением попёр кус­тами в логовину, с хрустом ломая сушняк.

Дорофеев опустился на дерево и сквозь смех прокри­чал:

Назад, земеля! Проверка…

Когда Лопатин поднялся на тропу, он едва стоял на ногах. Бросив мешок, потряс кулаками.

Чего побежал? – качаясь от смеха, спросил Генна­дий.

Я еще своё возьму, – сквозь зубы пригрозил Лопа­тин, упав на мешок.

Шкуру жалко? – издевался Дорофеев.

Лопатин загнанно дышал и смотрел на тропу. Грязные слипшиеся волосы вылезли из-под старой фуражки. Его лицо удивляло простотой: в нём смешались непонимание и усталость.

Ты вот смеёшься, – сказал он нерешительно. – А вдруг правда медведь? Сам говорил: самое время по тай­ге шастать. Возьмёт, выйдет и – вот тебе на… Куды? У тебя и ружьишка-то дрянного нет. Язык тока. А у меня семья.

Дорофеев прищёлкнул языком.

Тусклый ты малый, Семён Батькович…

Лопатин неожиданно распрямился, снял линялую, по­рванную на локтях тужурку и стал переобуваться.

Я в этом не виноватый, – сказал он. – Да и беда не­велика. У меня батяня век был нелюбопытный, а своя ко­ровёнка была, свинья, а то и две. В избу зайдёшь – всё, что надо. Вот тебе и возьми.

Дорофеев только вздохнул.

В отца, небось, пошёл?

А то как же? – ответил Лопатин. – Это что толку, когда в мать родишься? Беда. И тело жиже, и ростом ни­же. И опять же – баба какая достанется? Чёрт с рогами. Люди поговаривают, что и пожары от этого. У меня свояченик – в родительницу. Ране на деревне все девки его были – расписанный парень, а нынче другой раз на весну горел. Теперя ходит да костерит старуху-то, мать…

А ты как?

Лопатин соображал недолго.

Думается, в нормальности. Плотничаю, с заработ­ками. Изба справна, корова есть. Хозяйка на птицеферме работает. Ребята учатся. Я в свободное время промыслами занимаюсь: другой год к свояку на север езжу – рыбки привёз, ныне вот – орешки.

Нашёл свободное время, – ехидно заметил Генка. – От уборки, небось, сбежал?

Лопатин натянул сапоги и притопнул одной ногой, другой.

Чего мне от неё бежать? Я хлебом кормлюсь. Мы ещё в конце июля рожь откосили. Сейчас вот спашут – на озимь да на отаву как раз поспею. А вот ты, парень, я смотрю, ленив. Шляться бы где-нибудь, удовольствия по­лучать, а работушка бы и на ум не шла. Нынче четверик, а уж который день от работы отлыниваешь? И тут – гор­стку орехов лень принесть.

Дорофеев натянул на голову берет и, недовольный, поднялся.

Ты кончай, земеля, на меня баллон катить. Бери ме­шок-то, пойдем…

Семён Лопатин ещё раз притопнул сапогами и засмеял­ся широко, по-мужицки, гулко.

 

Горельниками поднялись они на увал. В лицо задул ветер. Берёзовая поросль вспорхнула мелкой листвой. Издалека, с тёмного межгорья, поднялся слабый гудок локомотива.

Всюду стлалась измятая, вспученная горбами земля в хвойном лесе, и только на востоке синим жаром обрывал её накаты главный хребет Кузнецкого Алатау.

Дорофеев шёл и думал:

«Отыскал гуся. Отпуск ходил выхлопатывал. Родных уломал – отдохну, надеялся. А этот баклан как набрёл на кедрач, так и сидел, пока мешок не нагрёб. Скряга… То ли дело в прошлом году старик при­езжал: борода в живот, плечи – сажень. Всё с фотоаппа­ратом лазил, зверей снимал. Это я понимаю – человек».

Впереди волнами пролетела стая клестов и уселась на обитой ветром ели. Дорофеев остановился и стал смот­реть, как лениво, но ловко птицы перебирались с ветки на ветку, цепляясь, будто попугаи, толстыми клювами.

Чего опять? – в спину Дорофеева толкнулся Ло­патин.

Интересная птица. Смотри!

Птица как птица. Чего на неё шары пялить?

Ты брось мешок-то – глянь! А то придёшь домой, и рассказать нечего будет. Ярко-красные – это самцы, а зе­лёные – самки, а вот эти пёстрые – молодняк. Нынешние. Клесты гнездятся и зимой же птенчат выводят…

Чего ж они, дуры, летом-то этим делом не зани­маются, как все? – спросил Лопатин, опуская мешок.

Он устало посмотрел на солнце, запустил под рубаху руку, растёр грудь – запахло потом.

У нас в деревне одна та­кая баба есть: когда все стирают, она оладьи печёт; когда все оладьи пекут, она лезет трубу чистить…

Дорофеев посмотрел на рябое лицо Лопатина, на быстрые глаза под козырьком фуражки и подумал: «Тём­ный человек, а впопад отвечает, даже с интересом».

Ладно, Лопатин, давай на добро, – смилостивился он. – Может, помочь?

Семён наморщил лоб и обхватил ногами мешок.

Нет уж, дулю-фидулю… Ишь какой! Потом скажешь: давай пай. Я уж и сам как-нибудь допру…

Дорофеев презрительно сплюнул. А потом больше ча­са, пока шли хребтиной, издевался над мужиком, грубо и обидно высказывая напрямик, что он есть такое на зем­ле.

А Лопатин злобился, бросал на землю орехи и грозил:

Пришибу, неродыш… Ей-богу, пришибу. Возьму заместо мешка и об землю трахну…

 

Отдыхали в логовине на сухом бревенчатом накате.

Лопатин жевал хлеб, запивая водой из ручья. Полулёжа на мешке, он смотрел перед собой и не сгонял с лица комаров.

Неродыш ты, парень, – повторял он упрямо. – Неродыш, а не шахтёр. От тебя рабочим человеком и не пахнет. Тебе бы только слоняться… да людей злить. Чего ты ко мне привязался? Чего ты меня начальникам водил? Отпуск выпрашивал? «Дядька приехал»… Какой я тебе дядька?

Дорофеев, обмахиваясь беретом, сидел на краю нака­та. Ему не хотелось объяснять всего. Он наблюдал за га­дюкой, греющейся на гранитной плите. По-лебединому подняв над кольцами тела плоскую голову с немигающими глазами, змея надменно и жестоко следила за людьми. И это очень нравилось Дорофееву.

Он сидел долго и, казалось, не слушал спутника. Но вдруг засмеялся с какой-то болезненной озлобленностью, показывая Лопатину синеватые зубы, встал и ушёл в ря­бинник.

Он вернулся с коротким удилищем. Змея выше подняла голову и зашипела, но Дорофеев придавил её к камню и… взял в руки.

Этим ты меня не удивишь, – сказал Лoпaтин. – Этой твари у нас сколь хошь…

Дорофеев резко сунул гадюку к его лицу и снова за­смеялся.

Это походило на шальное ребячество, когда нет отчёта за поступок, а есть наслаждение им. Да, это было наслаждение – видеть, что Лопатин боится за свою жизнь. Боится даже тогда, когда знает, что он, Дорофеев, ко­нечно, никогда не пустит на человека змею.

Геннадий сме­ялся, а Лопатин сначала обмер, увидев перед собой прон­зающие ненавистью змеиные глаза и выскакивающий из пасти раздвоенной ниткой язык; потом отклонился, но До­рофеев ближе подвинул руку, продолжая хохотать. Лопа­тин закричал, неловко, в испуге, всплеснул тяжёлой рукой и ударил Дорофеева по локтю. Геннадий оборвал смех и выпустил змею.

Казалось, в тот же момент он вздрогнул. Бледный, об­хватив ногу выше колена, Дорофеев пусто смотрел, как гадюка скользнула по бревну и упала в расщелину.

Доигрались, – хрипло сказал Лопатин, бегая быст­рыми глазами.

Геннадий опустился на колени, продолжая следить за расщелиной, где исчезла змея. Его губы стали бледно­-лиловыми. На лбу выступили капли пота, а щеки и под­бородок покрылись белым налётом, точно их обсыпали пудрой и растёрли.

Что, парень? – суетился Лопатин. – Укусила тварю­га? Да ты мне скажи – укусила?

Дорофеев перевёл на него взгляд, сел и разулся. На мякоти выше колена синели две ранки в ободе от мелких гадючьих зубов. Нога покраснела и распухла.

Вот так вот, Семён Батькович, – сказал Геннадий.

Было жутко от его спокойствия.

Ты сам виноватый, – ответил Лопатин, содрав с го­ловы фуражку. – Это ты сам. Чего взбесился?

Душу твою взбаламутить хотел.

Она у меня и так взбаламученная. Неродыш ты, так и есть. Что делать-то? Пропадёшь же….

Туда и дорога.

Дурак ты, парень… Ложись-ка!..

Дорофеев покорно лёг и сжал зубы, а грузный, не­ловкий Лопатин распластался на накате и прилип большим ртом к ранам. Он сосал неистово, отплевывался и снова сосал, не замечая, что от ноги пахнет терпким мужицким потом, что она грязная и покрыта жесткими волосами.

Ты мне её начисто отгрызёшь, – сказал Дорофеев.

Он смотрел в небо и пытался самому себе уяснить, по­чему спокоен. Случилось несчастье, смертельное несча­стье, а он спокоен. Ведь он, как все, боится смерти. Сей­час же, когда столкнулся с нею грудь в грудь, она не казалась такой ужасной и мучительной, какой представлялась всегда. Может быть, оттого, что рядом крутился Ло­патин, и нельзя было быть другим.

Ничего не выходит, – выпрямился Семён, убирая со лба грязные волосы.

Ничего не выйдет, – отозвался Дорофеев. – Ты не бойся, смотри на меня…

А ты из шкуры не лезь! – вдруг озлобился Ло­патин и точно протрезвел.

Я на фронте не таких видел, и то жить хотели…

Дорофеев усмехнулся и качнул головой.

И я жить хочу, но что толку…

Лопатин скривил губы, отмахнулся и неожиданно за поясом у Дорофеева заметил в чехле охотничий нож.

Драть тебя надо за то, что ты жизнь свою ни во грош не ценишь…

Семён сбросил тужурку и разодрал на груди рубаху.

Перетянув дорофеевскую ногу выше и ниже укуса, он спросил:

Косырь справный?

Не дожидаясь ответа, сорвался с наката, в минуту на­таскал сушняка, разжёг костёр и сунул в него нож.

У нас в деревне нонешний год на май лошадь человека потоптала, – стал рассказывать он, смотря на огонь, точно хотел подогнать его взглядом. – Соседа мое­го потоптала. Федьку Соплова. Спужалась лошадь аэро­плана и потоптала. Думали – душу отдаст. А он через не­делю поднялся и на работу пришёл…

Надеешься, что выживу? – спросил Дорофеев. Но спросил так, как будто это было ему наплевать – выживет он или не выживет. И только сам знал: в душе он думал об этом и надеялся.

Лопатин буркнул в огонь:

А куда мне тебя девать? По-человечески и похоро­нить не смогу.

Он взял с огня нож и подошёл к Геннадию.

Ноне терпи…­

Дорофеев закрыл глаза. А Лопатин опустился на ко­лени, заскорузлой пятерней сдавил опухоль и твёрдо чирк­нул ножом. Разом полыхнула кровь, Дорофеев закричал.

Кричи, парень, тока не шевелись, – прошептал Се­мён.

Он перехватил левой рукой и с другой стороны про­вёл накалённым ножом. И только тогда почувствовал сам запах палёного мяса, и ему показалось даже, что под ножом закипела кровь.

Вложив нож в чехол, Лопатин прокашлялся и остатка­ми рубахи перевязал ногу.

Всё… Теперь пойдем, – сказал он.

Дорофеев лежал неподвижно и молча, перекосив рот и вцепившись молочными ногтями в накат. Лопатин шевель­нул его – Геннадий открыл глаза, увидел перед собой лопатинское лицо и… заставил себя подняться.

 

…Они шли до позднего вечера. Дорофеев впереди, опираясь на палку, Лопатин сзади, чуть сгорбившись под мешком с орехом. Тропа ползла по болотистым кочкам, покатью, через кочебуры, коряжины, а они шли, и Лопа­тин удивлялся, что парень оказался сильным, и уж не было у него сомнения, что это настоящий шахтёр.

Геннадию же хотелось говорить, и он рассказывал пре­рывисто, что любит жену и дочь и что они дружно живут. Пусть Лопатин не думает, что только он болеет за свою семью. Дорофеев тоже болеет. И ещё как!

Потом гово­рил о синих ветрах на Алатау. Потом… Потом Дорофееву только казалось, что он говорил. Сил оставалось столько, чтобы идти и думать. Его охватило болезненное ощущение вины перед кем-то. Он запомнил это отчетливо и навсег­да. В глазах стояла дочурка, а он смотрел на неё и ду­мал: «Может, в последний раз иду по земле и уж никогда не смогу принести ей орехов и даже в этот… последний раз».

С темнотой они добрались до станции. И хорошо, что как раз успели к пассажирскому поезду.

(1969 г.)